– Об этом никто не знает.
   – И ты не знай. А к нам ходи чаще, ей веселость нужна.
   И Епифанов ходил.
   В его бывшей комнате жили на корзинах и топчанах трое взрослых и двое детей. Тихий Иван Гаврилович много работал, а после работы околачивал пороги, требуя квартиры. Квартиру ему обещали со дня на день, но не давали.
   – Вы хоть под крышей, – говорили ему. – У нас есть такие, что им и ночевать негде.
   Гроза Морей не жаловалась и как будто позабыла сердиться на мужа. Ее новая деятельность началась с похода на клопов. Она отобрала ключи от комнат у всех соседей по бараку и безжалостно шпарила топчаны и корзины кипятком и посыпала щели порошком. Потом она вызвала на соревнование женщин других бараков.
   Она без стеснения забиралась в шалаши, наводила порядок, вытаскивала из темных углов грязное белье. Организовала прачечную. Она не робела, когда нужно было идти к Вернеру или Гранатову, умудрилась подружиться с «Амурским крокодилом» и бесстрашно кричала на всех, кто не выполнял ее требований. Она выкрикивала свои упреки быстрой и звонкой скороговоркой, какой, бывало, кричала на мужа. Ей никто ничего не поручал, она не занимала никакой должности. Но ее худенькую скромную фигурку, голубые глаза под кудельками светлых волос и настойчивый характер узнала вся стройка. Парни пугали друг друга: «Перемени рубаху, Гроза Морей увидит». Она отчитывалась только перед Семой Альтшулером. Сема поощрял ее, обсуждал вместе с нею все ее планы.
   Бегство Лидинькиного жениха расстроило ее. Как-никак, это она привезла Лидиньку сюда. Она долго обдумывала, как лучше сказать Лидиньке, а потом рассердилась и выпалила все одним духом. И добавила:
   – Наплюй на него, Лида! Он дрянь. Слезы твоей не стоит. Не такого ты любила и не такого тебе оплакивать.
   – Я так и чувствовала, – сдержанно сказала Лидинька. – И не будем о нем говорить.
   Вечером, вернувшись с занятий стрелковой группы, она села писать письмо.
   «Ты называл меня мещанкой, – быстро писала она, глотая слезы, – за то, что я не хотела оставить маму и ехать с тобой. Но я была права. Пусть мама была мещанка и собственница, но она моя мать, она меня любила и была при смерти. Я не могла убивать ее. А что сделал ты? Ради чего бросил ты комсомол и свою честь? Пусть я и боялась мамы, я не отрицаю, это была моя слабость, но я никогда не изменяла комсомолу и была комсомолкой, несмотря на ее запрет. И если бы тогда комсомол мне приказал, я бы поехала. А ты подло изменил комсомолу. Ты пожалел не мать, не умирающую больную, а себя, ты продал свою честь за спокойное житье и теплую комнату. А кому нужна теперь твоя жалкая, презренная жизнь? Не думай, что я ехала к тебе и теперь буду плакать, – она всхлипнула и еще быстрее заскрипела пером по бумаге. – Я приехала строить город, а ты не стоишь ни одной слезы. Я сейчас сижу в бараке, в окно дует, стынут ноги, я, может быть, тоже заболею цингой, но я никогда не уеду, не будут изменником и трусом. Я о тебе и не думаю вовсе, а сейчас пишу только для того, чтобы ты знал, как я тебя презираю, и знал, что между нами все кончено и мне стыдно, что я тебя любила. Но я не знала, что ты такой мелкий, жалкий трус».
   Этим письмом был подведен итог прошлому, слезы высохли, наступил новый день, и она стала смотреть только в будущее.
   В возрасте Лидиньки будущее неразрывно связано с настоящим, и нетерпение усиливает энергию. Лидинька мечтала о спортивном клубе и превосходном тире. Она деятельно обучала стрелков. Разучивала с Тоней новые песни и вместе с нею организовала хор. Она быстро и легко сдружилась с комсомольцами. Не хватало ей только одного – любви. Она уверяла себя, что не хочет любви, и усиленно старалась не кокетничать, так как твердо усвоила от Семы, что кокетство есть буржуазный пережиток. Только с Епифановым ей никак не удавалось сдержать себя. «Это потому, – объяснила она себе, – что он бывает у нас дома, а дома не кокетничать труднее, чем на работе».
   Епифанов приходил ежедневно. Он работал на электростанции и учился на шоферских курсах, но для Лидиньки время у него всегда находилось.
   – Я на одну минутку, – заявлял он у порога, а потом сидел до тех пор, пока Гроза Морей не выгоняла его.
   Он садился на корзину, мял в руках шапку и возил по полу каблуками. Разговаривать с Лидинькой ему становилось с каждым днем все труднее. Выручали дети. Дети обожали его. Он рассказывал им всевозможные водолазные истории. Когда он явно завирался, Лидинька насмешливо подмигивала, и он, краснея, бормотал:
   – Вы не слушайте, Лидинька, я же для ребят…
   В хорошую погоду он осмеливался приглашать Лидиньку гулять. Лидинька охотно соглашалась, но Епифанов каждый раз испытывал страх и смущение, очень забавлявшие ее. Она угадывала его намерение задолго до того, как он решался высказаться, но никогда не выручала его и даже не прочь была заявить вопреки истине: «Ну и холод сегодня! Отвратительная погода!»
   Он начинал спорить. Тогда она восклицала: «Почему же вы не приглашаете нас погулять?»
   И начинала звать с собой Грозу Морей и Ивана Гавриловича.
   – Кокетка, чего мучишь парня? – упрекала ее Гроза Морей.
   – А ты посмотри, ему же нравится, что его мучат!
   Постепенно вышло так, что они обо всем рассказывали друг другу, и если Епифанов не мог прийти, Лидинька скучала и не знала, куда девать вечер. Но о любви не было сказано ни слова.
   Прошел месяц. Прошло два месяца. Епифанов все так же мял в руках шапку и возил по полу каблуками. Лидинька смеялась:
   – Смотрите, на вашем месте в полу углубления сделались.
   Прошло три месяца. Иван Гаврилович получил новую квартиру. Лидинька выпустила первую группу ворошиловских стрелков и отклонила четыре предложения выйти замуж. Епифанов уже самостоятельно водил машину и три раза ездил в Хабаровск и обратно. В пути он мучился ревностью, так как Лидинька не скрывала от него настойчивых предложений своих поклонников. Преодолевая сугробы и метели, он чувствовал себя могучим и смелым, рассчитывал на благосклонность Лидиньки. Он выдумывал слова любви – красивые и звучные… Но, очутившись под лукавым взглядом Лидиньки, он забывал все слова и убеждался, что Лидинька не может любить его, такого неуклюжего. Он мялся и заводил длинные, нудные разговоры о вещах, неинтересных для Лидиньки и для него самого, – лишь бы отдалить страшную минуту объяснения. Когда ему становилось невмоготу, он убегал и с горя, без удовольствия, выпивал стопку водки, а потом возвращался и сидел тихо, отворачивая лицо, чтобы Лидинька не почуяла запаха.
   Гроза Морей пожимала плечами, усмехалась и боялась вмешиваться.
   Андронникову было не до них. Он только разок зашел навестить Лидиньку, застал у нее Епифанова и решил, что все в порядке.
   К концу третьего месяца он поинтересовался, как подвинулось дело. Гроза Морей сердито дернула плечом и накричала на Андронникова, уверяя, что «Епифанов просто тюфяк и сам виноват будет, если Лидиньку уведут у него из-под носа».
   Андронников вызвал к себе Епифанова.
   – Ходишь?
   – Хожу.
   – Влюблен?
   Епифанов безнадежно вздохнул.
   – А мне говорили, что ты водишь девушку за нос и не хочешь жениться. Это, приятель, не по-военному.
   – Я… не хочу?
   – А чем же тогда объяснить, что ты, как осел, не можешь сдвинуться с места? Мое дело сторона, но для девушки это просто обидно.
   Потом он зашел к Лидиньке, вызвал ее в коридор.
   – Товарищ Гаврилова, у меня к вам поручение, – сказал он строго. – Вы хороший стрелок и хорошая девушка. Поручение вам вполне по силам. Вы знаете, что Епифанов пьет?
   – Неужели? – вскрикнула Лидинька и тотчас вспомнила, что однажды ей показалось…
   – Так вот. Этого не должно быть. Он пьет с горя.
   – С горя?
   – Ну да, черт возьми, не с радости же! И запил он только с тех пор, как приехали вы. Поняли теперь?
   – Поняла.
   – Короче, почему вам не выйти за него замуж? Не бойтесь, он не алкоголик, он раньше не пил и впредь не будет. И я за него ручаюсь. Что, он вам не нравится?
   Лидинька не ответила, но лукавые глаза ее потупились.
   – В общем, подумайте. Насчет замужества – дело ваше. Тут я некомпетентен. А только пить он не должен. Это я поручаю вам.
   Через неделю они поженились и пригласили Андронникова на свадьбу.

27

   Хотя во время следствия Парамонов признался, что в его планы входило обезглавить стройку и убить не только Морозова, но и Вернера и Гранатова, в глубине души Вернер все еще переживал вопрос: «Почему не меня?» Парамонов упорно отрицал свою зависимость от кого бы то ни было и объяснял свои преступные намерения личной местью за то, что его раскулачили, и желанием не допустить создания нового города на месте его бывших владений.
   – Врет! – говорил Андронников. – Во всех его показаниях правильно только то, что хотели обезглавить стройку.
   В минуту тяжелого раздумья Вернер понимал, что убийце было трудно рассчитывать на три или хотя бы на два террористических акта и он начал с того, который считал наиболее важным. Это сознание делало Вернера несчастным и неуверенным в себе.
   Он осудил все, что делал до сих пор, и написал по этому поводу откровенное письмо в крайком и ЦК. Из-за письма он впервые резко поссорился с Гранатовым и тогда же понял, что восторженная торопливость Гранатова была во вред делу, мешала организованному развитию стройки и сбивала его, Вернера, с толку. Впрочем, Вернер обвинял в первую очередь самого себя, так как считал Гранатова еще молодым, неврастеничным, легко увлекающимся энтузиастом, которым надо руководить, которого надо повседневно направлять. Как можно было поддаваться его влиянию?
   Убедившись в том, что деловые качества Гранатова не соответствуют серьезности задач, Вернер взялся сам руководить снабжением и подсобными предприятиями, а Гранатову поручил руководить строительством тех объектов и жилых домов, которые не были законсервированы до весны. Гранатов проявил на новом поприще большую энергию и умение. «Я только сейчас понял, что сидел не на своем месте», – сказал он Вернеру виновато. «Это нам дорого обошлось», – хотел ответить Вернер, но удержался – ведь он должен был понять это раньше Гранатова!
   В середине зимы положение было такое, что снабжение лимитировало всю жизнь строительства, а условия зимних перевозок вынуждали прекратить до весны всякий подвоз механизмов и материалов, так как колонны грузовиков с трудом перебрасывали на строительство лишь самые необходимые продукты питания.
   Плохо было с пиломатериалами, кирпичом и цементом. Особенные трудности обнаружились в снабжении лесом. Хотя стройка шла в тайге, леса не было. Лесозавод вечно лихорадило, топлива тоже не хватало, комсомольцы вырубали все деревья, оставшиеся на площадке. В окружающей тайге преобладали нестроевые породы, а хорошие участки строевого леса были найдены только на другом берегу Амура, в восьми километрах вверх по течению. Чтобы спасти положение и обеспечить лесом весенний разворот строительства, надо было срочно наладить лесозаготовки широкого масштаба и, главное, перебросить этот лес на площадку до начала весны. Вопрос о лесе стал первоочередным и решающим. И Вернер понял, что еще раз придется возложить все надежды на героизм комсомольцев.
   Он вызвал Круглова и долго обсуждал с ним, что делать. Потом они срочно созвали комсомольский комитет. Был объявлен ударный комсомольский поход в лес, а участие в нем – почетной обязанностью комсомольца.
   – Сделаем! За нами дело не станет! – говорили ребята.
   Целевые бригады в полном составе отправлялись на лесозаготовки, объявляя между собою соревнование.
   На правом берегу, возле лесоучастка, возникали временные бараки, низкие, темные, – лишь бы обеспечить крышу для ночлега. Работали с утра до темноты. Чтобы сэкономить время, точили пилы ночью, после работы.
   Андрей Круглов руководил мобилизацией комсомольцев, несколько раз ездил сам на лесоучастки, но переехать туда совсем, на долгое время, не решался. Он ежедневно говорил себе, что лес – наиболее важный участок, где сосредоточены сейчас основные комсомольские силы, что, следовательно, его присутствие там необходимо. Но когда он попадал домой, тяжелый дурман любви размягчал волю, притуплял сознание. От ясного упоения первых дней осталось только болезненное воспоминание. Он мучился, задыхался, терял себя и снова среди ночи находил свою былую сущность, но лишь для того, чтобы терзаться вдвое сильнее. Дина по-прежнему была нежна и лукава, она как будто продолжала любить его и не скупилась на ласки, и он любил ее тем острее и неутолимее, чем лучше понимал, что она отравляет его мозг и сердце своим опасным очарованием. Иногда на работе, вдали от нее, он спрашивал себя: «В чем дело? Ведь у многих коммунистов беспартийные жены? Почему же я мучусь?» Но он тут же сам себе отвечал: «Она не друг мне, она заполонила и отравила меня. Я иду к ней встревоженным и голодным, ухожу от нее разбитым и опустошенным. Вне этого стремления к наслаждению для нее нет ни идей, ни интересов, ни обязанностей».
   На одном из заседаний комсомольского комитета, когда обсуждался вопрос о ходе лесозаготовок, Катя Ставрова в упор спросила:
   – А ты, Андрюша, разве не поедешь сам?
   Андрей не сразу ответил. Члены комитета затихли, смотрели по сторонам. Андрей почувствовал, что сейчас его ответом решается волнующий всех вопрос – вопрос о нем, о его воле, его сознательности, его пригодности как коммуниста и руководителя.
   – Конечно, поеду, – сказал он, пересиливая себя. – Я выдвигаю предложение: создать бригаду комсомольского актива во главе со мною, чтобы бригада вела за собой всех и стала центром политико-воспитательной работы…
   Он продолжал развивать свою мысль. Он видел, какое облегчение испытывали товарищи. Он был растроган: они любили его, волновались и страдали за него.
   В тот же вечер он сообщил Дине о своем отъезде. Она огорчилась, но, как ему показалось, слишком быстро утешилась. Она обещала не скучать. Не скучать? Он боялся именно того, что она совсем не будет скучать!..
   Он уехал печальным. Но предаваться печали не было времени. Надо было расставить силы в бригаде, распределить активистов по другим бригадам для ведения комсомольской работы, обеспечить вечерний отдых, политзанятия, читку газет, изучить нормы и ход соревнования, научиться работать самому так, чтобы перегонять остальных лесорубов. Его очень обрадовала шумная встреча, устроенная ему комсомольцами. Они приняли его как друга и авторитетного руководителя, они простили ему Дину. Все чаще официальное обращение сменялось ласковым – Андрюша, Андрей. Он стал весел и очень доволен собой.
   Поздно ночью, на нарах, бодрствуя в холодной темноте среди храпа спящих лесорубов, Андрей пережил приступ безысходной тоски. Хотелось выть, кусать одеяло, умереть… Дина! Дина! Что ты делаешь сейчас? Он понял, что совершенно не верит ей, ее лукавым словам, ее щедрым ласкам, что она страшна ему своей красотой и спокойным эгоизмом. Он вдруг вспомнил ее танцующей в объятиях Слепцова и вороватый вид Костько, когда тот шел по коридору с ведром воды и передал ведро в дверь, что-то тихо сказав Дине… Что? Что он сказал? «Осторожнее, здесь ваш муж…» Андрей вспомнил все так ясно, как будто это было вчера. Передав воду и шепнув свое предупреждение, Костько сперва постучал, а потом уже вошел в соседнюю комнату. Значит, он там не был раньше? Где же он был? У Дины?.. Дина сказала, когда Андрей не справился с ее застежками: «Даже Костько умеет!» – и покраснела… Как он не понял этого раньше! Как он не понимал ее и самого себя! Теперь он осознал, что это мучило его и прежде, он все время носил в себе воспоминание о Костько и его вороватом виде, о предупреждающем шепоте… Он только отгонял эти мысли, как невыносимые, как угрозу своему призрачному счастью…
   А Дина развлекалась его наивностью. Она должна была смеяться про себя, когда он благодарил Костько за гостеприимство… И она осмелела. Конечно, чего же бояться! «Он ручной, его можно на веревочке водить». Так она говорила о Костько… А может быть, и о нем? «Нет, надо вырваться… Надо кончить… Кончить? Что? Что? Потерять Дину? Нет! Нет! Надо только все выяснить, подчинить ее своему влиянию… Но как? Как, когда она делает с ним все что хочет?»
   Физическая усталость одолела его. Он заснул. А утром было уже некогда думать. Но, выводя комсомольцев в лес, запевая песню, расставляя членов бригады, он все время думал: у него есть то, мучительное и главное, что надо решить, от чего надо освободиться.
   Было тихо и морозно. Недвижимый лес стоял весь в снегу. На снежном насте виднелись острые птичьи следы. Звякнули о промерзшие стволы первые удары топоров – и звонко ахнуло эхо в глубокой тишине леса. А потом звуки труда пересилили тишину; они шли со всех сторон, особенно четкие и вызывающие в морозном воздухе. Андрей на миг залюбовался, заслушался, потом размахнулся и всадил в дерево острие топора. Это физическое движение обновило его силы. Он размахнулся снова и подумал: «Ничего, все еще исправимо!» Размахнулся в третий раз и подумал: «Мне хорошо сейчас, хорошо и без нее. Я молод, силен, крепок, полезен». Потом он целиком отдался работе. Он уже несколько месяцев не работал физически. Теперь ему показалось, что он застоялся, обмяк, оттого и цинга пристала к нему, оттого и любовь сумела одурманить, разбить его, лишить равновесия. Ему было приятно думать, что все это позади, приятно чувствовать, что он рубит хорошо, правильно, быстро, что физическая сила не убыла.
   Вечером он отдал дань сомнениям любви и ревности, но скоро заснул, и с каждым днем припадки вечерней тоски были слабее и короче. Он сам себе удивлялся, но ощущал всем своим существом, что отдыхает физически и морально в этой суровой жизни и в напряженном труде с утра до ночи.
   На лесозаготовках была только одна комсомолка – Катя Ставрова, прибывшая с бригадой актива. Девушек вообще не брали в лес, но от Кати не было возможности отвязаться. Когда Андрей заикнулся о физических силах, она сказала, сердито блеснув глазами:
   – С Парамоновым драться была сила, а лес рубить не хватит?
   На лесозаготовках Катю сделали главным кашеваром. Ее присутствие радовало Круглова – она была очень полезна в устройстве всех развлечений и занятий, у нее был неиссякаемый запас веселости; ее любили, уважали и охотно слушали. Катя не стеснялась ударить или вытащить на публичный суд любого парня, попытавшегося ухаживать, но как друг была незаменимо внимательна и участлива.
   В эти дни лесозаготовок Круглов очень подружился с Катей. Он завидовал ее веселому спокойствию и самостоятельности. Валька остался в городе, на штукатурных работах в новых домах, и Андрей сильно подозревал, что она поехала без него с двойным удовольствием потому, что могла еще раз подчеркнуть свою самостоятельность. Она освежающе влияла на Андрея, с нею все нерешенные вопросы казались проще. И она хорошо понимала его.
   – Лечись, лечись, парень, – сказала она однажды, глядя, с каким запалом он работает.
   – А что? – откликнулся Андрей, не совсем понимая, о чем она говорит.
   – Дела больше – любви меньше, – сказала Катя. – Любви подчиняться, так лучше на свете не жить!
   Он много думал о ее словах. Конечно, она не знала и не понимала такой любви, как у него. Хотя, кто знает? Они с Валькой очень любят друг друга. Но она не испытывала любви мучительной, томящей, разрушающей душу. Такую любовь она отождествляла с болезнью? Что же, тогда он болен. Болен глубоко.
   Как бы ни был он занят, Дина незримо присутствовала во всей его жизни. Он думал о ней постоянно, всегда по-разному, но никогда не освобождаясь от любовного стремления к ней, от надежды вернуться к ней. Только теперь он умел анализировать и критиковать. Это еще не избавление от любви, но это начало его.
   Он чувствовал себя день ото дня лучше. Бригада актива шла первой, но с каждым днем держать первенство становилось все труднее, потому что было много хороших бригад и всех охватил азарт соревнования. К концу третьей недели азарт достиг высочайшей точки напряжения: бригада Пети Голубенко (Пети! Мальчишки! «Пирата»!) сравнялась с бригадой Круглова и угрожала оставить ее позади.
   – Догоняй, пират, – сказал Круглов и почувствовал себя таким же озорным мальчишкой, готовым пуститься наперегонки. – Только не догнать тебе!
   Бригада Круглова работала весь день еще небывалыми темпами. Весь в поту, несмотря на жестокий мороз, Андрей не выпускал из рук пилы и то и дело веселыми окриками подбадривал своих товарищей.
   Голубенковцы работали неподалеку от них, за деревьями не было видно, что они делают, но по звукам работы можно было уловить, что и у них темпы такие же небывалые.
   В обед обе бригады перемигивались, переругивались, на вопросы отвечали сдержанно: «Двигаемся помаленьку… Мы-то ничего, а вот вы как?»
   Бригада Круглова, отказавшись от послеобеденной папиросы, побежала на участок, но бригада Голубенко оказалась уже на месте.
   Круглов окончательно освободился от ощущения запутанности. Он ничего не забыл. Дина присутствовала и тут, и он любил ее, но силы его окрепли, и голова была ясна. Подчиняя свои мысли ритму работы, он отрывисто говорил себе: «Если ошибка – исправлю! Не хочет – не надо! Тяжело? – не умру! А я – коммунист и рабом не буду!..»
   Катя била палкой по куску рельса – сигнал к окончанию работы и к ужину.
   – Петька, конча-ай! – крикнул Круглов, продолжая работать.
   – А вы что же? – ответил Петька, тоже продолжая. Они бы так и не кончили, но пришел обмерщик. Они заторопились ужинать, потому что были очень голодны и надо было заполнить время до тех пор, пока обмерщик подсчитает выработку бригад и запишет ее мелом на доску соревнования.
   В середине ужина Катя подошла к Андрею и сообщила ему на ухо:
   – Вывесил.
   Стараясь не привлекать внимания, Круглов вышел из столовой и побежал к доске; он не видел, но слышал, что за ним бежит еще кто-то и еще; у доски он оказался уже в целой толпе, стиснутый со всех сторон. От волнения он не сразу понял цифры…
   – Гады, перегнали все-таки! – раздался рядом с ним любовный голос, и Петя Голубенко обнял его, обиженно улыбаясь.
   – Публика! – кричала Катя, расталкивая парней. – Ужин стынет! Этак я кормить отказываюсь!
   Андрей был счастлив. Целиком, весело, по-молодому счастлив. Он обхватил и привлек к себе Петю и Катю, сказал:
   – Я счастлив как мальчишка, честное слово!
   Петя буркнул:
   – Не беспокойся, мы еще перегоним…
   Катя поняла лучше и сказала серьезно:
   – Вот видишь, я же говорила.
   Они пошли к столовой, обнявшись все трое. Андрей проверял себя. Да, он выздоровел. Он может быть счастлив внутренним жаром своей жизни, в нем силы хватит и для любви, и для преодоления, и для борьбы.
   Он поднял лицо и увидел красоту леса, снега, молодого месяца, запутавшегося в ветвях, синих теней на снегу…
   Счастье! Как ты всегда неожиданно! Как ты всегда ново!

28

   Дина протирала молоком светлые туфли. В дверь постучали.
   – Войдите, – нараспев крикнула Дина и быстро приняла позу деловую, но очаровательную. Она думала, что это Костько.
   Вошла Клава.
   – Вы к Андрюше? – небрежно бросила Дина. – Но ведь он на лесозаготовках.
   Клава стояла у двери, перебирая замерзшими ножками.
   – Нет… я к вам… Можно? – с усилием пробормотала она.
   – Отчего же нельзя? – весело откликнулась Дина и сняла с табурета туфли. – Садитесь. Поскучаем вместе.
   Клава скинула пальто. Она надела сегодня свое лучшее полушерстяное платье, пришила к нему белый воротничок, даже валенками пожертвовала и прибежала в новых ботинках. Она чувствовала себя очень нарядной, когда выходила из дому. Но сейчас это чувство исчезло. Дина была в юбке и блузке, но юбка какого-то особенного фасона, а простая блузка повязана восхитительным пестрым галстуком, и на ногах у Дины туфли, каких никогда не носила Клава: на очень высоких тонких каблуках, вырезные, чудесного кофейного цвета. Клава растерялась и почувствовала себя жалкой и уродливой.
   – Скоро нечего будет носить, – болтала Дина, протирая тряпкой туфлю, еще более прекрасную, чем те, которые были на ней. – Вот и эти уже поцарапались, и на других каблуки шатаются. Вы не знаете, в Хабаровске можно купить?
   Клава, страдая, вытянула ногу в новом ботинке на шнурках.
   – Вот эти Соня купила мне, когда ездила…
   Дина посмотрела и рассмеялась:
   – Боже, какие смешные! Их называют «мальчиковые». Но какая у вас крохотная ножка! Если бы вам хорошие чулки и туфли, да вы бы всех с ума свели вашими ногами.
   Клаве была приятна похвала, но снисходительно веселое обращение Дины оскорбляло ее. И она вспомнила, что пришла для другого, важного разговора. К тому же она не могла поддерживать болтовню о нарядах, хотя в другое время любила поболтать о платьях и туфлях, – сейчас эти интересы слишком далеки от нее; со дня приезда сюда у нее не было ни одной обновки, кроме «мальчиковых» ботинок.
   – Я пришла поговорить с вами, – сказала она робко. – Вы не рассердитесь?
   – Разве я кажусь сердитой?
   – Нет. Но я хочу говорить откровенно. Я хочу говорить о вас. Вы можете обидеться.
   – Обо мне? – Дина пожала плечами и улыбнулась. – Что же вы хотите сказать обо мне?
   – Только выслушайте меня, – умоляющим голосом сказала Клава. – Я по душам хочу… Мне кажется… я скажу правильно. И это очень важно и для вас и для Андрюши.