Не знаю, был ли тому причиной какой-нибудь один ее скверный поступок или все вместе, но только дружбе банды с Синфорозой пришел конец, и теперь мальчишки вспоминали о девочке на белом коньке с горечью, но и с сожалением.
   Козимо слушал их с величайшим интересом, то и дело кивая, словно каждая новая подробность лишь дополняла уже знакомый ему образ, и наконец решился спросить:
   — В какой же вилле живет эта Синфороза?
   — Как, выходит, ты ее не знаешь?! Вы же соседи! Синфороза с виллы д’Ондарива!
   Понятно, Козимо и без них знал, что предводительницей этих бродяжек была Виола, девочка, которая качалась на качелях. Я думаю, он потому и принялся тут же разыскивать эту шайку, что Виола, по ее словам, знала всех окрестных воришек, опустошавших сады. С этого момента овладевшее им смутное беспокойство стало еще острее. То ему хотелось возглавить банду и обчистить деревья в саду д’Ондарива, то, служа ей, объявить войну всем этим оборванцам: сначала натравить их на Виолу, а потом сделаться ее спасителем, совершить подвиги, о которых ей потом рассказывали бы с восхищением. Тем временем он неотступно следовал за мальчишками, и, когда они спускались, он оставался на дереве один, и по лицу его, словно тучка по ясному небу, пробегало облако грусти.
   Внезапно он вскакивал и ловко, словно кот, перепрыгивающий с ветки на ветку, отправлялся путешествовать по фруктовым садам, тихонько насвистывая сквозь зубы.
   Мотив был прерывистым, беспокойным, а сам Козимо смотрел перед собой широко раскрытыми глазами и, кажется, ничего не видел, лишь инстинктивно сохранял равновесие, точь-в-точь как коты.
   Он как одержимый много раз проносился по нашему саду.
   — Он здесь! Он здесь! — принимались мы кричать, потому что, чем бы мы ни занимались, все наши мысли были о нем. Мы считали, сколько дней и часов он уже провел на деревьях. Отец говорил:
   — Он сошел с ума! В него вселился бес, — и нападал на аббата Фошлафлера: — Надо же изгнать из него беса! Чего вы ждете? Я вам говорю, аббат! Что вы тут стоите сложа руки? В моего сына бес вселился, понимаете, вы, sacre nom de Dieu![10]
   Аббат внезапно пробуждался, будто само слово «бес» вызывало в его уме стройную цепочку идей, пускался в долгие и сложные богословские рассуждения о том, как распознать присутствие бесов, и непонятно было, возражает ли он отцу или разглагольствует вообще. Одним словом, он так ни разу и не высказался определенно — возможно ли существование какой-либо взаимосвязи между моим братом и бесом или такое предположение следует отвергнуть a priori.
   Барон терял терпение, аббат совершенно запутывался в своих рассуждениях, а мне очень скоро надоело слушать их обоих. У матери же понятное беспокойство и все растущее чувство смутной тревоги со временем, как и все ее чувства, вылилось в практические решения, в поиски действенных мер и орудий, как и подобает истинному полководцу. Отыскав где-то длинную подзорную трубу на треноге, она приникала к ней глазом и долгими часами сидела на террасе, беспрерывно подкручивая окуляры, чтобы даже сквозь густую листву держать Козимо на прицеле, хотя готов поклясться, что увидеть его мать в эти минуты просто не могла.
   — Ты его еще видишь? — спрашивал из сада отец, беспокойно расхаживая под деревьями. Ему самому удавалось обнаружить сына, лишь когда тот был прямо у него над головой. Матушка-»генеральша» кивала и знаком повелевала нам молчать и не мешать ей; у нее был такой вид, словно она с какой-нибудь возвышенности наблюдала за передвижением вражеских войск. Иногда она смотрела и просто ничего не видела, но почему-то решала, что Козимо должен появиться именно в этом месте, и ни в каком другом, и наводила туда подзорную трубу. Время от времени мать, видимо, признавалась себе в своей ошибке и тогда, оторвавшись от трубы, принималась изучать кадастровую карту, разложив ее на коленях. При этом одну руку она задумчиво подносила ко рту, а другой водила по извилистым линиям на карте, пока не устанавливала, где должен сейчас находиться ее сын, а затем, рассчитав угол склонения, наводила трубу на верхушку одного из деревьев в этом море зелени, медленно подкручивала окуляры, и по затрепетавшей на ее губах улыбке мы сразу догадывались, что она увидела Козимо, что он на самом деле там! Тогда она брала лежавшие рядом разноцветные флажки, уверенно и ритмично взмахивала ими, передавая какие-то условные сигналы. До того времени я не знал о существовании сигнальных флажков и об умении матери орудовать ими и теперь слегка обиделся. Как хорошо было бы, если б она научила нас играть во флажки, особенно раньше, когда мы с Козимо были совсем маленькими. Но мать ничего не делала ради забавы, так что глупо было и надеяться на это.
   Должен, однако, сказать, что, несмотря на все свое военное снаряжение, она оставалась нежной матерью, у которой от страха замирало сердце, а рука нервно комкала носовой платок. Но можно предположить, что, изображая из себя генерала, матушка обретала некоторое успокоение, и постоянная тревога ослабевала, она в глубине души была добрая, мягкая женщина, а унаследованные от предков фон Куртевиц воинственные повадки были ее единственной защитой от сложностей жизни.
   Однажды, подав сигнал флажком и посмотрев в подзорную трубу, она вдруг начала радостно улыбаться, лицо ее просветлело. Мы сразу поняли, что Козимо ответил ей, уж не знаю как, быть может помахав шляпой или покачав ветку. С той поры матушка совершенно переменилась, ее былая тревога утихла, и, хотя ее судьба была так не похожа на судьбы других матерей, она первая примирилась со всеми чудачествами Козимо. Конечно, сын «генеральши» вел весьма странную жизнь и не хотел делить с нами тихие семейные радости, но матушке, казалось, достаточно было его неожиданных приветов и беззвучных сигналов, которыми они обменивались.
   Любопытно, что мать не питала никаких иллюзий, будто сын, коль скоро он послал ей привет, теперь спустится и вернется в дом. Отец же пребывал в постоянном ожидании этого события, и малейшая новость, касавшаяся Козимо, пробуждала в нем несбыточные надежды.
   — Ах так! Видите? Он непременно вернется!
   Лишь матушка, которая была, пожалуй, очень далека от Козимо, принимала его таким, каков он есть, — верно, потому, что не пыталась объяснить себе его поведение.
   Однако вернемся к тому дню.
   Из-за матушкиной спины высунулась Баттиста, которая теперь почти не выходила из дому. Она с улыбочкой на лице протягивала тарелку с кашей, высоко воздевая ложку.
   — Козимо! Хочешь попробовать?
   Но, получив от отца пощечину, скрылась в доме. Кто знает, какое адское варево она приготовила. Брат тут же исчез.
   Я мечтал присоединиться к нему, особенно теперь, когда узнал, что он сдружился с шайкой маленьких оборванцев. Казалось, он отворил предо мной двери таинственного царства, и я готов был вступить в него без прежнего страха и недоверия, с неподдельным восторгом.
   Я носился между плоской крышей и чердачным окном, откуда мог обозревать зеленое море крон, и скорее слухом, чем зрением, по взрывам криков и воплей, узнавал, в каких садах сейчас разбойничает банда сорванцов; я видел, как покачивались верхушки вишен, как чья-то рука протягивалась и срывала спелые ягоды, как на миг показывалась взлохмаченная или повязанная мешком голова, среди множества голосов я различал голос Козимо и спрашивал себя: «Как же он там очутился?! Ведь минуту назад он был в парке! Неужели он лазает по деревьям проворнее белки?»
   Помнится, рог затрубил, когда вся шайка забралась на сливовые деревья возле Васка Гранде. Я тоже услышал его звуки, но ничего не понял. Зато все эти оборвыши!.. Брат рассказывал потом, что они от неожиданности мгновенно притихли, словно позабыли, что это сигнал тревога, и лишь мучительно сомневались, не ослышались ли они, неужто в самом деле вновь затрубила в рог бесстрашная Синфороза, которая носилась по дорогам на белом коньке, предупреждая их об опасности. Внезапно они скатились с деревьев и бросились прочь. Нет, они не спасались бегством, а убегали, чтобы отыскать, настигнуть ее, Синфорозу.
   На сливе остался лишь Козимо — лицо его горело. Увидев, что мальчишки бегут к вилле, и поняв, что они помчались ей навстречу, он запрыгал по ветвям, каждый миг рискуя свалиться и сломать себе шею.
   Виола ждала их на холме у поворота дороги. Девочка неподвижно сидела в седле, одну руку с зажатыми поводьями она опустила на холку скакуна, в другой держала маленький кнут. Она поглядела на мальчишек сверху вниз, подняла кончик кнута ко рту, стала его покусывать. Платье на ней было голубое, рог — позолоченный, на тоненькой цепочке.
   Оборвыши остановились все разом и тоже принялись покусывать сливы или пальцы, рубцы на руках и ладонях, края мешков.
   И вот нехотя, совсем беззлобно, словно борясь со смущением и втайне надеясь, что их прервут, они стали тихо-тихо, слегка нараспев скандировать:
   — Зачем... пришла... Синфороза... уходи... мы с тобой... не дружим больше... ха-ха... ха-ха... ты трусиха...
   Зашелестели ветви, и вот в листве высокой смоковницы показалась голова Козимо; он дышал тяжело, прерывисто. Девочка, покусывая кнут, одним взглядом обвела всех — и моего брата, и притихших мальчишек. Козимо не удержался: еще не отдышавшись, он выпалил:
   — Знаешь, я с тех пор ни разу не слезал с деревьев!
   Подвиг воли и духовной стойкости должен оставаться тайным, бессловесным. Едва человек заговорит о нем, начнет им похваляться, как подвиг теряет смысл, кажется смешным и даже жалким. Брат, едва успев произнести свои слова, уже пожалел об этом. Ему все вдруг стало безразлично и даже захотелось слезть и покончить все разом. Особенно после того, как Виола неторопливо вынула кнут изо рта и очень вежливо сказала:
   — Ах так?.. Браво, мой скворец!
   Оборванцы сначала захихикали, а потом залились неудержимым смехом, засвистели, завизжали, широко разинув рты. Брат наверху подскочил от гнева, и непрочная ветка, не выдержав, предательски надломилась у него под ногами. Козимо камнем полетел вниз.
   Он падал, раскинув руки, даже не пытаясь ухватиться за сучья. Первый и последний раз за всю его проведенную на деревьях жизнь у него не появилось ни осознанного, ни инстинктивного стремления ухватиться за сук. Но, к счастью, фалда зацепилась за нижнюю ветку, и Козимо повис вниз головой в каком-нибудь метре от земли.
   Кровь прилила к голове — ему казалось, что он по-прежнему краснеет от стыда. Он открыл глаза: вопящие оборванцы стояли вниз головой, потом в каком-то бешеном порыве один за другим стали делать стойку на руках и так сразу вернулись в нормальное положение; они словно вцепились в опрокинутую над бездной землю, а белокурая девчонка взлетела ввысь на вздыбившемся коньке. Брат поклялся себе, что больше никогда даже словом не обмолвится о своей жизни на деревьях.
   Рывком схватился он за ветку, подтянулся и уселся на ней верхом. Виола, утихомирив конька, точно сразу утратила интерес ко всему, что произошло. Козимо мгновенно забыл о своем унижении. Девочка поднесла рог к губам и протрубила глухой сигнал тревоги. При первых же звуках рога мальчишки, которых, как позже рассказывал Козимо, при виде Виолы охватывало то же странное возбуждение, какое овладевает зайцами в лунные ночи, обратились в бегство. Хотя они знали, что это лишь игра, но непроизвольно подчинились знакомому сигналу и сейчас, подражая на бегу звукам рога, неслись вниз по спуску вслед за Виолой, которая летела впереди на своем коротконогом коньке.
   Они бежали вниз сломя голову, почти вслепую и потому то и дело теряли Виолу из виду. Вдруг она резко свернула в сторону от дороги, оставив мальчишек далеко позади. Куда бежать дальше? Она скачет прямо по лугам, мимо оливковых рощ, полого сбегающих в долину, находит дерево, по ветвям которого карабкается Козимо, делает круг и уносится дальше. Еще минута — и она появляется у другого дерева, а над ней мой брат продирается сквозь листву. Так кривыми, как ветки оливковых деревьев, путями они постепенно спускались в долину.
   Маленькие воришки, поняв наконец, что эти двое заигрывают друг с другом — она с седла, он — с ветвей, — все, как один, принялись свистеть, зло и насмешливо. И так, с громким свистом, они умчались к Каперсовым воротам.
   Виола и мой брат остались одни в оливковой роще. Но вскоре Козимо с огорчением заметил, что, едва оборванцы удрали, веселость Виолы заметно потускнела, уступила место скуке. У него зародилось подозрение, что и саму игру она придумала, чтобы позлить мальчишек, но вместе с обидой пробудилась надежда, что и скучающей она притворяется, желая позлить его: ведь ясно, что непременно надо кого-то злить, чтобы ее ценили еще ныне. Все это Козимо, тогда совсем мальчишка, скорее угадывал, чем чувствовал, и я могу себе представить, как исступленно он полз и полз по шершавой коре деревьев, ничего не разбирая вокруг.
   Внезапно с прибрежного холма в них полетели мелкие камешки, галька. Девочка склонилась к шее конька и умчалась, зато мой брат, сидевший внизу на кривом суку, оказался отличной мишенью. Но брошенные снизу камешки уже не причиняли ему вреда, лишь два или три угодили в лоб и в уши. А оборванцы хохотали и свистели как оглашенные. Крикнув напоследок: «Синфороза хуже мороза», они убежали.
   И вот они добрались до Каперсовых ворот, где по высокой городской стене вьются плети зеленого каперса. Из лачуг доносятся гневные окрики матерей. Но ругаются они не из-за того, что сыновья вернулись домой так поздно, а потому, что те нагрянули как раз к ужину, хотя могли бы и сами раздобыть себе еду. В покосившихся лачугах, дощатых балаганах, фургонах и палатках ютились самые последние бедняки Омброзы, до того жалкие, что им приходилось селиться здесь, за воротами, — ни в городе, ни в деревне. Этих людей согнали с насиженных мест и привели сюда, за тридевять земель, голод и отчаянная нужда, царившие во всем государстве.
   Вечерело, растрепанные женщины кормили грудью младенцев, разжигали дымящиеся печурки; одни нищие, вытянувшись на траве, разбинтовывали раны, другие с хриплой руганью играли в кости. Маленькие воришки потонули в дыму очагов и громкой перебранке, они получали затрещины от матерей и затевали между собой злобные драки, валяя друг друга в пыли. Их лохмотья уже приобрели тот же серый цвет, что и у остальных, а чистая и звонкая, как у птиц, радость в этом сгустке предельной нищеты и злобы сменилась глухим отупением. И когда они увидели, как мимо галопом скачет белокурая Виола, а за ней прыгает по ветвям Козимо, то бросили на них испуганный взгляд и отпрянули, стараясь затеряться в пыли и дыму печей, точно между ними и Виолой с Козимо внезапно выросла невидимая стена.
   Но у Козимо и Виолы все это лишь на секунду мелькнуло перед глазами. Вмиг остались позади крики и плач женщин, детей, дым очагов, сливавшийся с вечерними тенями, и вот уже Виола мчится по берегу мимо пиний.
   Дальше начиналось море. Слышно было, как хрустит галька. Стемнело. Хруст гальки все ближе, все громче: это несется белая лошадка, высекая искры из камешков. С низкой кривой пинии брат следил за светлой тенью, скакавшей по берегу. В черном-пречерном море вздыбилась волна с тоненьким пенным гребнем, поднялась, опрокинулась и, ослепительно белая, захлестнула прибрежные камни. Едва различимый силуэт конька с маленькой наездницей пронесся вдоль белой кромки волны, и лицо Козимо, приникшего к дереву, обдали холодные соленые брызги.

VI

   В эти первые дни жизни на деревьях у Козимо не было определенной цели или плана, им владело лишь желание получше узнать свое новое царство, стать его безраздельным владыкой. Он хотел бы сразу же обозреть его пределы, раскрыть все его неразгаданные тайны, изучить его ветку за веткой, дерево за деревом. Я говорю «хотел бы», потому что он то и дело появлялся в парке у нас над головой; выражение его лица было напряженное, озабоченное, как у дикого животного, которое, даже оставаясь неподвижным, в любой миг готово метнуться прочь.
   Почему он возвращался в парк? Глядя в матушкину трубу, как он перескакивает с платана на дуб, мы могли подумать, что движет им страстное желание делать все наперекор, заставить нас сердиться или мучиться. Я говорю «нас», потому что так и не понял, что он думает обо мне. Когда ему было что-нибудь нужно от меня, наша дружба, казалось, не ставилась под сомнение; иной раз он проносился надо мною, как бы не замечая. В парке он долго не задерживался. Его неудержимо влекла к себе магнолия у стены, и он пропадал в соседском саду даже в те часы, когда белокурая девочка еще не вставала или когда бесчисленные гувернантки и тетушки уже уводили ее домой. В саду д’Ондарива ветви извивались, словно хоботы огромных животных, с земли звездочками тянулись к небу зубчатые листья, зеленые, как кожа ящериц, и с легким бумажным шелестом покачивался желтый тонкий бамбук. Желая до конца насладиться этой необычной растительностью, пронизанной необычным светом и необычной тишиной, Козимо повисал вниз головой на самом высоком дереве, и тогда опрокинувшийся сад становился лесом, каких не бывает на земле, становился иным миром. И тут появлялась Виола. Козимо замечал ее, когда она уже взлетала ввысь на качелях или сидела в седле, либо слышал в глубине сада глухие звуки охотничьего рога.
   Маркиз и маркиза д’Ондарива ни разу не дали себе труда подумать, куда исчезает их дочь. Пока она ходила пешком, за ней неотступно следовали многочисленные тетушки, но, вскочив в седло, она мгновенно становилась свободной как ветер, ибо тетушки ездить верхом не умели и, естественно, не могли уследить, куда умчалась их племянница. Нелепая же мысль о том, что Виола может водиться с оборванцами и бродягами, родителям даже в голову не приходила. Но вот сына этих Пьоваско, который по деревьям забирался к ним в сад, они заприметили сразу и были настороже, хотя и сохраняли мину презрительного равнодушия.
   У нашего же отца горечь, вызванная сыновним непослушанием, сливалась с давней враждой к маркизам д’Ондарива, и он готов был обвинить во всем только их, словно это они завлекали Козимо в свой сад, принимали его как дорогого гостя и даже подстрекали продолжать мятежную игру. Внезапно отец принял решение устроить облаву и схватить Козимо, причем не в наших владениях, а в саду у соседей. Точно желая яснее выказать свои агрессивные намерения, он не возглавил облаву и не обратился самолично к соседям с требованием вернуть ему сына — что было бы хоть и несправедливо, но зато пристойно для дворянина в отношениях с другим дворянином, — а послал к ним целое войско слуг под командованием кавалер-адвоката Энеа-Сильвио Карреги.
   Вооруженные лестницами и веревками, они подошли к воротам виллы д’Ондарива. Кавалер-адвокат в длинном халате и феске бормотал витиеватые извинения, прося позволения войти. В первый момент соседи решили, что слуги пришли подрезать несколько наших деревьев, ветви которых свисали в их сад. Но, увидев, как кавалер-адвокат мечется между стволами с задранной головой, и, услышав его отрывистое бурчание: «Изловить, изловить», они спросили:
   — Кто это у вас удрал? Попугай, что ли?
   — Сын, первенец, отпрыск, — торопливо ответил кавалер-адвокат и, велев прислонить лестницу к индийскому каштану, собственной персоной полез на дерево.
   Сквозь ветви видно было, что Козимо сидит на суку и как ни в чем не бывало болтает ногами. Виола столь же невозмутимо уходила по аллее, гоня обруч. Слуги протягивали кавалер-адвокату веревки, с помощью которых тот должен был, не знаю уж каким образом, изловить непокорного Козимо. Но прежде чем кавалер добрался до середины лестницы, Козимо уже перебрался на верхушку соседнего дерева. Энеа-Сильвио несколько раз приказывал перенести лестницу, вытаптывая при этом очередную клумбу, но Козимо в два прыжка оказывался на другом дереве.
   Внезапно Виолу окружили тетушки и прочие родственницы, увели ее в дом и заперли в комнате, чтобы она не видела всего этого переполоха. Козимо отломил ветку и, взмахнув ею, со свистом рассек воздух.
   — Не можете ли вы, дорогие господа, продолжить охоту в вашем собственном обширном парке? — произнес маркиз д’Ондарива, величественно появляясь на ступенях лестницы в халате и в феске, что придавало ему необыкновенное сходство с кавалер-адвокатом Энеа-Сильвио Каррегой. — Я вам говорю, почтенные Пьоваско ди Рондо! — Широким жестом руки он объял разом Козимо на дереве, дядюшку, слуг и все, чем мы владели за пределами стены.
   Тут кавалер Каррега сменил тон. Он семенил рядом с маркизом и как ни в чем не бывало восхищался фонтанами и бассейнами и бормотал, что знает, как сделать струю еще красивей и сильней, к тому же, если сменить наконечник, она сможет послужить для поливки газона.
   Этот разговор был новым доказательством того, сколь ненадежным и даже вероломным был нрав нашего дядюшки: отец, исполненный самых враждебных намерений в отношении соседей, дал ему недвусмысленное поручение, а дядюшка завел с маркизом д’Ондарива любезную беседу, словно пытаясь заручиться его благосклонностью. Тем более что свои таланты приятного собеседника наш дядюшка проявлял, лишь когда это было ему выгодно и как раз в тех случаях, когда отец больше всего надеялся на его нелюдимый, угрюмый характер. Но самое любопытное, что маркиз внимательно слушал его, задал множество вопросов и повел осматривать все свои фонтаны и бассейны. Оба были примерно одного роста, в одинаковых длиннополых одеяниях, так что их можно было легко спутать; а сзади плелись многочисленные слуги, соседские и наши, с лестницами, недоумевая, что же им теперь делать.
   Тем временем Козимо преспокойно прыгал по деревьям, росшим у самых окон виллы, пытаясь через занавеси разглядеть, в какой из комнат заточили Виолу. Наконец он ее увидел и бросил в окно сухую ягоду.
   Окно растворилось, девочка высунулась и сердито сказала:
   — По твоей милости я сижу взаперти. — И задернула занавеску.
   Радость Козимо вмиг сменилась отчаянием.
 
   Когда брат приходил в ярость, всем остальным было чего опасаться. Мы смотрели, как он бежит (если только можно применить этот глагол к движению не по земле, а по непрочным веткам, растущим на разной высоте, над пустотой), и нам казалось, что вот-вот он оступится и упадет, чего с ним, впрочем, ни разу не случилось. Он прыгал, быстро-быстро переступал ногами по наклонной ветке, цеплялся рукой за сук, мгновенно перескакивал на ветку повыше и после нескольких весьма рискованных курбетов молниеносно исчезал.
   Куда он стремился? В тот раз он перескочил с падуба на оливу, с оливы на бук и очутился в лесу. Здесь он остановился, чтобы перевести дыхание. Под ним расстилалась поляна. Густая зеленая трава, то и дело меняя оттенки, волнами перекатывалась под порывами ветра. В воздухе плыли невесомые пушинки одуванчиков. Посреди луга высилась одинокая, недосягаемая для Козимо сосна с продолговатыми шишками. Пестрые дятлы, стремительные птицы с коричневыми пятнистыми перьями, садились на усеянные иглами ветки, кто на самый краешек, кто бочком, кто вниз головой и хвостом вверх, и жадно клевали гусениц и семечки.
   Страстное, неудовлетворенное желание войти в этот недоступный мир, заставившее Козимо проложить неведомые пути по деревьям, не угасло в нем и теперь и влекло его проникнуть еще глубже, познать каждый лист, каждую чешуйку, пушинку, каждый шорох. То была любовь, которая связывает со всем живым охотника и побуждает его, не ведающего, как ее выразить, наводить свое ружье. Козимо еще не умел определить это чувство и стремился утолить его в яростных поисках новых открытий.
   Лес был глухой, непроходимый. Козимо должен был шпагой расчищать себе путь, и мало-помалу он забыл о своих горестях, захваченный борьбой с густыми ветвями и боязнью слишком удалиться от знакомых мест, В чем не хотел признаваться даже самому себе. Прокладывая себе дорогу сквозь чащу, он внезапно увидел прямо перед собой два желтых, блестящих глаза, неотрывно следивших за ним. Козимо выставил вперед шпагу, отогнул ветку, а затем, придерживая ее, позволил ей распрямиться. Он облегченно вздохнул и посмеялся над своим испугом: теперь он убедился, что желтые глаза принадлежали всего лишь коту.
   Однако кот стоял перед его взором и после того, как он отпустил ветку, и Козимо вдруг снова задрожал от ужаса, потому что этот кот, очень похожий на домашнего, был так страшен, что от одного взгляда на него хотелось отчаянно закричать. Трудно даже объяснить, что в нем было особенно пугающего: обыкновенный кот вроде тигрового, только немного побольше. Впрочем, рост его сам по себе ничего не значил: страшными были его усы, стоявшие торчком, словно иглы дикобраза, его свистящее дыхание, вырывавшееся из-за двойного ряда отточенных, как лезвия, зубов (Козимо, казалось, не только слышал, но и видел это злобное дыхание), его уши, острые, как два язычка пламени, настороженные, покрытые обманчиво нежной на вид шерсткой. Ощетинившись, дикий кот легонько вздрагивал всей кожей, словно от щекотки, на перехваченном судорогой горле раздувался белый воротничок, от которого расходились по бокам полосы. Хвост застыл в таком невероятном положении, что казалось, он вот-вот обломится.
   Все, что Козимо увидел, на миг отведя ветку и тут же ее отпустив, дополнялось тем, чего он хотя и не успел увидеть, но все же отлично себе представлял: под густыми пучками волос на лапах скрывались грозные когти, готовые впиться в жертву; к тому же на Козимо по-прежнему глядели эти глаза с желтой дужкой вокруг черных зрачков, и слышалось глухое ворчание хищника. Значит, перед ним самый свирепый и страшный во всем лесу дикий кот.