И закрыла перед носом Сергея дверь. Клава дрожала с головы до ног.
   – Не дрожи, Клава, это всё глупости, – сказала Тоня тем же ровным голосом. – Ложись спать. Поздно.
   Она легла, отвернувшись к стене. Клава долго прислушивалась, но не слышала ни вздохов, ни рыданий – ничего. Потом пришли другие девушки. Клава тихо попросила их не шуметь, но тотчас раздался холодный голос Тони:
   – Я не сплю, можете шуметь сколько хотите.
   И снова – ни звука.
   С тех пор все ее видели спокойной, ровной, со злым огнем в глазах, очень молчаливой. Она работала, участвовала в репетициях, посещала собрания – только не выступала и не пела. Это была третья, новая Тоня. И этой новой Тони боялись все, даже Клава.
   Сергей с неделю ходил обиженным, надеясь, что Тоня сама сделает первый шаг к объяснению. Потом ему стало стыдно и скучно. Теперь, когда Тоня не обращала на него никакого внимания, ему все более недоставало ее. Он подозревал, что Лилька сдуру проболталась. Он допросил Лильку. Лилька поклялась, что нет, и высказала подозрение, что Тоня выследила их в тайге.
   Сергей не был злым. Он видел, что Тоня несчастна из-за него, он жалел и ее и Лильку. Кроме того, он терпеть не мог историй. Он убеждал себя в том, что Тоня сама виновата, она его отпугнула своей несдержанной пылкостью, она хотела закабалить его любовью, женить его на себе. Он относился к женитьбе благожелательно, но для себя считал ее делом далекого будущего. Во всяком случае, жить и работать бок о бок с девушкой, которая несчастна из-за него, Сергей не мог. И без того скука смертная, а тут еще неприятности…
   Сергей сделал шаг к примирению. Боясь подойти к Тоне при других и видя, что она всячески избегает оставаться одна, Сергей передал через Клаву записку, в которой умолял Тоню прийти вечером на берег озера.
   Весь день он ловил ее взгляд, но она была спокойна и холодна, как всегда, и упорно не смотрела на Сергея. Он был почти уверен, что она не придет.
   К вечеру начался дождь. Сергею самому не хотелось мокнуть под дождем, но он все-таки пошел на условленное место и, к своему удивлению, увидел поджидавшую его Тоню. Растроганный и почти счастливый, он подбежал к ней и хотел обнять ее, но Тоня отвела его руки и спросила коротко:
   – Ну что?
   Мелкий дождь поливал их, лицо Тони было совершенно мокро, только глаза горели сухим и жестким огнем.
   – Тонечка, ты прости меня… – пробормотал Сергей и начал сбивчиво объяснять, что вышла ошибка, что он любит ее, что надо забыть…
   – Чепуха! – обрезала Тоня и усмехнулась. – Ты все преувеличиваешь, друг мой. Какая любовь? Любовь – это для Клавы и Сони, я не школьница.
   – Тоня, да ведь ты сама… Как же так, Тоня?
   – Чепуха! Была половая потребность у тебя и у меня, вот и все. А теперь кончено. Ты нашел себе другую, и я тоже. Понимаешь? Все это просто. И незачем обсуждать.
   – Ты нашла себе другого? Это неправда, Тоня!
   Как ни был ошеломлен Сергей, он понимал, что это невозможно.
   – Пожалуйста, без драм! – сказала Тоня и вытерла лицо мокрой рукой. – Ты все преувеличиваешь. Любви нет. Есть половая потребность. Было и сплыло. И незачем мокнуть под дождем ради таких пустяков. Умирать из-за тебя я не намерена, и ты из-за меня также, не правда ли?
   И она пошла по болотистой почве, не разбирая дороги.
   Сергей догнал ее. Он силился понять, чего она хочет, зачем она все это выдумала.
   – Тоня, подожди, Тонечка… Неужели все прошло? Ты все забыла?
   Тоня шла немного впереди Сергея. Она ничего не видела и с ужасом понимала, что ее силы на исходе, что еще несколько минут – и она не выдержит, сдастся, упадет. Она слышала, как дышал за нею Сергей, как чавкали в воде его рваные сапоги. Она любила его сейчас сильнее, чем когда-либо, – вот такого, непонимающего, жалкого, незначительного… Но она не верила, не могла, не хотела верить ему, не могла рисковать ради него еще раз своим сердцем, потому что нового удара боялась в тысячу раз больше, чем одиночества.
   И она повернула к нему холодное, злое лицо и сказала так презрительно, что Сергей не увидел за этим презрением нестерпимой муки, толкнувшей ее на последнюю крайность:
   – Это глупо, Сергей. Я же тебе сказала, что люблю другого. Неужели у тебя нет самолюбия? Ты жалок.
   Она побежала вперед, а Сергей остался на месте, до того ошеломленный, что даже не чувствовал холода болотной воды, заползающей в рваные сапоги.
   В тот же вечер в клубе, по случаю дождя, устроили вечер самодеятельности. Каждый делал все что мог, и что бы ни было сделано, все принималось под гром рукоплесканий.
   Тоня развеселилась и спела. Она пела лучше, чем всегда, и слушатели требовали все новых и новых песен. Со смехом отказываясь, Тоня искала глазами Сергея – ей хотелось, чтобы он видел ее торжество.
   Он стоял в углу, понурив голову, подавленный.
   Тоня прикрыла глаза, помолчала и запела – запела украинскую веселую девичью песню, напоминающую обоим лучший день их любви.
   Когда она кончила и открыла глаза, Сергей сидел, спрятав лицо в ладонях. Тоня засмеялась, даже не думая, как поймут ее неожиданный злой смех, и спела еще песню, тоже веселую.
   А когда общее внимание привлек шумовой оркестр Вальки Бессонова, Тоня незаметно выскользнула из барака, побежала к себе в пустой шалаш и впервые за две недели выплакалась на свободе.

34

   Строительство комсомольского жилого дома подходило к концу. Строили его на артельных началах в неурочное время, из бросовых материалов. Приземистый, простой барак. Но внутри барак разделили дощатыми перегородками на маленькие комнаты. Валька Бессонов старательно оштукатурил все комнаты и при распределении их добился отдельной комнатки с окном на Амур. Он сердился, когда товарищи допытывались, что он будет делать один в своем жилище.
   Вечером Валька и Катя Ставрова сидели на берегу Амура на перевернутой лодке. Они, как всегда, болтали и смеялись, потом примолкли – уж очень тепел и тих вечер, уж очень ласково плещется у берега крохотная волна.
   Валька нарисовал палочкой на песке сердце.
   – Видишь?
   Катя кивнула головой и приняла независимый вид.
   Валька нарисовал короткую ручку. Катя подумала, что это стрела, и ей стало стыдно, что он так плохо рисует.
   – Кельма, рабочий инструмент штукатура, – пояснил Валька, и Кате стало стыдно за себя, что не поняла сразу: она много раз видела кельму в руках Вальки. И к тому же, зачем станет Валька рисовать пронзенное стрелою сердце?
   – И обе вещи тебе, – сказал Валька. Но Катя была сегодня непонятлива, и Валька добавил: – Сердце и заработок – все твое.
   – Ну, заработок у меня собственный, – не удержалась Катя.
   – А если объединить?
   Катя, наконец, поняла, но смолчала.
   – Не могу я больше, – жалобно сказал Валька. – Что хочешь, Катя, не могу! Извела ты меня. Жить – так жить, как люди. Что тебя держит?
   – Ничего не держит, – просто ответила Катя.
   Валька хотел обнять ее, но Катя отклонилась.
   – Погоди. У меня сорок одно условие. Хочешь – соглашайся, хочешь – нет.
   – Подписываю сорок два, не глядя!
   – Нет, слушай.
   Она была упряма и требовательна. Вальке больше всего нравилось в ней это независимое упрямство. Он и сам был упрям, но ему было приятно, что Катя вертит им как хочет.
   – Во-первых, утренняя зарядка. Во-вторых, гулять в любую погоду – и никаких нежностей.
   – Никаких?..
   – Никаких! – закусывая губу, чтобы не рассмеяться, повторила Катя и все-таки рассмеялась. – Ну вот, ты меня сбиваешь… – Ей было очень смешно, и потому она решила рассердиться: – Вот видишь, с тобой невозможно серьезно разговаривать!
   – Так это же хорошо!
   – Это ужасно! – сказала Катя и вдруг сама обняла его.
   – Вот так и проживем, смеясь, до самой старости.
   – И будем веселые старички.
   – С палочками, ноги волочить и… смеяться.
   Сергей Голицын бродил по лагерю неприкаянный. Его товарищи по шалашу переезжали в новый дом. Сергей поленился работать, а теперь оставался один. Он попросил Епифанова:
   – Вы бы меня взяли к себе… Разве не поместимся?
   – Ишь ты какой! – сказал Епифанов. – Строить – тебя нету, а переезжать – рад стараться? Ребята организуются второй дом строить – иди запишись, пока не поздно.
   Паша Матвеев лежал в земле – близкий друг, последняя связь с далекой родной станцией. Другого друга не нашлось. Была любовь, но он сам потерял Тоню. И вот – одинок. Все девушки отвернулись от него. И парни, никогда не любившие Тоню, теперь подобрели к ней и явно осуждают Сергея.
   Он ее встретил как-то одну. Крикнул:
   – Тоня!
   Она сказала не глядя:
   – Кажется, все переговорено. Не трать времени попусту.
   Он тосковал по дому, по отцовским рассуждениям, по материнским ненавязчивым и желанным заботам. Гудок лесозавода будил память о родном паровозе, о степях, бегущих навстречу.
   Николка привел его в сарай Пака. Пак был угодлив и осторожен с новичками. Он забормотал о своем восхищении комсомольцами.
   – Не крути, дядько, – огрызнулся Сергей. – Водка есть?
   Пак разводил руками. Разве он не знает, что Вернер запретил водку? И откуда у него водка? Он не торгует, он скромный рыбак. Он для комсомольцев рубаху снять готов.
   Потом он куда-то ушел и принес бутылку водки. Сергей выпил ее тут же, не закусывая, в компании завсегдатаев Пака. Эти парни давно отбились от коллектива, – многие по неделям не работали, прохлаждаясь на берегу.
   – И чего стараться? – говорили они Сергею. – Денег куча, а купить нечего.
   Сквозь пьяный туман у Сергея на миг прорвалось трезвое подозрение.
   – Да вы кулаки, что ли?
   Парни уверяли, что они не кулаки, а просто умные. «Нас не проведешь! Красивые слова говорить можно, а что толку? Сапог-то нет? Пшеном давимся? В больнице-то полно?..»
   Сергей спьяну поддакивал. Подняв ноги в непомерно больших бутцах, полученных в конторе, он кричал вместе с другими:
   – Разве это обувь для болота? Я здесь новые сапоги сгноил!
   Он проснулся поздно, под скамейкой у Пака, и от стыда не вышел на работу.
   Стояла жара. Воздух был коричнев от зноя. Только у самой воды дышалось свободнее – веял легкий ветерок, даже не ветерок, а еле заметное освежающее дыхание речного простора.
   Сергей встретил на берегу вчерашних приятелей. Одни купались, другие удили рыбу.
   – Уху варим, – объяснили они. – Примазывайся в компанию.
   Сергей мялся – он понимал, что компания неважная. Он долго купался и лежал на песке, но когда его позвали есть уху, – пошел.
   – Скоро пароход придет, – говорили парни. – Довольно, помучились!
   Сергей пришел домой больным и улегся на жесткий топчан, натянув на голову одеяло. Он притворился спящим, когда пришли Епифанов и Коля Платт.
   – А наш лодырь, никак, прогулял сегодня, – сказал над ним Коля Платт.
   – Человек болен, а ты!.. – крикнул из-под одеяла Сергей и выругался.
   – У Пака все заболевают, – спокойно сказал Епифанов. – Эпидемия!
   Утром Сергей побежал к доктору. Ему мечталось, что врач скажет: «Да, у вас цинга, надо уехать немедленно». И вот он дома. Мать взбивает подушки и стелет чистые простыни. Отец ходит вокруг, радуется и вздыхает: «Осунулся сынок, пожелтел. Надо поправляться. Кушай больше, сынок…»
   – Вы совершенно здоровы, абсолютно здоровы, – сердито сказал врач. – Стыдитесь, молодой человек! Работать надо! И бриться. Бриться, бриться каждый день! Через эти бороды и мысли лезут ненужные… К мусью Пьеру идите, вот что! А у меня вам делать нечего…
   Сергей разозлился и снова отправился на берег – все равно на работу опоздал. Николка сообщил, что к вечеру ждут пароход. Сергей сбегал домой и уложил вещи. Вещи он снес к Паку – так делали все, кто собирался уезжать. «Черт с ним, – убеждал себя Сергей, – все равно мне здесь не жить! Пусть исключают. Пойду в ЦК, все объясню…»
   Сергей сидел на ящиках среди других парней. Уже дымил вдали пароход. Парни стыдливо прятали за спиной свои чемоданы и корзинки. Сергей думал: только бы не прибежали Круглов, или Тоня, или Семка Альтшулер… Только бы проскочить незамеченным… А там – будь что будет!
   Он отвернулся, заметив Мотьку Знайде. Но Мотька подошел, и в руках у него была корзина. Он поставил корзину рядом с Сергеем и сел.
   – Куда? – спросил Сергей. Он знал, что Мотька Знайде – ударник и весельчак.
   – В Африку, – ответил Мотька и выпятил грязные пальцы, торчавшие из разодранного ботинка. – Попробуй поноси. Ходил к Вернеру – послал к Гранатову. Ходил к Гранатову – отказал. Нету. А у меня есть?
   Пароход шел вдоль правого берега по фарватеру, под самыми сопками. Потом он повернул и начал наискось пересекать Амур. Уже видна была фигура капитана на верхнем мостике. Уже прогудел гудок…
   По селу бежала Клава.
   Она скатилась по круче и с разбегу остановилась, тяжело дыша. Они могли не прятать своих чемоданов, – она по лицам угадала, что они задумали.
   – Ребята, да что же вы! – сказала она, стоя перед вереницей обросших бородами обозленных парней. – Что вы задумали? Как не стыдно! Какие же вы комсомольцы?
   Один из парней посмотрел на Клаву лениво прищуренными глазами и широко зевнул.
   – Иди ты… знаешь куда?
   И отчетливо произнес ругательство.
   Клава отшатнулась. Она чувствовала, как хлынула кровь к лицу. Сквозь слезы обиды и стыда она видела грубые лица хохочущих парней. Бежать… скорее бежать!.. Но она не побежала. Ее обуял дикий гнев. Не помня себя, с пылающими щеками, она бросилась вперед, к обидчику.
   – Негодяй! – закричала она. – Я б тебя послала туда же, если бы не была комсомолкой! Негодяи! Дезертиры! Несознательные! Тебе говорят дело, а ты ругаешься, сукин ты сын, мерзавец!
   – О-хо-хо! – грохотали парни. – Отбрила!
   – А вы чего смеетесь?! – в исступлении кричала Клава, бесстрашно наступая на парней. – Вы посмотрите на себя! Вы на людей не похожи! Опустились, заросли. При вас комсомолку оскорбляют, а вы смеетесь.
   И она всхлипнула.
   – Девочка права! – раздался голос. – И что это, ребята, в самом деле? Комсомольцы мы или кто?
   Клава поглядела из-под руки – Мотька Знайде смущенно уговаривал парней:
   – Не дело, хлопцы! За что девочку облаяли? Фомка, извинись, биндюжник, извинись сейчас же, а то, гляди, отдубасим за милую душу.
   Фомка неуверенно отругивался.
   – Ты сам хорош! – крикнула Клава Мотьке Знайде. – Бородища! Руки-то вымыть воды нет? Смотреть страшно.
   Парни ежились, прятали руки, втягивали головы в плечи.
   – Я вас уговаривать бежала, – сказала Клава, – а теперь не буду! Уезжайте! Такие комсомольцы, как вы, недостойны чести строить социалистический город!
   Она говорила со злостью, глотая слезы.
   Все парни закричали разом. Как недостойны? – Каждый кричал о своих заслугах, о цифрах выполнения плана, о подвигах известных всей стройке бригад. И тут же, переплетаясь с похвальбой, раздавались жалобы: сапоги сносились, слепнем, теплой одежды нет, комары заели…
   Пароход подходил. Поднятая им волна набежала на песок.
   – Я девушка – и то не жалуюсь, – горячо убеждала Клава. – Смотрите, я сама почти босая хожу. Так что же, по-вашему, значит, и социализма не нужно, были бы сапоги?
   Парни промолчали. Фомка сказал глухо:
   – Ты это… не обижайся, что я матюкнулся… Я сгоряча…
   Клава слышала за спиной шум пароходных винтов и грохот якорных цепей. Надо было решать быстро, пока сила на ее стороне.
   – Ладно, – сказала она, заставляя себя улыбнуться. – Забудем, и делу конец. Кто в лагерь – пошли.
   Раздались голоса:
   – Так мы… да мы… мы что ж… – Несколько человек поднялись. Они со стыдом тянули обратно свои чемоданы и корзинки.
   Им навстречу бежал Круглов. Клава мигнула ему на парней и на берег, где остались другие.
   Бежали Гриша и Соня. Оба были бледны и взволнованны. Клава даже испугалась – не случилось ли у них чего-нибудь.
   Сергей вскинул корзину на плечо и стоял в сторонке, пользуясь поднявшейся у парохода сутолокой и вечерними сумерками, чтобы не попасться на глаза Круглову. Только бы сейчас избежать разговоров… а там пусть прорабатывают сколько угодно! Решил – и кончено, отступать глупо. К черту все на свете!
   Круглов подходил то к одному, то к другому. Он, не сердясь, выслушивал упреки и жалобы, спорил, объяснял.
   – Сам невесту выписал, а мы как? – кричали ему. – Сам небось в столовую ИТР ходишь!
   Круглов отказался от талонов в столовую ИТР. Но держался упорный слух, что активисты питаются лучше других.
   – Вы скажите, кто пускает эти слухи? – спросил Круглов. – Пойдемте и поглядите, что я ем. То же, что и все! Кто вас баламутит? Вы же комсомольцы! Подумайте, ребята, подумайте хорошенько. Враги среди вас орудуют, а вы клюете на вражью удочку.
   Сергей прислушался, прячась за чужими спинами. Он подумал – да. Пак… Конечно, Пак нарочно спаивает… и разговорчики ведет… А старик? Разве старик не сеет паники своими рассказами?.. Хотя что же, ведь он говорит правду. Морозы страшные – все подтверждают. И климат гнилой. Ведь слепнут же ребята! И цинга…
   Вдруг раздался голос – зазывающий, отчаянный голос:
   – Слушайте! Слушайте! Я обращаюсь к вам, ко всем! Слушайте!
   Гриша Исаков стоял на бочке у самых сходней. Его поддерживала Соня.
 
Дезертиры, стойте! Глаза мои слепы,
Но правду я вижу острее зрячего…
 
   Произошло общее движение. Это было необыкновенно. Стихи. На бочке. У отходящего парохода. Кто-то вскрикнул: «Глядите, он и вправду слепой!» Вокруг бочки собирались. Смотрели на Гришу как на диковину. Соня поддерживала его двумя руками, припадая к бочке, потому что сама еле держалась на ногах. Она знала все томительные приготовления к этому чтению, все значение, которое придавал Гриша успеху или провалу. А Гриша, размахивая руками, во всю силу голоса выкрикивал свои стихи, – и дрожь, начавшись в коленях, забилась в пальцах, судорогой свела рот. Но он кричал, пересиливая дрожь, пробиваясь сквозь стену своей слепоты в глухо шумящий мрак:
 
Комсомольцы! Вернитесь!
Шагайте назад! Счищайте работой
клеймо дезертиров…
 
   Сергей стоял, стиснув зубы, потупясь. Каждое слово было обращено прямо к нему. Все, что было в нем честного, комсомольского, звало его откликнуться, вернуться, проклясть свое отступничество. Да, Гриша прав… И он слеп! Слеп! И все-таки он пришел убеждать его, сильного, здорового, зрячего…
   Он видел, как Гриша спрыгнул с бочки и шел в целой группе парней. Да, они шли обратно. А он? Нет, он пойдет сам по себе, вот еще, ходить целым взводом штрафных… Очень надо!
   И тут он увидел Соню. Бледная, счастливая, заплаканная, она вела Гришу под руку и всем улыбалась благодарной улыбкой. Она разделяла славу и несчастье Гриши.
   Ну, еще бы… Исакову хорошо! Тут и агитировать легко, когда есть кому водить под ручку. А кто поведет его, Сергея?
   Он стоял раздраженный, обессиленный внутренней борьбой, смутный…
   – Серега! – окликнули его из темноты.
   – Чего тебе?
   – По сходням не попасть, – зашептал Николка, – Круглов караулит. А тут лодка… Объедем… с того борта. Пошли.
   Сергей хотел сказать – нет. Но ничего не сказал.
   Они кинули вещи в лодку. На веслах сидел Пак. Еще не поздно – можно выпрыгнуть… Странное безволие сковало его. Лодка беззвучно отделилась от берега, повернулась носом против течения и пошла в обход к пароходу.
   Сергей подсчитал – их было пятеро. Пятеро из полусотни. Пятеро и Пак…
   Чуть всплескивала вода под веслами. Уже близок темный борт. И вдруг сверху звучный голос капитана:
   – На берегу-у! Ваши подлецы-ы лезут с левого борта-a!
   Рулевой бросил лодку в сторону. На левом борту что-то кричали, насмехаясь, матросы. Пак спрашивал:
   – Чего, чего? Чего говорил капитан?
   От берега отвалила вторая лодка. Сергей по силуэту гребца узнал Круглова. Он крикнул:
   – Налегайте! К черту! Пускай по течению!
   Лодка вертелась на месте. Пак не сразу понял, в чем дело. Потом он навалился на весла, рулевой направил лодку по течению, и она скользнула во мрак.
   Над рекой несся голос Круглова:
   – Ребята! Комсомольцы! Вернитесь!
   Ему ответили матерщиной и угрозами. Пароход дал прощальные гудки и стал удаляться.
   – Куда же мы теперь? – вяло спросил Сергей. Плыть было некуда. Лодка неслась по течению, слегка подгоняемая взмахами весел. Темные безлюдные берега, темное небо, темная река – только удаляющиеся огни парохода и редкие блестки огоньков в лагере…
   Андрей Круглов сидел один на опустевшем берегу. Один со своими мыслями, со своим отчаянием. Он не знал, сколько их было в лодке. Пусть немного. Большинство поняло, осталось. Но ведь и те беглецы – комсомольцы! И дезертирство продолжается. А каждый человек – дороже золота. Чего же еще он не сделал, не сумел сделать, не догадался сделать?
   Кто-то тронул его за плечо. Он увидел сухое, строгое лицо и длинную согнувшуюся фигуру.
   – Тарас Ильич!
   Тарас Ильич присел около него на песок.
   – Я за тобой, сынок… Ты зайди ко мне, я тебе золото сдам. Только сейчас зайди. Я тут на чердаке поместился пока. Доктор у меня поселен, бог с ним, пусть живет. А ты зайди, золото прими.
   – Какое золото, Тарас Ильич?
   – Намыл я нынче летом, сынок. И что раньше припас, все сдам. Под квитанцию, пусть государству идет…
   Он совсем приблизил лицо к Андрею.
   – Не судьба мне уезжать, сынок… Я ведь убежал тогда. От вас убежал. Пригрели вы меня, а я думал: какая я им компания – каторжник! Все лето ломал себя, а не сломал. Брожу один и думаю – ребята там. Вспоминаю: «Отец, отец»… Ну, намыл золото. Ну, уеду. А куда? Помирать промеж чужих людей?.. А с вами я словно и человек другой стал… Всю жизнь как пес одинокий прожил, чего же мне от счастья своего убегать? Принимают – и ладно… Так что ты золото возьми, чтоб не смущало. А я на работу встану.
   Андрей обнял Тараса Ильича за плечи и ничего не сказал.
   Он смотрел на звезды, на темные массы быстро несущейся воды и на спокойные очертания сопок. Как хороша жизнь, когда знаешь, зачем живешь, когда умеешь читать в ее явлениях сокровенный глубокий смысл! Возвращение Тараса Ильича, – разве могла приготовить жизнь более ценный подарок, и как раз сейчас, в минуту отчаяния и сомнений…
   И сколько светлых подарков дарит, рождает жизнь в ежечасной борьбе, здесь, повсюду – во всех концах необъятной родины. Ведь что такое Тарас Ильич? Одна стосемидесятимиллионная частица. И что такое этот берег, этот будущий город? Точка на карте. Маленькая точка. Но из частиц создается целое. Все точки связаны.
   Он вспомнил карту края такою, какой она предстала ему под рукою Морозова, с голубыми линиями бесчисленных рек и коричнево-желтыми извилинами горных хребтов. И карта ожила в его представлении. Он увидел весь край, необъятный, живой, многообразный, – и увидел его населенным, работающим, меняющимся, насыщенным славой человечества – трудом.
   Тысячи флотилий выходят в море на лов. Китобои тянут на буксире надутую воздухом тушу кита. В чреве краболовного судна копошатся, сцепляясь клешнями, жирные крабы. Консервный завод сбрасывает с конвейера миллионы банок тихоокеанских сардин. Нефтеналивные баржи идут по Амуру на крекинг-завод. Геологи ползут по скалам, зорко вглядываясь в напластования неисследованных пород. Растут новые города. Бегут из шахт вагонетки с углем. Летят самолеты – семена на Сахалин, шоколад и газеты на Чукотку, фрукты на Камчатку. Мчатся по рельсам тяжелые составы – машины, товары, люди… Гидростанции плотинами перегораживают реки. Тянутся широкие полосы автострад. Чукчи, гиляки, нанайцы, такие же, как Мооми и Кильту, на плоскодонных тупоносых лодках спешат туда, где загораются электрические огни. Пограничники стоят в дозоре. Зорки перископы подводных лодок. Дула орудий строги и грозны. И песня, свободная песня летит над краем, над сопками, над тайгой – советский радиоголос.
   Как хороша жизнь! Тарас Ильич, отец, пойдем отдавать твои золотые крупинки. Ты их меняешь на жизнь, на подлинную, изумительную жизнь.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   У дверей кабинета начальника строительства выстроилась очередь посетителей. «Амурский крокодил» регулировала очередь, каждого предупреждала: «Не больше десяти минут». Клара Каплан приоткрыла дверь, локтем оттолкнув секретаршу, и в ее низком голосе зазвенели нотки возбуждения:
   – Товарищ Вернер, я прошу вас принять меня!
   Секретарша схватила ее за руку, но Клара держалась за дверь и требовательно смотрела туда, в кабинет, где стояли, беседуя, два человека. Она сразу узнала Вернера, хотя никогда не видала его. Подтянутая, изящная фигура, властное лицо, строгое спокойствие осанки. Властен, требователен, самоуверен – так сказали ей в крайкоме.
   – В чем дело, товарищ? – спросил он вежливо и сухо.
   Клара покраснела, но все же вошла, притворив дверь, и быстро, как школьница, объяснила, что она инженер-архитектор, приехала работать, надо договориться.
   Вернер слушал, слегка нагнув голову, быстро поглядывая на Клару. Поклонился, не подавая руки.
   – Очень рад. Садитесь. Я сейчас освобожусь.
   Он взял под руку своего собеседника и вполголоса продолжал разговор, прогуливаясь по кабинету. Клара Каплан не могла упрекнуть его в излишнем щегольстве, но его изящество вызывало раздражение и недоверие. Так же раздражало чинное и комфортабельное убранство кабинета, заставлявшее забыть, что это комната деревенского кулацкого дома, что кругом – неустроенность, шалаши, болото, тайга. «Сработаюсь ли я с ним?» – подумала она с тревогой.