Она не отпускала от себя Сему. Она по привычке кокетливо смеялась над ним – такой бровастый, такой глазастый, такой хвастун! Впрочем, она прекрасно знала, что если Сема и привирает, то привирает от чистого сердца, от желания захватить и потрясти слушателей.
   Лидинька познакомилась в поезде со многими дальневосточниками: командирами, рабочими, хозяйственниками, инженерами, моряками, летчиками. Они все охотно рассказывали про Дальний Восток и, видимо, тоже привирали. Но хотя они и поругивали край – кто за отдаленность от культурных центров, кто за жилищные трудности или за другие местные беды, Лидиньке было ясно, что любят его все. Это была особая любовь, рожденная в победах над трудностями, укрепленная личным участием в созидании края, – а поэтому очень крепкая и ревнивая. Как бы ни ворчал человек (он имел на это право, он ворчал на самого себя), он не допускал даже сомнений в том, что край – замечательный, исключительный, наиболее интересный, наиболее достойный любви и почтения.
   Одним из пристрастий дальневосточников были патефоны. В каждом вагоне везли по несколько патефонов. С утра до ночи то тут, то там звучала музыка. Сема тоже вез патефон и целый ящик пластинок, которые он, по собственному признанию, «и получил, и отобрал, и так взял». По вечерам в вагон-ресторане танцевали, не обращая ни малейшего внимания на толчки вагона.
   Здесь-то и произошло знакомство с Диной Ярцевой.
   Лидинька первая заметила красавицу и указала на нее другим. Красавица была весела и кокетлива; она танцевала без передышки. Ее спутник казался влюбленным до потери разума.
   Сема, любивший все знать, быстро выяснил, что она едет в международном вагоне и что все население этого вагона влюблено в нее. Сема подсел к ее спутнику – молодому застенчивому инженеру – и прибежал от него необычайно взволнованным и бледным.
   – Это невеста Круглова, – сказал он таким тоном, как будто случилось большое несчастье.
   Дина кончила танцевать и села за свой столик. Инженер что-то сказал ей; она вскрикнула, вскочила и пошла прямо к Семе, протянув руки:
   – Вы друг Круглова? Как я рада! Боже, как я рада! – Она подсела к их столику. – Ну, расскажите же, расскажите мне о нем, о вас всех! Костько! – крикнула она. – Идите сюда!
   Она была нежна и требовательна. Она быстро пленила всех. Сема забыл свое огорчение и стал рассказывать. Он не жалел красок для восхваления Круглова.
   – Я знаю, знаю! – сказала Дина. – Я знаю, он совсем особенный человек! – и метнула торжествующий взгляд на поникшего Костько. – Я потому и люблю его, что он самый лучший на свете.
   Она говорила, как царица, чья любовь дается в награду за подвиги, и видно было, что она просто не поймет, если кто-нибудь в этом усомнится.
   – Да, – сказала Лидинька, когда они вернулись в свой вагон, – она очень красивая, но это совсем не то…
   За девять дней пути Лидинька прошла целую школу, на прохождение которой в других условиях понадобились бы месяцы. Она была предрасположена к восприятию всего нового. В ней было стремление к героизму, к романтике, к свежим впечатлениям и приключениям – не с этим ли ехали до нее по этому же пути сотни юношей и девушек? Но Сема, подчинив ее своему влиянию, заставлял ее день за днем переживать полугодовой опыт ее предшественников, со всеми его ошибками и уроками. На восьмой день Лидинька говорила о романтике со снисходительной улыбкой, скука казалась ей серьезным злом, дезертирство вызывало отвращение и гадливость, самонадеянность была вредным мальчишеством, а понятие «энтузиазм», растворившись во всем ее отношении к будущему, возродилось изнутри, действенно, конкретно, как собственная личная необходимость полнее проявить себя в строительстве нового города. Она больше всего на свете хотела походить на замечательных девушек, о которых ей восторженно рассказывал Сема. Он так любовно говорил о каждой, что Лидинька не могла угадать, которая же из них его невеста, и только чутьем выбрала Тоню, ибо о ней он рассказывал меньше, чем о других.
   В Хабаровске стоял сорокаградусный мороз. Сема побежал говорить по телефону и долго ругался, требовал и угрожал судом, пока его спутники сидели на чемоданах. Грузовик пришел через час. Они проехали на грузовике через весь город, то поднимаясь на гору, то спускаясь с горы для того, чтобы подняться на новую гору.
   В конторе строительства они узнали, что их отправят через два дня, на рассвете, с целой колонной грузовиков, которые повезут лук, мясо, крупу и части машин.
   Иван Гаврилович волновался: как ехать с ребятами на грузовике, по льду, несколько сот километров?
   – Грузовик закрытый, вроде цыганской кибитки, – сказали ему. – Шубы дадим. Водки возьмите. Ночевать будете в фалангах. Чего вы еще хотите?
   – Прекрасно! – говорила Гроза Морей. – Этого мы и хотим. А что такое фаланга?
   Дина и Костько ходили на каток. Лидинька разок сходила с ними, но ей было очень некогда. Сема свел ее в крайком комсомола, ей выдали удостоверение, что она инструктор стрелкового спорта, и через час она уже бегала по городу, доставая ружья, мишени, патроны, смазочное масло. Она научилась говорить и требовать от имени комсомольцев нового города, научилась настаивать, ругаться и угрожать судом.
   Накануне отъезда в общежитии, где они жили вповалку на нарах, появился Андронников. Даже чекистская форма и запотевшие очки не могли скрыть его смущения. Он старательно протирал очки, поглядывая на всех близорукими прищуренными глазами. Он поговорил о делах строящегося завода с Иваном Гавриловичем, рассказал Семе последние новости и только много времени спустя, отозвав Сему в сторону и скосив глаза на Лидиньку, шепотом спросил:
   – Ты знаешь эту девушку?
   Сема насторожился. Сердце его екнуло. Неужели он дал маху? Неужели девушка вызывает какие-либо подозрения? Он уже поручился за нее в крайкоме. Но ведь она комсомолка, и Иван Гаврилович – серьезный партийный человек…
   – К кому она едет?
   – Ни к кому, по-моему… – пробормотал Сема. – Я не знаю… она едет вот с ними… строить… у нее комсомольское направление есть… ее уже утвердили стрелковым инструктором… – и, преодолев смущение – А что? Есть сомнения?
   Андронников вдруг расхохотался и с какою-то нервной радостью обнял Сему:
   – Говоришь, уже утвердили? Значит, она стрелковый инструктор? Так, так! Нет у меня никаких сомнений. Очень хорошо! Тем лучше! Очень хорошо!
   Но у Семы сомнения возникли и с каждым часом возрастали. Андронников проявил к Лидиньке непомерный интерес, его обращение с нею было очень странно и вопросы непонятны:
   – А вы, уезжая, вещи распродали? А теплым запаслись? А вам кто помогал собираться?
   Лидинька отвечала охотно и добросовестно. Но Сема сидел как на иголках. Какие вещи? Не все ли равно, кто ей помогал? Нет, раз НКВД интересуется, значит, что-то есть! Он был готов всеми силами помочь Андронникову, и Андронников как будто хотел что-то сказать или спросить, но не решался.
   – Я иду на телеграф, – вдруг заявил Андронников, вставая, – кому телеграмму послать, давайте.
   Лидинька равнодушно потупилась.
   – А давай-ка пошлем Коле! – нашлась Гроза Морей. – Лидинька, пиши телеграмму.
   – Какой Коля? – напряженным голосом спросил Андронников.
   – А знакомый наш, – бойко сказала Гроза Морей, – Коля Платт, механик. Ему и пошлем. Все-таки по знакомству встретит.
   Андронников пожевал губами.
   – Коля Платт? Не знаю такого, – буркнул он. – Нет у нас такого.
   – Ну как так! Механик? – воскликнул Сема. – Еще, знаете, говорил всегда: «Я восьмого разряда».
   – А, да! Как же… – вяло поддержал Андронников. – Как же, механик… – и вдруг со злобной решимостью громко, со звоном в голосе, сказал: – Такой сухой, неприятный парень. Помню. Только его сейчас нет. Уехал.
   Лидинька не поднимала глаз.
   – Куда же он уехал? – спросила Гроза Морей, испуганно поглядывая на Лидиньку. Андронников рассердился.
   – Не знаю. В командировку, должно быть. Не знаю. Не уверен. Пишите, пошлю. Может быть, я ошибаюсь.
   Он долго сидел на телеграфе, мучась над текстом в несколько слов. Телеграмма была адресована Епифанову, в комсомольский барак № 1:
   «Она выезжает со мною завтра стрелковым инструктором открой запись стрелковый кружок приготовь комнату встречай грузовики надо выпутываться по-военному».
   – Подписи не надо? – спросила телеграфистка.
   – Не надо, поймет и так.
   Грузовики шли пять суток. Первые двое суток погода благоприятствовала. Было ясно и морозно. Машины легко шли по расчищенной трассе. На остановках девушки и Гроза Морей играли в снежки. Шоферы почти не спали и не давали отдохнуть пассажирам, ведя машины до поздней ночи. На третье утро, после короткой ночевки в бараке фаланги, путешественники выглянули в окно и увидели белые вихри, слившие воедино небо и землю. От расчищенной дороги и следа не осталось, грузовики были занесены до половины. Ехать было немыслимо. Все стали развлекаться, кто как умел. Сема Альтшулер горел нетерпением – теперь, когда какая-нибудь сотня километров отделяла его от любимой, он понял, что ждать больше не может, – он должен ее увидеть, должен увидеть ее глаза и удостовериться, что любим. Стараясь утишить нетерпение, он пробовал понять беспокойство Андронникова. Лидинька играла какую-то роль в беспокойстве – это было ясно.
   Сема симпатизировал Лидиньке. Он употребил все усилия, чтобы подготовить ее к высокой чести строить новый город. Но если она не то, за что выдает себя? Если Андронников не случайно оказался в командировке, а приехал специально ради нее? Почему же в таком случае он не арестовал ее на месте? А может быть, она только одна из нитей разматываемого клубка? Он рвался на помощь Андронникову и, не смея предложить свою помощь, вертелся около. Выйдя вместе с Семой поглядеть, не утихает ли вьюга, Андронников неожиданно вздохнул:
   – Хорошо вам, неженатым!
   Сема вскинулся:
   – Хорошо? Я не знаю, почему это хорошо, товарищ Андронников, но я… видите ли, я еду жениться. Я женюсь, как только доеду.
   – О! – воскликнул Андронников. – Значит, ты тоже женишься?
   Тоже?.. Что он хотел сказать этим «тоже»? Уж не думает ли он жениться сам? Но ведь он как будто женат…
   – Бывают ситуации, друг мой, когда самый простой выход из создавшегося положения – жениться самому, – сказал Андронников, – женить другого гораздо труднее.
   Сема окончательно запутался.
   За долгим чаепитием, от нечего делать, Сема рассмешил всех рассказом о том, как комсомольцы украли кирпичи. Андронников неожиданно подхватил рассказ, хотя в то время не был на стройке, и стал расхваливать Епифанова. Сема попробовал возражать – он только недавно предостерегал Лидиньку от комсомольского самоуправства, как от большого зла. Но Андронников перебил его:
   – Что было, то прошло. Пустяки. У парня – чудное сердце, редкое сердце. Таких людей надо ценить и беречь!
   Сема охотно присоединился к похвалам и добавил от себя, что Епифанов – бесстрашный парень и был героем еще раньше, в водолазах.
   Лидинька с интересом слушала – фамилия Епифанова была ей знакома из писем Коли. Коля… может ли быть, что он уехал?.. куда?.. и надолго ли?..
   На следующий день к полудню вьюга поутихла, рабочие вышли расчищать дорогу. Шоферы и пассажиры помогали им и откапывали занесенные снегом грузовики. Дина очень веселилась, разгребая снег, но скоро устала и ушла в барак. Зато Гроза Морей не чувствовала никакой усталости: так она радовалась и поездке, и пурге, и всему своему будущему, которое могло быть суровым и трудным, но уж во всяком случае не однообразным. Она весело болтала, и многие уже называли ее Татьяной Петровной и обещали навестить ее, когда они достроят дорогу и как строители с первым поездом приедут в город. Андронников тоже беседовал с ними.
   На участке работала группа заключенных. Один из лишенных свободы, красивый, интеллигентный на вид человек, демонстративно держался в стороне. Андронников спросил про него: ему сказали: «Ка-эр».
   Когда машины собрались трогаться, ка-эр подошел к Андронникову и спросил:
   – Скажите, гражданин начальник, правду ли говорят, что в управлении стройки работает архитектор Каплан?
   – Не помню точно. А вы ее знаете?
   – Приходилось встречать, – он скривил тонкие красивые губы, – в прежнем моем состоянии.
   – Ваша фамилия?
   – Простите, я спросил из праздного любопытства. Так, от таежной скуки. Моя фамилия ни вам, ни ей ничего не скажет.
   И принялся отгребать снег. Его тонкое лицо стало еще холоднее и строже.
   Андронников успел до отъезда узнать, что фамилия заключенного – Левицкий. Левицкий? Андронников кое-что знал об этой истории. Сказать Кларе, что он здесь? Нет, не к чему.
   Грузовики медленно тронулись в путь. Фанерная обшивка, превращавшая грузовик в ярмарочный фургон, почти не защищала от ветра и мороза. Резкий ветер пробирался под платки и тулупы. На открытых местах он бился в обшивку, казалось – вот-вот снесет ее; он поднимал и крутил снег, наваливая его на только что расчищенный путь. Машины останавливались через каждые четверть часа, застревая в снегу, и все вылезали раскидывать снег.
   К ночи они заблудились. Они ехали прямо по льду, потеряв дорогу, объезжая сугробы. Иногда шоферы видели следы, говорившие о том, что дорога проложена именно здесь. Иногда подолгу и следов не было. Когда стемнело, они окончательно потеряли дорогу, а может быть, и проехали больше, чем думали, – деревушки, где предстояло ночевать, все не было. Продолжали ползти вперед наугад. К полуночи снова повалил снег, ветер закрутил его, облепляя фары, стекло, заметая дорогу, слепя глаза шоферам. Передняя машина забуксовала. Вторая попробовала объехать и застряла тоже. Где они находятся? Где берег? Есть ли поблизости жилье? Ориентироваться в снежной мгле было невозможно.
   Прижавшись друг к другу, ждали утра. Время от времени шоферы давали протяжные гудки, но гудки терялись в свисте ветра. Андронников с шофером пошли на разведку, но ничего не нашли и с трудом добрались обратно. Дети плакали. Гроза Морей бодрствовала над ними, согревая их своим дыханием. Дина притихла, Костько грел ее руки в своих. Сема непрерывно болтал, чтобы не заснуть самому и не дать заснуть другим, – спать на таком морозе было опасно.
   Утром выяснилось, что они застряли в двух километрах от деревни. Они дотащили машины до деревни и бросились в избу греться. Андронников заставил всех выпить водки и растереться ею. Он помогал Грозе Морей растирать продрогших детей. Водка и горячий чай всех оживили. Сема заводил патефон. Лидинька достала гитару и пела под гитару веселые песенки. Танюша подпевала ей, слегка охмелевшая от водки, а может быть, и просто оттого, что ей было весело как никогда.
   Сема вертелся по избе, приставал к шоферам с бессмысленными вопросами, обдумывал, как бы приспособить к передку грузовика щетки, которые сами разметали бы снег.
   – Жених наш прямо в горячке! – смеялась Лидинька, всячески скрывая собственное волнение и страх. Ей очень хотелось, чтобы пурга задержала их как можно дольше. Ей очень хотелось, как ребенку, закрыть глаза от беды. Сейчас ей было хорошо, весело. А что ждет ее в конце путешествия? Ее томило предчувствие. Она боялась.
   В это время Епифанов метался по городу, поджидая грузовики. Он метался не один. Круглов, с трудом отвечая на обращенные к нему вопросы, целыми днями не уходил с берега. Строгой походкой, опустив глаза, приходила Тоня. Она ничего не спрашивала, смотрела на дорогу, вздыхала и уходила, чтобы через полчаса прийти снова. Епифанов в десятый раз осмотрел приготовленную комнату, из которой еще четыре дня назад унес свои вещи. Он уже три раза брился. Три раза чистил ботинки. А грузовиков все не было.
   Они показались под вечер. Епифанов только что вернулся с работы и, в четвертый раз побрившись, чистил ботинки, когда поставленный караулить Петя Голубенко постучал в окно и крикнул:
   – Едут!
   Епифанов бросился к берегу, где уже собралась толпа любопытных. Он чувствовал себя легким, веселым и немного сумасшедшим. Он увидел Круглова – с детски растерянным и счастливым лицом. Круглов топтался на месте и наконец, не выдержав, побежал навстречу грузовикам по снежной целине, с удивительной ловкостью преодолевая сугробы.
   Епифанов увидел его снова на подножке подъезжающего грузовика. Но он не разглядел Дины, хотя вокруг него все говорили, что она очень красива. Он ждал другую, тоже незнакомую, – но разве он мог не узнать ее? И он узнал ее. Из-под платков и одеял мелькнула белокурая прядь и глянул светлый любопытный глаз. Он готов был стать во фронт перед нею. Но Андронников крикнул: «Принимай!» – и ему пришлось запросто принять ее на руки и поддержать ее, пока она разминала затекшие ноги.
   – Епифанов, – представился он, краснея. – Честь имею доложить: мы вас ждем. Завтра в шесть часов вам придется проводить первое занятие стрелкового кружка.
   – Епифанов! – радостно вскрикнула Лидинька. Они внимательно смотрели друг на друга. Они знали… Что они знали? Знал ли Епифанов, что она мещанка и маменькина дочь? Знала ли Лидинька, что он неряха и получил выговор за самоуправство?
   – Для вас готова комната, – сказал Епифанов. – Разрешите мне взять ваши вещи и проводить вас.
   Ее глаза спрашивали. Он отвернулся.
   – Но я не одна, – сказала Лидинька. – Тут, видите, целая семья… Поместимся?..
   – В тесноте – не в обиде! Поместимся! – крикнул Епифанов и стал принимать из машины детей и чемоданы. Он был до последней степени доволен тем, что не останется с нею сразу один на один.
   – Действуй, приятель, – сказал Андронников, взваливая ему на спину тяжелую семейную корзину. – Действуй. И делай вид, что ничего не знаешь. Чтобы хоть обидно ей не было.
   – Товарищ Епифанов! – закричала Лидинька. – Что же вы не идете? Пошли!
   И Епифанов побежал, подкидывая на спине корзину, бойко скрипя по снегу парадными ботинками. Если бы ему сказали, что в корзине не меньше четырех пудов, он бы не поверил. Ему никогда в жизни не шагалось так легко, как сейчас.

20

   Последние дни перед приездом Семы Тоня не могла уже ни спать, ни работать, ни даже думать. Все уже было решено. Все было пережито заранее. Оставалось ждать.
   И вот он приехал.
   Она стояла в толпе встречающих и думала, что он ее не сразу заметит. Но он увидел ее раньше всех, ее одну, и соскочил с грузовика, на ходу сбросив тулуп. Он не решился поцеловать ее при всех и только обнял и уткнулся лицом в мокрый от снега мех ее воротника. Они ничего не сказали друг другу.
   Тоня залезла с ним на грузовик и помогала выгружать вещи. Там были десятки узлов, свертков, ящиков, корзин. Некоторые он передавал Тоне и Геннадию:
   – Это для нас.
   Остальные отдавал добровольным носильщикам из комсомольцев:
   – В комсомольский комитет. Балалайки. Коньки. Фуфайки. Домино и шахматы. Книги. Еще книги. Гармошка. Осторожно! Ящик рыбьего жира. Не разбейте. Тысяча трусов и маек. Книги. Мешок лимонов – неужели померзли? А гитары где? Лидинька, где гитары? Вот они, осторожней. Еще книги. Струны. Еще коньки…
   Они пришли домой уже в сумерки. Она заранее потихоньку унесла все свои вещи. Она надеялась, не обижая Сему, проводить его до двери и уйти. Пусть еще хоть один день… Но с ними был Геннадий. Пока Сема умывался и переодевался, он раскладывал с Тоней Семины вещи. Она не могла уйти при Геннадии.
   Сема восторгался комнатой, восторгался тем, что приехал, смотрел на Тоню пьяными от счастья глазами.
   Дверь за Геннадием закрылась. Они остались вдвоем.
   – Ты отдохни, Сема, – начала Тоня, – завтра…
   – Что? – закричал Сема и схватил Тоню за руки. – Завтра? Я ждал этого дня больше двух месяцев, я торопил поезд, подгонял грузовик, подгонял время… Я хотел лететь самолетом, я готов был бежать пешком! Когда мы застряли, я мечтал превратиться в птицу, я хотел быть ветром, чтобы долететь к тебе единым духом, я весь горю, я здесь, я с тобой, а ты говоришь – завтра? Завтра! Я умру до завтра, Тоня, сгорю как свечка, ты найдешь обугленный труп!
   Он обнял ее, спрятав лицо, быстро и громко дыша. Тоня не понимала, смеется он или плачет. Она хотела – она должна была его отстранить, но глубокая жалость охватила ее и заставила прижать к себе и целовать его склоненную голову.
   – А ты, Тоня? – спрашивал он, целуя через платье ее плечо. – Ты ждала ли меня так, как я? Считала ли ты дни? Думала ли ты столько, сколько я о тебе?
   Она с усилием выговорила:
   – Мне нужно много сказать тебе…
   – Много?! – воскликнул Сема. – Много? Скажи мне одно слово. Скажи, что ты меня любишь, больше этого нет ничего. Это все. Ты любишь, Тоня?
   – Я люблю тебя, – сказала она твердо, закрыв глаза.
   – Да, Тоня?! Да? Любишь. Это больше, чем много. Лучше и больше ничего нельзя сказать… Любишь? Ты уверена, ты это знаешь, ты проверила, – любишь?
   – Да.
   Она ничего не могла сделать ни с собой, ни с ним. Как нанести ему смертельный удар сейчас, в минуту такого безудержного упоения? Как оттолкнуть его? Как отказаться от часа, который уже никогда не повторится? Ради какой правдивости можно сделать законом бессердечие и жестокость? И ведь она любила, она тоже хотела любви, она так мало счастья видела в жизни… И Сема.
   Сема, который будет столько страдать из-за нее, – как не дать ему хотя бы часа любви, чтобы он знал, что она его любит, чтобы он понял ее боль, чтобы его первый светлый порыв не был убит…
   Он рвался к ней через двенадцать тысяч километров. Он хотел ее. И она хотела. И как еще могла она убедить его в своей любви, перед тем как сказать ему, что их любовь должна пройти мучительную проверку?
   Она отмахнулась от всего разом и отдала ему себя чистой, ничем не омраченной. Это было счастье. Потом она на какой-то миг вспомнила Голицына, чтобы отвергнуть его навсегда, – как он был примитивен и груб! Пусть она прощала ему, но как ей не хватало всегда настоящей нежности, настоящего чувства, этих особых, может быть бессмысленных слов… Слезы навернулись на ее глаза.
   Он осторожно ласкал губами ее плечи и груди, ее набухающие материнским соком груди… Острая боль пронизала ее. Она мягко отстранила его и быстро оделась. Зажгла электричество. И он, счастливый, трогательный, влюбленный, доставал какие-то сладости, печенье, закуски, вытащил бутылку вина.
   – О, Тоня! Южное чудесное вино! С южных золотых виноградников!
   И помогал ей накрывать стол, целуя мимоходом ее руки, ее строгие, обтянутые платьем плечи, примятые на затылке волосы.
   Она была слаба перед его любовью. Она тешила себя перед страшным шагом. И, наконец, решилась. Она решилась, когда он сказал, лаская ее своими пылающими красноречивыми глазами:
   – И так будет всегда, да, Тоня, всегда?
   – Нет, – ответила Тоня, сжав бледные губы. – Я тебя люблю, Сема, больше себя, больше жизни… Но нет…
   И снова малодушие остановило ее. Она не могла выговорить приготовленные слова. Он выспрашивал ее, испуганный и огорченный.
   – Нет, нет, не спрашивай, не сегодня… – бормотала она, пряча лицо в его руках.
   Затем она все-таки сказала. Упрямо, резко, ничего не утаивая, ничем не оправдывая себя. Она не могла заставить себя взглянуть на него. А он молчал. Молчал.
   Сколько часов прошло в молчании? Через бесконечное время – сосчитать его было нельзя, оно отмерялось лишь в глубине их разбитых душ – он тихо сказал:
   – Ты не виновата. Я понимаю. И ты ведь это хотела сказать мне сразу, да?
   Она решилась взглянуть. Он ли это был? Его ли это лицо – эта серая безжизненная маска? Она хотела ответить, но у нее уже не было голоса. Горло не выдавливало звука.
   – Попробуем жить как надо, – сказал Сема. – Я уважаю тебя по-прежнему, Тоня.
   Он не сказал – люблю. Она сжалась, как от удара, и промолчала. А он стал ходить по комнате. Он убирал со стола, мыл посуду, стелил постели.
   Он сказал ей:
   – Ложись, Тонечка. Ложись. Я пока выйду.
   Он вышел, чтобы она разделась. Испуганная, униженная, она быстро юркнула в постель и спрятала лицо.
   Он долго не приходил. Вернувшись, подошел, тронул ее лоб рукой и проговорил:
   – Это тяжело, Тоня. Это надо пережить. Но ты ведь не виновата. Все наладится… Ничего…
   Он заставил себя поцеловать ее и пожелал ей спокойной ночи. Потушил свет и лег. Тоня была близко – достаточно протянуть руку, чтобы коснуться ее. Его постель еще хранила тепло ее тела. Он содрогнулся от отвращения к этому любимому телу, которое недавно ласкал.
   Они остались жить вместе, в одной комнате. Тоня порывалась уйти, но он не пустил ее. Он говорил ей, что они любят друг друга и никто из них не виноват. Он приводил ей доводы ума – ума, но не сердца.
   Они жили рядом как чужие, боясь прикоснуться друг к другу. Их голоса дрожали, когда они вынуждены были разговаривать. Он исподтишка ощупывал взглядом ее располневшую талию, и Тоня, даже не глядя, чувствовала на себе этот наблюдающий, враждебный взгляд. Она пыталась заговорить, откровенно сказать – не будем мучить друг друга, разойдемся. Но он отстранял всякую попытку, он говорил: «Не надо, Тоня, подожди…» Они похудели и посерели оба. Товарищи посмеивались над ними: медовый месяц!
   Так прошла неделя.
   Тоня ждала, стараясь скрыть отчаяние под личиной спокойствия. Она много работала и не уходила из больницы, пока ее не выгонял врач. Приходя домой, она сразу ложилась, пытаясь уснуть до того, как придет Сема. Но сна не было. Она повторяла себе: «Завтра я уйду». Но Сема приходил, заботливый и взвинченный. Она видела, как он страдает, и оставалась.