– А Епифанов… тоже?
   Клава порозовела.
   – Нет, – сказала она. – Епифаныч хороший. Он меня всегда спасает. Но теперь у них монтаж, он и ночами работает…
   – Влюблен в тебя?.. По совести?..
   Клава совсем раскраснелась и спрятала лицо.
   – Не знаю, Андрюша. Как их поймешь? Им же всем скучно… Только Епифаныч хороший. Он да Сема Альтшулер – мои лучшие друзья.
   – А почему ты к Соне не ходишь?
   – Да ведь мешаю я! Ты пойми! Им же тоже хочется вдвоем побыть… Как же я пойду?
   Клава порывалась уйти, но Андрей ласково удержал ее, и впервые за все время знакомства они разговорились как друзья. Клава спросила, когда приедет Дина. Она не сомневалась, что Дина соберется в путь по первому вызову, – она судила по себе. У нее было печальное, покорное лицо. Андрей видел, что ей тяжело. Но от Клавы исходила женская задушевная теплота, а Круглов уже давно не разговаривал с девушкой вот так вдвоем, с дружеской искренностью. В порыве откровенности он показал ей письмо Дины и спросил:
   – Как ты думаешь… уживется она здесь, с народом нашим?..
   Клава не отвечала. Сдвинув брови, она грустно и удивленно вглядывалась в изящные волнистые строчки чужого письма – это был иной, непонятный мир.
   – Она красивая?
   Он достал из бумажника фотографию. Изумительно красивое лицо заученно улыбалось в аппарат, широко раскрыв огромные светлые глаза.
   Клава даже зажмурилась.
   – Работает? – почти шепотом спросила она.
   – Машинисткой… И потом она учится на курсах стенографии… Я думаю, здесь в конторе ей найдется много работы.
   – Комсомолка? – совсем шепотом спросила Клава.
   – Нет, – еле слышно ответил Андрей.
   И оба отдались течению своих мыслей, тревожных и печальных.
   – Ничего, – сказала, подумав, Клава. – Ей будет трудно… Знаешь, ребята народ грубоватый… Но ты не бойся… мы ей поможем… Надо будет втянуть ее в комсомол, да?
   Андрей крепко пожал маленькую худую руку. Клава не смотрела на него, плотно сжала губы. И разговаривать по душам стало невозможно. Они ухватились за то, что было спасением для обоих.
   – Что-то надо сделать, – заговорил Андрей. – Ребята гибнут от скуки. Видишь, и тебе от них проходу нет. И этот Пак притон завел, черт знает что устраивает!.. Разлагаются ребята…
   – Мы с Катей уже говорили, – оживляясь, откликнулась Клава. – Катя с Валькой что-то затевают, джаз какой-то… Если бы нам клуб устроить – по-настоящему… Ты позови их, обсудим.
   – А где их взять?
   Клава вышла из шалаша, приставила ладони ко рту и звонко крикнула:
   – Катя! Валька!
   Тишина ожила. Из темноты откликались десятки голосов. Круглов слышал, как кто-то заговорил с Клавой и Клава сказала умоляюще:
   – Да отстань ты, Тимоша, ну, прошу тебя, ну что ты лезешь, ведь сказала я…
   Андрей, высунулся в дверь и со смехом втянул за воротник Тимку Гребня, своего веселого земляка. Тимка шутливо отбивался. Вслед за ним в шалаш вернулась Клава, и почти сразу за нею прибежали Катя с Валькой.
   – Этот субъект пристает к Клаве, – сказал Андрей, держа Тимку за воротник. – Отвечай немедленно – чего пристаешь? Не оправдаешься – убьем на месте!
   Тимка, нисколько не смущаясь, изображал глубокое смущение.
   – Жалко!
   – Чего жалко?
   – Жалко, говорю, пропадает такая девушка!
   Клава принужденно засмеялась. Круглов покраснел – он понял намек товарища. Их выручил Бессонов.
   – А мне тебя жалко, – сказал он Тимке.
   – А меня чего? Жених пропадает?
   – Нет, – вздохнул Валька, – бить придется, а жалко – еще карточку испортишь.
   Катя хохотала, обняв за плечи Бессонова. Ей одной было всегда весело. Они с Валькой занимались акробатикой, атлетикой, плаванием на дистанцию. Они проводили время вместе, как два товарища, которые могли бы быть и более близкими, но еще не торопятся кончать веселую и сложную игру. Катя не хотела связывать себя. Она совсем не вспоминала мужа – она жила настоящим, и в этом настоящем больше всего ценила напряжение борьбы, веселость и свободу. И все ей нравилось – даже борьба с комарами не раздражала, а смешила ее; они с Валькой зажигали сосновые ветки и носились с ними, как с факелами.
   – Ну ладно, с Тимкой вопрос отложим, – сказал Андрей. – Есть дело. Срочное заседание инициативной группы по борьбе со скукой и разложением объявляю открытым. Докладчик я. Все знают – народ пропадает от скуки. Вечерами некуда деваться. Картеж развели. А песни – вы слыхали, какие поют песни? От них и на веселого тоска нападает. Водка из-под полы появилась. Сарай Пака. Ну и все. Доклад окончен. Прошу говорить. Что сделать, чтобы ребята не раскисли совсем? Имейте в виду, мысли о дезертирстве возникают не на работе. Они возникают тогда, когда парень лежит грязный в темноте и поет кабацкие песни. А от Пака к дезертирству – прямая дорожка.
   – Антискуколин! – с удовольствием провозгласил Валька.
   – Что?
   – Антискуколин, – повторил Валька. – Это название для нашей группы. А теперь – слово имеет Катя. У нее всегда пропасть предложений.
   Катя, не ломаясь, начала говорить.

32

   Чтобы заглушить тоску по Дине, Андрей всячески загружал себя работой, производственной и комсомольской. Он монтировал электростанцию, проводил электрическую сеть в шалаши и на участки, принимал горячее участие во всех затеях Катиной группы, за которой утвердилось шутливое название «Антискуколин».
   И получилось так, что тоска исчезла. Все чаще он чувствовал себя счастливым и свою жизнь – полнокровной и богатой.
   На электростанции шли последние испытания. Механические мастерские уже высились серыми оштукатуренными стенами, и Коля Платт кончал установку станков.
   Лесозавод готовился к пуску. Залезая в воду, чтобы выкатить на берег намокшие бревна, бригады Калюжного и Тимки Гребня волоком тащили бревна вверх по крутому скату, на лесную «биржу», откуда в ближайшие дни они поползут на вагонетках в завод, под ножи лесопильных рам.
   Результаты общих усилий с каждым новым днем становились нагляднее. И веселее, счастливее, удовлетвореннее становились люди.
   В бригадах шло соревнование на веселость. Валька Бессонов повесил над шалашом девиз: «Бригада Бессонова никогда не скучает». Вечерами в шалаше шли сыгровки джаз-оркестра. Все инструменты, кроме свистулек, были выкрадены из столовой. Валька еще страдал куриной слепотой, но это его не смущало – он уверял, что от слепоты обостряется слух.
   В ответ на девиз Бессонова бригада Исакова повесила стихотворный лозунг:
   Можете объехать целый свет – Веселей комсомольцев народа нет.
   Ждали электричества. Вот когда заработает клуб! Уже организовался драмкружок. Все грамотеи, пыхтя, сочиняли пьесы, обозрения, фельетоны для «живой газеты». Пьесы писались «из нашего быта», и не только по агитационным соображениям, но и потому, что ни для какого другого быта имевшиеся костюмы не годились. У Сергея Голицына оказались в запасе новые ботинки, и ввиду такого преимущества он получил в первой постановке роль инженера.
   Круглов читал пьесы и чувствовал себя счастливым. Он читал их Морозову, и всегда угрюмое лицо Морозова светлело. Пьесы были отчаянно плохи, нередко безграмотны, но зато насквозь пронизаны жизнеутверждающим оптимизмом. Их главной темой был труд, труд как радость, как воспитатель, как высшее призвание человека.
   – Да ты посмотри в жизнь, – говорил Морозов, – пройдись по участкам, приглядись. Это же так и есть.
   И Круглов научился видеть в жизни радость труда, часто замаскированную для невнимательных глаз воркотней, усталостью, внешним равнодушием. Он видел, что никто из бригадиров не хочет уступать первенство. Он слышал, как измученные тяжелой работой парни, возвращаясь домой, без конца хвастались процентами выполнения плана, рекордами, организованностью своей бригады. Вечерами все сбегались к столовой, к щиту соревнования, и ревниво изучали цифры дневной выработки.
   Круглов видел отчаяние Геньки Калюжного, когда бригада Тимки Гребня обогнала его бригаду.
   – Наклепали вам? – ехидно сказал Тимка. – И еще наклепаем! Первого места вам больше не видать!
   Таким распаленным Калюжного видели только раз – во время злосчастной драки из-за девушек. Круглов испугался, что Геннадий и сейчас пустит в ход кулаки.
   Но Калюжный побежал к Семке и закричал, вырывая из его рук неотесанную фигурку шахматного коня:
   – Брось игрушки, Сема! Сиди и думай, и придумай что хочешь – рационализацию, механизацию, любую «ацию», но мы должны, как угодно, обогнать Гребня!
   Сема делал шахматы для будущего клуба. Но он отложил шахматы и стал думать: если для друга надо пошевелить мозгами – пожалуйста, за ним дело не станет! Он думал, морщился, вздыхал, наконец сообщил притихшему Геньке:
   – Ручная лебедка и крюк – это уже кое-что! Пошли на место, поглядим.
   Они побежали на место и, чиркая спичками, прикидывали, что и как сделать.
   Круглов видел Кильту, который на рассвете, крадучись, пополз будить своих товарищей по бригаде и убеждал каждого, хитро сощурив узкие нанайские глаза:
   – Рано работай – больше сделай. Рано вставай – первое место наша.
   Если Кильту, не понимающий как следует слов «пятилетка», «социализм», просыпается среди ночи от мысли, что его бригада должна победить, – значит, велика и неудержима сила социалистического соревнования, увлекшего его за собой!
   Круглов подружился с Мооми. Эта маленькая худенькая женщина, похожая на девочку, садилась на корточки и подолгу следила за работой монтеров. Она опасливо касалась кончиком пальца роликов, проводов, лампочек. Разглядывала конец провода, колупала ногтем золотые волоски и спрашивала:
   – Туда огонь?
   Андрей рассказывал ей про все, что может делать электричество, широко дополняя слова жестами. Она узнавала про свет, про электровозы, про электросварку. Она делала вид, что верит, и просила рассказать еще. Она уже не боялась разлучаться с Кильту и охотно болтала с девушками, но серьезные вопросы задавала только мужчинам.
   Однажды Мооми осмелела и сама закрепила ролик. Андрей проверил, одобрил и. стал учить ее.
   – Монтер! Мон-тер! – повторяла Мооми, смеясь, и с этого дня ни за что не соглашалась работать в бригаде Альтшулера. Она хотела быть монтером. И Андрей принял Мооми подручной.
   Он радовался ее успехам и вдвойне мечтал о том дне, когда в тайге загорится свет, – и потому, что приятно снова увидеть электричество, и потому, что это электричество впервые увидит Мооми, нанайская девушка, энтузиаст непонятной для нее профессии проводников огня.
   Однажды Мооми спросила его:
   – Мы самые первые или нет?
   Он не понял.
   Мооми всеми силами старалась объяснить:
   – Другая бригада первые или наша первые? Кильту была первый, теперь первый нет. Теперь наша первый?
   Она хотела знать, какое место они занимают в соревновании. Монтеры ни с кем не соревновались. Мооми смолчала, но огорчилась.
   Круглов организовал соревнование монтеров с монтажниками, и Мооми каждый день требовала объяснений – кто первый.
   – Вот видишь, – говорил Морозов, когда Андрей делился с ним наблюдениями, – что значит труд, если он дело чести и славы. Каждый наш паренек обогащается душой, вырастает в настоящего, нового человека. И Мооми станет им, перескочив в несколько лет через целые века развития.
   Наступил день первого празднования, первых итогов.
   Незадолго перед тем прибыла партия мужских костюмов, и Морозов специально задержал их выдачу, чтобы приодеть комсомольцев к празднику. Он сам помогал выдавать и каждого парня уверял, что костюм удивительно к лицу. Костюмы были все одинаковые, из синей грубошерстной материи.
   – Тысяча братьев! – смеялся Морозов, оглядывая парней, которые вдруг все сделались похожими друг на друга. И жалел девушек: – А вам, сестрички, ничего не досталось!
   Но девушек он привлек к делу, которое пока держалось в строгой тайне. Девушки писали какие-то билетики, что-то мастерили из веток в Катином шалаше. Шалаш запирался на засов – кроме Морозова и Круглова, туда никого не пускали.
   День начался как всегда. До пяти часов работали. Никто не знал, что будет, но все чего-то ждали.
   И вот, наполнив вековую тишину, раздался новый, странно знакомый и в то же время непонятный звук. Набирая силы, звук все расширялся, разносясь по участкам работ, свободно летя над ширью Амура, забираясь далеко в тайгу и вспугивая озадаченных птиц. Что это? Отвыкший слух ловил что-то знакомое.
   – Да ведь это гудок!
   – Ну конечно, гудок! Гудок!
   Ну как можно было не узнать сразу – ведь гудок это! Гудок! Гудок!
   И сотни людей, бросая лопаты, пилы, топоры, не разбирая дороги, по ямам, по бурелому, сломя голову бросились к лесозаводу.
   Тоненькая струя пара вилась в чистом небе у первой заводской трубы, и вибрирующий протяжный гудок победно кричал небу, тайге, Амуру, людям: «Я здесь, вот я какой! Слушайте! Уважайте! Никто из вас меня не перекричит!»
   Тысячи молодых глаз смотрели вверх, на струйку пара и в прозрачный воздух, где носился этот полузабытый, родной, возглашающий победу звук.
   Когда он смолк, Сергей Голицын крикнул вне себя:
   – Еще! – и даже не заметил, что в его глазах дрожат слезы.
   – Еще! Еще! – поддержали другие.
   – Громче! – кричал Петя Голубенко.
   Снова, послушный воле своих создателей, заорал во всю силу гудок.
   И комсомольцы, обнимаясь, размягченные волнением, слушали вибрирующий голос как чудесную песню.
   А вечером ждали света. В восемь часов тридцать минут электростанция обещала дать свет.
   Никто не уходил от шалашей. Распахнув двери в душную ночь, сидели во мраке и ждали. Нетерпеливые щелкали выключателем, проверяли, хорошо ли ввинчена лампочка.
   Кильту и Мооми боялись сидеть в шалаше. Охваченные все растущей тревогой, они страстно желали и суеверно боялись огня, который сам бежит по проводам.
   – Ничего, – говорила Мооми, пересиливая страх и судорожно сжимая руку Кильту, – ничего. Он хороший огонь.
   И оба отчаянно вскрикнули и шарахнулись прочь, когда разом, по всей цепи шалашей, вспыхнули круглые огни, уткнув в землю желтые лучи.
   Кильту дрожал и пятился. Он боялся вступить в полосу света, падающего из двери. Его дрожь передалась Мооми. Но ей надо было говорить, хвастаться, смеяться, потому что провода, по которым бежит огонь, были протянуты и ее руками тоже, потому что она обещала Круглову не бояться, потому что она мечтала о стеклянной бутылочке, дающей свет, с того далекого вечера в стойбище, когда Иван Хайтанин открыл ей, что жизнь бывает иной.
   Она кинулась прямо в полосу света и столкнулась с Кругловым, схватила его за руки и закричала, показывая на провода:
   – Это наш огонь! Наш огонь!
   Гриша Исаков метался по своему шалашу.
   – Горит? Да? Ты не обманываешь, Соня? Горит?
   Он брал в руки электрическую лампочку – лампочка была теплая, живая, приветливая… Он долго всматривался в то место, где она была.
   – Ты знаешь, Соня, я немного вижу… Я вижу светлое пятно…
   Он видел, потому что слишком хотел видеть.
   – И я скоро поправлюсь. Вот увидишь, я начну видеть. Я чувствую, что болезнь кончается.
   Он поднял кружку как бокал:
   – Да здравствует свет! Да скроется тьма! – и залпом выпил очередную дозу хвойной настойки.
   А по шалашам катился смех. Парни разглядывали друг друга и хохотали до упаду – ну и бороды! Ну и ноги! А почему такие черные шеи? Нельзя ли смыть этот чудный загар?
   Под каждой лампочкой висел маленький плакат: «Стыдно быть грязным в культурном городе».
   Морозов ходил по шалашам и проверял действие своей выдумки. Действие превзошло его ожидания. Все бритвы, запрятанные в сундуки, были вытащены и приведены в боевую готовность. Спешно кипятили воду. Бежали на реку мыться, схватив мочалку и мыло. Клянчили у девушек иголки, нитки, лоскутки для заплат.
   Петя ходил по шалашам и объявлял, стараясь говорить в нос, по-французски:
   – По случаю электрического освещения парикмахерская мосье Пьера открыта всю ночь.
   А девушки разносили заранее приготовленные веники и скромно преподносили хозяевам шалашей:
   – Мы слышали, вам нечем подметать?!

33

   «Тоня скоропостижно влюбилась», – говорили комсомольцы, с любопытством наблюдая Тонину безудержную любовь.
   Как часто бывает у замкнутых людей, любовь Тони прорвала созданные самой Тоней заслоны, все сокрушая и сжигая на своем пути. Еще недавно Тоня считала Сергея бузотёром и наглецом – теперь она восхищалась им, оправдывала его, находила в его поведении проявления сильного характера. Она сделала своим руководящим принципом суровость в быту и презрение к удобствам, она требовала того же от других – теперь ее умиляла потребность Сергея в уюте, в чистоте, в удобной постели, и она была счастлива, если могла хоть чем-нибудь побаловать его. Она осуждала любовь Исаковых и ту расточительность, с которой они тратили время на устройство семейного быта, – теперь она только и мечтала о том, чтобы создать такую же семью, и не замечала, что в своих мечтах она идет гораздо дальше Сони и Гриши, так как для нее уже не существовало ничего вне любви к Сергею.
   Захваченная любовью в момент глубокого душевного кризиса, Тоня не обогатила себя любовью, а растворилась в ней и потеряла самое себя. И оказалась беспомощной и ослепленной как раз тогда, когда ей нужны были твердая воля и зоркость.
   Чем пламеннее мечтала Тоня о семье, тем противоречивее и непонятнее становились ее отношения с Сергеем. Они встречались в тайге почти каждый вечер. Сергея пленяла страстная порывистость Тони, свежесть ее чувства, ее самоотверженная преданность. Он гордился, что возбудил такую любовь. Но в одну из первых же встреч сказал ей:
   – Мне всегда нравилось, что ты осуждаешь Исаковых. Конечно, от любви отказываться глупо. Но заводиться семьей сейчас – гадость. Это не по-комсомольски.
   Тоня так растерялась, что не ответила.
   С конца июля зарядили дожди. В дождливые вечера Тоня бродила сама не своя и искала встречи с Сергеем в лагере. Но Сергей уклонялся от этих встреч и однажды резко прикрикнул:
   – Да не ходи ты за мною по пятам, ведь смеются же!
   Создав себе образ любви, Тоня не видела и не хотела видеть, что в этой большой любви она дает все, а Сергей – ничего, что он пользуется ее любовью, ничего не давая взамен. Она прощала ему резкость, эгоизм, капризы, она радовалась, если он чего-либо требовал от нее, – от своей покорности она получала наибольшее счастье, потому что этим могла доказать силу своей любви.
   Сергей часто просил ее починить его белье или заштопать носки, и она делала это с радостью. Случалось, что он просил об этом Лильку или Катю, подчеркивая, что шитье – дело девичье и ему все равно, кто из них поможет ему. Тоня не могла видеть рубаху или носки Сергея в чужих руках. Она не решалась открыто хозяйничать у Сергея и потому стала хозяйничать у всех парней. И комсомольцы скоро привыкли к ее услугам.
   Но однажды Сергей сказал ей:
   – Это просто глупо, ты им не прислуга, чего они все лезут к тебе?
   И Тоня стала уклоняться от обслуживания товарищей, ожесточая и обижая их.
   Ее и так недолюбливали. Конечно, за последнее время она переменилась. Но эта перемена вызвала не похвалу, а снисходительное презрение: в глазах ребят Тоня была лицемерка и ханжа, ее прежние проповеди стоили так же мало, как теперешняя кротость.
   Но Тоня уже не интересовалась, любят ли ее другие. Для нее существовал только Сергей. И она обратила на него всю пламенность нетронутого чувства, подавляя Сергея серьезностью и необъятностью своей любви. Сергей стал понемногу отдаляться от нее.
   Начало дождей испугало ее до полной растерянности. Встречи в тайге становились все реже. Она была готова идти с ним и в дождь и в холод, но Сергей сказал ей, что она сошла с ума, что умирать из-за нее он не намерен.
   В одно из редких свиданий на берегу озера Тоня бросилась к нему на шею и спросила в глубокой тоске:
   – Сережа, что же будет дальше? Ведь осень уже. Как же мы?
   Сергей шутливо успокаивал:
   – Ну что же делать, Тоня. Мы ведь не для того сюда приехали.
   Он был ласков и страстен как всегда, но Тоня ушла в полном смятении.
   В этом состоянии смятения и страха возникла ревность.
   Тоня знала, что Сергей нравится Лильке. И вдруг заметила, что и Сергей охотно болтает с Лилькой и не прочь поддержать ее кокетство игривыми шутками. Она стала следить за ними и дважды видела, как Сергей помогал Лильке собирать хворост, – они уходили в тайгу; их фигуры мелькали среди деревьев. Тоня слушала смех Лильки и ужасалась тому, что Сергей может искать общества другой девушки, в то время когда она, Тоня, страдает и мучится одна.
   В выходной день девушки сидели на солнышке и штопали мужские рубахи и штаны, – парни пошли «в баню» – на реку. Только Сергей и Круглов остались в лагере: Сергей лежал на солнце, рядом с выставленными для просушки сапогами, а Круглов занимался благоустройством своего шалаша. Круглов попросил девчат принести из тайги зелени.
   – Так мы же шьем, Андрюша, – сказала Клава, – ребята вернутся – им надеть нечего.
   Лилька отложила иголку.
   – Я сбегаю! – И обратилась к Сергею: – А ты чего валяешься, лежебока? Пойдем, поможешь нести!
   Сергей видел испуганный и умоляющий взгляд Тони, но поднялся и как будто нехотя стал обуваться. Лилька посмеивалась и торопила его. Они скрылись за деревьями. И сразу раздался смех и веселый визг Лильки.
   Уронив работу, Тоня смотрела им вслед.
   – Хорошо бы и нам пойти, – сказала Катя. – Разве они найдут, что нужно. Я таких красных листьев принесу, каких, кроме меня, никто не найдет.
   – А вот дошьем и сходим, – сказала Клава. Тоня схватила работу и кое-как, наскоро, докончила ее.
   – Ну, я кончила. Пойду за ветками. А вы, девчата, догоняйте.
   И побежала в тайгу – но не за Сергеем, а в другую сторону.
   – Ужас! – сказала Клава и вздохнула.
   А Тоня, скрывшись из виду, пробиралась туда, где могли быть Сергей и Лилька. С громко бьющимся сердцем, припадая к стволам деревьев, шла она на звук их голосов. И вдруг увидела их – они сидели рядышком на траве, они даже не думали собирать ветки, они болтали и смеялись. Сергей что-то шепнул, наклонившись к Лильке, она вскочила и с визгом побежала от него, а Сергей бросился за нею вдогонку.
   Прижав руки к сердцу, ничего не замечая на пути, Тоня понеслась за ними.
   Сергей обнял и не пускал Лильку. Лилька, смеясь, отбивалась.
   – Ну, чего ты упираешься? Чего ты упираешься? – услыхала Тоня задыхающийся, веселый голос Сергея.
   – Не хочу, и все тут!
   – Ты не была такая сердитая раньше.
   – Так то было раньше.
   – А что теперь переменилось?
   – Ты.
   – Я? Наоборот…
   – У тебя есть Тоня, целуйся с нею!
   – Тонька скучная, а ты веселая. Ты славная. А помнишь, как мы гриб нашли?
   Оба рассмеялись, и Лилька позволила себя поцеловать.
   – Значит, мир?
   – Тебе за этот мир Тонька глаза выцарапает!
   – У нее таких прав нет – глаза выцарапывать.
   – Ну да, нету! Ты думаешь, я не знаю? Думаешь, я не вижу?
   Тоня припала к дереву в двух шагах от них. У нее темнело в глазах. Она хотела кинуться на обоих, кусаться, кричать… Но она стояла, боясь дышать, чтобы ее не услышали.
   – Было и сплыло, – сказал Сергей. – Тонька мужа ловит, это мне не на руку.
   – Ну-у? – протянула Лилька и недоверчиво отстранилась от Сергея.
   – А ты что думала?
   – Подлец! – вдруг закричала Лилька, и слезы брызнули из ее глаз. – Тонька любит тебя, а ты над нею смеешься! Я тебе уступлю – ты и надо мной посмеешься! Подлец ты, вот что, так и знай – вот нравишься мне, а не уступлю тебе никогда, не верю тебе, знать тебя не хочу! Так и знай – не верю и не уступлю!.. Подлюга! Обманщик! Все мужчины такие.
   И она заревела, сердито всхлипывая. От волнения не сознавая всего значения происшедшего, Тоня со злой радостью слушала отповедь Лильки.
   – Да ну вас всех!.. Очень-то мне нужно! – в сердцах крикнул Сергей и зашагал обратно в лагерь.
   Лилька послала ему вслед довольно крепкое словцо и тоже побрела обратно. И только тогда, оставшись одна, Тоня со всей отчетливостью поняла, что все рухнуло, что она одинока больше чем прежде, потому что обманута и опозорена. Она вскрикнула и упала в траву.
   Здесь, уже перед вечером, разыскала ее Клава. Тоня встретила ее равнодушно и враждебно. В сумраке надвигающегося вечера ее лицо было бледно и злобно, глаза горели как у кошки, руки были холодны и неподвижны. Клава сразу все поняла, обняла Тоню и заплакала, чтобы смягчить ее. Но Тоня оттолкнула ее и встала. Она дала увести себя из тайги, но отказалась от ужина и только позднее, уже в постели, жадно выпила кружку горячего чая, принесенного Клавой. Она пила, ее губы и пальцы, казалось, не чувствовали обжигающего жара жестяной кружки, глаза горели все тем же диким, кошачьим блеском.
   У шалаша раздался голос Сергея:
   – Тоня, ты здесь?
   Тоня выпустила из рук кружку и с ужасом смотрела на Клаву.
   – Она нездорова. Тебе что? – загораживая вход, тихо сказала Клава.
   – Мне комбинезон нужен, она брала чинить.
   Клава делала Сергею знаки, чтобы он ушел. Но Тоня неожиданно вскочила, отстранила Клаву и как была, в одной рубахе, встала перед Сергеем.
   – Твой комбинезон у Епифанова, – сказала она спокойным, ровным голосом. – А ко мне ты больше не подходи, понял?