Страница:
Я не мог отвести взгляд от этой дырочки. Меня потряс тот факт, что Хэнк ее до сих пор не заделал. На какое-то безумное мгновение я даже подумал, что точно так же, как он приготовил к моему приезду комнату, он специально просверлил и ее. А что, если он приготовил и соседнюю комнату?! (Он дотрагивается до освещенного ободка отверстия, чувствуя, что зазубрины, сделанные когда-то кухонным ножом, сгладились, словно свет отполировал дерево, — «Когда-то я знал каждую выемку…»)
Меня охватило какое-то странное волнение. Мне нужно было во что бы то ни стало взглянуть (встает на колени — «Когда-то я…», — дрожа от озноба, — »…когда-то я видел там ужасное…»), чтобы удостовериться, что мои страхи безосновательны. («…ужасное, о-о-о, нет! нет!») Всего один взгляд. Я вздохнул и вернулся к кровати за грушей и печеньем. Я радостно жевал, кусая то от одного, то от другого попеременно, браня себя за свой дурацкий испуг и твердя, что, к счастью, время не ждет никого, даже шизофреников с галлюцинативными тенденциями…
Потому что соседняя комната ничем не походила на мамину.
Я снова опустился на кровать совершенно обессиленный — после долгой дороги, лихорадочных приветствий внизу, а теперь еще эта комната, — однако на жгучее любопытство сил еще явно хватало: мне надо было еще раз взглянуть на эту комнату, принадлежащую новой хозяйке старого дома. (Он подвигает к стене стул, чтобы шпионить со всеми удобствами. Однако, когда он садится, дырка оказывается чуть выше его глаз. Тогда он разворачивает стул спинкой к стене и, став коленями на плетеное сиденье, уже пристраивается как следует. Он еще раз кусает грушу и припадает к дырке…)
В комнате не осталось ничего из маминой мебели, картин, занавесок и вышитых подушек. Исчезли ряды благоухающих граненых флаконов, которые украшали ее туалетный столик (драгоценные камни, наполненные золотом и амброй любовного зелья), не стало и огромной кровати с причудливой медной спинкой, которая величественно возвышалась над мамой (трубы развратного органа, настроенные на мелодию похоти). Не было ничего — ни стульев, обитых розовым шелком, ни туалетного столика (как она расчесывала свои длинные черные волосы перед зеркалом), ни отряда чучел с пуговицами вместо глаз. Даже стены изменились — из эфемерно розовато-лиловых они стали сияюще белыми. От ее комнаты не осталось ничего. (И все же ему кажется, что какая-то неуловимая часть ее души все еще сохраняется в комнате. «Очень может быть, что какая-нибудь мелочь, пустяк навевают воспоминания о прежней обстановке; точно так же, как стук молотка заставил меня вспомнить прежние вечера». И он осматривает комнату, пытаясь найти этот замаскированный источник ностальгии.)
Теперь, отделавшись от глупого волнения, я чувствовал нестерпимое желание побольше разузнать о нынешней обитательнице маминой комнаты. Обстановка ее была очень проста, более того, она была почти пуста, почти свободна; но это была умышленная пустота, наполненная воздухом, как восточное письмо. Полная противоположность маминому шифону и оборкам. На одном из столов стояли лампа и швейная машинка, на другом — поменьше, около дивана, — высокая черная ваза с красными кленовыми листьями. Диван представлял собой обычный матрас, уложенный на бывшую дверь и установленный на металлические ножки, — в университетской деревне таких самодельных диванов пруд пруди, но там я их всегда воспринимал как знак показной бедности, в отличие от этого, являвшего собой чистую и целесообразную простоту.
У стола со швейной машинкой стоял стул; книжные полки, сделанные из кирпичей и досок, выкрашенных в серый цвет, были уставлены разрозненными изданиями; яркий вязаный ковер покрывал пол. Кроме этого коврика и вазы с листьями комнату украшали нечто похожее на маленький деревянный арбуз, который стоял на полке, и большой кусок отшлифованного водой дерева на полу.
(Эта комната чем-то напоминает нору — думает он; святилище, куда кто-то — конечно же женского рода… хотя ему не удается найти определенно женских признаков, — приходит читать, шить и быть в одиночестве. Вот в чем дело. Вот почему она напоминает мне старую мамину комнату; в ее комнате царила та же атмосфера святилища, это был ее личный собственный замок, в котором она наслаждалась краткими мгновениями счастья вопреки мрачному ужасу происходившего внизу. Эта комната была таким же замком, что-то вроде Зазеркалья, где уставшая душа может отдохнуть с синими птицами, где горе тает словно воск…)
Я сразу решил, что эта комната должна принадлежать Дикому Цветку братца Хэнка. Кто еще мог устроить здесь такое? Ни один из мужчин. И уж конечно не та плюшка, которую я встретил внизу. Значит, остается только жена Хэнка; надо отдать ему должное. (Он отодвигается от дырки и сидит, прислонившись лбом к прохладной стене; а что, собственно, удивительного, что жена Хэнка необыкновенная женщина? Казалось бы, наоборот: было бы удивительно, если бы он женился на простушке. Потому что Хэнк нашел свое слово…)
Пока я сидел в темноте, размышляя над своей грушей, Хэнком, героями и о том, как же мне отыскать волшебное слово (плетеное сиденье стула вдруг издает громкий треск…)… с другого берега раздается крик. (Он поворачивается, уперев подбородок в спинку стула…) Это женский голос (тот самый, грудной птичий голос из его сна; запнувшись о ножку стула, он падает на пол), он льется ко мне в комнату из промозглого тумана. Я слышу его еще раз, потом доносится шум моторки. (Лежа на полу, он высвобождает свои ноги и, поспешно вскочив, бежит к окну…) Через несколько минут я слышу, как возвращается лодка, и они выходят на мостки причала. Это брат Хэнк, он чем-то взвинчен. Они проходят прямо под моим окном…
— Послушай, родная, я уже говорил тебе, что мы не можем зависеть от Долли Маккивер и ее отца, что бы они там ни думали обо мне.
Женский голос звучал на грани слез:
— Долли всего лишь хотела попросить тебя.
— О'кей, ты попросила меня. Следующий раз, когда ее увидишь, можешь ей так и передать.
— Следующего раза не будет. Я не могу больше… я не могу больше терпеть… от людей, которых я…
— О Господи! Ну же, ну же! Успокойся. Все уладится. Скоро все утрясется.
— Скоро? Они ведь даже еще не знают. А что будет, когда Флойд Ивенрайт вернется? Разве он не может снять копии с этих документов?
— О'кей, о'кей.
— Он собирался всех поставить в известность… — О'кей, пусть ставит. Никого из здешних женщин еще не выбирали Майской королевой. И ничего, как-то они это выносят. Ты бы видела, сколько дерьма они выливали на голову второй жены Генри…
Я почти не расслышал приглушенный ответ девушки — «мне кажется, будто я должна…», потом хлопнула входная дверь, и разговор оборвался. Через несколько минут из соседней комнаты донеслись всхлипывания. Я перестал дышать и замер в ожидании. Дверь закрылась, и я услышал шепот Хэнка: «Ну, прости меня, котенок. Пожалуйста. Я злюсь на Маккивер. А вовсе не на тебя. Давай ложиться, а утром еще поговорим. Я поговорю с отцом. Ну, Вив, давай, пожалуйста… Пожалуйста?..»
Как можно тише я забрался в кровать, накрылся одеялом и еще долго лежал не засыпая и слушал, как Хэнк то устало, то раздраженно и совершенно не по-геройски шепотом молит в соседней комнате. (Улыбаясь, он закрывает глаза. «Я считал, что в мире комиксов нет ему равных: есть лишь Чудо-Капитан и маленький Билли — пророк его…») Мне снова вспомнилась эта «хромота», которую я заметил в плавании Хэнка. Хромота и скулеж — вот первые признаки, которые позволят мне убедить себя в том, что он не так уж велик; и когда придет час, сразиться и повергнуть его будет не так уж сложно. («Я часто пытался. Молитвенно смежив глаза, я на разные лады повторял магическое слово „Стазам“, пока не убеждался, что никому, а уж мне и подавно, не дано победить Великана…) И на этот раз, со второй попытки, я смогу узнать свое волшебное слово. („И только сейчас мне приходит в голову… что, возможно, я не только произносил не то слово, но и видел угрозу совсем не там, где она была…“) И когда я засыпаю, мне уже снится, что я летаю, а не падаю…
В соседней комнате Вив одна задумчиво расчесывает волосы: наверное, надо было что-то сказать Хэнку, пока он не выскочил из комнаты; надо было как-то дать ему понять, что на самом деле ей совершенно не важно, что говорит Долли Маккивер… просто… почему он хотя бы раз не может принять ее точку зрения? Потом она усмехается своему по-таканию собственным слабостям и гасит свет.
В Ваконде агент по недвижимости заканчивает фигурку и ставит ее к остальным: ну что ж, на этот раз она не похожа на генерала, хотя, черт побери, в ее чертах есть что-то знакомое, до смешного знакомое, до ужаса знакомое, — и он чувствует, как резец покрывается потом в его ладони.
В Портленде Флойд Ивенрайт обрушивает весь накопленный поток ругательств на профсоюзную пешку, которая не сняла копии, а на следующее утро ложится в клинику для вправления грыжи, так что получить документы можно будет не раньше чем через две недели… черт бы побрал эту гниду!
Симона засыпает перед освещенной свечой Святой Девой, уверенная, что деревянная фигурка не сомневается в ее чистоте, но саму ее более, чем когда-либо, мучают сомнения. Дженни просыпается от боли в животе, выбрасывает остатки вареных лягушек в помойное ведро и растапливает плиту при помощи иллюстрированного издания «Макбета». Старый лесоруб так пьян, что ему кажется, будто эхо, отвечающее ему, и вправду голос другого человека. Все выше ползет вода и вьющийся ягодник; на коврике, где остались мокрые следы Хэнка, выползает плесень; а сквозь поля, посверкивая, как хищная птица в полете, несется река.
Что-то знать — это значит полагаться на свое знание, быть в нем уверенным, куда бы оно тебя ни вело. Когда-то давным-давно у меня была Ручная белка по имени Омар. Он жил в ватных темных внутренностях нашей старой зеленой тахты. Омар отлично знал эти внутренности, и уверенность в них обеспечивала ему безопасность, невзирая на возможность быть раздавленным из-за неведения садящихся. Он вполне благополучно существовал там, пока тахту не застелили красным пледом, чтобы прикрыть ее вылезавшие потроха. И тут он потерял ориентиры, а заодно и веру в сбое знание нутра. Вместо того чтобы попытаться включить плед в свою картину мира, он перебрался в водосток в задней части дома и захлебнулся во время первого же ливня, вероятно продолжая винить во всем плед: черт бы побрал этот непостоянный мир! Черт бы его побрал!
Что было известно о жене Хэнка бездельникам, сидящим в «Пеньке» или болтающимся вокруг да около офиса тред-юниона:
«Она не из нашего штата. Она читает книжки, но не такая ученая чистюля, как вторая жена старика Генри. На мой вкус, она чертовски красивая».
«Может, конечно, и так, но…»
«Да ну, она сухая как щепка. А тощая! Хотя з постели, может, и ничего».
«Я бы тоже не прочь с ней, но…»
«Настоящая ягодка эта Вив. И всегда такая доброжелательная при встрече…»
«Да, это все так, и все же… что-то в ней есть странное».
«Черт побери, да ты вспомни, где она живет, в этом змеином гнезде. Ничего удивительного, что она немного дерганая…»
«Я не об этом. Я имею в виду… ну, например, почему это Хэнк никогда не появляется с ней в городе? «
«Потому же, почему и остальные. Тупица ты, Мел, кто же таскает за собой своих баб? Они же только мешают, если захочешь немножко расслабиться. А Хэнк в этом смысле ничем не отличается от остальных. Не помнишь, что ли, как он таскал на пляж Энн Мэй Гриссом или Барбару, официантку из „Яхт-клуба“, да и всех этих девиц из пивбара, — усаживал их к себе на мотоцикл, а они уж вцеплялись в него изо всех сил, только чтобы не слететь».
«Да, Мел, а кроме того… может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе — слушать, что люди говорят. Вот она и сидит дома и радуется, как говорится…»
«Да, но какая другая женщина потерпела бы, когда вокруг ее дома поднимается такая буча? Говорю вам, в ней есть что-то странное…»
«Может, и так, ну странная, что ж из того? И все равно я бы не отказался с ней переспать».
И дальше это «что-то странное» не обсуждается.
Они замечали и многое другое в Вив, но никогда не обсуждали это, словно из страха, что сам факт упоминания ее необыкновенно плавной походки, изящных подвижных рук, белоснежной шеи или какой-нибудь веточки, которую она любила прикалывать к блузке, будет намекать на нечто более существенное, чем обычное досужее любопытство. При этом в коридоре тред-юниона зачастую обсуждалась высокая грудь Симоны, а время от времени раздавались и споры относительно того, каким надо быть смельчаком, чтобы пуститься на исследование недр индеанки Дженни. Да и вообще не было в округе такой женщины, за исключением Вив, чья анатомия широко не обсуждалась бы. Когда же дело доходило до Вив, казалось, мужчины замечали лишь самые общие черты: миленькая… доброжелательная… чересчур худая, но чем тоньше, тем горячее кровь. Как будто больше о ней было нечего сказать. Словно своим умолчанием они категорически заявляли, что больше ничего не замечают.
Вив была родом из Колорадо, из жаркого, прокаленного солнцем городка, в котором скорпионы прятались в черную растрескавшуюся глину или заползали в перекати-поле, обрамлявшее все изгороди, и наблюдали, как мимо грохотали грузовики со скотом. Городишко назывался Рокки-Форд, и на железнодорожной станции, на белой деревянной арке, где возвышался деревянный арбуз, было выведено: «Арбузная столица мира». Теперь арка уже рухнула, но в те дни, когда Хэнк возвращался из Нью-Йорка на своем новеньком «харли», купленном на деньги, полученные по увольнении из армии, эта расписная притча во языцех сияла в лучах маслянистого солнца, а широкий брезентовый стяг, приколоченный к ней, сообщал о ежегодной арбузной ярмарке: «Сколько Арбузов Человек Может Съесть… Бесплатно!!!»
«Перед таким соблазном трудно устоять», — решил про себя Хэнк и, снизив скорость, начал пробираться по запруженным толпами людей улицам — цветастые рубахи, раздувающиеся штаны, выцветшие соломенные шляпы, голубые рабочие комбинезоны. «Эй, папаша, как проехать к бесплатным арбузам?» — обратился он к первому же загорелому лицу, обернувшемуся в сторону его мотоцикла. Вопрос произвел странное действие. Лицо вдруг покрылось целой сетью морщин, расползавшихся словно трещины по глинистому дну пруда, который внезапно пересох под зверским солнцем. «Ну конечно! — прокаркало из щели рта. — Конечно! Для того я пахал как ишак, чтобы потом раздавать арбузы первому, первому вонючему встречному…» По мере произнесения голос становился все более хриплым, пока не превратился в яростный ржавый скрип. Хэнк тронулся дальше, оставив старика стоять с надувшимся от гнева лицом.
«Лучше спросить кого-нибудь из горожан, — разумно решил он, — или туристов, ну их к бесу, этих несчастных фермеров. Ясно, их корежит от бесплатных раздач «.
Он медленно ехал по главной улице, расцвеченной красно-белыми полосатыми флагами и афишами родео, чувствуя, как на лбу выступает пот. Вот он, колокол Хэнка. Как ему нравилось в этот июльский полдень ехать на мотоцикле в расстегнутой до пояса рубашке, ощущая, как ветер хлещет его по груди и остужает проступивший пот! Ему нравились даже мальчишки, которые пускали ему под колеса свои торпеды и веселились, когда мотоцикл в испуге издавал яростный рев. Ему нравились люди на тротуарах с приколотыми к карманам яркими сатиновыми ленточками, с которых свисали маленькие деревянные арбузики. Ему нравились грязные, рахитичные ребятишки, державшие на длинных палках зеленые надувные шары, выкрашенные в полоску в виде арбузов; и разгоряченные женщины, обмахивавшиеся газетками в пикапах; и арбузы, сложенные на блестящей соломе, позади пикапов, на бампере которых было выведено белым кремом для сапог: «Сорок центов каждый. Три штуки — доллар». Ему нравился месяц июль. В кошельке у него была тысяча долларов; он радовался, что вырвался из цепких лап Вооруженных Сил и может катить себе на своем новом подержанном мотоцикле куда пожелает, ощущая, как в заднем кармане штанов потеют долларовые бумажки. Это по Хэнку звонил колокол… И все же, все же, несмотря на все эти мириады радостей, Хэнк никогда еще не чувствовал себя таким несчастным, и уж вовсе был не способен понять почему.
Потому что, несмотря на все эти приятные мелочи, что-то было не в порядке. Он не мог точно сказать, что именно, но после длительного периода отрицания этого он наконец, скрепя сердце, был вынужден признать, что он и окружающий мир находятся не в ладах друг с другом. И, осознав это, он уже не мог избавиться от этого ощущения.
Где-то впереди оркестр играл марш, и в медном мареве дня Хэнку показалось, что молоточки ударника стучат прямо ему в виски. «Может, нужна соломенная шляпа?» — подумал он и сорвал таковую с ближайшего прохожего, чей размер головы показался ему подходящим; человек уставился на Хэнка раскрыв рот, но, увидев выражение лица обидчика, вовремя вспомнил, что дома у него есть еще одна, и даже лучше. Хэнк прислонил мотоцикл к шесту, на котором в безветренном пекле болтался флаг, и отправился в бакалейную лавку за квартой холодного пива; попивая пиво из горлышка, он начал проталкиваться сквозь толпу в сторону оркестра. Он пытался улыбаться, но лицо его запеклось почти так же, как у фермеров. Да и к чему утруждать себя? Фермерам было не до того, а туристы и горожане глазели направо и налево, на фотографов из «Лайфа» и чистеньких детишек, запускавших свои торпеды. «У всех такой вид, — подумал он, — словно что-то должно случиться. — И тут же сам себе возразил: — Да нет, это просто жара».
Выехав из Нью-Йорка, он повсюду, во всех городишках, которые проезжал, встречал одни и те же лица, с одинаковым выражением. «Все дело в жаре, — объяснял он себе, — ив общеполитической ситуации в мире». И все же почему все встречавшиеся ему или куда-то нервно спешили, словно готовясь к какому-то грандиозному, но довольно туманному делу, или лениво переругивались, словно только что потерпев в нем неудачу? Их настороженная всепоглощенность раздражала его. Черт подери, он только что вернулся после военной акции, которая забрала больше жизней, чем первая мировая война, и все для того, чтобы обнаружить, что сладкая земля свободы, которую он защищал, рискуя жизнью, провоняла. А ведь он сражался за каждого из этих простых американских парней, спасая их от коварной угрозы коммунизма. Так в чем же дело, черт побери? Почему небо затянуто оловянной фольгой, а в душе тлеет отчаяние? Что произошло с людьми? Он не мог припомнить, чтобы жители Ваконды были такими вздрюченными или, наоборот, такими подавленными. «Эти ребята на Западе умеют держать фасон… сорвиголовы». Но чем больше он подставлял лицо сухому американскому ветру, чем дальше продвигался по Миссури, Канзасу и Колорадо, не наблюдая никаких признаков ни «фасона», ни «сорвиголов», тем тревожнее становилось у него на душе. «Жара и эта заварушка за океаном, — пытался он поставить диагноз болезни нации, — вот и все». (Но отчего она распространилась повсеместно, где бы я ни оказывался? От беззубого малыша до дряхлого старца?) «И к тому же влажность», — робко добавлял он. (Но почему я так бешусь от ярости, почему мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не вцепиться в эти загорелые лица и не заорать: «Проснитесь же, раскройте глаза, чтоб вас разорвало, взгляните вокруг! Вот он — я, ради вас рисковавший шкурой в Корее, чтобы уберечь Америку от коммуняк! Проснитесь и радуйтесь!»)
Я вспомнил это, это непреодолимое желание вцепиться в кого-нибудь и разбудить его, потому что знал: теперь, после возвращения Малыша, оно снова будет посещать меня и причинять мне уйму хлопот. Обычно это состояние наступало у меня после приступов ярости. Как, например, с тем весельчаком из бара, которого я повстречал, колеся по стране. Это было в том самом городе, где я познакомился с Вив. Здоровенный парень, он отпустил какую-то шуточку по поводу армии, увидев через витрину бара на улице пьяного солдата, на что я ему заметил, что, если бы не этот солдат, он, возможно, уже пахал бы в Сибири, вместо того чтобы сидеть тут над пивом, макая в него свой уродливый нос… Он ответил мне что-то по поводу того, что я являюсь типичным продуктом пропаганды Пентагона, я в свою очередь заявил, что он типичный продукт чьего-то дерьма; в общем, не успели мы оглянуться, как круто сцепились. Теперь-то я знаю. Да и тогда я знал, что это за тип — такие подписываются на журналы вроде «Нация» или «Атлантика» и даже, наверное, читают их — и что у меня не было ни малейшего шанса переспорить его; но я был слишком разгорячен, чтобы попридержать язык. А дальше все было как обычно, когда я сцепляюсь с кем-нибудь, кто и сквозь сон может рассказать в сто раз больше, чем я в трезвом и бодром состоянии: я начинаю лепить все подряд, ни к селу ни к городу, и в результате оказываюсь в полных дураках: адреналин выделяется полным ходом, а мне только остается болтать языком, вместо того чтобы остановиться и поискать какой-нибудь логический выход. В общем, когда я уже окончательно запутался, я перешел к более убедительным аргументам, которыми пользовался обычно.
Он шел по тротуару маленького городка Колорадо под грохот духового оркестра, и злость его нарастала с такой же скоростью, как ртуть в термометре. От долгой тряски на мотоцикле болели почки. Кварта пива вызвала лишь тупую головную боль. Заезженный неторопливый ритм «Звездно-полосатый навсегда» воспринимался как намеренное издевательство над человеком, только что расставшимся с военной формой. И когда в баре загорелый бездельник в цветастой рубахе, расстегнутой аж до волосатого пупа, начал разглагольствовать о недостатках текущей внешней политики — это оказалось последней каплей (и чего я только лез спорить с этим типом! — я же чувствовал, что он завалит меня фактами и цифрами). Так что через десять минут после начала спора Хэнк уже поливал красно-бело-золотой оркестр проклятиями сквозь прутья зарешеченного окошка камеры. (День я завершил, остужая свою ярость в местной каталажке.)
Под взглядами собравшихся у окошка парней он орал, пока не охрип, после чего в облаке пыли, плававшей в солнечных лучах, отошел от окна и растянулся на лежанке. И здесь он невольно заулыбался: хороший он устроил спектакль — настоящее событие дня. Через окно до него доносилось, как подробности его драки излагались и передавались счастливыми очевидцами. В течение часа он подрос на шесть дюймов, приобрел страшный шрам через все лицо, а чтобы смирить его пьяное неистовство, уже понадобилось десять здоровых мужчин. (Естественно, это состояние быстро проходит: тогда в Рокки-Форде моя злоба утихла, как только я вмазал этому парню, — так что я даже не возражал против небольшого отдыха согласно закону; к тому же там-то я и познакомился с Вив — в этой каталажке, — но это уже к делу не относится…)
Хэнк проснулся от легкого постукивания по решетке. В камере было невыносимо душно, и он весь взмок от пота. Прутья решетки поколебались у него перед глазами и замерли — за ними стоял полицейский в хаки с темными пятнами пота под мышками; рядом с ним был и турист, которому врезал Хэнк, с распухшим лицом и проступающими из-под загара синяками. За ними мелькнула девушка — полупрозрачная в мареве жары, — то ли была, то ли нет.
— Судя по твоим бумагам, — произнес полицейский, — ты только что из-за океана.
Хэнк кивнул, попытавшись улыбнуться и стараясь еще раз увидеть эту девушку. За решеткой в ветвях дерева жужжал жук.
— Военно-морские силы… А я служил на Тихом во время войны… — с оттенком ностальгии промолвил турист. — Участвовал в сражениях?
Хэнку потребовалось не больше секунды, чтобы сообразить, что происходит. Он опустил голову и горестно кивнул. Закрыв глаза, он принялся массировать переносицу большим и указательным пальцами. Туристу не терпелось узнать, как это было. Драка с корейцами? Хэнк уклончиво ответил, что еще не может рассказывать об этом. «Но отчего на меня? — спросил турист с таким видом, что вот-вот заплачет. — Почему ты набросился на меня?» Хэнк пожал плечами и откинул назад пыльные волосы, закрывавшие ему глаза. «Наверно, — пробормотал он, — ты был самым большим, кого мне удалось найти».
Говорил он это, конечно, в расчете на эффект, но когда уже произнес, — «простите, мистер, но вы больше всего подходили», — понял, что на самом деле это недалеко от истины.
Полицейский вместе с туристом удалились в дальний конец комнаты и, посовещавшись шепотом, вынесли оправдательный приговор, учитывая, что Хэнк извинился, но с тем условием, чтобы к заходу солнца ни его, ни его мотоцикла в городе не было. Когда Хэнк вторично приносил свои извинения, в дверях снова мелькнуло то же видение. Выйдя, он остановился у раскаленной добела глинобитной стены и, щурясь на солнце, стал ждать. Он был уверен, что девушка знает, что он ее ждет. Точно так же, как любая женщина знает, когда ей свистят, хоть и не подает вида. Потому что ты должен за ней бегать. Через несколько мгновений из-за задней стены действительно выскользнула девушка и, подойдя к нему, остановилась рядом. Она спросила, не нужно ли ему вымыться и отдохнуть. Он в свою очередь поинтересовался, нет ли у нее подходящего места для этого.
В тот вечер они любили друг друга за пределами города в набитом соломой кузове пикапа. Одежда их лежала поблизости, на берегу мутного пруда, который был вырыт городскими мальчиками, попросту расширившими одну из оросительных канав и сделавшими запруду. До них доносились журчание воды, переливавшейся через самодельную дамбу, и серенады лягушек, перекликавшихся друг с другом с разных берегов. Тополь сыпал пух на их обнаженные тела, покрывая их словно теплым снегом. Вот он, колокол Хэнка; теперь уже совсем отчетливо, ясно…
Меня охватило какое-то странное волнение. Мне нужно было во что бы то ни стало взглянуть (встает на колени — «Когда-то я…», — дрожа от озноба, — »…когда-то я видел там ужасное…»), чтобы удостовериться, что мои страхи безосновательны. («…ужасное, о-о-о, нет! нет!») Всего один взгляд. Я вздохнул и вернулся к кровати за грушей и печеньем. Я радостно жевал, кусая то от одного, то от другого попеременно, браня себя за свой дурацкий испуг и твердя, что, к счастью, время не ждет никого, даже шизофреников с галлюцинативными тенденциями…
Потому что соседняя комната ничем не походила на мамину.
Я снова опустился на кровать совершенно обессиленный — после долгой дороги, лихорадочных приветствий внизу, а теперь еще эта комната, — однако на жгучее любопытство сил еще явно хватало: мне надо было еще раз взглянуть на эту комнату, принадлежащую новой хозяйке старого дома. (Он подвигает к стене стул, чтобы шпионить со всеми удобствами. Однако, когда он садится, дырка оказывается чуть выше его глаз. Тогда он разворачивает стул спинкой к стене и, став коленями на плетеное сиденье, уже пристраивается как следует. Он еще раз кусает грушу и припадает к дырке…)
В комнате не осталось ничего из маминой мебели, картин, занавесок и вышитых подушек. Исчезли ряды благоухающих граненых флаконов, которые украшали ее туалетный столик (драгоценные камни, наполненные золотом и амброй любовного зелья), не стало и огромной кровати с причудливой медной спинкой, которая величественно возвышалась над мамой (трубы развратного органа, настроенные на мелодию похоти). Не было ничего — ни стульев, обитых розовым шелком, ни туалетного столика (как она расчесывала свои длинные черные волосы перед зеркалом), ни отряда чучел с пуговицами вместо глаз. Даже стены изменились — из эфемерно розовато-лиловых они стали сияюще белыми. От ее комнаты не осталось ничего. (И все же ему кажется, что какая-то неуловимая часть ее души все еще сохраняется в комнате. «Очень может быть, что какая-нибудь мелочь, пустяк навевают воспоминания о прежней обстановке; точно так же, как стук молотка заставил меня вспомнить прежние вечера». И он осматривает комнату, пытаясь найти этот замаскированный источник ностальгии.)
Теперь, отделавшись от глупого волнения, я чувствовал нестерпимое желание побольше разузнать о нынешней обитательнице маминой комнаты. Обстановка ее была очень проста, более того, она была почти пуста, почти свободна; но это была умышленная пустота, наполненная воздухом, как восточное письмо. Полная противоположность маминому шифону и оборкам. На одном из столов стояли лампа и швейная машинка, на другом — поменьше, около дивана, — высокая черная ваза с красными кленовыми листьями. Диван представлял собой обычный матрас, уложенный на бывшую дверь и установленный на металлические ножки, — в университетской деревне таких самодельных диванов пруд пруди, но там я их всегда воспринимал как знак показной бедности, в отличие от этого, являвшего собой чистую и целесообразную простоту.
У стола со швейной машинкой стоял стул; книжные полки, сделанные из кирпичей и досок, выкрашенных в серый цвет, были уставлены разрозненными изданиями; яркий вязаный ковер покрывал пол. Кроме этого коврика и вазы с листьями комнату украшали нечто похожее на маленький деревянный арбуз, который стоял на полке, и большой кусок отшлифованного водой дерева на полу.
(Эта комната чем-то напоминает нору — думает он; святилище, куда кто-то — конечно же женского рода… хотя ему не удается найти определенно женских признаков, — приходит читать, шить и быть в одиночестве. Вот в чем дело. Вот почему она напоминает мне старую мамину комнату; в ее комнате царила та же атмосфера святилища, это был ее личный собственный замок, в котором она наслаждалась краткими мгновениями счастья вопреки мрачному ужасу происходившего внизу. Эта комната была таким же замком, что-то вроде Зазеркалья, где уставшая душа может отдохнуть с синими птицами, где горе тает словно воск…)
Я сразу решил, что эта комната должна принадлежать Дикому Цветку братца Хэнка. Кто еще мог устроить здесь такое? Ни один из мужчин. И уж конечно не та плюшка, которую я встретил внизу. Значит, остается только жена Хэнка; надо отдать ему должное. (Он отодвигается от дырки и сидит, прислонившись лбом к прохладной стене; а что, собственно, удивительного, что жена Хэнка необыкновенная женщина? Казалось бы, наоборот: было бы удивительно, если бы он женился на простушке. Потому что Хэнк нашел свое слово…)
Пока я сидел в темноте, размышляя над своей грушей, Хэнком, героями и о том, как же мне отыскать волшебное слово (плетеное сиденье стула вдруг издает громкий треск…)… с другого берега раздается крик. (Он поворачивается, уперев подбородок в спинку стула…) Это женский голос (тот самый, грудной птичий голос из его сна; запнувшись о ножку стула, он падает на пол), он льется ко мне в комнату из промозглого тумана. Я слышу его еще раз, потом доносится шум моторки. (Лежа на полу, он высвобождает свои ноги и, поспешно вскочив, бежит к окну…) Через несколько минут я слышу, как возвращается лодка, и они выходят на мостки причала. Это брат Хэнк, он чем-то взвинчен. Они проходят прямо под моим окном…
— Послушай, родная, я уже говорил тебе, что мы не можем зависеть от Долли Маккивер и ее отца, что бы они там ни думали обо мне.
Женский голос звучал на грани слез:
— Долли всего лишь хотела попросить тебя.
— О'кей, ты попросила меня. Следующий раз, когда ее увидишь, можешь ей так и передать.
— Следующего раза не будет. Я не могу больше… я не могу больше терпеть… от людей, которых я…
— О Господи! Ну же, ну же! Успокойся. Все уладится. Скоро все утрясется.
— Скоро? Они ведь даже еще не знают. А что будет, когда Флойд Ивенрайт вернется? Разве он не может снять копии с этих документов?
— О'кей, о'кей.
— Он собирался всех поставить в известность… — О'кей, пусть ставит. Никого из здешних женщин еще не выбирали Майской королевой. И ничего, как-то они это выносят. Ты бы видела, сколько дерьма они выливали на голову второй жены Генри…
Я почти не расслышал приглушенный ответ девушки — «мне кажется, будто я должна…», потом хлопнула входная дверь, и разговор оборвался. Через несколько минут из соседней комнаты донеслись всхлипывания. Я перестал дышать и замер в ожидании. Дверь закрылась, и я услышал шепот Хэнка: «Ну, прости меня, котенок. Пожалуйста. Я злюсь на Маккивер. А вовсе не на тебя. Давай ложиться, а утром еще поговорим. Я поговорю с отцом. Ну, Вив, давай, пожалуйста… Пожалуйста?..»
Как можно тише я забрался в кровать, накрылся одеялом и еще долго лежал не засыпая и слушал, как Хэнк то устало, то раздраженно и совершенно не по-геройски шепотом молит в соседней комнате. (Улыбаясь, он закрывает глаза. «Я считал, что в мире комиксов нет ему равных: есть лишь Чудо-Капитан и маленький Билли — пророк его…») Мне снова вспомнилась эта «хромота», которую я заметил в плавании Хэнка. Хромота и скулеж — вот первые признаки, которые позволят мне убедить себя в том, что он не так уж велик; и когда придет час, сразиться и повергнуть его будет не так уж сложно. («Я часто пытался. Молитвенно смежив глаза, я на разные лады повторял магическое слово „Стазам“, пока не убеждался, что никому, а уж мне и подавно, не дано победить Великана…) И на этот раз, со второй попытки, я смогу узнать свое волшебное слово. („И только сейчас мне приходит в голову… что, возможно, я не только произносил не то слово, но и видел угрозу совсем не там, где она была…“) И когда я засыпаю, мне уже снится, что я летаю, а не падаю…
В соседней комнате Вив одна задумчиво расчесывает волосы: наверное, надо было что-то сказать Хэнку, пока он не выскочил из комнаты; надо было как-то дать ему понять, что на самом деле ей совершенно не важно, что говорит Долли Маккивер… просто… почему он хотя бы раз не может принять ее точку зрения? Потом она усмехается своему по-таканию собственным слабостям и гасит свет.
В Ваконде агент по недвижимости заканчивает фигурку и ставит ее к остальным: ну что ж, на этот раз она не похожа на генерала, хотя, черт побери, в ее чертах есть что-то знакомое, до смешного знакомое, до ужаса знакомое, — и он чувствует, как резец покрывается потом в его ладони.
В Портленде Флойд Ивенрайт обрушивает весь накопленный поток ругательств на профсоюзную пешку, которая не сняла копии, а на следующее утро ложится в клинику для вправления грыжи, так что получить документы можно будет не раньше чем через две недели… черт бы побрал эту гниду!
Симона засыпает перед освещенной свечой Святой Девой, уверенная, что деревянная фигурка не сомневается в ее чистоте, но саму ее более, чем когда-либо, мучают сомнения. Дженни просыпается от боли в животе, выбрасывает остатки вареных лягушек в помойное ведро и растапливает плиту при помощи иллюстрированного издания «Макбета». Старый лесоруб так пьян, что ему кажется, будто эхо, отвечающее ему, и вправду голос другого человека. Все выше ползет вода и вьющийся ягодник; на коврике, где остались мокрые следы Хэнка, выползает плесень; а сквозь поля, посверкивая, как хищная птица в полете, несется река.
Что-то знать — это значит полагаться на свое знание, быть в нем уверенным, куда бы оно тебя ни вело. Когда-то давным-давно у меня была Ручная белка по имени Омар. Он жил в ватных темных внутренностях нашей старой зеленой тахты. Омар отлично знал эти внутренности, и уверенность в них обеспечивала ему безопасность, невзирая на возможность быть раздавленным из-за неведения садящихся. Он вполне благополучно существовал там, пока тахту не застелили красным пледом, чтобы прикрыть ее вылезавшие потроха. И тут он потерял ориентиры, а заодно и веру в сбое знание нутра. Вместо того чтобы попытаться включить плед в свою картину мира, он перебрался в водосток в задней части дома и захлебнулся во время первого же ливня, вероятно продолжая винить во всем плед: черт бы побрал этот непостоянный мир! Черт бы его побрал!
Что было известно о жене Хэнка бездельникам, сидящим в «Пеньке» или болтающимся вокруг да около офиса тред-юниона:
«Она не из нашего штата. Она читает книжки, но не такая ученая чистюля, как вторая жена старика Генри. На мой вкус, она чертовски красивая».
«Может, конечно, и так, но…»
«Да ну, она сухая как щепка. А тощая! Хотя з постели, может, и ничего».
«Я бы тоже не прочь с ней, но…»
«Настоящая ягодка эта Вив. И всегда такая доброжелательная при встрече…»
«Да, это все так, и все же… что-то в ней есть странное».
«Черт побери, да ты вспомни, где она живет, в этом змеином гнезде. Ничего удивительного, что она немного дерганая…»
«Я не об этом. Я имею в виду… ну, например, почему это Хэнк никогда не появляется с ней в городе? «
«Потому же, почему и остальные. Тупица ты, Мел, кто же таскает за собой своих баб? Они же только мешают, если захочешь немножко расслабиться. А Хэнк в этом смысле ничем не отличается от остальных. Не помнишь, что ли, как он таскал на пляж Энн Мэй Гриссом или Барбару, официантку из „Яхт-клуба“, да и всех этих девиц из пивбара, — усаживал их к себе на мотоцикл, а они уж вцеплялись в него изо всех сил, только чтобы не слететь».
«Да, Мел, а кроме того… может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе — слушать, что люди говорят. Вот она и сидит дома и радуется, как говорится…»
«Да, но какая другая женщина потерпела бы, когда вокруг ее дома поднимается такая буча? Говорю вам, в ней есть что-то странное…»
«Может, и так, ну странная, что ж из того? И все равно я бы не отказался с ней переспать».
И дальше это «что-то странное» не обсуждается.
Они замечали и многое другое в Вив, но никогда не обсуждали это, словно из страха, что сам факт упоминания ее необыкновенно плавной походки, изящных подвижных рук, белоснежной шеи или какой-нибудь веточки, которую она любила прикалывать к блузке, будет намекать на нечто более существенное, чем обычное досужее любопытство. При этом в коридоре тред-юниона зачастую обсуждалась высокая грудь Симоны, а время от времени раздавались и споры относительно того, каким надо быть смельчаком, чтобы пуститься на исследование недр индеанки Дженни. Да и вообще не было в округе такой женщины, за исключением Вив, чья анатомия широко не обсуждалась бы. Когда же дело доходило до Вив, казалось, мужчины замечали лишь самые общие черты: миленькая… доброжелательная… чересчур худая, но чем тоньше, тем горячее кровь. Как будто больше о ней было нечего сказать. Словно своим умолчанием они категорически заявляли, что больше ничего не замечают.
Вив была родом из Колорадо, из жаркого, прокаленного солнцем городка, в котором скорпионы прятались в черную растрескавшуюся глину или заползали в перекати-поле, обрамлявшее все изгороди, и наблюдали, как мимо грохотали грузовики со скотом. Городишко назывался Рокки-Форд, и на железнодорожной станции, на белой деревянной арке, где возвышался деревянный арбуз, было выведено: «Арбузная столица мира». Теперь арка уже рухнула, но в те дни, когда Хэнк возвращался из Нью-Йорка на своем новеньком «харли», купленном на деньги, полученные по увольнении из армии, эта расписная притча во языцех сияла в лучах маслянистого солнца, а широкий брезентовый стяг, приколоченный к ней, сообщал о ежегодной арбузной ярмарке: «Сколько Арбузов Человек Может Съесть… Бесплатно!!!»
«Перед таким соблазном трудно устоять», — решил про себя Хэнк и, снизив скорость, начал пробираться по запруженным толпами людей улицам — цветастые рубахи, раздувающиеся штаны, выцветшие соломенные шляпы, голубые рабочие комбинезоны. «Эй, папаша, как проехать к бесплатным арбузам?» — обратился он к первому же загорелому лицу, обернувшемуся в сторону его мотоцикла. Вопрос произвел странное действие. Лицо вдруг покрылось целой сетью морщин, расползавшихся словно трещины по глинистому дну пруда, который внезапно пересох под зверским солнцем. «Ну конечно! — прокаркало из щели рта. — Конечно! Для того я пахал как ишак, чтобы потом раздавать арбузы первому, первому вонючему встречному…» По мере произнесения голос становился все более хриплым, пока не превратился в яростный ржавый скрип. Хэнк тронулся дальше, оставив старика стоять с надувшимся от гнева лицом.
«Лучше спросить кого-нибудь из горожан, — разумно решил он, — или туристов, ну их к бесу, этих несчастных фермеров. Ясно, их корежит от бесплатных раздач «.
Он медленно ехал по главной улице, расцвеченной красно-белыми полосатыми флагами и афишами родео, чувствуя, как на лбу выступает пот. Вот он, колокол Хэнка. Как ему нравилось в этот июльский полдень ехать на мотоцикле в расстегнутой до пояса рубашке, ощущая, как ветер хлещет его по груди и остужает проступивший пот! Ему нравились даже мальчишки, которые пускали ему под колеса свои торпеды и веселились, когда мотоцикл в испуге издавал яростный рев. Ему нравились люди на тротуарах с приколотыми к карманам яркими сатиновыми ленточками, с которых свисали маленькие деревянные арбузики. Ему нравились грязные, рахитичные ребятишки, державшие на длинных палках зеленые надувные шары, выкрашенные в полоску в виде арбузов; и разгоряченные женщины, обмахивавшиеся газетками в пикапах; и арбузы, сложенные на блестящей соломе, позади пикапов, на бампере которых было выведено белым кремом для сапог: «Сорок центов каждый. Три штуки — доллар». Ему нравился месяц июль. В кошельке у него была тысяча долларов; он радовался, что вырвался из цепких лап Вооруженных Сил и может катить себе на своем новом подержанном мотоцикле куда пожелает, ощущая, как в заднем кармане штанов потеют долларовые бумажки. Это по Хэнку звонил колокол… И все же, все же, несмотря на все эти мириады радостей, Хэнк никогда еще не чувствовал себя таким несчастным, и уж вовсе был не способен понять почему.
Потому что, несмотря на все эти приятные мелочи, что-то было не в порядке. Он не мог точно сказать, что именно, но после длительного периода отрицания этого он наконец, скрепя сердце, был вынужден признать, что он и окружающий мир находятся не в ладах друг с другом. И, осознав это, он уже не мог избавиться от этого ощущения.
Где-то впереди оркестр играл марш, и в медном мареве дня Хэнку показалось, что молоточки ударника стучат прямо ему в виски. «Может, нужна соломенная шляпа?» — подумал он и сорвал таковую с ближайшего прохожего, чей размер головы показался ему подходящим; человек уставился на Хэнка раскрыв рот, но, увидев выражение лица обидчика, вовремя вспомнил, что дома у него есть еще одна, и даже лучше. Хэнк прислонил мотоцикл к шесту, на котором в безветренном пекле болтался флаг, и отправился в бакалейную лавку за квартой холодного пива; попивая пиво из горлышка, он начал проталкиваться сквозь толпу в сторону оркестра. Он пытался улыбаться, но лицо его запеклось почти так же, как у фермеров. Да и к чему утруждать себя? Фермерам было не до того, а туристы и горожане глазели направо и налево, на фотографов из «Лайфа» и чистеньких детишек, запускавших свои торпеды. «У всех такой вид, — подумал он, — словно что-то должно случиться. — И тут же сам себе возразил: — Да нет, это просто жара».
Выехав из Нью-Йорка, он повсюду, во всех городишках, которые проезжал, встречал одни и те же лица, с одинаковым выражением. «Все дело в жаре, — объяснял он себе, — ив общеполитической ситуации в мире». И все же почему все встречавшиеся ему или куда-то нервно спешили, словно готовясь к какому-то грандиозному, но довольно туманному делу, или лениво переругивались, словно только что потерпев в нем неудачу? Их настороженная всепоглощенность раздражала его. Черт подери, он только что вернулся после военной акции, которая забрала больше жизней, чем первая мировая война, и все для того, чтобы обнаружить, что сладкая земля свободы, которую он защищал, рискуя жизнью, провоняла. А ведь он сражался за каждого из этих простых американских парней, спасая их от коварной угрозы коммунизма. Так в чем же дело, черт побери? Почему небо затянуто оловянной фольгой, а в душе тлеет отчаяние? Что произошло с людьми? Он не мог припомнить, чтобы жители Ваконды были такими вздрюченными или, наоборот, такими подавленными. «Эти ребята на Западе умеют держать фасон… сорвиголовы». Но чем больше он подставлял лицо сухому американскому ветру, чем дальше продвигался по Миссури, Канзасу и Колорадо, не наблюдая никаких признаков ни «фасона», ни «сорвиголов», тем тревожнее становилось у него на душе. «Жара и эта заварушка за океаном, — пытался он поставить диагноз болезни нации, — вот и все». (Но отчего она распространилась повсеместно, где бы я ни оказывался? От беззубого малыша до дряхлого старца?) «И к тому же влажность», — робко добавлял он. (Но почему я так бешусь от ярости, почему мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не вцепиться в эти загорелые лица и не заорать: «Проснитесь же, раскройте глаза, чтоб вас разорвало, взгляните вокруг! Вот он — я, ради вас рисковавший шкурой в Корее, чтобы уберечь Америку от коммуняк! Проснитесь и радуйтесь!»)
Я вспомнил это, это непреодолимое желание вцепиться в кого-нибудь и разбудить его, потому что знал: теперь, после возвращения Малыша, оно снова будет посещать меня и причинять мне уйму хлопот. Обычно это состояние наступало у меня после приступов ярости. Как, например, с тем весельчаком из бара, которого я повстречал, колеся по стране. Это было в том самом городе, где я познакомился с Вив. Здоровенный парень, он отпустил какую-то шуточку по поводу армии, увидев через витрину бара на улице пьяного солдата, на что я ему заметил, что, если бы не этот солдат, он, возможно, уже пахал бы в Сибири, вместо того чтобы сидеть тут над пивом, макая в него свой уродливый нос… Он ответил мне что-то по поводу того, что я являюсь типичным продуктом пропаганды Пентагона, я в свою очередь заявил, что он типичный продукт чьего-то дерьма; в общем, не успели мы оглянуться, как круто сцепились. Теперь-то я знаю. Да и тогда я знал, что это за тип — такие подписываются на журналы вроде «Нация» или «Атлантика» и даже, наверное, читают их — и что у меня не было ни малейшего шанса переспорить его; но я был слишком разгорячен, чтобы попридержать язык. А дальше все было как обычно, когда я сцепляюсь с кем-нибудь, кто и сквозь сон может рассказать в сто раз больше, чем я в трезвом и бодром состоянии: я начинаю лепить все подряд, ни к селу ни к городу, и в результате оказываюсь в полных дураках: адреналин выделяется полным ходом, а мне только остается болтать языком, вместо того чтобы остановиться и поискать какой-нибудь логический выход. В общем, когда я уже окончательно запутался, я перешел к более убедительным аргументам, которыми пользовался обычно.
Он шел по тротуару маленького городка Колорадо под грохот духового оркестра, и злость его нарастала с такой же скоростью, как ртуть в термометре. От долгой тряски на мотоцикле болели почки. Кварта пива вызвала лишь тупую головную боль. Заезженный неторопливый ритм «Звездно-полосатый навсегда» воспринимался как намеренное издевательство над человеком, только что расставшимся с военной формой. И когда в баре загорелый бездельник в цветастой рубахе, расстегнутой аж до волосатого пупа, начал разглагольствовать о недостатках текущей внешней политики — это оказалось последней каплей (и чего я только лез спорить с этим типом! — я же чувствовал, что он завалит меня фактами и цифрами). Так что через десять минут после начала спора Хэнк уже поливал красно-бело-золотой оркестр проклятиями сквозь прутья зарешеченного окошка камеры. (День я завершил, остужая свою ярость в местной каталажке.)
Под взглядами собравшихся у окошка парней он орал, пока не охрип, после чего в облаке пыли, плававшей в солнечных лучах, отошел от окна и растянулся на лежанке. И здесь он невольно заулыбался: хороший он устроил спектакль — настоящее событие дня. Через окно до него доносилось, как подробности его драки излагались и передавались счастливыми очевидцами. В течение часа он подрос на шесть дюймов, приобрел страшный шрам через все лицо, а чтобы смирить его пьяное неистовство, уже понадобилось десять здоровых мужчин. (Естественно, это состояние быстро проходит: тогда в Рокки-Форде моя злоба утихла, как только я вмазал этому парню, — так что я даже не возражал против небольшого отдыха согласно закону; к тому же там-то я и познакомился с Вив — в этой каталажке, — но это уже к делу не относится…)
Хэнк проснулся от легкого постукивания по решетке. В камере было невыносимо душно, и он весь взмок от пота. Прутья решетки поколебались у него перед глазами и замерли — за ними стоял полицейский в хаки с темными пятнами пота под мышками; рядом с ним был и турист, которому врезал Хэнк, с распухшим лицом и проступающими из-под загара синяками. За ними мелькнула девушка — полупрозрачная в мареве жары, — то ли была, то ли нет.
— Судя по твоим бумагам, — произнес полицейский, — ты только что из-за океана.
Хэнк кивнул, попытавшись улыбнуться и стараясь еще раз увидеть эту девушку. За решеткой в ветвях дерева жужжал жук.
— Военно-морские силы… А я служил на Тихом во время войны… — с оттенком ностальгии промолвил турист. — Участвовал в сражениях?
Хэнку потребовалось не больше секунды, чтобы сообразить, что происходит. Он опустил голову и горестно кивнул. Закрыв глаза, он принялся массировать переносицу большим и указательным пальцами. Туристу не терпелось узнать, как это было. Драка с корейцами? Хэнк уклончиво ответил, что еще не может рассказывать об этом. «Но отчего на меня? — спросил турист с таким видом, что вот-вот заплачет. — Почему ты набросился на меня?» Хэнк пожал плечами и откинул назад пыльные волосы, закрывавшие ему глаза. «Наверно, — пробормотал он, — ты был самым большим, кого мне удалось найти».
Говорил он это, конечно, в расчете на эффект, но когда уже произнес, — «простите, мистер, но вы больше всего подходили», — понял, что на самом деле это недалеко от истины.
Полицейский вместе с туристом удалились в дальний конец комнаты и, посовещавшись шепотом, вынесли оправдательный приговор, учитывая, что Хэнк извинился, но с тем условием, чтобы к заходу солнца ни его, ни его мотоцикла в городе не было. Когда Хэнк вторично приносил свои извинения, в дверях снова мелькнуло то же видение. Выйдя, он остановился у раскаленной добела глинобитной стены и, щурясь на солнце, стал ждать. Он был уверен, что девушка знает, что он ее ждет. Точно так же, как любая женщина знает, когда ей свистят, хоть и не подает вида. Потому что ты должен за ней бегать. Через несколько мгновений из-за задней стены действительно выскользнула девушка и, подойдя к нему, остановилась рядом. Она спросила, не нужно ли ему вымыться и отдохнуть. Он в свою очередь поинтересовался, нет ли у нее подходящего места для этого.
В тот вечер они любили друг друга за пределами города в набитом соломой кузове пикапа. Одежда их лежала поблизости, на берегу мутного пруда, который был вырыт городскими мальчиками, попросту расширившими одну из оросительных канав и сделавшими запруду. До них доносились журчание воды, переливавшейся через самодельную дамбу, и серенады лягушек, перекликавшихся друг с другом с разных берегов. Тополь сыпал пух на их обнаженные тела, покрывая их словно теплым снегом. Вот он, колокол Хэнка; теперь уже совсем отчетливо, ясно…