Лишь католический священник, отец Мэхони, исполнявший службу в церкви Святой Девы, публично похвалил концерт, но все поняли, что это произошло только потому, что он считал себя вынужденным бороться за души Гарриэт и ее сына, чтобы они, живя в еврейском окружении, не отвернулись раз и навсегда от католической веры.
   Через несколько месяцев, на том же пустыре, на котором дети изметелили Кении, его отец, разыскивая сына, не вернувшегося вовремя домой из школы, обнаружил его в неожиданной и неприятной ситуации: опустившись на колени перед десятилетним мальчиком, у него отсасывал шестнадцатилетний Фил Кропотник. Этот Кропотник слыл в округе отъявленным хулиганом, что приписывалось влиянию его мужеподобной матери – хозяйки и управляющей семи трущобных домов на Южной стороне, совершенно подчинившей себе изнеженного муженька, торговавшего мехами на Карсон-Пири-стрит.
   Люди там жили простые – и о гомосексуализме, равно как и о других противоестественных девиациях думали они тоже просто. Если ты наряжаешь мальчика как девочку, если все время обнимаешь и целуешь его, учишь танцевать на цыпочках и заставляешь читать драматические монологи на публику, да к тому же водишь в католическую церковь, в которой наряженный в женское платье мужик только и делает, что толкует о Небесах, на которых нет ни малейшего различия между мужчинами и женщинами, парящими в воздухе на радужных крылышках, – то нечего удивляться, что твой сынок рано или поздно станет педиком.
   После этого инцидента Мэнни Гоч старался не спускать с сына глаз, но раз испробованное занятие пришлось маленькому Кении явно по вкусу – и в скором времени он начал прогуливать школу, коротая дневные часы в обществе «голубых», постоянным местом сбора которых были улицы, прилегающие к Северной дамбе. Прошло не слишком много времени – и Кении, которому едва исполнилось четырнадцать, сбежал из дому, погубив тем самым мать и опозорив отца.
   По словам Эба Форстмена, Кении добрался до Четырех Углов в Голливуде и оказался там на новенького – выходец из большого города, что здесь встречалось сравнительно редко, обладающий, к тому же, смешанным шармом полуеврея-католика.
   Произошло это в январе 1984 года.
   А в августе того же года, вспомнил Риальто, семилетнюю племянницу Айзека Канаана похитили с площадки для игр всего лишь в одном квартале от дома.
   И лишь в декабре ее истерзанное тельце нашли на могильном камне Голливудского кладбища.
   О том, когда именно Кении Гоч начал носить красные платья и сандалии из крокодиловой кожи и именовать себя Гарриэт Ларю, никаких данных не было.
   Сидя в кресле, Риальто устал и страшно соскучился. А может, этот ублюдок не проснется до самой смерти, подумал он. Подавшись чуть ближе к больничной койке, он увидел, что из-под подушки высовывается лист розовой бумаги. Будучи человеком по природе своей любопытным и к тому же не зная, чем заняться, он осторожно ухватил край листа двумя пальцами и вытащил конверт того типа, в каких рассылают поздравительные открытки… что и имело место в действительности. Поздравительная открытка с приторно-сладким лесным пейзажем на глянцевой стороне и с какими-то птичками по всему полю на тыльной, и тут же обязательный сентиментальный стишок, и тут же фраза, вписанная красными чернилами: "Я люблю тебя, но мне страшно". И подпись – "Пуч".
   Риальто, подавшись вперед всем телом, придвинул кресло еще ближе к постели.
   – Эй, парень, как дела? – тихо и мягко сказал он.
   А когда ответа не последовало, он привстал в кресле и перегнулся через спящего, стараясь еще раз заглянуть ему в лицо, чтобы понять, не дрогнули ли его черты. Парень лежал, скорчившись, – так, бывает, убирают голову в плечи воины на поле боя, чтобы смерть ненароком не избрала самого рослого.
   – Дела на нуле, – сам себе сказал Риальто.
   От усилия, только что проделанного, у него несколько закружилась голова и он уперся рукой о край матраса – той рукой, в которой по-прежнему держал конверт и открытку.
   Кении Гоч издал тихий звук, который мог быть и судорожным вздохом, и стоном.
   – Послушай, парень, ты меня, наверное, не помнишь. Но мы с тобой разок-другой сталкивались на перекрестке Голливудского и Виноградной. Похоже, мы если и не коллеги, то в каком-то смысле сослуживцы. Я хочу сказать, что время от времени оказываю своим друзьям услуги, знакомя их с той или иной дамочкой с панели. Понимаешь, о чем я? Приглашаю пару-тройку на какую-нибудь забавную вечеринку. По твоей специальности я не работаю, я имею дело исключительно с дамами. И, тем не менее, мы с тобой проявляем активность на одном и том же поприще.
   После первого стона Гоч остался совершенно безмолвен.
   – Причина, по которой я решил зайти проведать тебя, такова: я играл в карты с твоим родственником Эбом Форстменом. Строго говоря, ты не его родственник, а его жены, третий кузен третьей кузины или что-то в этом роде. Ну, да какая разница. Эб сообщил мне, что ты рассказал ему кое-что про маленькую девочку, похищенную и убитую десять лет назад. Ее тело нашли на одном из могильных камней на Голливудском кладбище. Ты понимаешь, о чем я с тобой говорю?
   Если Кении Гоч и понимал это, то виду не подал.
   – Ты назвал имя. Назвал имя маленькой девочки, которое тогда было пропечатано во всех газетах. Сара Канаан. Эб сказал мне, что ты назвал это имя. Не думаю, что оно пришло к тебе во сне. И не думаю, чтобы ты стал врать про маленькую девочку, которую украли, наигрались, сломали и выбросили, как никому не нужную игрушку.
   Риальто подсел к больному еще ближе. Оставаться в такой близости от умирающего было не так-то просто – от него сладковато и гнилостно пахло, – но Риальто доводилось бывать в переделках и нынешняя была далеко не худшей из них.
   – Ты веришь в бессмертие души? Веришь в рай и ад и вечную жизнь? Мне рассказали, что тебя воспитали в католичестве.
   Риальто придвинулся еще ближе: ему показалось, будто к его словам начинают прислушиваться.
   – И вот тебе предоставили время на то, чтобы ты успел омыться в крови Агнца. Чтобы успел исповедаться. Очиститься на земле, прежде чем тебе начнут задавать вопросы на небесах, если ты понимаешь, о чем я. Д уж исповедаться или нет – это решать тебе самому.
   Риальто, поерзав в кресле и словно бы собравшись встать и уйти, вытянул руку и легонько побарабанил по плечу больного.
   – Почему бы тебе не назвать мне имя того, кто украл девочку и так чудовищно надругался над нею?
   Он взял Гоча за плечо и принялся осторожно, крайне осторожно опрокидывать того на спину, чтобы лицо больного больше не отворачивалось к стене. Внезапно рука Риальто утратила деликатность и Гоч оказался грубо перевернут на спину. Глаза у него выкатились, рот раскрылся, оттуда неожиданно брызнула струйка крови.
   Риальто отпрянул; кое-как поднялся на ноги; кровь все равно успела попасть ему на щеку и затечь за ворот; и как раз в это мгновение открылась дверь. И вот уже сиделка в блузке с галстуком заорала на него, требуя ответа, с какой стати он, ни у кого не спросясь, проник в палату к умирающему.
   Риальто, дрожа всем телом, походил на кита, готового вот-вот выброситься на берег.
   Сиделка, подойдя к больному, быстро осмотрела его, а затем повернулась к Риальто.
   – У вас есть царапины, порезы, язвы на лице или на шее? Не попала ли вам его кровь или какое-нибудь выделение на руки? Не брызнула ли в глаза? Снимайте куртку и рубашку. Да и все остальное, на что могла попасть кровь. Бросьте их на пол прямо там, где стоите. А теперь – вот сюда, в туалет, я вас вымою.
   Риальто не запротестовал и не стал задавать никаких вопросов. Сделал все точь-в-точь, как было ему велено, позволил сиделке за руку отвести себя в туалет, нагнулся над раковиной – и она вымыла ему голову, лицо и шею столь же тщательно и любовно, как он проделал бы это собственноручно.
   Он позволил ей вытереть себя, он глядел ей в глаза, не желая задать вопрос, но желая получить ответ.
   – Он мертв, – сказала она. – Какого черта вас сюда принесло?
   – Просто решил навестить.
   – А читать вы умеете? Неужели вы не заметили и не прочли объявлений? Вам следовало зайти в ординаторскую, получить перчатки и маску и надеть их, прежде чем отправляться на этот этаж.
   – Я не обратил внимания.
   – Он ваш родственник?
   – Я знаком с одним из его родственников. И, как я и сказал, решил просто-напросто его проведать.
   – Что ж, хорошо. Значит, вы с ним попрощались.
   Раздался тихий стук в дверь, после чего она осторожно открылась. Молодая женщина в юбке типа набедренной повязки вошла в палату, она ни с кем не поздоровалась, полагая, что Кении Гоч еще, возможно, спит, и не желая будить его. На губах у нее играла радостная улыбка. Но когда она увидела его распростертым на постели и залитым кровью, то побледнела настолько, что на носу и на щеках стали заметны практически бесцветные веснушки.
   – О Господи, – пробормотал она. – Сядьте, Диана, и опустите голову, – рявкнула сиделка. – Не то вас на меня вытошнит.

Глава третья

   Айзек Канаан проснулся, когда полоска света пересекла его лицо по диагонали практически пополам. Свет упал на одно из век и согрел краешек рта, в котором скопилось немного сонной слюны.
   На службу в полицию он поступил в зрелом возрасте, почти на десять лет превысив лимит и подделав свидетельство о рождении, чтобы его туда приняли. Но в резком и жарком солнечном свете он выглядел в аккурат на свои шестьдесят три года.
   Утверждали, будто сержант Айзек Канаан практически никогда не спит. Более или менее профессиональные медики, крутящиеся в кофейне "У Милорда" – а там всегда находился профессиональный эксперт в любой области человеческой деятельности, включая индустрию развлечения и порока, – говорили, что его бессонница вызвана шоком, связанным с похищением и убийством его маленькой племянницы.
   Когда ее крошечное истерзанное тельце нашли на могильном камне Голливудского кладбища, это не помогло ему избыть бессонницу, начавшуюся, когда девочку похитили. В конце концов он дошел до того, что бодрствовал сутками напролет, шныряя по аллеям и бульварам, обжитым малолетними проститутками, выставляющими напоказ свой товар, и пытаясь на свой горький, настырный и непреклонный лад спасти от ужасной участи хотя бы их.
   Утверждали также, что он никогда не снимает шляпу, потому что поклялся носить ее до тех пор, пока не найдет убийцу своей маленькой племянницы. Люди более религиозные – христианского вероисповедания или хотя бы иудейского – назвали бы это обетом. А шляпу Канаана кое-кто непременно сравнил бы с веригами.
   Истина же заключалась в том, что под шляпой его лысеющую голову прикрывала еврейская кипа, а это уж никого, кроме него самого, не касалось. Говорили, будто он приподымает свою федору, здороваясь со старушками или с писаными красавицами, но происходит это крайне редко.
   По природе своей, в силу рода занятий и в результате трагедии с маленькой племянницей, он был нелюдимом, не ходил с приятелями в кино или на бокс, не флиртовал с женщинами, хотя и поговаривали о том, что он время от времени проводит ночь с Ширли Хайтауэр, официанткой из кофейни "У Милорда" в злачном квартале Голливуда. Семьи У него не было, а родственников – родного брата Макса и его жену Рут – он избегал сознательно, взвалив на себя ответственность за гибель их маленькой дочурки.
   Если офицер полиции, к тому же полиции нра-вов (вот уж профессия, о наличии которой в ортодоксальном еврейском семействе, из которого он происходил, даже не подозревали), оказывается бессилен – при всех своих навыках и возможностях – спасти маленькую девочку, дочь своего родного брата, то это, на взгляд самого Айзека, является предательством, причем предательством самого ужасного свойства. Он думал, что родственники презирают его: он связался с гоями, он пошел в «казаки» и все равно не смог ничем помочь своим близким, когда горе посетило их дом.
   Айзек полагал, что, хотя его брату Максу как человеку интеллигентному понятно, что служба в полиции сама по себе не гарантирует ни ему самому, ни его ближайшим родственникам покоя и благополучия, тот все равно втайне попрекает его.
   Так или иначе, Канаан не мог чувствовать себя непринужденно в обществе брата и жены брата – и не только потому, что ему не удалось спасти маленькую Сару, но и потому, что он так и не смог отыскать ее убийцу – и отомстить ему, предав в руки правосудия или совершив самосуд.
   В итоге он с ними почти не виделся и, ведя жизнь изгоя, чувствовал себя столь же одиноким, как любой или любая из его подопечных с голливудской панели.
   Неким подобием дружбы можно было назвать разве что его взаимоотношения с ночными птицами, скитальцами и бродягами, усталыми по достижении определенного возраста проститутками, мелкими воришками и прочими отбросами общества, захаживающими в кофейню к «Милорду». А подлинными друзьями были для него Свистун, Боско и официантка Ширли Хайтауэр, снующая туда-сюда в шлепанцах, как у больничной сиделки, и обходящаяся с клиентами так, словно те и впрямь были больными из реабилитационной палаты.
   Приходя домой, он занимался хозяйственными делами, сводя их к необходимому минимуму, смотрел на черно-белом экране телевизора ночные фильмы или послеобеденные мыльные оперы, подремывал, облачившись в зеленый домашний халат, читал Тору и Талмуд, равно как и прочие сочинения, связанные с потребностью разгадать природу безжалостной любви, испытываемой Богом к смертным.
   Единственное дополнительное развлечение, которое он позволял себе, если это, конечно, можно было назвать развлечением, – заключалось вот в чем: используя старинные письменные принадлежности и настоящий пергамент, он каллиграфическим почерком переписывал изречения из Талмуда. Пользовался он при этом разноцветными чернилами, которые сам же и изготовлял.
   Никто даже из самых близких родственников не знал о его увлечении чистописанием и о достигнутом им на этом поприще мастерстве.
   Одним из самых первых изречений, которые он переписал цветными чернилами, были слова Симеона бен Гамали, гласившие следующее:
   "Всю жизнь меня окружали разговоры и я так и не нашел ничего лучшего, чем молчание".

Глава четвертая

   Вторая мировая стала главной войной для Риаль-то и для Канаана. Вьетнамская – для Боско Сил-верлейка, а что касается человека по фамилии Уис-тлер и, конечно, по кличке Свистун, то он, попав по возрасту в промежуток между этими двумя войнами, главной войной считал непрерывную борьбу с самим собой, как, впрочем, и девяносто девять процентов всего остального человечества.
   В Голливуд он прибыл в 1974 году – тогда городишко еще не называли Хуливудом – и прибыл в надежде пристроиться где-нибудь на заднем дворе с богиней и сучкой по имени Слава. А почему, собственно говоря, она была богиней, а не богом, так и оставалось – если отвлечься от морфологических изысков – загадкой. Разве что потому, что мужчины гораздо чаще, чем женщины, оказываются готовы убивать, насиловать, предавать и совершать другие чудовищные поступки во имя успеха, почестей, власти и богатства.
   В 1981 году произошел один инцидент, который (подобно тому, как знаменитая шинель Фреда Мак-маррея привлекла к себе внимание кинорежиссера, и тот, начав с предложения продать ему эту шинель, закончил тем, что предложил Макмаррею роль, его позднее прославившую, или подобно тому, как внимание театрального агента привлекли к себе выпирающие из-под свитера груди никому на тот момент не известной Ланы Тернер, которая попивала через соломинку фруктовый коктейль, сидя на мраморных ступеньках крыльца у самой обыкновенной аптеки) позволил ему вырваться из толпы потенциальных неудачников и сделал его сперва гостем утренней программы для детей, остающимся анонимом в своем клоунском наряде и аляповатом гриме, а затем и шагнуть дальше по лестнице телевизионной карьеры.
   Это было исключительно печально размалеванное лицо, как и подобает клоуну в Хуливуде, а истории, которые он рассказывал в перерывах между мультиками, хоть и предназначенные для того, чтобы позабавить детишек, затрагивали какие-то меланхолические струны и в сердцах у взрослых. И вот он уже превратился в ведущего вечернего шоу, рассказывая и по большей части придумывая сказки на сон грядущий – и для детей, и для усталых матерей-одиночек.
   Прошло еще совсем немного времени – и вот ему уже дали послеполуночный эфир: он по-прежнему рассказывал байки, он отвечал на телефонные звонки, он острил и балагурил, веселя, утешая и, на свой лад, соблазняя грустных, потерянных, одиноких, страдающих от бессонницы. И в результате он превратился в телезвезду местного масштаба.
   Его называли Сэмом Печальником и Сэмом Песочным Человеком, он слыл советчиком и утешителем тех, кому не спится на улицах, в аллеях и на задворках Хуливуда, он жил полной жизнью и собственная жизнь ему нравилась, хотя он и подвергал свои радости постоянному скептическому или ироническому анализу, как поступает девяносто девять процентов живущих на земле; он жил и в то же самое время ждал, когда же начнется настоящая жизнь. В четырехмиллионном городе он отыскал возлюбленную, о какой мог бы затосковать каждый, и потерял ее, уступив горцу из Аппалачей, впоследствии оказавшемуся убийцей.
   На следующий год ему в эфир позвонила женщина, пожелавшая попрощаться со своим единственным другом во всем Хуливуде – и этим другом оказался телевизионный клоун, – а он не смог продержать ее на проводе достаточно долго, чтобы номер телефона выявили и в дело смогла бы вмешаться полиция. Позже ему рассказали, что полиция была уже у дверей, когда из-за них донесся выстрел. Его красноречия не хватило ровно на десять секунд, его силы внушения, его гипноза, – иначе бы ему удалось задержать ее на проводе и, тем самым, спасти жизнь, – а женщине, возможно, хотелось, чтобы ее спасли. В маленьком микрокосме упущенных возможностей они завалили бы весь Хуливуд подобно палой листве, если бы в Хуливуде имелись деревья, которые можно было бы таковыми назвать.
   Так или иначе, с шоу-бизнесом Песочный Человек на этом и завязал.
   Он обзавелся лицензией частного детектива – просто затем, чтобы зарабатывать себе на хлеб насущный, принялся совать нос в чужое грязное белье, разгребая испачканные трусики и пропитанные потом футболки, становящиеся уликами тысяч адюльтеров и прочих незаконных интрижек. В этом городе, слывущем самым скандальным во всей стране, если не во всем мире, ему редко доводилось сидеть без работы.
   Он всегда испытывал любовь к бутылке, но в какой-то момент просто-напросто узаконил свои отношения с нею. Он стремительно старел, дни проходили в янтарном тумане виски, однако взрослеть он отказывался категорически. Впоследствии он и сам не смог бы определить точный день и час, когда бутылка из законной супруги превратилась во всевластную госпожу. Хотя запомнил день и час, когда самым решительным образом завязал с пьянством.
   Благодаря чему он выгадал десять лет, хотя, конечно, десять предыдущих оказались безвозвратно потеряны. И вот он принялся наверстывать упущенное, принялся бегать наперегонки с самим собой, прекрасно понимая, правда, что одержать победу ему в этой гонке не удастся. Потерянное время нельзя возместить ничем. Абсолютно ничем.
   Когда ему снились сны, он неизменно оказывался в них на десять лет моложе своего календарного возраста; в снах о детстве он и вовсе был еще не родившимся на свет фантомом, едущим на велосипеде по направлению к родительскому дому.
   И сейчас, после десяти лет трезвой жизни, он по-прежнему рыскал по улицам. И здесь, как он обнаружил (и как обнаруживали все, кто сюда попадал), шла война, пролегало поле одного из бесчисленных сражений, которые ведутся по всему миру в городах, достаточно крупных для того, чтобы в них завелась популяция одиноких и ненасытных мужчин, которые эксплуатируют женщин и обездоленных детей. Война куда более суровая и кровавая, чем та, которую США провели за океаном против Ирака, на расстоянии в несколько тысяч миль отсюда.
   Свистун был хорошим бойцом, потому что он не переставал сражаться, даже когда уже не оставалось практически никакой надежды на победу.
   Если бы вы объяснили что-нибудь в этом роде лично ему, он принялся бы всячески отнекиваться, он объяснил бы, что даже не мыслит в категориях надежды или спасения, а если что-нибудь и делает, то только затем, чтобы не сидеть сложа руки и чтобы иметь возможность зарабатывать на хлеб насущный и на содержание бунгало, нависшего над фривеем на Кахуэнга-бульвар неподалеку от океана.
   В этот погожий денек он кемарил за излюбленным столиком в нише у большого окна в кофейне "У Милорда" на углу Голливудского и Виноградной. Дверь кофейни была настежь раскрыта – не так уж часто в Хуливуде выпадают погожие деньки.
   Никто, кроме него, не присаживался сейчас в кофейне за столик. Редкие посетители – проститутки мужского пола, сутенеры, полицейские, праздношатающиеся и скейтеры – время от времени заглядывали сюда в этот утренний час взять пластиковый стаканчик кофе, но уже мгновение спустя исчезали на улицу, залитую неоновым светом и заставленную урнами со все еще не убранным вчерашним мусором. Парочка посетителей присела на крыльце, попивая свой кофе и греясь в лучах непривычного здесь солнца.
   Единственной живой душой во всей кофейне, кроме самого Свистуна и стряпухи, возящейся на кухне, был Боско Силверлейк, однорукий буфетчик, который сидел сейчас у себя за стойкой, читая книгу "Юнг и утраченные Евангелия".
   Свистун что-то бормотал себе под нос, закрыв глаза и привалившись щекой к холодному оконному стеклу.
   Боско отметил в книге место, на котором остановился, взял ее под мышку искалеченной руки, подцепил большим пальцем здоровой фарфоровую чашку, снял с электроплиты кофейник и отправился к Свистуну за столик. Он подлил ему в чашку горячего кофе, потом налил себе в пустую чашку и сел за стол.
   – Что это ты пробормотал?
   – Я, кажется, подцепил весеннюю лихорадку. Если бы Сигурни Уивер вошла сейчас сюда и предложила мне скоротать с ней в постели послеполуденный часок, я был бы вынужден отказаться. И упустил бы тем самым уникальную возможность.
   – И дождь не за горами.
   – Я бы сказал ей: попроси меня об этом завтра, а потом сокрушался бы всю оставшуюся жизнь.
   – Почему это?
   – Сигурни не из тех женщин, которые терпят, когда им хотя бы раз отказывают.
   – Выходит, она так никогда и не узнала бы, чего лишилась.
   Джонас Килрой – высокий, тощий, рыжеволосый, веснушчатый, веселый открытый человек с неизменной глуповатой ухмылкой на губах. Каждое Утро он стоит на верхней лестничной площадке университетского здания, возле перехода на гуманитарное отделение, и размышляет о той части тамошнего студенчества, которая ватагами, стайками, а то и целыми толпами снует по асфальтовым дорожкам, топчет траву газонов и устремляется в обитель всяческой премудрости, именуемой Калифорнийским университетом. Он размышляет над тем, не покинули ли его окончательно энтузиазм пастыря здешних стад и желание приготовить для них очередное пиршество разума.
   Его дисциплины – сравнительное религиеведение и мифология – давно уже не рассматриваются теми, от кого все зависит, в качестве необходимых составляющих подлинного образования, а сам он, первосвященник познания, давно перестал быть значимой и заметной фигурой в университетском пейзаже, превратившись всего-навсего в ходячий анахронизм, подобно профессорам и преподавателям английской литературы или археологии. Держат здесь – и этих горемык, и его самого – скорее по привычке, а также для того, чтобы обеспечить получение ничего не значащего диплома лентяями и лентяйками, любящими и умеющими разве что поболтать.
   Глядя на то, как они, в количестве нескольких тысяч человек, топчут траву, внося собственную порцию углекислого газа в и без того отравленную атмосферу и вдыхая положенную каждому долю смога, он размышлял над тем, какое количество студентов решило специализироваться на английской кухне, на керамике или на многих других ремеслах, которые, конечно, вполне могут пригодиться в реальном мире, но которым, однако же, не место в доме знания, созданном лишь для того, чтобы служить святилищем истинно интеллектуальных поисков и занятий.
   Каждую минуту, проведенную им на лестничной площадке, с ним здоровался кто-нибудь из студентов, при этом примерно две трети здоровавшихся принимали его за точно такого же студента, как они сами.
   Обернувшись, он прошел в дверь, услужливо открытую тощей очкастой девицей, которая называла его профессором Килроем и взирала на него со слепым обожанием. Таких обожателей и обожательниц было у него примерно с полдюжины, – и сейчас, уже не в первый раз, ему пришла в голову мысль о том, что и у самого Иисуса Христа преданных учеников было не намного больше.
   Никто, кроме Мэри Бакет, начальницы ночной смены в лос-анджелесском хосписе, – той самой сиделки, которая напоролась в палате на обескураженного Майка Риальто, – не знал о том, что Диана Кордей, известная исполнительница стриптиза, на самом деле была проституткой.
   Никто во всем хосписе, кроме Мэри Бакет, не знал, что и звали-то ее по-настоящему вовсе не Дианой Кордей. Ее подлинное имя было Дотти Бод-жек, она родилась и выросла в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Ее отец был алкоголиком, а мать по субботним вечерам выходила на панель. Собственный брат Гарри лишил ее девственности, когда ей было всего тринадцать. На протяжении следующих четырех лет родной отец спьяну спал с ней, как минимум, раз в неделю. Она сбежала от всего этого в Нью-Арк, штат Нью-Джерси, и поступила на фабрику по производству презервативов контролером ОТК.