– Но что же это такое?
   – Вы поймите, Дина… Андрюша – руководитель комсомольской организации. Он авторитет. Он показывал пример нам всем. И он такой замечательный, такой хороший человек…
   – Да вы, дорогая, просто влюблены в него, – смеясь, сказала Дина и отставила в сторону туфлю. – Просто влюблены, – повторила она, со злым удовольствием разглядывая сильно покрасневшую Клаву.
   Клава готова была заплакать. В дверь постучали.
   – Войдите!
   Вошел Костько.
   – Нет, нет, Костько, вам придется уйти. Вы вернетесь позднее… У нас тут такой важный, такой интересный разговор… о любви.
   Она закрыла за ним дверь и прислонилась к двери, улыбающаяся и внутренне настороженная.
   Клава успела побороть смущение и подготовиться.
   – Вы должны иначе жить, Дина, – сказала она твердо. – Вы слишком легкомысленно, несерьезно живете. Это здесь нельзя, уверяю вас. Вы посмотрите на всех нас и на себя. Вы выделяетесь из всех. О вас по всей стройке слухи. Андрюша вам верит, а вот теперь он уехал, вы ночевали в доме инженеров, и если бы он узнал…
   – Вы с ума сошли! – вспыхивая, крикнула Дина. – Да кто вам разрешил отчитывать меня? Вам-то какое дело? И для чего, хотела бы я знать, вы меня выслеживали, где я ночую? Тоже из уважения к авторитету Круглова?
   – Я не выслеживала, – дрожащим голосом сказала Клава. – Как вы можете думать, что я выслеживала… Но это все говорят…
   – «Говорят, говорят»! Вы сами, голубушка, раздуваете сплетни! И кто знает, может быть именно вы и заинтересованы в том, чтоб поссорить меня с Андреем.
   Клава вскрикнула и закрыла лицо руками. Но Дина разозлилась всерьез – эта овечка пришла учить ее? Так пусть получает!..
   – Батюшки, сколько переживаний! А еще пришли наставлять меня на путь истинный! – зло насмехалась Дина.
   – Да! – вскрикнула Клава и вскочила, открыв раскрасневшееся от гнева лицо. – Да, пришла! Мне совсем не хотелось идти, но это мой долг. Комсомольский долг. И я скажу вам все, что думаю. Только вы напрасно делаете такие намеки… Неужели вы ревнуете?
   – Я ревную? – неестественно рассмеялась Дина. – Этого еще не хватало! Ревновать Андрея? К вам?..
   Она полулегла на кровать, вытянув длинные стройные ноги. В ее словах и в смехе звучало оскорбительное презрение. Клава готова была провалиться.
   – Тем лучше, – не сдаваясь, пробормотала она. – И вы меня не обижайте! Я все равно скажу что думаю. Я пришла как друг, ради Андрея и ради вас, потому что без вас Андрей счастлив не будет. А что я чувствую – зачем вы этого касаетесь?
   С каждым словом чувство собственного достоинства возрастало в ней. Она вспомнила все, что передумала дома, все, что много раз обсуждала с Соней Исаковой, с Лилькой. И кто такая Дина, чтобы презирать ее, Клаву? Что она сделала, чем отличилась? Клава почувствовала себя выше Дины и, откинув мелкие и, как ей казалось, недостойные девичьи чувства, гордо сказала:
   – Вы говорите – я влюблена? Нет, я люблю Андрея, люблю по-настоящему. И желаю ему счастья.
   – Ну? – растерянно поторопила Дина. Откровенность Клавы была неожиданна и смутила ее.
   – Мне очень жаль, – сказала Клава решительно, – что его счастье – это вы. Но раз это вы, я хочу, чтобы это счастье было счастьем.
   Дина поднялась, удивленная и раздосадованная.
   – Вы редкая девушка, – сказала она. – Чего же вы от меня хотите?
   Вспышка враждебности прошла. Клава заметила перемену в настроении Дины и воспользовалась ею.
   – И потом я думаю о вас. Вы же наш, советский человек. А живете вы не так, не по-хорошему, примиренчески живете.
   – Примиренчески? – повторила Дина, слегка усмехнувшись. – Я не понимаю. Как это?
   – Как вам объяснить… Ну, служите. Ну, ударница. Вы и газеты, наверно, читаете. А жизнь ваша стороной, мимо идет… И ничто это вам не интересно, и другим неинтересно смотреть на вас… Живете себе и живете, а какой толк от вашей жизни?..
   Дина была слишком удивлена, чтобы сердиться.
   – Ах, боже мой! – сказала она. – Да разве я сама довольна своей жизнью?
   Она это сказала так же, как говорила и Костько, и Слепцову, и другим. Но Клава была иная, с нею надо было говорить иначе. Дине захотелось расположить ее к себе – бессознательная потребность нравиться всем, часто свойственная женщинам, была в ней сильно развита. Кроме того, Клава произвела на нее большое впечатление.
   – Может быть, я плохая, не знаю, – грустно сказала Дина, хотя она никогда не считала себя плохой, – но я такая, какая есть. Если меня не увлекает ударничество, что я могу сделать? Я люблю веселье, люблю танцы, люблю, чтобы в меня влюблялись. Это скверно, по-вашему? А что я могу сделать?
   Она ждала, что Клава признает это скверным, и уже готовилась ответить: «Я молода и красива. Если бы я была уродом, я тоже увлекалась бы работой».
   – Но кто же этого не любит! – вскричала Клава. – Я сама ужасно люблю танцевать и люблю, когда влюбляются.
   Дина с интересом оглядела Клаву. Она впервые заметила, что Клава очень хорошенькая, – как ее портит плохое платье и этот нитяный дешевый берет!
   – Я не знаю астрономии, – сказала Клава. – Мы в школе проходили, только очень мало. Но я помню, мы учили, – если какое-нибудь тело попадает в орбиту планеты, планета увлекает его с собой. И вот у нас тоже такие были. Да вот хоть Валька – вы его знаете. Он сперва все не ладился. Другие работают и радуются, а он все не то, все не так. То корчевать не хотел, то из-за девчат драку устроил, даже удрать хотел, право. Привыкнуть не мог. А потом захватило. В орбиту попал.
   – Значит, по-вашему, я вроде Вальки? В орбиту не попала? – полушутя, полусерьезно спросила Дина.
   – Нет, вы хуже, – искренне воскликнула Клава, – вы гораздо хуже! В орбиту вы не попали, да только в орбиту всей жизни советской, а Валька только к здешней пристать не мог.
   – Что же, я, выходит, антисоветский элемент?
   – Да нет. Я же сказала: вы примиренчески живете. И да и нет. Вам, вроде, все равно, было бы весело.
   Дина надулась. Эта девчонка слишком много позволяет себе, пора одернуть ее. Но Дина не знала, как это сделать. И ссориться с овечкой нельзя, еще дойдет до Андрея, нехорошо. И неужели действительно все знают, что она ночевала в доме инженеров? Глупо!
   – Честное слово, я безобидная, – сказала она с самой добродушной улыбкой, какую умела делать. – Я никому не мешаю, и мне никто. Какое вам дело, увлекаюсь я социализмом или нет? Ведь работаю я хорошо?
   – Да кто вам сказал, что хорошо?
   – Ну, знаете, это слишком! – возмутилась Дина. – Я ударница, наконец, меня премировали…
   – Да вы не знаете, как можно работать, – возразила Клава. – И потом… Вы мечтать умеете?
   – Мечтать? – переспросила Дина, не понимая, куда клонит Клава.
   Клава молча кивнула головой. Очевидно, она придавала этому вопросу большое значение.
   – Ну, конечно, случается… – Дина сама почувствовала, что отвечает как-то не так. – Ну, вот в Ростове я очень мечтала приехать сюда…
   Но Клава слушала с таким видом, будто жалеет и даже презирает Дину. Что это за ловушка?
   – А вы к чему спросили?
   – Мне кажется, – снисходительно и мягко объяснила Клава, – что в наше время без мечты и работать нельзя. То есть хорошо работать. По-настоящему. Теперь-то легко, а вот в первое время страшно было, холод в палатках, ветер воет… Ну, всего натерпелись. Но мечтали… Даже не рассказать теперь, как мечтали. Соберемся у костра, греемся, платья сушим и мечтаем… А от мечты работа так шла, что вместо десяти кубометров тридцать делали. Ведь когда мечтаешь, хочешь, чтобы исполнилось, а раз хочется, ну и стараешься вовсю.
   И она доверчиво улыбнулась Дине.
   Дина молчала. Она не знала, что говорить. Ее раздражало то, что девочка явно поучает ее и что ей нечего противопоставить поучениям Клавы, что в разговоре Клава взяла перевес над нею. «Глупости! – убеждала она себя. – Какой там перевес! Я интеллигентный человек, а она… овечка, конечно овечка, да еще влюбленная в Андрюшу. Смешно! Пришла читать сопернице нотации!»
   – Разве все советские граждане обязаны мечтать? – раздраженно спросила она.
   – Ну, что за чепуха! – не стесняясь, ответила Клава. – Причем здесь обязательства? Просто, если человек не мечтает о будущем, не видит перед собой цели, не хочет сделать страну социалистической, радостной, – это узкий, мелкий человек.
   – Спасибо.
   – А как же? И спасибо здесь ни при чем. Вы же действительно узкий человек. Себя видите, а больше ничего. И не вы одна такая. Вот у Путина жена, у Вахрушева – они тоже такие. Как будто отгороженные.
   – Вы им тоже нотации читаете?
   Клава запнулась, покраснела и сказала:
   – Я этого слова не понимаю – нотации. Но я ничего им не читаю. И говорить с ними почти не приходилось.
   – За что же мне такое предпочтение?
   Снова в голосе Дины зазвучала насмешка. Она радовалась: «Девчонка! Необразованная девчонка! Простых слов не знает. Нотация! А нотации читает…»
   – Если бы вы не были такая красивая, я бы к вам не пошла, – сказала Клава мрачно. Она уловила насмешку, и ей было обидно.
   – А красота при чем?
   Клава ответила, сердито краснея:
   – Да как вы не понимаете, что такие женщины – один вред? А если красивая – двойной вред. Вот у Путина жена – пилит его дома и пилит. А вы людей разлагаете. Вы всех взбаламутили. Слепцов и Костько друг другу палки в колеса ставят, люди перессорились, из-за каждого гвоздя придирки, споры, волокита. Дерутся из-за вас, зубы выбивают, а вам весело.
   Дина все это знала. Когда Круглов заговаривал об этом, она обезоруживала его кокетливой фразой: «Но что мне делать, чтобы они не влюблялись?» Андрей сам любил ее сильнее всех. Клаве так не ответишь.
   – Они дураки, а я виновата? – неуверенно сказала она.
   – Да вы же их сами стравливаете! – возмущенно закричала Клава. – Вы их сами подзуживаете! Что, разве я не вижу, как вы с ними кокетничаете? И куда вы их толкаете? До вас ничего подобного не было, а теперь, как вечер, так в итеэровском доме пьянка, танцы, драки. Вы с ними ночью вздумали в снежки играть – крик на весь поселок, визг, двое подрались… А что говорят? Не знаете? Вы бы послушали рабочих. Не говорят – Дина Ярцева, а говорят – жена Круглова. И еще говорят… Вы уж простите за грубое слово, но вы по баракам пройдите, сами услышите… Говорят – шлюха. А вы же молодая, мне за вас стыдно. Стыдно! А за Круглова прямо сердце разрывается…
   И Клава, прокричав все, заплакала.
   Дина сидела на кровати, униженная, потрясенная. Если бы Клава не заплакала, она бы, наверное, разозлилась и накричала в свою очередь. Но Клава плакала от стыда за нее. Ей самой хотелось плакать. И ничего другого не оставалось делать.
   – Ужасно! Ужасно! – драматически воскликнула она и зарыдала.
   В дверь постучали снова. Вернулся Костько. Дина рывком распахнула дверь.
   – Убирайтесь вон! – закричала она. – Все вы лезете ко мне, а потом говорят черт знает что! Убирайтесь, чтоб больше я вас не видела! Я знать никого не хочу, поняли?
   И она захлопнула дверь.
   – Ну зачем вы так? – испуганно прошептала Клава. – Вы бы по-хорошему…
   Но Дина упала на кровать и возобновила рыдания, истерически ломая руки. Клава присела рядом, обняла ее за плечи.
   – Не плачьте, все это можно исправить, – заговорила она заботливо и рассудительно, как старшая с младшей. – А если вас любят, это же хорошо. Это большой двигатель. Вот Андрюша нас всегда посылал, если где затирает: девчата, подогрейте. Вы читали про Жанну д'Арк? Мне всегда казалось, что она была очень красивая. И за нею шли на смерть. А вы бы могли так вдохновить их, чтобы они не зубы вышибали, а за выполнение плана дрались, за первенство. И водиться с ними бросьте… Зачем вам? Андрюша вас любит, вы его любите. Зачем вам к другим бегать? И себя позорите, и Андрюшу позорите, и радости никакой…
   Дина вдруг поднялась, отбросив обнимающую ее руку Клавы.
   – Хватит учить меня! – сказала она упрямо и зло. – Или вы на самом деле думаете, что вам удастся перевоспитать меня? В орбиту свою включить?
   Клава не ждала нового возмущения. Она сказала запальчиво:
   – Рано или поздно – конечно! Не я, так другие. Такое по стране движение идет, неужели и вас не захватит? – И сама себе бодро ответила: – Захватит! Смотрите: налетчики бывшие, на трассе, – и те как работают!
   И, чувствуя себя победителем, но победителем страшно утомленным, Клава собралась уходить.
   – Ну, поживем – увидим, – вежливо сказала Дина, провожая ее. – Во всяком случае, спасибо за откровенность.
   Она смотрела в окно, как бежала к своему бараку Клава. Расскажет она Андрею или не расскажет? «Нет, – решила Дина, вспомнив, как раскричалась, а потом заплакала Клава, – она хорошая, не расскажет. Но, боже мой, сколько обидного она наговорила! И какая уверенность – такое движение, орбита, даже преступники… Поздравляю, Дина, тебя поставили в ряд с преступниками! Нет, даже позади них. Они уже в орбите, а ты нет. Твое место в полете будет за бандитами и наводчицами. Шлюха…»
   Она содрогнулась. Какое слово! Какая гнусность!
   И вдруг узнает Андрей? Вдруг дойдет до него?..
   Раздался робкий стук. Ну, конечно, Костько выжидал за углом, пока Дина освободится.
   Он целовал ее руки и умолял не сердиться, как будто не она на него кричала, а он на нее.
   – Что ей понадобилось, этой каракатице? – спрашивал он.
   Каракатица? Ну конечно. Девчонка, влюбленная дурочка… А она развесила уши, разревелась, расчувствовалась!..
   – Нет, она не каракатица, – из духа противоречия заступилась Дина, – и, честное слово, она прехорошенькая. Я не понимаю, отчего вы все за нею не ухаживаете?
   – Когда существуете вы! – пылко вскричал Костько. Дина испытывала торжество. Вот бы услыхала овечка!
   – И все-таки хватит безобразничать! – сказала она решительно. – Я вам запрещаю бегать за мною, и ссориться с другими, и страдать бессонницей. Извольте перевыполнять план!
   Она и смеялась и говорила серьезно.
   Она отправила Костько и даже сама затопила печь. И когда Слепцов прибежал за нею, чтобы идти танцевать, она прогнала его.
   – Нет, нет! – сказала она. – Я становлюсь монахиней. Никаких фокстротов! Промфинплан – и больше ни слова.
   Она держалась три дня, но потом оказалось, что надо наколоть дров, и было немыслимо самой колоть. Надо было нести белье прачке – такой большой уродливый узел. Да и, наконец, надо было коротать холодные, темные вечера. Она с ненавистью оглядела свою жалкую комнату, этот грубый стол, эту убогую волчью шкуру на кровати… И когда же вернется Андрей?
   Ей принесли очередное письмо. Она рассеянно пробежала слова любви. Они раздражали ее. Если он любит, зачем он уехал? Жена лесоруба – чудесно! А вот самое основное! «Я мог бы вырваться на денек, но я заставляю себя не уезжать. Ты понимаешь, я убеждаю других не ездить, пока мы не кончим, поэтому я должен показывать пример…»
   Она швырнула письмо в огонь. Нет, не понимаю и не хочу понимать. Пример? Пусть показывает пример, но тогда к черту любовь, верность, этот паршивый барак, эту жалкую монастырскую обстановку!
   Она надела лучшее платье, слегка подкрасила губы и, сразу развеселившись, позвонила Слепцову, что сейчас придет.

29

   Была весна, но такого холода Епифанов не испытывал в самые суровые дни зимы. Он промок и промерз насквозь, сырой стремительный ветер непрерывно пронизывал его, и тело под влажной одеждой ныло от холода.
   Это был его четырнадцатый рейс – четырнадцатый и последний в эту зиму. Колонна везла груз горючего и должна была пробиться на стройку во что бы то ни стало, иначе стройка останется без горючего до начала навигации.
   А в природе была весна. По трассе будущей железной дороги стояли лужи, и размякший снег превратился в кашу. Теперь они свернули на лед и, переезжая с берега на ледяную дорогу, вымокли насквозь, потому что пришлось перебираться через прибрежную полынью: две машины забуксовали, их вытаскивали вручную.
   Ледяная дорога доживала последние дни. Верхний покров подтаивал, под напором весенних вод пошли глубокие трещины, из трещин выступала черная вода, между торосами разливались полыньи, пересекая дорогу. Под колесами тяжело нагруженной машины лед ухал и трещал.
   Они ехали уже четвертые сутки. Машина Епифанова шла за головной, головную вел Гриша Исаков, третью – Кильту.
   Епифанов знал, что промокли все. Но он чувствовал себя так непривычно плохо, что ему не верилось, будто другие испытывают то же. Вода, конечно, мокрая, и уж кому-кому, а Епифанову не привыкать стать. Но водолазное дело – техника. А тут по-глупому влез в одежде и в валенках в ледяную воду, а теперь сиди на ветру и коченей. Гробовая история! Только бы доехать!.. Хабаровск остался где-то далеко. И последняя фаланга, где можно было обогреться у печки, тоже далеко… И где-то бесконечно далеко город, ожидающий горючего, гараж с шоферской теплушкой и Лидинька – Лидинька! Ясная и всегда энергичная женушка, с которой он еще не успел освоиться, так что самое ее существование до сих пор ослепляет, как слишком яркий свет. Неужели она действительно есть? И любит его? Он сомневался каждый раз, когда возвращался к ней из поездки, и смотрел на нее испуганно-недоверчивыми глазами и, обнимая, ощупывая руками ее плечи, ее руки, ее косу, будто проверял – да вправду ли она существует, вправду ли она вот здесь, с ним, в его объятиях…
   Машина глухо рычала и вздрагивала всем корпусом.
   В серой мгле холодного облачного дня не было видно ничего, кроме пустынных берегов, далеких и близких торосов, спекшихся сугробов, черных пятен проступившей воды и кузова передней машины. Епифанов думал о том, что собачий холод и что ехать придется еще не меньше двух суток; что Лидинька ждет и, наверное, волнуется, потому что он уехал уже десять суток назад; что ветер может взломать непрочный лед – тогда все пойдет к черту, рыбам на обед… что впереди двести километров, а доехать нужно во что бы то ни стало.
   Он резко осадил машину и выскочил, потому что передняя машина застопорила на всем ходу. Гриша Исаков стоял на льду, покачивая головой. Дело было дрянь. Шагов на двести дорогу залило водой, и ветер поднимал на воде крупную рябь.
   Они пошли искать объезд, палками пробуя лед. Но что узнаешь палкой, когда в машине добрых шесть тонн весу?
   Выругавшись, они залезли в машины. Гриша повел колонну в объезд, без дороги. Грузовики, как танки, карабкались вверх, ухали вниз, под ними трещало.
   Епифанов зажмурился и взялся за ручку дверцы, чтобы вовремя выскочить, если машина провалится. Исаков снова застопорил и дал условные три гудка. Шоферы выскакивали с лопатами и ломами и бежали вперед. Передняя машина уткнулась в непреодолимое нагромождение торосов и сугробов.
   Шоферы кололи лед, расчищая дорогу.
   Вдруг Кильту вскрикнул и отскочил. Его лом зацепился за странный предмет, вмерзший в сугроб.
   – Валенок, – сказал Исаков.
   Ребята переглянулись и стали быстро, осторожно обкалывать лед и снег. Уже вырисовывались ноги в валенках – одна нога подвернута, другая вытянута.
   – Мои валенки, – хрипло сказал Епифанов.
   Он узнал их – высокие, с надрезом на том месте, где валенок при ходьбе натирал колено, с пятном от пролитого смазочного масла.
   – Колька…
   Испуганные и притихшие, все продолжали работать. Постепенно открывался человек, сидящий на чемодане, привязанном к сдвоенным лыжам, человек, скорчившийся под накинутым на голову одеялом. Было видно, что метель застигла его здесь, и он забился между торосами, чтобы переждать, и видно было, как он ежился от холода и зажимал подмышками закоченевшие пальцы.
   – Колька, Колька! От цинги спасался, дурной…
   Лицо Коли Платта было сморщено болезненной гримасой, испуганно и совсем не тронуто разложением.
   – Медлить некогда, за работу, братки! – искусственно бодрым голосом крикнул Епифанов.
   Через полчаса можно было ехать. Шоферы окружили труп. Нехорошо оставлять его здесь, но кто захочет взять его на свою машину?
   – Я возьму, – сказал Епифанов, бледнея, – до первой деревни. А там сдадим, пусть хоронят…
   Труп привязали веревками поверх груза, чемодан и лыжи засунули в кабину. Поехали.
   Что скажет Лидинька?.. Лучше бы не говорить ей… Она любила его. Первая любовь… А вдруг эта любовь вспыхнет снова, когда она узнает, что он погиб?.. И все-таки надо сказать.
   Машина подпрыгивала на неровностях пути. При каждом толчке стучал о крышку кабины плохо привязанный окостеневший труп.
   Епифанов сидел, помертвев от страха. Труп постукивал, ворочаясь над ним, как живой. Серая мгла клубилась вокруг в порывах ветра. Жуть… Хоть бы человеческий голос!
   И вдруг – треск, толчок, звон бидонов… машина осела задом. Епифанов выскочил и по колени провалился в воду. Задние колеса были в воде, вода булькала и пузырилась.
   Епифанов был почти рад, что кончилось жуткое одиночество в машине с постукиванием трупа над головой. – А ну, водолазы, принимайся! Шоферы окружили машину, безропотно влезая в воду. Епифанов включил мотор. Но колеса бестолково крутились, не двигаясь с места, взбивая воду. Трещал лед.
   Стали подводить под колеса доски. Упираясь в скользкий лед, дружно толкали машину. Епифанов чувствовал, как под передними колесами дрожит и оседает лед. Страшный треск едва дошел до его сознания, когда он, в припадке отчаяния, рванул вперед машину… и вырвал ее из трещины.
   Сзади кричали. В образовавшейся яме барахталось несколько человек. Их вытащили. Сушиться было некогда и негде.
   Машины осторожно двинулись вперед. Шоферы то и дело вылезали, чтобы расчищать путь. Спрашивали друг друга:
   – Сколько еще впереди?
   – Километров полтораста…
   – Доберемся?
   – Надо…
   Через полчаса застряла в трещине другая машина. Снова вытаскивали общими силами. Хмурились. Ругались. Не смотрели друг на друга.
   – Долгонько пробираться будем.
   – Проберемся…
   И снова, в уже начинающихся сумерках, ехали по зыбкому льду. И снова, бледнея, одиноко маялся за рулем Епифанов, и страшнее, чем треск льда под колесами, было непрерывное, осторожное, как будто вкрадчивое постукивание трупа над головой. Сказать Лидиньке?.. Не надо… Нет, нужно… Как смотреть ей в глаза, скрывая?..
   У нанайского стойбища, где предстояла ночевка, выводили машины со льда на берег, и у самого берега сели три машины.
   Нанайцы помогали вытаскивать.
   – Нельзя ехать, – говорили они. – Дорога нет. Ваша не могу доехать.
   – Врешь, доедем! – по-шоферски, с ухарством отвечал Кильту.
   И пока Епифанов с шоферами сдавали труп и устраивались на ночлег, Кильту сидел на корточках у машины, окруженной нанайцами, и объяснял им устройство мотора.
   – Так доедем? – спросил у него Епифанов за ужином.
   – Моя доедет, а ты? – лукаво ответил Кильту. Ранним утром выехали снова. Полынью проскочили без приключений и часа три ехали спокойно, хотя и медленно. А потом раздался сзади протяжный гудок. Епифанов ругнулся и пошел вытаскивать – завязла машина Тимки Гребня, шедшая последней.
   Машина завязла не сильно, возились с нею меньше получаса, но шоферы уже не обольщали себя надеждой, что эта авария последняя. Вода выступала то тут, то там на протяжении всей реки; трещины расширялись на глазах.
   – Здесь со спасательным кругом ездить надо, – острил Тимка Гребень.
   – Из-подо льда не выплывешь, – отвечали ему серьезно.
   В этот день девять раз вытаскивали машины и к ночи прошли всего двенадцать километров. Начался новый день – и через час подсохшие за ночь штаны и валенки были уже пропитаны ледяной водой, и каждый шофер знал, что сушиться не только негде, но и бесполезно, так как все равно придется влезать в воду.
   Двадцать машин шли одна за другой. Двадцать шоферов – двадцать комсомольцев – вели машины, всем корпусом подавшись вперед, сдвинув брови, напружинив мускулы, вперив глаза в неверную дорогу, навострив слух, – в любую минуту готовые ко всему. И каждый, подавляя внутреннюю дрожь, вызванную холодом и нервным напряжением, думал: «А все-таки пробьемся. Надо».
   На четвертый день этой непрерывной борьбы один из шоферов сказал:
   – К черту! Я больше не могу.
   Епифанов возмущенно оглянулся и увидел Тимку Гребня. Тимка качался и был желт. От мокрой одежды валил пар. В необычно блестящих глазах горела лихорадка.
   Товарищи поглядели на него и ничего не сказали. Тимка сел прямо на лед и сидел, опустив пылающую голову. Он долго безучастно слушал, как пыхтят шоферы над очередной завязшей машиной. Неожиданно вскочил и бросился помогать. Епифанов оттолкнул его.
   – Посиди, браток. Отдышись.
   Тимка хотел возразить, но покорно сел.
   Окончив дело, шоферы разошлись по машинам. И Тимка, сказавший, что больше не может, пошел тоже. Он вел машину, как и другие. От него шел пар. Иногда он на минуту прикрывал глаза, и снова они раскрывались и вглядывались в набегающую дорогу.
   На ночлеге он отвел машину, сунул в карман ключ, дошел до избы – и тут же свалился. Ему дали водки, набросили на него тулупы.
   – Я же говорил, нельзя без запасного шофера, – сказал Гриша Исаков, трогая горячий лоб Тимки.
   – Доеду, – сказал Тимка и заснул.
   Утром он встал со всеми, выпил чаю и, качаясь, пошел к своей машине. Его спросили:
   – Дотянешь?
   Он пожевал ссохшимися губами, спросил:
   – Сколько осталось?
   – Километров семьдесят.
   Он с усилием выдохнул:
   – Дотяну.
   Епифанов видел, что Тимка болен. И знал, что сам он, несомненно, здоров. Но минутами его охватывала такая усталость, что тоже хотелось сказать: к черту! не могу!