Она его любила. Да. Еще сейчас, через три года, при мысли о нем ползут из глубины ее существа ощущения неясные, как отражения на льду. Она заледенила в себе эту любовь. И сколько острой боли принесла с собой победа сознания над чувством! Теперь, через три года, острой режущей боли уже нет, есть только легкое нытье, неопределенное покалывание…
   Клара сжала руками бок, стараясь унять покалывание в сердце. Синий дым не растворялся в воздухе, а висел тяжелыми качающимися пластами. Если в этой комнате выкурить пять или шесть папирос, пласты заполнят всю комнату, станет еще труднее дышать. Стены давят, потолок кажется тяжелым, несмотря на свежую белизну. И с каждым глотком воздуха все затрудненнее дыхание и все ощутимее толчки сердца.
   «Твои принципы приведут тебя в сумасшедший дом». Он должен был сказать: в могилу. Ведь именно тогда впервые сдало сердце, расплачиваясь за то напряжение и боль, которые Клара сама, силой сознания причинила себе…
   Принципы. Все шесть месяцев Левицкий доказывал, что Клара играет в принципиальность, что ее нетерпимость смешна, нелепа, надуманна, является плодом нервного раздражения. Это началось в первые же дни. Это ворвалось в хмельное очарование первых ночей, как далекий голос сирены, предупреждающий об опасности. Клара не сразу поняла сигнал. Она мягкой рукой отстраняла неосознанную опасность: «Не надо Вадима Лебедева, пусть не приходит больше…» И он так же мягко отводил ее руку: «Дорогая, он мой друг, присмотрись к нему, не выпускай коготки преждевременно». Она присматривалась. В конце концов она готова была любить всех его друзей… Но Лебедева? Щупленький, худосочный Вадим Лебедев, с красивой головой древнего римлянина, с великолепным, всегда послушным ему даром речи! Стоило ему впервые войти в квартиру, как Клара настороженно сжалась: он вошел как хозяин, слишком громко смеясь, слишком уверенно двигаясь, слишком властно покровительствуя. «Он удивительно интересный человек! – говорил Левицкий. – Такой ясный, оригинальный ум. Он мог бы быть большим философом». – «Мог бы? А что же ему мешает?» Лебедев вошел в их жизнь. Левицкий и Лебедев – они беседовали часами. Через приоткрытую дверь Клара прислушивалась ревниво и недоверчиво. Ее поражала эрудиция Лебедева. Она не все понимала. Она прониклась уважением к Левицкому – он мог вести такие сложные философские разговоры! Клара чувствовала себя маленькой и некультурной – от этих разговоров ей хотелось спать. Потом уважение сменилось тревогой. Высокоинтеллектуальные темы начали раскрывать перед Кларой свою враждебную сущность. Маска учености валялась на полу, под ее ногами. Клара уже все понимала, сквозь шелуху слов добравшись до сути: до пессимистических, реакционных рассуждений, в которых причудливо смешивались обрывки разных философских систем, слабо прикрытые контрреволюционные теории и сентиментально-идеалистическое воспевание «свободной, ни от кого не зависящей личности».
   Она уже не чувствовала себя маленькой и некультурной – она чувствовала себя иной. «Он отравляет твой мозг! – сказала она Левицкому. – Мне стыдно, что ты позволил себя ослепить». Левицкий упрекал ее в том, что она ограничивает себя и свой кругозор, что она позволяет себе думать только по учебнику, «от сих до сих».
   Споры прекращались тогда, когда оба уставали спорить. Они забывались в любви. Но в минуту, когда Левицкий был размягчен и покорен, она вздыхала: «И откуда он только взялся?» – «Мы познакомились случайно». – «Печальный случай!» – «Но, Клара, дорогая, мы ведь и с тобою познакомились случайно». – «Мы познакомились как члены одной партии». – «Клара, смешная ты девочка, не смешивай партию с сектой. Нельзя отгораживаться от всех некоммунистов». – «Но он чужой, чужой! Иногда мне кажется, что он враг». Он смеялся, обнимая ее. «Чудачка! Ты просто плохо понимаешь его. У него большой, оригинальный ум. Его мысли тесно в рамках, к нему нельзя подходить с общей меркой». Однажды в пылу спора Левицкий крикнул ей: «Да знаешь ли ты, что он был коммунистом еще до того, как ты знала это слово»! Он сразу спохватился. Он ничего не сказал больше. Он отрицал. Он имел в виду систему взглядов – и только. «Ну что ты вообразила, дорогая?»
   Принципы. Именно тогда научилась Клара настоящей идейной принципиальности. Она пыталась участвовать в их беседах. Она вступала в спор как равная. Лебедев снисходительно шутил. Он соглашался. Он не принимал ее как равную. И он исчез. «Он уехал в командировку», – говорил Левицкий. Его не было полтора месяца. Пожалуй, за все шесть месяцев любви это были единственные ничем не отравленные дни. Страсть поглощала их, они с трудом отрывались друг от друга. Иногда тень тревоги проходила по его спокойному лицу. Она знала, как много у него преподавательской и административной работы, она понимала, что тени дневных забот приходят и ночью. Она снимала их лаской. И однажды забежала к нему в институт, чтобы доставить ему радость. Нежное ожидание сменилось гневным удивлением: она увидела Лебедева. Она сделала вид, что не узнала его, и поторопилась уйти, унося с собой погасший порыв. Она ничего не сказала Левицкому. Она узнавала постепенно, осторожно, сдерживая гнев. Вадим Лебедев уже полтора месяца работает в институте помощником Левицкого. Левицкий сам рекомендовал его. Никакой командировки не было. Они встречались теперь в институте. Клара была лишней, ее отстранили.
   Она попробовала объясниться и в ужасе отшатнулась. Она не узнавала человека, которого любила. Как мог, как мог Левицкий так подчиниться чужому влиянию! «Он исключенный троцкист, вот кто он!» – крикнула она по неожиданной догадке. И оказалась права. «Ну и что же? – холодно спросил Левицкий. – Он разоружился. Он честно работает. Чего ты от него хочешь? Чтобы он не работал, не жил, не думал?!» – «Я хочу знать, что думает твоя партийная организация о вашей дружбе!» – «А какое ей дело до моей дружбы? Я от этого работаю не хуже». Клара замолкла, потрясенная. Она заговорила об этом позднее, ночью. Он был нежен и вкрадчив. «Да пойми же ты, маленькая упрямица, я не могу обо всем говорить на бюро. Один поймет, а пятеро не поймут, как не поняла и ты… Они считают Лебедева замаранным его прошлым – для них этого достаточно. А я опираюсь на его ум, на его талант, на его знания».
   Лебедев снова появился у них в доме. Он приходил реже, смеялся тише, мило беседовал с Кларой. Она сопротивлялась этому вторжению. Ей хотелось пойти в институт, в партком, и поговорить. Но ей помешал случай. Она была больна. Левицкий сидел с Лебедевым в своем кабинете. Они занимались делами и тихо разговаривали. Зазвонил телефон. Левицкий с кем-то разговаривал, потом взял трубку Лебедев. «Лелик, ты зайди сюда за мной», – сказал Лебедев. Клара спросила потом: «Кто это Лелик?» Левицкий улыбнулся: «Не бойся, мой дорогой следователь, это коммунист, и даже секретарь нашего парткома. Знакомство вполне в твоем вкусе…»
   На другой день Клара пошла в Контрольную комиссию.
   Вспоминая те дни, Клара чувствует, что самая острая, мучительная боль рождена вечером, наступившим после посещения Контрольной комиссии. «Я знала этого человека как честного коммуниста, спасите его, пока не поздно». Так она тогда сказала. Идти прямо домой было невозможно – она пошла круговым путем, по Невскому, по набережной. Набережная была пуста. В тишине раздавались только ритмичные всплески струящейся воды и деревянный скрип баржи, покачиваемой волнами. Этот скрип напоминал о качелях времен далекого детства. Клара долго простояла, припав грудью к холодящему граниту. Она чувствовала себя бесконечно одинокой и маленькой, как в детстве. Но величавое течение Невы навевало спокойствие. Клара собрала все силы и пошла домой.
   Левицкий лежал на диване и читал. Увидев его, Клара вдруг испугалась. Такого неудержимого, панического страха ей не приходилось переживать ни до, ни после того дня. «Что я наделала?!»
   Он обернулся на звук ее шагов. Клара запомнила на всю жизнь его улыбку и тот нежный жест, каким он отложил книгу, чтобы протянуть ей руку.
   – А Лебедев где? – спросила она резко, пересиливая страх, любовь, отчаяние, да нет – все ее чувства переплавились в тот вечер в один невыносимо тяжелый ком, навалившийся на сердце.
   – А разве ты его ждешь?
   – Я жду, чтобы его вывели на чистую воду. Его и его оригинальный ум.
   Левицкий засмеялся несколько принужденно, но все-таки подкупающе мягко и славно. Клара была влюблена в его смех.
   – Клара, детка, не сердись! Если ты не хочешь, он больше не придет…
   Тогда она выпалила единым духом:
   – Я была сегодня в Контрольной комиссии, я просила их заинтересоваться оригинальным умом Лебедева и твоей дружбой с ним и его друзьями…
   Он поднялся одним гибким движением:
   – Ты… шутишь или ты сумасшедшая?
   – Я говорю правду.
   Она спокойно чиркнула спичкой, закуривая папиросу, но затягивалась так глубоко, что ее легкие хрипели, задыхаясь от дыма. Она следила, как он метался по комнате, принимала как удары жесткие и презрительные звуки его погрубевшего голоса, не будучи в силах вникать в их смысл.
   Потом он сел на диван и сказал расслабленно:
   – Ну что же, Клара. Таков веселый финал любви. Теперь кончай – уходи. Не марай свое ортодоксальное имя близостью со мной.
   Она еще пыталась объяснить:
   – Я пошла, чтобы спасти тебя как коммуниста, пока не поздно… Ты не хотел слушать меня, ты не верил… Я не сумела удержать тебя сама. Партия это сделает.
   Он выкрикнул зло:
   – Партия! Партия! Какой-нибудь середнячок со стажем послушал тебя и ахнул: раз уж любящая жена прибежала с доносом, значит дело дрянь! И – раз! К ногтю! Нет коммуниста Левицкого! Зато Каплан отгородилась, Каплан – как стеклышко!
   Он перевел дыхание и сказал почти шепотом:
   – И как я не разглядел тебя сразу, как я не прогнал тебя давно с твоим глупым ханжеством? Да, да! Из-за таких, как ты, я и задыхался в партии, из-за таких, как ты, меня и тянуло к Лебедеву!..
   Она стояла не дыша. Ком навалился, давил, давил…
   – Уходи отсюда – ну! Поскорее, чтобы я тебя не видел, святоша с партбилетом, узколобая сектантка!
   Она не ушла. Она сидела без сна на кровати, стиснув колени руками, думая, думая, думая… Временами она на минуту забывалась. Это был скорее обморок, чем сон. Ее вызвали к жизни шаги Левицкого за стеной. Он ходил взад и вперед, взад и вперед, в дверную щель была видна мелькающая тень в косом луче настольной лампы.
   Она ушла утром. Товарищи по работе испугались, увидав ее желтое лицо и пустой, отсутствующий взгляд. Она хотела что-то сказать, но только вскрикнула и медленно осела на пол.
   Потом была больница. Клара сидела целые сутки, свесив ноги: она не могла лечь, потому что невыносимый ком давил на сердце, когда она ложилась.
   Потом была Контрольная комиссия, вызовы в ГПУ, разговоры с партследователем, снова Контрольная комиссия. Они встретились там – два врага. Он усмехнулся, когда она сказала: «Я отдаю себе полный отчет в том, что произошло. Левицкий не враг, он запутался, его запутали. Операция тяжела, но она ему на пользу. Я говорю так не потому, что я его люблю, а потому, что я его знаю».
   Она его не знала. Когда его исключили из партии, она готова была роптать. Но она не роптала. Она верила. Значит, она не до конца оторвалась от своей любви. Значит, так надо. Если он коммунист, он вернется в ряды партии. Ничто не может отбросить коммуниста от его партии, если он чувствует партию своей.
   Он не вернулся.
   Она жила как призрак. Убитая любовь мстила ей, разрушая самую основу ее жизни – сердце. Клара взяла себя в руки и уехала лечиться. Потом она с радостью законтрактовалась на Дальний Восток. Хотелось начать все с начала в этом краю, где все ново, все рождается, где так нужны умелые руки для формовки созидаемой жизни.
   Уже на вокзале она узнала: Левицкий арестован. Значит, она не ошиблась? Она не принесла своей любви в жертву ошибке – она уничтожила то, что ложно, ради того, что истинно и прекрасно.
   Теперь боли уже не было, только легкое нытье, неопределенное покалывание…
   Клара вытянулась на кровати, стараясь унять это покалывание. Память оживила прошлое, чтобы еще раз похоронить его. Ее мысли тянулись к будущему, к настоящему…
   – Да, так что же такое Вернер?
   Она проснулась сразу, одним толчком сознания. Значит, она заснула. Часы показывали двенадцать. Патефон за стеною струил свою жалобу: «Я влюблен в вашу узкую бровь…» Она кашлянула, чтобы напомнить о себе. Двенадцать часов. Надо же дать покой хоть ночью… У нее болела отяжелевшая голова. Слишком большая нагрузка для одного вечера. Воспоминания – излишняя роскошь для человека, интенсивно живущего настоящим и будущим.
   – Клара, можно к вам?
   Опять он, Гранатов. Он вошел на цыпочках. Хорошо и то, что смолк патефон. Эти музыкальные жалобы, надрывающие душу…
   – Ну, что вам? У меня болит голова.
   – Может быть, вам что-нибудь нужно? Намочить платок, сбегать за лекарством?
   – Вы слишком солидны, чтобы бегать, Гранатов. Мне ничего не нужно.
   Ей ничего не нужно. А ему нужна она. Она себя чувствовала сейчас только женщиной, желанной и равнодушной. Его желание не доставляло ей удовольствия. Она относилась бы к нему лучше, если бы он не желал ее.
   – Вам пора спать. Ваш патефон навевает вам глупые мысли. Подарите его комсомольцам – они будут по крайней мере танцевать.
   – Зачем вы издеваетесь надо мной, Клара?
   Она не ответила. Она откровенно зевнула. Он топтался у порога, не смея приблизиться. Какими различными бывают люди на работе – в общественных проявлениях – и у себя дома – в проявлениях личных. Гранатов казался ей сейчас жалким, ничтожным – отвергнутый мужчина без гордости.
   – Я иногда слушаю ночью, как вы ходите по комнате, и мне страшно мутно… Ведь не обдумываете же вы очередной проект, когда вам не спится? Я хочу, чтобы вам было хорошо. Я бы носил вас на руках…
   Клара приподнялась на локте. Как трещит голова. И это правда – она одинока, кто будет носить ее на руках? Ну вот, зачем же носить… Она ходит уверенной походкой.
   – Вы ошиблись. Я именно обдумываю очередной проект, когда мне не спится.
   – Почему вы так резки со мною, Клара? У вас хрипловатый голос и ледяная душа, в вас нет ни чувств, ни женской мягкости… Мне кажется, вы притягиваете меня как противоречие, как отрицание моего идеала женщины…
   – Хватит!.. – Клара вскочила. – Я не желаю слушать. Мне нет никакого дела до вашего идеала. И идеал-то, наверное, жалконький, потрепанный…
   Она мигом закусила губу. Это уже слишком. Он побледнел. Его руки нервно сжались – темные змейки шрамов мелькали перед ее глазами.
   – Клара, вы можете не любить меня, но презирать… Кто дал вам право думать, что мои идеалы жалки и потрепаны?
   – Простите.
   Она склонила голову. Ей стыдно. Он снова – Гранатов, нервный, но сильный и уверенный в себе. Гранатов, каким его знают все. Гранатов, которому она сегодня аплодировала.
   – Вот видите, дорогой, до чего вы меня довели. Я не думала того, что сказала. Но право же, у меня так трещит голова. Идите спать, Гранатов. И забудьте обо мне. Не надо. Я не хочу. Я хочу покоя. Я вас очень уважаю, Гранатов, но мы никогда не сойдемся.
   Он пошел к двери.
   – Если бы вы знали, как я тоскую иногда!..
   Это был крик души. Клара стояла, опустив глаза, не зная, что ответить. Но Гранатов уже совладал со своими нервами и добавил с легким смехом:
   – Все из-за вас! Но какое вам до этого дело!
   Дверь за ним закрылась. Нет, Клара была уверена, что дело не только в ней. Его тоска была глубже. Она чувствовала эту тоску еще тогда, когда не занимала никакого места в его жизни.
   – Одиночество?
   Она огляделась. Комната пуста. Кресло стоит в углу. Если бы сейчас пришел кто-нибудь, сел в это кресло, закурил длинную ароматную папиросу, говорил внимательно и нежно, ничего не требуя, ничего не желая!
   Она знала, кого ей хотелось увидеть в кресле, в двух шагах от себя, чей спокойный, дружелюбный голос ей нужен. «Я когда-нибудь приду к вам в гости». Он не приходит. Его тянет к ней дружба и вражда. Он равен ей или сильнее ее? Во всяком случае, с ним интересно померяться силами. Да нет! Нет! Снова борьба?
   «Я устала. Я хочу видеть в людях только хорошее. Я хочу отдохнуть, поговорить… О чем? О книгах, о том, какой ветер над Амуром, о дружбе».
   Наверху, над головою возникли шаги. Он вернулся домой. Как просто было бы выйти в коридор и позвонить. «Вы собирались ко мне в гости…» Он сидел бы в кресле, вот там, откинувшись назад. Спокойные кольца дыма. Сдержанный голос… Снова патефон. Да что это за наказание!
   Он все кричит «jamais, jamais»
   И плачет по-французски…
   Чепуха какая-то! «И плачет по-французски»… Вот он не стал бы тосковать под напевы Вертинского, даже если тоска невыносима.
   Телефон в коридоре на стене. Выйти и позвонить. По-товарищески просто. «Алло! Зайдите ко мне, поговорим, о чем придется…» Гранатов будет прислушиваться – как глупо иметь влюбленного за стеной! Хотя какое ей дело? Он достаточно умен, чтобы отношения не переносить на работу. Не в ее правилах отступать.
   В коридоре темно. Рука ощупью находит трубку. Голос тихо роняет номер. Наверху раздались шаги, и почти одновременно оборвалась на середине песенка патефона.
   – Алло! (Голос слышен и в трубке и сквозь потолок сверху.)
   – Это вы, Вернер?
   – Это я. Кто говорит?
   – Клара Каплан.
   И почему-то не нашлось слов. Она ждала.
   – Добрый вечер, товарищ Клара. Чему я обязан?..
   – Вы ничему не обязаны. Я услышала ваши шаги над головой. У меня адски болит голова.
   – У меня есть пирамидон. Я рад, что вы позвонили. Хотите, я приду к вам и буду вас лечить?
   – Лечить не надо, но приходите. И принесите ваш пирамидон.
   За стеной тихо. Гранатов прислушивается. Свет в его комнате погас. Гранатов сердито напевал в темноте:
   В бананово-лимонном Сингапуре, тру-ре…
   Клара вернулась в комнату, поправила покрывало, подошла к зеркалу. И вдруг, по мгновенному побуждению, скинула свою блузу и натянула шелестящий шелковый джемпер. «Укутав сердце в шелк и шеншиля…» Откуда это? Ах да, все тот же Вертинский!
   Ощущение шелка на плечах было приятно. Вы находите, товарищ Вернер, что такие женщины выглядят плохо у себя дома?
   «Что за глупости! Дурацкое настроение. Головная боль виновата. И эти песенки… „Укутав сердце в шелк и шеншиля…“
   Четкий стук.
   Она открыла, смущенно отводя глаза. Вернер испытующе смотрел на Клару. Ей к лицу этот джемпер, у нее красивая фигура. И она его сама позвала… Что же… может быть, это начало романа?
   Он взял ее руку и ласково пожал.
   – Ваш пульс? Стойте, стойте, я к вам в качестве доктора. Вот пирамидон. У вас есть кипяченая вода?
   Клара вышла на кухню за водой. Пробираясь со стаканом в руке по темному коридору, она представила себе отчетливо: сейчас она войдет в комнату, комната не пуста, в мягком свете настольной лампы, в кресле – Вернер. Они будут разговаривать тихо, не торопясь. Вернер, все еще стоя, оглядывал комнату.
   – У вас хорошо, – сказал он. – Я не люблю, когда в комнате много вещей.
   – Да, не правда ли? Хорошо дышать.
   – Хорошо жить, я бы сказал. Салфеточек нет. – Он посмотрел – поняла ли она. Она поняла. – Вот вам облатка. Глотайте. А теперь немного полежите.
   Улыбаясь, она взяла папиросу из его коробки. Длинные, очень хорошие папиросы. Спокойные кольца дыма… тихий разговор…
   – Ложитесь, – настаивал он. – От этих заседаний может заболеть самая крепкая голова. Бесконечная говорильня.
   Она прикуривала в эту минуту и вдруг откинула голову. Он говорил о совещании партактива.
   – Вы напрасно не были до конца, – сказала она. – Вам было бы интересно и полезно. Говорили много дельного.
   Он устало отмахнулся.
   – Это все я знаю сам.
   – А между тем актив искал путей, которые помогли бы вам. Если вы знаете, почему вы не сказали? Но я сомневаюсь, что вы знаете. Вы не верите в то, что рядовые люди могут помочь вам. И в результате, растрачивая общественное доверие и свой авторитет, вы остаетесь в красивой изоляции. Конец этой изоляции может быть печален.
   Вернер досадливо поморщился. Он хотел сесть в кресло, но не сел, а слегка оперся на его широкую ручку. Клара тоже стояла, серьезная, готовая к схватке. За стеною было тихо – ни патефона, ни шагов.
   – Почему изоляция? Какие у вас доказательства?
   – Доказательства? Вы бы посмотрели на сегодняшнее совещание! Вас ждали. Вас слушали с уважением, с доверием! Вы говорили умно, но с таким административным холодом! Вы еще верите, что приказами и выговорами можно двигать дело. Вам хотели помочь – вы прикрикнули: не нуждаюсь, сделаю все сам. Взрыва не было – у вас еще остался некоторый запас авторитета. «Сильная личность», «фигура» – так про вас говорят. Когда вы ушли, все почувствовали себя как дома.
   – Распустили брюхо? – зло блеснув глазами, бросил Вернер и тотчас же сдержанно добавил: – Итак, я вас слушаю дальше. Что же вы нашли, когда я ушел? – Она все-таки задела его. Этот злой огонек блеснул, какое бы внешнее спокойствие ни заслоняло его.
   – Вам надо изменить методы, – сказала она мягко. – Меньше административного восторга, больше настоящей партийности.
   Он изменился в лице.
   – Послушайте, Клара. Я в партии много лет, и всегда работал партийными методами. В чем вы меня обвиняете? Возможно, я мало уделяю времени партийной организации, но поймите же вы, неистовая женщина, ведь на мне лежит миллион забот! Ударные и сверхударные стройки, материалы, сметы, снабжение, нормы, фановое литье, стекло, алебастр, зарплата, жилищный вопрос, макароны, дверные петли… Черт знает что! За всем не углядишь.
   – Да, – подхватила Клара. – Потому, что вы работаете в одиночку, вы не хотите и не умеете работать с массами, прислушиваться к их голосу. В ваших мыслях партийная и комсомольская жизнь оторвана от плана, от стройки, от вопросов снабжения и труда. А потому и не нужны вам…
   – Вы пересказываете слова Морозова! – недоброжелательно бросил Вернер.
   – Если это слова Морозова, тем более надо к ним прислушаться, – резко ответила Клара.
   – Благодарю вас за совет.
   Они смотрели друг на друга как враги. Ей вдруг стало очень грустно. Она отошла в другой конец комнаты, стиснув пальцы, злясь на себя.
   – Не будем говорить об этом, Клара, – сказал он мягко. – Это очень серьезно. Возможно, вы во многом правы. Я не хочу спорить. Я обдумаю ваши слова. – И после паузы: – Пирамидон подействовал?
   – Да.
   Мягкий свет тепло разливался по комнате. Уютное кресло одиноко стояло в углу – одиноко и ненужно, Вернер притушил папиросу, вежливо улыбнулся:
   – Ну, вот я вас и вылечил. И вы мне сказали все плохое, что могли. Спасибо за откровенность. Это уже не пирамидон, а хорошая доза нашатырного спирта.
   Неужели он уйдет? Клара чувствовала непоправимость случившегося. «Укутав сердце…» Какой глупый вечер, все как-то косо вышло.
   Она не знала, что сказать, как удержать его.
   Он оглядел ее всю – от взволнованного лица до узких носков изящных туфель.
   – Я не представлял вас себе такою дома, – сказал он медленно, – вы красивее и изящнее, чем я думал. Но когда я шел к вам, я мечтал о том, что мы с вами поговорим сердечнее и спокойнее – ну, просто отдохнем немного.
   – Я тоже… – еле слышно сказала Клара.
   – Вышло иначе, – не расслышав, продолжал он. – Но я благодарен за хорошую дозу нашатырного спирта.
   «Начало романа не вышло. До чего принципиальная женщина!»
   «Вот и все. Он уйдет. Ветер на Амуре не для меня».
   – А может быть, теперь, после принципиальной части, можно поговорить сердечней и спокойней?
   Она улыбнулась неуверенно, просительно. Она держалась за остатки иллюзии.
   – Не выйдет, Клара. У вас болела голова, вам надо спать. А я пойду пройдусь перед сном.
   – Вы имеете обыкновение гулять перед сном?
   – Нет. Это дополнительно, после нашатыря.
   Уходя, он пожал ее руку. Клара уже открыла рот, чтобы сказать, что пойдет вместе с ним. Но дверь комнаты Гранатова открылась, на пороге появилась настороженная фигура.
   – Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи.
   Уходя к себе, она резко сказала Гранатову:
   – И чего вы не спите? Если вы не можете спать, шли бы погуляли, или пошли в гости, или хоть почитали бы.
   До нее донесся обиженный и грустный ответ:
   – К сожалению, мне никто не позвонил, что болит голова, и у меня нет пирамидона.
   Когда она ложилась, он запел за стеною, паясничая:
   И углы оскорбленного рта…
   Она заснула много позднее, уже после того как по лестнице и затем наверху, над ее головою, прозвучали спокойные, уверенные шаги.

13

   Геннадий Калюжный был прямодушен и упрям. Он принадлежал к породе людей, которые не дают себе труда много думать и охотно принимают готовыми результаты размышлений других. Он был силен как бык и чувствовал в этой силе свою лучшую защиту и лучшее подспорье. Но, как большинство сильных мужчин, он был добр и нуждался в любимом и более слабом друге, чтобы расходовать свою силу на двоих. Этим другом был Сема. Они подружились много лет назад, еще мальчишками, когда Геннадий защитил Сему в неравной драке, в которой Сема ни за что не соглашался отступить. Сема был слишком горд, чтобы благодарить его, он ушел с окровавленной губой и синяками, но сохранил в глубине души признательность и восхищение. Они ходили еще некоторое время друг около друга, не сближаясь, пока Семе не удалось доказать Геннадию превосходство своего ума и своих знаний, чтобы таким образом уравнять шансы. Геннадий отнюдь не был горд, он был молодым теленком, готовым одинаково и бодаться и тереться мордой о ласковую руку. Он ринулся навстречу дружбе, отдаваясь ей целиком и заранее признавая себя слабейшим во всем, кроме мощи своих великолепных мускулов. Как истинные одесситы, они оба были философами в мелочах повседневной жизни, оба избегали сентиментальных признаний и скрывали под маской добродушного скептицизма порывистость своей дружеской любви.