Страница:
За окном взвыла сирена автомобиля. Тоня насторожилась.
– Наверное, с канала.
– Пойти узнать?
– Нет, я сама. Все равно распорядиться нужно. Спи, Сема.
Светлана сосала все медленнее, временами совсем засыпала и вдруг, с неутолимостью молодого зверька, снова хватала сосок.
Тоня прислушивалась к звукам извне – скрип двери на блоке, голоса, шум отъезжающей машины. Она быстро уложила спящего ребенка, оделась, накинула белый халат и побежала через двор в больницу.
Дежурная сестра на ходу объяснила ей, кого привезли и что сделано. Сестра не могла решить, вызвать ли сейчас врача или можно подождать до утра.
– Температура какая?
– Тридцать восемь и девять. Сильный озноб.
– Я посмотрю его сама.
Она склонилась над больным и в ту же секунду резко выпрямилась. Она не проронила ни звука, только бледность разлилась по лицу и пальцы судорожно сцепились.
Больной не открывал глаз, сухие губы двигались, нижние веки ввалились. Его голова была выбрита, и незнакомая линия голого черепа не вязалась с такими знакомыми, такими близкими чертами крупного и красивого лица.
– Как вы решаете с врачом? – спросила сестра. Тоня обернулась на звук. Что?.. Какой врач? Что она говорит?.. При чем здесь врач?.. Не отвечая, Тоня снова впилась глазами в лежащего перед ней человека.
Он задвигался, задрожали ресницы.
Она стремительно отвернулась и непонимающим, полным ужаса взглядом уставилась на сестру.
– Со сна-то вас подняли… – сказала сестра. Какой сон? Она спала? Когда это было?.. Светланка сосала ее грудь, чмокали жадные губки… Это действительно было?.. Только что?.. Но тогда – какой страшный сон! Так бывает, говорят, – забудешься и увидишь во сне такое, от чего вскрикнешь и опомнишься вся в поту, с трепетной слабостью во всем теле. Не глядя, она увидела, что глаза больного раскрылись и прикованы к ней. Ей хотелось бежать, бежать, бежать как можно скорее.
– Немедленно разбудите врача, – четко сказала она. – И приготовьте компрессы.
Сестра вышла. Едва закрылась за нею дверь, как Тоня всем своим существом почувствовала, что она наедине с ним. И бежать было уже поздно, бесполезно, невозможно.
– Дай… те… руку, – тихо попросил Сергей.
Она овладела собою, только чтобы скрыть от него свою глубокую, совершенную беспомощность.
– Дай… – повторил он, протягивая руку.
Она сурово взяла его руку и нащупала пульс. Пульс бился неровно, быстро, громко.
– Дышать больно? – заученно-спокойно спросила она.
– Тоня…
– Лежи спокойно, Сергей. Сейчас придет врач.
Она высвободила руку и метнулась к двери, но умоляющий шепот остановил ее:
– Не уходи.
Она медленно подошла. Он смотрел жалким, просящим взглядом. Кто из них двух слабее? Кто из них более жалок?
– Тоня, мне ничего не надо… Ты прости… – услышала она тот же тихий шепот.
Как мучительно слабеет сердце… и все труднее дышать!
– Об этом говорить не надо, – произнесла она внятно. – Ни к чему это.
– Прости!
– Прощаю. И… и мне надо идти.
Она выбежала из палаты и остановилась за дверью. Навстречу шел врач.
– Да вы что, Антонина Авдеевна?
– Ни-че-го…
Ее губы тряслись. Она пропустила врача и осталась в коридоре. Она слышала, как Семен Никитич задавал вопросы, просил дышать, не дышать, дышать глубже… Он отдавал распоряжения сестре.
Когда он вышел, Тоня подошла к нему вплотную и тихо сказала:
– Спасите его.
– Да он вне всякой опасности. Вы что, Тоня? Отчего вы подумали?..
– Ах, мне все равно! – сказала Тоня и ушла. Дома она на цыпочках подошла к детской кроватке.
Володя лежал на спине, забавно раскинув слегка согнутые в локтях ручонки. Красные влажные губы приоткрылись. Покой… покой и безмятежное довольство освещали это чистое, здоровое существо. Тоня стояла и смотрела. Где-то хлопнула дверь. Тоня быстро наклонилась, прикрыла одеялом и заслонила собою маленькое тело сына. Ее сердце билось так громко, что ей казалось – можно услышать его.
– Он такой аппетитный, когда спит, правда, Тоня?
Она вздрогнула и отшатнулась от кроватки. Она с трудом поняла, что говорит Сема, говорит ей, говорит о Володе. Уже лежа в постели и поджав заледеневшие ноги, она поняла, что значили его слова – что он не спал, поджидая ее, что он тоже любовался спящим мальчиком, что он его любит… Он?!
– Ты чем-то взволнована, Тоня?
– Я. Нет, нет, что ты…
– Ты мало спишь… Ты устала, да?
– Что?.. Да, да. Немного.
Она заставляла себя понимать и отвечать.
– Ничего, Тонечка. Скоро кончится кормление, будет легче.
Светлана вдруг завозилась и захныкала. Тоня лежала, не обращая внимания. Потом до ее сознания дошел детский плач. Кто это?.. Ах да, Светлана! Дочь. Их дочь…
– Лежи, лежи, Тонечка, я перепеленаю сам.
Тоня наблюдала за его ловкими движениями. Потом она закрыла глаза, чтобы он подумал, что она спит.
Сема подошел. Она чувствовала, что он рядом и смотрит на нее. Затаив дыхание, он пригнулся, осторожно поцеловал ее в висок и отошел. Чувство благодарности и нежности охватило ее. Как хорошо! Как спокойно!
Спокойно? Нет!.. Мысль трепетала, разгоняя покой. Вернулся. Вернулся. Здесь. Рядом. «Прости…» Бритая голова и эти знакомые, изученные черты… Покоя нет. Но усталость… Ах, какая усталость!.. Вернулся? Все равно! Только бы спать, спать, спать, не думать.
5
6
– Наверное, с канала.
– Пойти узнать?
– Нет, я сама. Все равно распорядиться нужно. Спи, Сема.
Светлана сосала все медленнее, временами совсем засыпала и вдруг, с неутолимостью молодого зверька, снова хватала сосок.
Тоня прислушивалась к звукам извне – скрип двери на блоке, голоса, шум отъезжающей машины. Она быстро уложила спящего ребенка, оделась, накинула белый халат и побежала через двор в больницу.
Дежурная сестра на ходу объяснила ей, кого привезли и что сделано. Сестра не могла решить, вызвать ли сейчас врача или можно подождать до утра.
– Температура какая?
– Тридцать восемь и девять. Сильный озноб.
– Я посмотрю его сама.
Она склонилась над больным и в ту же секунду резко выпрямилась. Она не проронила ни звука, только бледность разлилась по лицу и пальцы судорожно сцепились.
Больной не открывал глаз, сухие губы двигались, нижние веки ввалились. Его голова была выбрита, и незнакомая линия голого черепа не вязалась с такими знакомыми, такими близкими чертами крупного и красивого лица.
– Как вы решаете с врачом? – спросила сестра. Тоня обернулась на звук. Что?.. Какой врач? Что она говорит?.. При чем здесь врач?.. Не отвечая, Тоня снова впилась глазами в лежащего перед ней человека.
Он задвигался, задрожали ресницы.
Она стремительно отвернулась и непонимающим, полным ужаса взглядом уставилась на сестру.
– Со сна-то вас подняли… – сказала сестра. Какой сон? Она спала? Когда это было?.. Светланка сосала ее грудь, чмокали жадные губки… Это действительно было?.. Только что?.. Но тогда – какой страшный сон! Так бывает, говорят, – забудешься и увидишь во сне такое, от чего вскрикнешь и опомнишься вся в поту, с трепетной слабостью во всем теле. Не глядя, она увидела, что глаза больного раскрылись и прикованы к ней. Ей хотелось бежать, бежать, бежать как можно скорее.
– Немедленно разбудите врача, – четко сказала она. – И приготовьте компрессы.
Сестра вышла. Едва закрылась за нею дверь, как Тоня всем своим существом почувствовала, что она наедине с ним. И бежать было уже поздно, бесполезно, невозможно.
– Дай… те… руку, – тихо попросил Сергей.
Она овладела собою, только чтобы скрыть от него свою глубокую, совершенную беспомощность.
– Дай… – повторил он, протягивая руку.
Она сурово взяла его руку и нащупала пульс. Пульс бился неровно, быстро, громко.
– Дышать больно? – заученно-спокойно спросила она.
– Тоня…
– Лежи спокойно, Сергей. Сейчас придет врач.
Она высвободила руку и метнулась к двери, но умоляющий шепот остановил ее:
– Не уходи.
Она медленно подошла. Он смотрел жалким, просящим взглядом. Кто из них двух слабее? Кто из них более жалок?
– Тоня, мне ничего не надо… Ты прости… – услышала она тот же тихий шепот.
Как мучительно слабеет сердце… и все труднее дышать!
– Об этом говорить не надо, – произнесла она внятно. – Ни к чему это.
– Прости!
– Прощаю. И… и мне надо идти.
Она выбежала из палаты и остановилась за дверью. Навстречу шел врач.
– Да вы что, Антонина Авдеевна?
– Ни-че-го…
Ее губы тряслись. Она пропустила врача и осталась в коридоре. Она слышала, как Семен Никитич задавал вопросы, просил дышать, не дышать, дышать глубже… Он отдавал распоряжения сестре.
Когда он вышел, Тоня подошла к нему вплотную и тихо сказала:
– Спасите его.
– Да он вне всякой опасности. Вы что, Тоня? Отчего вы подумали?..
– Ах, мне все равно! – сказала Тоня и ушла. Дома она на цыпочках подошла к детской кроватке.
Володя лежал на спине, забавно раскинув слегка согнутые в локтях ручонки. Красные влажные губы приоткрылись. Покой… покой и безмятежное довольство освещали это чистое, здоровое существо. Тоня стояла и смотрела. Где-то хлопнула дверь. Тоня быстро наклонилась, прикрыла одеялом и заслонила собою маленькое тело сына. Ее сердце билось так громко, что ей казалось – можно услышать его.
– Он такой аппетитный, когда спит, правда, Тоня?
Она вздрогнула и отшатнулась от кроватки. Она с трудом поняла, что говорит Сема, говорит ей, говорит о Володе. Уже лежа в постели и поджав заледеневшие ноги, она поняла, что значили его слова – что он не спал, поджидая ее, что он тоже любовался спящим мальчиком, что он его любит… Он?!
– Ты чем-то взволнована, Тоня?
– Я. Нет, нет, что ты…
– Ты мало спишь… Ты устала, да?
– Что?.. Да, да. Немного.
Она заставляла себя понимать и отвечать.
– Ничего, Тонечка. Скоро кончится кормление, будет легче.
Светлана вдруг завозилась и захныкала. Тоня лежала, не обращая внимания. Потом до ее сознания дошел детский плач. Кто это?.. Ах да, Светлана! Дочь. Их дочь…
– Лежи, лежи, Тонечка, я перепеленаю сам.
Тоня наблюдала за его ловкими движениями. Потом она закрыла глаза, чтобы он подумал, что она спит.
Сема подошел. Она чувствовала, что он рядом и смотрит на нее. Затаив дыхание, он пригнулся, осторожно поцеловал ее в висок и отошел. Чувство благодарности и нежности охватило ее. Как хорошо! Как спокойно!
Спокойно? Нет!.. Мысль трепетала, разгоняя покой. Вернулся. Вернулся. Здесь. Рядом. «Прости…» Бритая голова и эти знакомые, изученные черты… Покоя нет. Но усталость… Ах, какая усталость!.. Вернулся? Все равно! Только бы спать, спать, спать, не думать.
5
Третья весна Нового города была как-то особенно цветуща и весела. По всему городу сажали молодые деревца, устраивали цветники и газоны. Открылся городской сад с качелями, эстрадой и буфетом – столики стояли в саду, под тентами, вечером их освещали цветными фонариками.
– Помнишь, Сема, ты мечтал в больнице? – говорил Федя Чумаков.
– Ого! То ли еще будет, друг! Это только начало.
Весной обнаружилось, как много в Новом городе детей. Дети были маленькие и большие, местные уроженцы и приезжие, они наполнили улицы своей возней и криками. Их оживленные мордочки выглядывали изо всех окон.
– Вот он – прирост населения! – говорила Танюша Гроза Морей. – Стараемся для Нового города.
Танюша была членом городского совета и занималась благоустройством. Мальчишки со всего города сбегались к ней по первому зову; она их называла «моя команда» и поручала им охрану древонасаждений и цветников. Ее располневшая, но все такая же быстрая фигурка ежедневно появлялась в столовых, в бараках, в школе, в магазинах. У нее был актив – жены инженеров и рабочих. Она была энергична, криклива и весела. Ее кроткие голубые глаза и звонкий требовательный голос покоряли всех непослушных. Бюрократы ее боялись. Муж удивлялся и радовался. Он вез сюда одну Танюшу, а привез другую. Где ее воркотня, апатия, капризы, сердитые слезы? Впервые за десять лет супружества она прекрасно ладила с мужем. Но любовь была деятельной – Танюша вовлекала мужа в свои дела, беспощадно критиковала его работу и устраивала скандалы, если в его цехе не выполнялся план. «Сам позоришься, и меня позоришь! – кричала она. – Как мне с людей требовать, если муж в хвосте плетется?»
Он пробовал объяснять причины… «Слышать не хочу! Кто-то виноват или нет? Вот ты виноватого и вытащи и раздень! Ты мне объективными причинами рта не затыкай, я сама разберусь, что почем».
Она родила третьего ребенка и сделала это как-то легко, незаметно, между делом.
– Какая же тут трудность? – весело отвечала она, когда женщины выражали ей сочувствие. – И какие вы здесь хлопоты видите, не пойму! Это первого трудно, а потом один к одному. Пускай растут! Жизнь-то интересная. Живи да живи. А для них, пожалуй, еще интереснее будет.
Впрочем, она хорошо понимала трудности материнства, и по ее инициативе был построен детский комбинат с яслями и очагом. Комсомолку Клаву Мельникову сняли с производства и послали в Москву – на курсы дошкольных работников. Красноармейцы пришли на помощь и ударно, в два месяца, построили здание комбината.
Когда Клава вернулась из Москвы, в здании кончались отделочные работы, и Клава с первого же дня с головой окунулась в хлопоты. Столяры делали по ее заказу столики, стульчики, полочки, кубики. Женщины под руководством Грозы Морей шили занавески, простыни, наволочки, детские платья и клеенчатые нагрудники. Сама Клава носилась из комбината в швейную мастерскую, из швейной в столярную, в оранжерею, к завхозу, на огород, к начальнику стройки, в механический цех, по баракам – она доставала мыло, кастрюли, щетки, баки, водопроводные краны и муфты, договаривалась о цветах и овощах, уточняла списки своих будущих питомцев.
– Эх, ну и девушка пропадает! – тихонько вздыхала Гроза Морей. – Ей бы своего ребятенка завести!
Клава выросла, окрепла, очень похорошела. Она была все так же застенчива и ласкова, но ее нежная и сильная воля определилась: в работе Клава была настойчива и непреклонна.
– Товарищ Драченов, я к вам, – говорила она, смело входя в кабинет начальника строительства. – Как хотите, а вам надо лично нажать на отдел снабжения.
– А что вам нужно?
– Мне нужно сто детских горшков, – застенчиво улыбаясь, решительно объявляла Клава.
– Сто горшков?
– Да, сто. Каждому свой. Так во всех образцовых учреждениях. Они говорят, что им некогда заниматься горшками. А я без горшков открывать не буду, вот и все.
В другой раз она требовала премий:
– Мы на открытие лучших ударников-бойцов пригласили. И если вы не дадите премий, да мне им в глаза стыдно смотреть будет! А я, по плану, должна речь говорить. Вы мне и речь испортите.
Она часто приходила к Андрею Круглову. Они уже давно, со времени отъезда Дины, избегали друг друга. Он следил за нею с нежной симпатией, но не решался подойти к ней. А она… Может быть, она ждала его первого шага и одновременно боялась этого? Но вышло так, что они долго уже не встречались.
Теперь, поглощенная заботами, энергичная, похудевшая от беготни, возбужденная успехами, она приходила к нему уже не робея.
– Андрюша, мне нужно немедленно хорошую комсомолку завхозом. Давай-ка подумаем, кого взять. Чтобы была хозяйственная и детей любила.
– Андрюша, я включаю в план беседы старых комсомольцев: как мы строили город. Твоя беседа – первая.
Иногда она требовала:
– Андрюша, сходи в механическую, подогрей. Они мне замки вторую неделю тянут. Я ж не могу, у меня белье украдут.
Андрей с нежностью вглядывался в ее светлое озабоченное лицо. Под его взглядом она розовела, еще чище и яснее становились ее глаза.
– Так, пожалуйста, Андрюша, – повторяла она, – сегодня же сходи.
– Ну конечно, Клава. Сегодня же все сделаю.
Она убегала, подпрыгивая на ходу от удовольствия, что все дела хорошо налаживаются. А Круглов грустно задумывался. Эта девушка любила его. Что мешает ему? Откуда у него нерешительность и страх?.. Время идет. Любит ли она и сейчас? Он не уверен. Но она не любит никого другого. И есть в ней что-то беспомощное и нежное, когда она обращается к нему, и как-то особенно деловит ее тон, как бы прикрывая то, что может прорваться.
Он выполнял все ее требования и чаще, чем нужно, заходил в детский комбинат.
Так проходил этот весенний месяц, полный бодрости и надежд. Деловые и неуловимо нежные встречи с Клавой не вызывали волнений любви, а только прозрачную, спокойную радость. Андрей много работал, настроение было ясным. Лишь иногда, по ночам, ему снились тревожные сны. Проснувшись, он никогда не мог вспомнить их содержание, но осадок тревоги томил его в течение дня… «Что? Почему? Отчего я страдаю?» Он не помнил.
В этом году он впервые получил отпуск и собирался поехать в Ростов. Отношения с Клавой были все так же неопределенны. Он ежедневно решал, что пора объясниться с нею, но со дня на день откладывал. Может быть, потому, что Клава была слишком занята.
Накануне его отъезда состоялось торжественное открытие детского комбината. Он пришел в числе самых первых гостей и был поражен новым, никогда не виданным обликом Клавы: в светлом платье, привезенном из Москвы, она как бы вся светилась оживлением и счастьем. Окруженная десятками детей, которыми она мило и властно управляла, она была олицетворением молодости и жизни. Робость и затаенная грусть, к которым привык Андрей (не отдавая себе отчета в том, что сам был их причиной), исчезли. Она встретила его ликующим взглядом. Она видела, что он любуется ею, и хотела этого. Андрей растерялся. Он был влюблен, весел, неловок, проявил полное неумение в обращении с детьми и произнес самую неудачную речь из всех, какие когда-либо говорил. Когда он кончил, он встретился глазами с Клавой. «Я люблю тебя!» – сказал он. «Я так рада», – ответила она. Они тотчас же отвели взгляды, и Клава вернулась к своим обязанностям хозяйки торжества.
Гости сидели по краям садовой площадки и смотрели на игры детей. Здесь были руководители стройки, родители и ударники-бойцы, построившие комбинат. Родители первых детей города сияли от гордости. Это были Тоня и Сема со своими двумя ребятами, Лидинька и Епифанов, Исаковы, Мооми и Кильту. Черноглазая и бойкая нанайская девочка привлекала особое внимание. Позднее, на празднике взрослых, каждый оратор говорил о ней, она стала символом новой жизни, принесенной комсомольцами в тайгу.
Андрей плохо следил за играми детей и за речами взрослых. Он целиком принадлежал Клаве. Он радостно покраснел, когда, оказавшись рядом с Клавой, услышал одобрительный возглас Грозы Морей:
– До чего же они хороши вместе! Вот парочка – лучше не сыщешь.
Какое-то смутное воспоминание шевельнулось в его мозгу, но он отогнал его. Клава тоже слышала и, быстро взглянув на Андрея, убежала в дом. Кругом сразу все померкло. Он ждал ее возвращения в сад. Драченов по-хозяйски рассаживал гостей за длинными столами, в саду. Клава выглянула в дверь и снова исчезла – он знал, что сейчас укладывают детей отдыхать, но ее отсутствие казалось слишком долгим. «Ты как луч света», – думал он, не отрывая глаз от двери. И вот она вышла. Мелькнуло ее светлое платье. Но что с нею? Она выглядела испуганной и расстроенной, насильственная улыбка портила ее, как искусственный цветок, вплетенный в букет, портит естественную простоту живых цветов.
– Мельникова! Клава! Речь! Речь! – кричали ей.
Она знала, что говорить надо, и сказала то, что полагалось. Возможно, что другие не заметили перемены. Ее голос звучал искренне и тепло, он немного сбивался, но волнение было понятно. К концу речи она взяла список, поданный ей Драченовым, и ее волнение усилилось.
– Мы особенно благодарны нашей Красной Армии, нашим прекрасным строителям. (Что с нею? Что изменило ее? Что омрачило?) Я должна отметить ударную работу товарищей Цибасова, Вардина, Ли Хо, Семенюка, Голицына…
Она была бледна и не поднимала глаз от списка. Охваченный любовью и беспокойством, Андрей не заметил смущения, которое передалось от Клавы другим.
Веселый бас Драченова разрядил напряжение. Драченов раздавал бойцам премии, для каждого находил новое поощряющее слово, улыбку, жест. Но последним подошел красноармеец Голицын, и снова почувствовалось напряжение. Голицыну аплодировали. Он молча принял премию и спрятался за товарищами, в самом конце стола. Сема Альтшулер аплодировал вместе со всеми, но его подвижное лицо непрерывно подергивалось.
– И еще одна премия, особая! – весело басил Драченов, подмигивая Клаве, которая одна знала предстоящий сюрприз. – Мы не случайно назначили открытие детского комбината на сегодня. Два года назад в этот день родился Володя, вернее Владимир Семенович Васяев-Альтшулер, первый коренной гражданин Нового города. Отмечая это событие, мы преподносим подарок Володе и его славным папе и маме. Получите!
Так как Тоня и Сема не двигались, он сам пошел к ним с пакетами в вытянутых руках. Напряжение дошло до крайней степени. Клава спрятала лицо и бочком, за кустами, побежала в дом. Круглов закусил губы. Но тут поднялась Тоня, потянулась за подарками и сказала своим отчетливым, звучным голосом:
– Если мы достойны премии, так только за то, что мы дали Новому городу уже двух гражданят – и Володю и Светлану. Спасибо, товарищи, и следуйте нашему примеру!
Она засмеялась, с нею засмеялись и другие, с облегчением переводя дыхание.
Круглов нашел Клаву в самой веселой комнате комбината. Клава стояла среди игрушек и горько плакала.
– Клава… ну что ты? Родная… из-за чего?
Его нежные слова вызвали новый поток слез. Она позволила обнять себя и уткнулась в его плечо мокрым лицом.
– Я такая дура! Такая дура! – с отчаянием бормотала она. – Сама придумала… сама подготовила… а вышло такое… такое… я совсем не знала, что он тоже ударник… и теперь все испорчено… такое… издевательство…
Он успокаивал ее как мог.
Из сада неслись веселые голоса, смех.
– Ты преувеличиваешь… Тоня прекрасно все исправила… И ты не виновата…
– Ах, оставь! Я сама знаю, что я, я, именно я одна виновата… Надо было узнать… а вышло, как будто со зла придумано…
Он осторожно прижал к себе и поцеловал ее гладкую голову. Клава быстро отстранилась, подняла на него заплаканные глаза.
– Нет… все, все испорчено!
И пошла из комнаты.
Он стоял один. Игрушки окружали его наивными пестрыми красками… И на сердце легла такая тяжесть… «Все, все испорчено…» Нет, он не думал о тех трех, переживших в течение нескольких минут сложную драму. Он думал о себе, о Клаве, о чем-то хрупком и нежном, что испорчено…
Ее шаги вернули ему надежду. Он узнал их – легкие, быстрые шажки маленьких ног.
– Андрюша, там в саду Голицын… Бродит. Ты бы поговорил с ним…
Вздохнув, он пошел в сад. Голицын сам подошел к нему.
– Ему два года, – сказал он странно тихим голосом. – Ты ведь знаешь… Значит, я двойной подлец?
– Ты был им. А теперь забудь. Понял? Забудь. Это все, что ты можешь сделать.
Голицын был страшно возбужден.
– Нет, постой, но ведь у меня есть обязанности… я должен… если я отец…
Радостный шум и топот помешали Круглову ответить. Розовые после сна, оживленные непривычной, праздничной обстановкой, в сад выбежали дети. Они останавливались посреди площадки, искали взглядом родителей и с криками радости бросались к ним, размахивая полученными игрушками. Первыми выбежали дети старших групп. Затем появились маленькие. Впереди всех малышей, смело переваливаясь на круглых и крепких ножках, бежал Володя. Прижав к себе медвежонка, он остановился и неторопливо, как хозяин, огляделся. На какую-то секунду его внимательный взгляд коснулся застывших в стороне фигур Круглова и Голицына, но сразу скользнул дальше. Должно быть, он не видел того, кого хотел. Он капризно надул губы, отставил ножку, и во все горло требовательно крикнул:
– Папа!
Сергей видел, как рванулся на зов Сема, как он подхватил ребенка на руки и поднял над головой.
– Первому гражданину – ура! – крикнул Драченов.
– Ура! Ура! Ура!
Круглов спросил коротко:
– Понял?
Голицын молча кивнул головой.
Когда все разошлись, Андрей подошел к Клаве. Клава с помощницами убирала со стола остатки угощения. Увидев Андрея, она поставила обратно тарелки и вопросительно поглядела на него.
Они молчали. Молчание становилось томительным.
– Ты еще долго будешь занята? – с усилием спросил он.
– Да.
– Ну, до свидания, Клава!
– До свидания, Андрюша!
Она проводила его до выхода. Он нерешительно раскачивал калитку, калитка скрипела. Надо было сказать… сейчас или…
– Я ведь уезжаю завтра.
– Но ты же вернешься?
Как мало слов! И почему, почему он не может сказать то, что так просто и отчетливо сказал взглядом час назад… Испорчено? Но это же вздор! Это же не то…
Он не уверен. В чем? Разве он не любит ее?.. Что-то мешало, тревожило, убивало готовые сорваться слова.
– Ну, до свидания, Андрюша!
– До свидания, Клава!
Она медленно пошла назад, опустив голову. Уже от стола оглянулась, махнула рукой. Луч света блеснул и погас… «Ты же вернешься», – вспомнил он, бесцельно бродя по городу. Что она хотела сказать? Неужели только то, что сказала?
– Помнишь, Сема, ты мечтал в больнице? – говорил Федя Чумаков.
– Ого! То ли еще будет, друг! Это только начало.
Весной обнаружилось, как много в Новом городе детей. Дети были маленькие и большие, местные уроженцы и приезжие, они наполнили улицы своей возней и криками. Их оживленные мордочки выглядывали изо всех окон.
– Вот он – прирост населения! – говорила Танюша Гроза Морей. – Стараемся для Нового города.
Танюша была членом городского совета и занималась благоустройством. Мальчишки со всего города сбегались к ней по первому зову; она их называла «моя команда» и поручала им охрану древонасаждений и цветников. Ее располневшая, но все такая же быстрая фигурка ежедневно появлялась в столовых, в бараках, в школе, в магазинах. У нее был актив – жены инженеров и рабочих. Она была энергична, криклива и весела. Ее кроткие голубые глаза и звонкий требовательный голос покоряли всех непослушных. Бюрократы ее боялись. Муж удивлялся и радовался. Он вез сюда одну Танюшу, а привез другую. Где ее воркотня, апатия, капризы, сердитые слезы? Впервые за десять лет супружества она прекрасно ладила с мужем. Но любовь была деятельной – Танюша вовлекала мужа в свои дела, беспощадно критиковала его работу и устраивала скандалы, если в его цехе не выполнялся план. «Сам позоришься, и меня позоришь! – кричала она. – Как мне с людей требовать, если муж в хвосте плетется?»
Он пробовал объяснять причины… «Слышать не хочу! Кто-то виноват или нет? Вот ты виноватого и вытащи и раздень! Ты мне объективными причинами рта не затыкай, я сама разберусь, что почем».
Она родила третьего ребенка и сделала это как-то легко, незаметно, между делом.
– Какая же тут трудность? – весело отвечала она, когда женщины выражали ей сочувствие. – И какие вы здесь хлопоты видите, не пойму! Это первого трудно, а потом один к одному. Пускай растут! Жизнь-то интересная. Живи да живи. А для них, пожалуй, еще интереснее будет.
Впрочем, она хорошо понимала трудности материнства, и по ее инициативе был построен детский комбинат с яслями и очагом. Комсомолку Клаву Мельникову сняли с производства и послали в Москву – на курсы дошкольных работников. Красноармейцы пришли на помощь и ударно, в два месяца, построили здание комбината.
Когда Клава вернулась из Москвы, в здании кончались отделочные работы, и Клава с первого же дня с головой окунулась в хлопоты. Столяры делали по ее заказу столики, стульчики, полочки, кубики. Женщины под руководством Грозы Морей шили занавески, простыни, наволочки, детские платья и клеенчатые нагрудники. Сама Клава носилась из комбината в швейную мастерскую, из швейной в столярную, в оранжерею, к завхозу, на огород, к начальнику стройки, в механический цех, по баракам – она доставала мыло, кастрюли, щетки, баки, водопроводные краны и муфты, договаривалась о цветах и овощах, уточняла списки своих будущих питомцев.
– Эх, ну и девушка пропадает! – тихонько вздыхала Гроза Морей. – Ей бы своего ребятенка завести!
Клава выросла, окрепла, очень похорошела. Она была все так же застенчива и ласкова, но ее нежная и сильная воля определилась: в работе Клава была настойчива и непреклонна.
– Товарищ Драченов, я к вам, – говорила она, смело входя в кабинет начальника строительства. – Как хотите, а вам надо лично нажать на отдел снабжения.
– А что вам нужно?
– Мне нужно сто детских горшков, – застенчиво улыбаясь, решительно объявляла Клава.
– Сто горшков?
– Да, сто. Каждому свой. Так во всех образцовых учреждениях. Они говорят, что им некогда заниматься горшками. А я без горшков открывать не буду, вот и все.
В другой раз она требовала премий:
– Мы на открытие лучших ударников-бойцов пригласили. И если вы не дадите премий, да мне им в глаза стыдно смотреть будет! А я, по плану, должна речь говорить. Вы мне и речь испортите.
Она часто приходила к Андрею Круглову. Они уже давно, со времени отъезда Дины, избегали друг друга. Он следил за нею с нежной симпатией, но не решался подойти к ней. А она… Может быть, она ждала его первого шага и одновременно боялась этого? Но вышло так, что они долго уже не встречались.
Теперь, поглощенная заботами, энергичная, похудевшая от беготни, возбужденная успехами, она приходила к нему уже не робея.
– Андрюша, мне нужно немедленно хорошую комсомолку завхозом. Давай-ка подумаем, кого взять. Чтобы была хозяйственная и детей любила.
– Андрюша, я включаю в план беседы старых комсомольцев: как мы строили город. Твоя беседа – первая.
Иногда она требовала:
– Андрюша, сходи в механическую, подогрей. Они мне замки вторую неделю тянут. Я ж не могу, у меня белье украдут.
Андрей с нежностью вглядывался в ее светлое озабоченное лицо. Под его взглядом она розовела, еще чище и яснее становились ее глаза.
– Так, пожалуйста, Андрюша, – повторяла она, – сегодня же сходи.
– Ну конечно, Клава. Сегодня же все сделаю.
Она убегала, подпрыгивая на ходу от удовольствия, что все дела хорошо налаживаются. А Круглов грустно задумывался. Эта девушка любила его. Что мешает ему? Откуда у него нерешительность и страх?.. Время идет. Любит ли она и сейчас? Он не уверен. Но она не любит никого другого. И есть в ней что-то беспомощное и нежное, когда она обращается к нему, и как-то особенно деловит ее тон, как бы прикрывая то, что может прорваться.
Он выполнял все ее требования и чаще, чем нужно, заходил в детский комбинат.
Так проходил этот весенний месяц, полный бодрости и надежд. Деловые и неуловимо нежные встречи с Клавой не вызывали волнений любви, а только прозрачную, спокойную радость. Андрей много работал, настроение было ясным. Лишь иногда, по ночам, ему снились тревожные сны. Проснувшись, он никогда не мог вспомнить их содержание, но осадок тревоги томил его в течение дня… «Что? Почему? Отчего я страдаю?» Он не помнил.
В этом году он впервые получил отпуск и собирался поехать в Ростов. Отношения с Клавой были все так же неопределенны. Он ежедневно решал, что пора объясниться с нею, но со дня на день откладывал. Может быть, потому, что Клава была слишком занята.
Накануне его отъезда состоялось торжественное открытие детского комбината. Он пришел в числе самых первых гостей и был поражен новым, никогда не виданным обликом Клавы: в светлом платье, привезенном из Москвы, она как бы вся светилась оживлением и счастьем. Окруженная десятками детей, которыми она мило и властно управляла, она была олицетворением молодости и жизни. Робость и затаенная грусть, к которым привык Андрей (не отдавая себе отчета в том, что сам был их причиной), исчезли. Она встретила его ликующим взглядом. Она видела, что он любуется ею, и хотела этого. Андрей растерялся. Он был влюблен, весел, неловок, проявил полное неумение в обращении с детьми и произнес самую неудачную речь из всех, какие когда-либо говорил. Когда он кончил, он встретился глазами с Клавой. «Я люблю тебя!» – сказал он. «Я так рада», – ответила она. Они тотчас же отвели взгляды, и Клава вернулась к своим обязанностям хозяйки торжества.
Гости сидели по краям садовой площадки и смотрели на игры детей. Здесь были руководители стройки, родители и ударники-бойцы, построившие комбинат. Родители первых детей города сияли от гордости. Это были Тоня и Сема со своими двумя ребятами, Лидинька и Епифанов, Исаковы, Мооми и Кильту. Черноглазая и бойкая нанайская девочка привлекала особое внимание. Позднее, на празднике взрослых, каждый оратор говорил о ней, она стала символом новой жизни, принесенной комсомольцами в тайгу.
Андрей плохо следил за играми детей и за речами взрослых. Он целиком принадлежал Клаве. Он радостно покраснел, когда, оказавшись рядом с Клавой, услышал одобрительный возглас Грозы Морей:
– До чего же они хороши вместе! Вот парочка – лучше не сыщешь.
Какое-то смутное воспоминание шевельнулось в его мозгу, но он отогнал его. Клава тоже слышала и, быстро взглянув на Андрея, убежала в дом. Кругом сразу все померкло. Он ждал ее возвращения в сад. Драченов по-хозяйски рассаживал гостей за длинными столами, в саду. Клава выглянула в дверь и снова исчезла – он знал, что сейчас укладывают детей отдыхать, но ее отсутствие казалось слишком долгим. «Ты как луч света», – думал он, не отрывая глаз от двери. И вот она вышла. Мелькнуло ее светлое платье. Но что с нею? Она выглядела испуганной и расстроенной, насильственная улыбка портила ее, как искусственный цветок, вплетенный в букет, портит естественную простоту живых цветов.
– Мельникова! Клава! Речь! Речь! – кричали ей.
Она знала, что говорить надо, и сказала то, что полагалось. Возможно, что другие не заметили перемены. Ее голос звучал искренне и тепло, он немного сбивался, но волнение было понятно. К концу речи она взяла список, поданный ей Драченовым, и ее волнение усилилось.
– Мы особенно благодарны нашей Красной Армии, нашим прекрасным строителям. (Что с нею? Что изменило ее? Что омрачило?) Я должна отметить ударную работу товарищей Цибасова, Вардина, Ли Хо, Семенюка, Голицына…
Она была бледна и не поднимала глаз от списка. Охваченный любовью и беспокойством, Андрей не заметил смущения, которое передалось от Клавы другим.
Веселый бас Драченова разрядил напряжение. Драченов раздавал бойцам премии, для каждого находил новое поощряющее слово, улыбку, жест. Но последним подошел красноармеец Голицын, и снова почувствовалось напряжение. Голицыну аплодировали. Он молча принял премию и спрятался за товарищами, в самом конце стола. Сема Альтшулер аплодировал вместе со всеми, но его подвижное лицо непрерывно подергивалось.
– И еще одна премия, особая! – весело басил Драченов, подмигивая Клаве, которая одна знала предстоящий сюрприз. – Мы не случайно назначили открытие детского комбината на сегодня. Два года назад в этот день родился Володя, вернее Владимир Семенович Васяев-Альтшулер, первый коренной гражданин Нового города. Отмечая это событие, мы преподносим подарок Володе и его славным папе и маме. Получите!
Так как Тоня и Сема не двигались, он сам пошел к ним с пакетами в вытянутых руках. Напряжение дошло до крайней степени. Клава спрятала лицо и бочком, за кустами, побежала в дом. Круглов закусил губы. Но тут поднялась Тоня, потянулась за подарками и сказала своим отчетливым, звучным голосом:
– Если мы достойны премии, так только за то, что мы дали Новому городу уже двух гражданят – и Володю и Светлану. Спасибо, товарищи, и следуйте нашему примеру!
Она засмеялась, с нею засмеялись и другие, с облегчением переводя дыхание.
Круглов нашел Клаву в самой веселой комнате комбината. Клава стояла среди игрушек и горько плакала.
– Клава… ну что ты? Родная… из-за чего?
Его нежные слова вызвали новый поток слез. Она позволила обнять себя и уткнулась в его плечо мокрым лицом.
– Я такая дура! Такая дура! – с отчаянием бормотала она. – Сама придумала… сама подготовила… а вышло такое… такое… я совсем не знала, что он тоже ударник… и теперь все испорчено… такое… издевательство…
Он успокаивал ее как мог.
Из сада неслись веселые голоса, смех.
– Ты преувеличиваешь… Тоня прекрасно все исправила… И ты не виновата…
– Ах, оставь! Я сама знаю, что я, я, именно я одна виновата… Надо было узнать… а вышло, как будто со зла придумано…
Он осторожно прижал к себе и поцеловал ее гладкую голову. Клава быстро отстранилась, подняла на него заплаканные глаза.
– Нет… все, все испорчено!
И пошла из комнаты.
Он стоял один. Игрушки окружали его наивными пестрыми красками… И на сердце легла такая тяжесть… «Все, все испорчено…» Нет, он не думал о тех трех, переживших в течение нескольких минут сложную драму. Он думал о себе, о Клаве, о чем-то хрупком и нежном, что испорчено…
Ее шаги вернули ему надежду. Он узнал их – легкие, быстрые шажки маленьких ног.
– Андрюша, там в саду Голицын… Бродит. Ты бы поговорил с ним…
Вздохнув, он пошел в сад. Голицын сам подошел к нему.
– Ему два года, – сказал он странно тихим голосом. – Ты ведь знаешь… Значит, я двойной подлец?
– Ты был им. А теперь забудь. Понял? Забудь. Это все, что ты можешь сделать.
Голицын был страшно возбужден.
– Нет, постой, но ведь у меня есть обязанности… я должен… если я отец…
Радостный шум и топот помешали Круглову ответить. Розовые после сна, оживленные непривычной, праздничной обстановкой, в сад выбежали дети. Они останавливались посреди площадки, искали взглядом родителей и с криками радости бросались к ним, размахивая полученными игрушками. Первыми выбежали дети старших групп. Затем появились маленькие. Впереди всех малышей, смело переваливаясь на круглых и крепких ножках, бежал Володя. Прижав к себе медвежонка, он остановился и неторопливо, как хозяин, огляделся. На какую-то секунду его внимательный взгляд коснулся застывших в стороне фигур Круглова и Голицына, но сразу скользнул дальше. Должно быть, он не видел того, кого хотел. Он капризно надул губы, отставил ножку, и во все горло требовательно крикнул:
– Папа!
Сергей видел, как рванулся на зов Сема, как он подхватил ребенка на руки и поднял над головой.
– Первому гражданину – ура! – крикнул Драченов.
– Ура! Ура! Ура!
Круглов спросил коротко:
– Понял?
Голицын молча кивнул головой.
Когда все разошлись, Андрей подошел к Клаве. Клава с помощницами убирала со стола остатки угощения. Увидев Андрея, она поставила обратно тарелки и вопросительно поглядела на него.
Они молчали. Молчание становилось томительным.
– Ты еще долго будешь занята? – с усилием спросил он.
– Да.
– Ну, до свидания, Клава!
– До свидания, Андрюша!
Она проводила его до выхода. Он нерешительно раскачивал калитку, калитка скрипела. Надо было сказать… сейчас или…
– Я ведь уезжаю завтра.
– Но ты же вернешься?
Как мало слов! И почему, почему он не может сказать то, что так просто и отчетливо сказал взглядом час назад… Испорчено? Но это же вздор! Это же не то…
Он не уверен. В чем? Разве он не любит ее?.. Что-то мешало, тревожило, убивало готовые сорваться слова.
– Ну, до свидания, Андрюша!
– До свидания, Клава!
Она медленно пошла назад, опустив голову. Уже от стола оглянулась, махнула рукой. Луч света блеснул и погас… «Ты же вернешься», – вспомнил он, бесцельно бродя по городу. Что она хотела сказать? Неужели только то, что сказала?
6
Тоня подолгу со страхом разглядывала своего сына. Все говорили, что он похож на нее, и он действительно был похож чертами лица, разрезом глаз, уже проявившейся страстностью характера. Но под этим сходством Тоня улавливала и другое, незаметное для посторонних глаз: она помнила, как откровение, голый череп Сергея и находила у сына ту же круглую линию черепа, тот же упрямый затылок. В минуты раздражения он дергал губами совершенно так же, как Сергей. У него была та же манера смешливо морщить нос. В нем была неуравновешенность, проявления которой Тоня ненавидела, потому что они напоминали Сергея.
Она страстно любила сына, но иногда боялась его. Он значил для нее больше, чем любой сын для любой матери. В нем была ее победа над условностями жизни, большая победа ее гордости, ее любви, ее человечности. Но он был напоминанием о пережитом чувстве, с годами должны были проявиться чужие черты, и она со страхом разглядывала его – какой же он есть, какой же он будет, ее маленький сын?
Встреча с Голицыным взволновала ее сильнее, чем она могла предположить. С первой же минуты Тоня знала, что все пережитое должно быть пережито вновь, с новыми столкновениями, с новой борьбой. Дремавшее чувство вспыхнуло жарким пламенем – не любовь, нет, но жадный интерес к своему противнику. Она могла не любить Сергея, но быть равнодушной к нему она не могла, не умела. Чего он захочет? Неужели только прощения? Она надеялась, что он не захочет сына и не узнает о нем, но если бы так случилось, она была бы оскорблена и несчастна. С прямолинейностью человека, уверенного в своих силах и ничего не простившего, она хотела обнажения всего скрытого, острой борьбы и окончательной победы.
На третий день после встречи с Сергеем она смогла управлять собою настолько, что спокойно сказала Семе:
– Знаешь, Голицын вернулся. Я говорю об этом потому, что ты мог бы узнать сам. Я не хочу, чтобы ты думал, что это имеет для меня значение.
Борьба касалась только ее и Сергея – она не хотела, чтобы Сема страдал.
В больнице она уделяла Сергею внимания ровно столько же, сколько другим больным. Но когда Сергея навестил комиссар, она пригласила комиссара к себе и узнала от комиссара все, что тот знал сам. Она была объективна и не хотела Сергею зла. «Он хороший парень, – сказала она, – вы сумеете сделать из него человека».
Окна палаты выходили во двор, где играли дети. Иногда, в припадке женской слабости, Тоня торопливо уносила сына в дом. Но слабость была чужда ей, и снова она выпускала ребенка во двор и была рада, когда замечала в окне внимательные глаза Сергея.
– Спасибо, Тоня! – сказал Сергей на прощанье, выписываясь из больницы.
– Не за что, – резко ответила она. Но он не хотел уходить так.
– Тоня… мы, наверное, говорим в последний раз. Не поминай меня лихом, Тоня.
– У меня нет ни злых, ни добрых воспоминаний, – сказала она спокойно. – Будь здоров.
Они встретились снова на детском празднике. Она увидела Сергея гораздо раньше, чем Клава, и одновременно с Семой. Но в то время как Сема растерялся и взволновался, она почти хотела развязки и успела внутренне собраться для любой схватки. Когда раздавали премии, она была спокойнее всех. И, встретив вопрошающий, отчаянный взгляд Сергея, она гордо и приветливо кивнула ему головой. От ее внимания не ускользнули ни смущение Клавы и Круглова, ни мрачное уединение Сергея, ни разговор Круглова с Сергеем. Она не могла слышать разговор, но знала, о чем они говорят. Ее мальчуган помог ей. Он явился и крикнул: «Папа!» Она стушевалась и предоставила Семе испытать всю полноту торжества. Но с этой минуты она была целиком захвачена напряжением начинающейся борьбы.
Сема ни словом не обмолвился о Голицыне. И в последующие дни о нем не говорили. Но думали. Трещинка, почти совсем затянувшаяся, снова разошлась и пугала обоих. Тоня делала все, чтобы уничтожить ее, и напряженно ждала – она знала, что развязка будет, и только в ней находила выход.
Проходили недели. Голицына не было ни видно, ни слышно. Но он присутствовал в семье, и его присутствие яснее всех ощущал Володя, хотя он один не имел о нем ни малейшего представления. Его чаще ласкали, упорнее баловали, все шалости сходили ему с рук. В эти дни Сема, как никогда, дорожил его любовью, и маленькое существо торопилось использовать свое преимущество. Сема мастерил ему игрушки, рассказывал ему сказки, ловил ему жуков, гулял с ним в тайге, запускал воздушного змея. «Я хочу!» – заявлял маленький деспот, и Сема ни в чем не мог отказать ему. Даже Светлана, его родная и обожаемая маленькая дочь, была оттеснена на задний план – она не участвовала в борьбе.
Сергей Голицын не появлялся. Но издали, украдкой, он наблюдал. Его неудержимо тянуло к румяному мальчугану, который оказался его сыном. При первой возможности Сергей приходил к забору детского комбината и в шумной массе ребятишек искал своего сына. Однажды он подозвал мальчугана и дал ему конфету. Володя взял конфету, оглядел чужого дядю и равнодушно отвернулся. Сергею стало стыдно, как будто он хотел украсть.
Он был очень одинок в эти летние дни, заполненные трудом и военными занятиями. Отец не хотел писать ему. Мать писала: «Не обижайся на старика, очень уж он расстроился, пусть переживет, тогда напишет». Она сообщила, что Свиридов полгода назад уехал на строительство тракторного завода и «старик совсем осиротел». А Груня вышла замуж и работает в райкоме, руководит пионерами, «все получилось не так, как мы думали, а отец ведь старый, нелегко ему…» Сергею тоже было нелегко, он не умел, как прежде, откинуть и забыть все тяжелое. Редкие и безмолвные встречи с сыном стали для него единственной отрадой. Тоня не играла никакой роли в его переживаниях. Только один женский образ жил в его мечтах – Галчонок. Он ее знал так мимолетно, что никак не мог вспомнить ее лицо. Он представлял себе ее разлетающиеся брови, ее большой смеющийся рот, ее ласковые и строгие глаза, но лица не получалось. Это была тень, полувымысел-полуправда. Он не думал о женской любви. Другое томило его. Он хотел подняться в собственных глазах, стать достойным уважения и любви, он хотел стать лучшим, чтобы его приняли как своего лучшие люди, его бывшие, ушедшие далеко вперед друзья. Вся потребность любви обратилась на Володю, на славного и недоступного сына.
Она страстно любила сына, но иногда боялась его. Он значил для нее больше, чем любой сын для любой матери. В нем была ее победа над условностями жизни, большая победа ее гордости, ее любви, ее человечности. Но он был напоминанием о пережитом чувстве, с годами должны были проявиться чужие черты, и она со страхом разглядывала его – какой же он есть, какой же он будет, ее маленький сын?
Встреча с Голицыным взволновала ее сильнее, чем она могла предположить. С первой же минуты Тоня знала, что все пережитое должно быть пережито вновь, с новыми столкновениями, с новой борьбой. Дремавшее чувство вспыхнуло жарким пламенем – не любовь, нет, но жадный интерес к своему противнику. Она могла не любить Сергея, но быть равнодушной к нему она не могла, не умела. Чего он захочет? Неужели только прощения? Она надеялась, что он не захочет сына и не узнает о нем, но если бы так случилось, она была бы оскорблена и несчастна. С прямолинейностью человека, уверенного в своих силах и ничего не простившего, она хотела обнажения всего скрытого, острой борьбы и окончательной победы.
На третий день после встречи с Сергеем она смогла управлять собою настолько, что спокойно сказала Семе:
– Знаешь, Голицын вернулся. Я говорю об этом потому, что ты мог бы узнать сам. Я не хочу, чтобы ты думал, что это имеет для меня значение.
Борьба касалась только ее и Сергея – она не хотела, чтобы Сема страдал.
В больнице она уделяла Сергею внимания ровно столько же, сколько другим больным. Но когда Сергея навестил комиссар, она пригласила комиссара к себе и узнала от комиссара все, что тот знал сам. Она была объективна и не хотела Сергею зла. «Он хороший парень, – сказала она, – вы сумеете сделать из него человека».
Окна палаты выходили во двор, где играли дети. Иногда, в припадке женской слабости, Тоня торопливо уносила сына в дом. Но слабость была чужда ей, и снова она выпускала ребенка во двор и была рада, когда замечала в окне внимательные глаза Сергея.
– Спасибо, Тоня! – сказал Сергей на прощанье, выписываясь из больницы.
– Не за что, – резко ответила она. Но он не хотел уходить так.
– Тоня… мы, наверное, говорим в последний раз. Не поминай меня лихом, Тоня.
– У меня нет ни злых, ни добрых воспоминаний, – сказала она спокойно. – Будь здоров.
Они встретились снова на детском празднике. Она увидела Сергея гораздо раньше, чем Клава, и одновременно с Семой. Но в то время как Сема растерялся и взволновался, она почти хотела развязки и успела внутренне собраться для любой схватки. Когда раздавали премии, она была спокойнее всех. И, встретив вопрошающий, отчаянный взгляд Сергея, она гордо и приветливо кивнула ему головой. От ее внимания не ускользнули ни смущение Клавы и Круглова, ни мрачное уединение Сергея, ни разговор Круглова с Сергеем. Она не могла слышать разговор, но знала, о чем они говорят. Ее мальчуган помог ей. Он явился и крикнул: «Папа!» Она стушевалась и предоставила Семе испытать всю полноту торжества. Но с этой минуты она была целиком захвачена напряжением начинающейся борьбы.
Сема ни словом не обмолвился о Голицыне. И в последующие дни о нем не говорили. Но думали. Трещинка, почти совсем затянувшаяся, снова разошлась и пугала обоих. Тоня делала все, чтобы уничтожить ее, и напряженно ждала – она знала, что развязка будет, и только в ней находила выход.
Проходили недели. Голицына не было ни видно, ни слышно. Но он присутствовал в семье, и его присутствие яснее всех ощущал Володя, хотя он один не имел о нем ни малейшего представления. Его чаще ласкали, упорнее баловали, все шалости сходили ему с рук. В эти дни Сема, как никогда, дорожил его любовью, и маленькое существо торопилось использовать свое преимущество. Сема мастерил ему игрушки, рассказывал ему сказки, ловил ему жуков, гулял с ним в тайге, запускал воздушного змея. «Я хочу!» – заявлял маленький деспот, и Сема ни в чем не мог отказать ему. Даже Светлана, его родная и обожаемая маленькая дочь, была оттеснена на задний план – она не участвовала в борьбе.
Сергей Голицын не появлялся. Но издали, украдкой, он наблюдал. Его неудержимо тянуло к румяному мальчугану, который оказался его сыном. При первой возможности Сергей приходил к забору детского комбината и в шумной массе ребятишек искал своего сына. Однажды он подозвал мальчугана и дал ему конфету. Володя взял конфету, оглядел чужого дядю и равнодушно отвернулся. Сергею стало стыдно, как будто он хотел украсть.
Он был очень одинок в эти летние дни, заполненные трудом и военными занятиями. Отец не хотел писать ему. Мать писала: «Не обижайся на старика, очень уж он расстроился, пусть переживет, тогда напишет». Она сообщила, что Свиридов полгода назад уехал на строительство тракторного завода и «старик совсем осиротел». А Груня вышла замуж и работает в райкоме, руководит пионерами, «все получилось не так, как мы думали, а отец ведь старый, нелегко ему…» Сергею тоже было нелегко, он не умел, как прежде, откинуть и забыть все тяжелое. Редкие и безмолвные встречи с сыном стали для него единственной отрадой. Тоня не играла никакой роли в его переживаниях. Только один женский образ жил в его мечтах – Галчонок. Он ее знал так мимолетно, что никак не мог вспомнить ее лицо. Он представлял себе ее разлетающиеся брови, ее большой смеющийся рот, ее ласковые и строгие глаза, но лица не получалось. Это была тень, полувымысел-полуправда. Он не думал о женской любви. Другое томило его. Он хотел подняться в собственных глазах, стать достойным уважения и любви, он хотел стать лучшим, чтобы его приняли как своего лучшие люди, его бывшие, ушедшие далеко вперед друзья. Вся потребность любви обратилась на Володю, на славного и недоступного сына.