Страница:
— Ли… Хэнк… то есть я…
— Я знаю, что ты привязана к Хэнку, — поспешно обрываю ее я: началось, и теперь ничего не оставалось, как идти до конца. — Но разве ты нужна Хэнку? Я хочу сказать, Вив, он может обойтись без тебя, и мы оба это знаем. Разве нет?
— Ну, если уж на то пошло, Хэнк, наверное, может обойтись без всех, — шутливо замечает она.
— Да! Может! А я не могу. Вив, послушай! — Я с жаром вскакиваю на колени. — Что нам может помешать? Только не Хэнк: если ты попросишь у него развод, он даст его. Он не станет тебя здесь удерживать насильно!
— Я знаю, — все так же весело отвечает она, — он слишком горд для этого; он отпустит меня…
— Он слишком силен, чтобы это могло его ранить.
— Трудно сказать, что может его ранить…
— О'кей, даже если это его ранит, разве он не сможет пережить это? Ты представляешь себе что-нибудь, что он не сможет пережить? Он присвоил себе власть супермена и верит в нее. Ты послушай, Вив, я скажу тебе. Я приехал сюда как в последнее прибежище. Ты кинула мне соломинку, за которую можно удержаться и выжить. Без этой соломинки, Вив, я просто не знаю, клянусь Господом, я не смогу. Поехали со мной. Пожалуйста.
Она долго лежала молча, глядя на луну.
— Когда я была маленькой, — наконец после долгой паузы произнесла она, — я нашла веревочную куклу, индейскую куклу. И какое-то время я любила ее больше всех остальных своих кукол, потому что я могла представлять ее кем мне хотелось. — Луна скользит по ее лицу сквозь сосновую ветку, покачивающуюся в окне; она закрывает глаза, и из-под ресниц на ее волосы начинают струиться слезы… — Теперь я не знаю, что я люблю. Я не знаю, где заканчиваются мои фантазии и начинается реальность.
Я начинаю объяснять ей, что между ними нет очевидной границы, но обрываю себя, так как не знаю, какие достоинства она приписывает моему брату. И вместо этого говорю:
— Единственное, что я знаю, Вив, — здесь мне не хватит благородства. Потому что я в отчаянии. Я не могу без тебя жить. Поехали со мной, Вив, поехали со мной. Сейчас. Завтра. Пожалуйста…
Если ока что и ответила на эту мольбу, то все равно я ее уже не слышу. Теперь все мое внимание обращено на другое. Теперь каждое мое слово предназначено лишь для щели, в которую снова начинает литься свет. Вив, поглощенная моим монологом, не замечает этого. Я собираюсь продолжить, но в это мгновение до меня снова доносятся тяжелые усталые шаги — теперь они удаляются от стены, направляясь к выходу из комнаты… теперь в коридоре… в его комнате, где он, потрясенный, с остекленевшим взором, опустится на кровать, и руки безвольно повиснут на коленях… Ладно, Супермен, твой ход…
Из коридора донесся слабый стон и утробные всхлипывания. Потом еще один, еще более надсадный.
— Хэнк! — Вскрикнув от неожиданности, Вив резко вскакивает. — Это Хэнк! Что он?.. Что случилось? — И, натягивая на ходу рубаху, она выбегает из комнаты, чтобы узнать.
Я одеваюсь несколько медленнее. Голова у меня звенит в предвкушении событий, и я улыбаюсь, двигаясь по темному коридору на свет, веером лежащий на полу перед их спальней. Я знаю, что с ним: его рвет. С захлебывающимся кашлем, стонами и прочими театральными приемами, которые традиционно используются детьми с целью достижения соучастия и жалости. Да, я знаю: точная копия того, что обычно изображал я, с идентичными причинами и намерениями.
Теперь осталось немного, один небольшой текст, и низвержение будет завершено.
Я медленно иду по коридору, смакуя слова, выбранные мною для величайшего в истории ниспровержения, и вспоминая приписку, сделанную братом Хэнком на той открытке, — он сам накликал на себя беду — домашний голубок вернулся со смертоносным клювом ястреба. «Верно, съел что-то жутко жирное, раз тебя так жутко тошнит», — репетирую я вполголоса, готовясь к своему выходу. Отлично. Великолепно. Я готов. Я вхожу. Вив держит Хэнка за плечи — он сполз на пол, пытаясь засунуть голову в забрызганную рвотой металлическую корзинку для бумаг. Мокрая рубаха прилипла к его трагически сотрясающимся плечам, в волосах запутался речной мусор…
— Ну, братец, верно съел что-то жутко жирное, — церемониально начинаю я, придавая фразе магический оттенок, словно она в состоянии осуществить любые чудодейственные изменения, — раз тебя так…
— О-о, Ли, Хэнк говорит… — Мой речитатив резко обрывается сначала Вив, потом Хэнком. Он поднимает голову и медленно поворачивается — я вижу заплывшую щеку и разорванные в клочья губы. — О-о, Ли, Хэнк говорит, что Джо Бен… Джо и отец… — медленно поворачивается, пока не останавливается на мне здоровым глазом, холодным и зеленым от всеведения, — что Джо Бен погиб, Ли; что Джо мертв; и Генри, вероятно, тоже… — За разверстым ртом виден черный, спекшийся язык, пытающийся произнести что-то невнятное:
— Малыш… Малыш… нет никакой, Малыш… Вив подхватывает его:
— Звони врачу, Ли; кто-то избил его.
— Нет… никакой настоящей…
Но, что бы он там ни собирался сказать, слова тонут в новом приступе рвоты.
(И последнее, что я помню из того дня, перед тем как окончательно вырубиться: если сила не истинна, значит истинна слабость. Настоящее и реальное — это слабость. Я все время обвинял Малыша в том, что он прикидывается слабым. Но способность прикидываться и свидетельствует о том, что слабость истинна. Иначе тебе бы не хватило слабости, чтобы прикинуться. Нет, прикинуться слабым, невозможно. Можно прикинуться только сильным…)
Внизу, разговаривая с врачом по телефону, я совершенно бессознательно завершил свою магическую фразу. «Как он?» — спросил врач. «Доктор, похоже, ему плохо. — И добавил: — Жутко тошнит», как Билли Батсон, договаривающий вторую половину прерванного «Сгазам!», могущественного слова, которое в сопровождении грома и молнии превращает Билли из серого хилого заморыша в огромного и могущественного великана, Чудо-Капитана. «Да, доктор, жутко тошнит…» — говорю я.
И в это время вспыхивает разряд молнии, внезапно освещая все окна вырвавшейся из туч луной. И оглушающий удар грома доносится сверху от упавшей корзины. Все как положено. Только в отличие от Билли моя трансформация не материализуется. Не знаю, чего я ждал, — наверное, того, что меня вдруг раздует до размеров Чудо-Капитана и я улечу, облаченный в оранжевое трико. Но пока я стоял с гудящей трубкой в руках, прислушиваясь к выкашливаемой и выплакиваемой мелодраме, которая разворачивалась наверху, до меня постепенно стало доходить, что я ни в малейшей степени не приблизился к тому положению, которое, как я надеялся, обеспечит мне моя месть. Я успешно осуществил весь ритуал отмщения, я верно выговорил магические слова… но вместо того чтобы превратиться в Чудо-Капитана, согласно традиции маленький-побивает-болыпо-го… я создал лишь еще одного Билли Батсона.
И тогда наконец я понял, к чему относилось это «берегись». (А если прикидываться можно только сильным, а не слабым, значит, Малыш поступил со мной так, как я хотел поступить с ним! Он вернул меня к жизни. Он заставил меня прекратить прикидываться. Он привел меня в порядок.)
Оставшиеся в живых жители пригородов Хиросимы описывали взрыв как «страшный грохот, как будто рядом пронесся паровоз с длиннющей цепочкой вагонов, которая, постепенно удаляясь, замирала вдали». Неверно. Они описывали лишь недостоверные слуховые ощущения. Ибо этот первый громовой удар взрыва был лишь слабым шорохом по сравнению с грохотом обрушившихся на нас последствий, последствий, которые еще будут обрушиваться…Ибо реверберация, нарастающая в тишине, зачастую оказывается громче звука, породившего ее; отсроченная реакция порой превосходит событие, вызвавшее ее; прошлому иногда требуется немалое время, чтобы произойти и проявиться.
…А обитателям городков Западного побережья нередко требовалось время даже на то, чтобы узнать о происшедшем, не говоря уж о его осознании. Поэтому старики никогда не пользуются здесь большим уважением — слишком многие из них не желают признавать, что старые времена миновали. Поэтому-то заброшенная топь у них до сих пор называется Паромом Бумера… хотя и сам мистер Бумер, и его паром на ручных тросах, и широкое корыто, ползавшее по ним, давным-давно потонули в этой Богом забытой жиже. По этой же причине мужчинам Ваконды потребовались почти сутки, после того как прекратился дождь, чтобы расправить свои сутулые плечи, а женщинам — еще одни, после того как стих ветер, чтобы расконопатить заткнутые газетами щели в дверях. Лишь после абсолютно сухого дня они нехотя замечают, что, кажется, проясняется, по прошествии суток без единой капли дождя они вынуждены признать, что действительно лить прекратило, но для того чтобы согласиться, что здесь в ноябре, в разгар зимы, выглянуло солнце, для этого воистину надо обладать сознанием ребенка.
— Смотрите-ка: того и гляди солнце появится, и это накануне Благодарения. Как это так? Такого еще не бывало…
— Вот оно и выйдет взглянуть, как это так… посмотреть, не пришла ли весна, — так это явление было истолковано метеорологом из начальной школы в галошах и с грязными косицами, — посмотреть, не пора ли начинаться весне…
— Не-а, — разошелся с ней во взглядах коллега целым классом младше, и к тому же мальчик, — не-а.
— Дождь почему-то перестал идти, понимаешь, солнце проснулось и сказало: «Дождь кончился… может, пора весне. Посмотрю-ка…»
— Не-а, — продолжает оппонент, — не-а, и все.
— И вот, — не обращая на него внимания, говорит девочка, — и вот… — она набирает в легкие воздух и приподнимает плечи с видом скучающей уверенности, — …старичок солнце про-о-осто высунулся посмотреть, какое у нас время года.
— Нет. Это… просто… не так. И все.
Она старается не реагировать, зная, что лучше не удостаивать этих дурачков ответом, но загадочно размеренная интонация последнего утверждения, свидетельствующая о владении другими сведениями, наполняет паузу нетерпеливым ожиданием. Грязноволосый метеоролог ощущает шаткость веры своей аудитории, которую нельзя про-о-осто так проигнорировать.
— Ну ладно, красавчик! — поворачивается она к оппоненту. — Тогда расскажи нам, почему это светит солнце, когда на носу День Благодарения.
Красавчик — длинноносый и длинноухий скептик в скрепленных изоляционной лентой очках и шуршащем плаще — поднимает глаза и серьезно оглядывает аудиторию, взирающую на него со скрипящих каруселей. Они ждут. Атмосфера ожидания уплотняется. Выхода нет: он слишком много вякал, и теперь он должен или высказаться, или заткнуться, но для того чтобы ниспровергнуть авторитет девочки, нужно противопоставить крайне убедительные аргументы, потому что, кроме серьезных доводов и ярко-красного фрисби, которое она ловит и подбрасывает совершенно непредсказуемо, она учится во втором классе. Он откашливается и для достижения цели решает прибегнуть к авторитетам.
— Мой папа сказал вчера, мой папа сказал… что после того, как небо расчистилось, будет чертовски ясно.
— Ну и что! — Ее было не так-то легко сразить. — А как это получилось?
— Потому что — мой папа сказал… — Он выдерживает паузу и, нахмурив брови, пытается дословно вспомнить причину, одновременно ощущая растущее ожидание, подгоняемое временем. — Потому что… — Лицо его проясняется — он вспомнил. — Это твердолобая шайка Стамперов наконец повержена. — Он вышел из клинча. — Потому что сукин сын Хэнк Стампер окончательно порвал свой контракт с «Ваконда Пасифик»!
И словно по волшебству из-за туч появляется солнце, яркое, пронзительное, свежеумытое, чтобы залить всю площадку ослепительно белым светом. Не говоря ни слова, девочка поворачивается и, сознавая свое поражение, шаркая галошами, направляется к качелям; престиж потерян, но как можно спорить с авторитетами, когда объект дискуссии столь явно переходит на сторону оппонента. Да, она вынуждена смириться с истиной: солнце вышло из-за того, что Стамперы капитулировали, а не потому, что оно заподозрило приход ранней весны.
Хотя на самом деле было очень похоже на весну. Увядающие львиные зевы пробуждались под лучами яркого солнца и умудрялись снова зацвести. Поднималась прибитая трава. В камышах распевали луговые трупиалы. А к полудню этого второго дня без дождя весь город был напоен таким теплым, влажным воздухом орегонской весны, что даже взрослые наконец осознали присутствие солнца.
Солнце пыталось осушить влагу, скопившуюся за его недолгую отлучку. От крыш поднимался пар. Пар валил от стен домов. В Шведском Ряду, где жили рыбаки, тусклые, бесцветные, насквозь вымокшие хижины с шипением испускали такие облака серебристого пара, что казалось — неожиданное появление солнца просто подожгло их.
— Чертовская погодка, что скажешь? — говорил агент по недвижимости, идя по Главной улице с Братом Уолкером. Плащ у него был перекинут через плечо, лицо лучилось в предвосхищении перемен к лучшему. Он оптимистически глубоко вдохнул и выпятил грудь, подставляя ее солнцу, как цыпленок, просушивающий перья. — Чертовская!
— Ах! — Брат Уолкер не испытывал особого энтузиазма по поводу этого конкретного определения.
— Что я хочу сказать, — будь прокляты эти типы, которые не дают спокойно поговорить на родном американском языке, — что такой климат в конце ноября и вправду сверхъестественный, сверхъестественный, не согласен?
Брат Уолкер улыбнулся. Так-то лучше.
— Господь всеблаг, — уверенно провозгласил он.
— Ну!
— Да-да, всеблаг…
— Настают хорошие времена. — Таково было мнение агента. — Старое позади. — Он чуть ли не звенел от легкой радости; он вспомнил о последней вырезанной им фигурке, лицо которой получилось на удивление похожим на Хэнка Стампера. Но теперь все было позади. И очень вовремя. — Ага. Теперь, когда правда восстановлена.,, все начнут богатеть.
— Да… Господь всеблаг, — бодро повторил Брат Уолкер и на этот раз добавил: — И справедлив.
Они шли по залитой лужами улице, торговец мирским и продавец нетленного, случайные попутчики, связанные одним предназначением и одинаковыми взглядами на судьбу, оба в наилучшем расположении духа, грезя о великих взаимодействиях неба и земли, бодрые и радостные, истинные учителя оптимизма… и все равно лишь жалкие любители по сравнению с мертвецом, которого они шли хоронить.
В гостиной Лиллиенталь рассматривает старые фотографии и наносит последние поспешные штрихи, чтобы и этот «любимый и дорогой» выглядел как живой. Он стремится к абсолютной естественности в церемонии, чтобы потом никто не стал оспаривать предъявленный счет: счет довольно весомый, чтобы покрыть убытки накануне на похоронах этого жалкого Вилларда Эгглстона и нищего алкаша, который тесал дранку, — последнего обнаружил лесничий в его собственной хижине, а за такими находками надзирает прокурор… Так что к сегодняшнему усопшему Лиллиенталь особенно внимателен, отчасти за плату, отчасти стараясь возместить недостаток уважения, оказанного им вчера другому куску протухшего мяса…
Индеанка Дженни сидит на своей лежанке в позе лотоса, по крайней мере в том ее исполнении, на которое она способна. С тех пор как до нее дошли слухи о несчастном случае, она медитирует. Она давно проголодалась, к тому же ее мучают подозрения, что у нее под юбкой обосновалось целое семейство уховерток. Но она ждет и не шевелится, стараясь думать о том, о чем велит Алан Ватте. Не то что она сильно верит, будто это поможет решить ее проблемы, скорей она просто тянет время: ей не хочется идти в город, где на нее обрушатся новые известия. А новые известия после случившегося в верховьях реки, как она понимает, могут быть только плохими известиями… И она не знает, что страшит ее больше — услышать, что Генри Стампер все еще жив или что он уже умер.
Она закрывает глаза и удваивает свои усилия, чтобы ни о чем не думать, или почти ни о чем, по крайней мере ни о чем неприятном, как, например, ноющие бедра, Генри Стампер или уховертки…
В гостинице Род отрывается от газеты и видит, как в комнату входит сияющий, раскрасневшийся Рей, неся в руках кипу обернутых в зеленую бумагу кульков и свертков. «Надену белый галстук… распущу свой хвост». Рей вываливает свой груз на кровать. «Рыба и суп, Родерик, дружище. На вечер — рыба и суп. И много денег. Тедди заплатил за два месяца; жаль, что с нами уже нет бедняги Вилларда, вот бы порадовался, — сколько он нас грыз из-за нашего счета. Не повезло тебе, Вилли, подождал бы парочку дней и получил бы все сполна». Он переходит на чечеточный шаг, выдвигая ящики комода. «Ну-ка, ну-ка, пора откапывать старый боевой топор. Иди к папочке, малыш, надо размять фаланги…»
Род смотрит, как Рей достает из-за комода гитару. Он откладывает газету, но, несмотря на все радостные известия, решает не впадать в эйфорию.
— А что это ты так разошелся? — интересуется он, когда Рей начинает настраивать инструмент. — Эй, Тедди наконец согласился повысить нам плату?
— Не-а. — Тинг-тинг-тинг.
— Ты получил что-нибудь от своего богатого дядюшки? А? Или от Ронды Энн? Черт бы вас побрал обоих…
— Не-а, не-а, не-е-е-аааа. — Тинг-тинг-тинг. — Может, струны так покривились из-за перемены в погоде. — Тинг-тинг.
Род перекатывается на бок, прикрываясь газетой от солнца, льющегося сквозь пыльные занавески, и снова возвращается к объявлениям о предоставлении работы.
— Если ты настраиваешь инструмент для сегодняшнего вечера, то можешь начать подыскивать себе бас и соло. Потому что, парень, я отваливаю. Меня это больше не устраивает… десять долларов за вечер без чаевых — за такие деньги я больше ни звука не издам, я так и сказал Тедди.
Рей отрывается от гитары и расплывается в широкой улыбке.
— Знаешь, старик, сегодня… ты получишь десятку целиком, а я и чаевыми буду счастлив — вот какой я благородный парень. Идет?
Из-под газеты не доносится ни звука, лишь подозрительная тишина.
— Идет, о'кей? Потому что, Родерик, ты еще не знаешь: теперь будут чаевые, и удача, и пруха без остановок. Ха-ха! Не знаю, как ты, но меня прямо распирает от радости, вонючий ты пессимист. Распирает! Сечешь?
Пессимист за газетой предпочитает помалкивать, усекая лишь то, что, когда в прошлый раз Рей вернулся в таком восторженном состоянии, как будто у него крыша поехала, дело кончилось в реанимационной палате, где из его огромной пасти пытались выкачать пригоршню принятого им нембутала.
— Вставай, старик! — завопил Рей. — Встряхнись. Доставай свою машину и давай сбацаем. Выше нос, не раскисай… — До… фа… соль… — Потому что, старик… — Снова до… «Синяя лазурь смеется в вышине… только синяя лазурь сияет мне…»
— Может, дней на пару. — Род отвлекся от объявлений только для того, чтобы омрачить атмосферу угрюмыми предчувствиями грядущих бед. — Может, на пару вшивых дней, а что будет потом с этой сучьей лазурью?
— Валяй, — ухмыляется Рей. — Сиди под этой газетой и тухни. А парень собирается здорово нагреть себе руки. Начиная с сегодняшнего вечера.
Сладкое счастье и победные песни наполнят сегодня «Пенек», вот увидишь. Потому что, старик… — чанг-тинк-а-тинк — «Только синюю лазурь… я вижу над собой» — ску-би-ду-би-ду… Ми-ми…
В «Пеньке» Тедди смотрит на синее небо сквозь холодную вязь своих неонов и несколько иначе реагирует на неожиданную перемену погоды… Синее небо — не слишком подходящая погода для бара. Для наплыва посетителей нужен дождь, а в такие дни люди пьют лимонад. Нужен дождь, мрак и холод… Только они могут спровоцировать страх и заставить дураков пить.
Он размышлял о страхе и дураках с тех пор, как Дрэгер, подмигнув, сообщил ему накануне, что только что звонил Хэнк Стампер сказать, что сделка века состоялась. «Сделка века, мистер Дрэгер?» — «Да, вся „заварушка“, как выразился Хэнк. Он сказал, что в связи „с событиями“, Тедди, он не сможет выполнить свой контракт. В связи с событиями… — Дрэгер самодовольно ухмыльнулся. — Я же говорил, что мы покажем этим тупоголовым, а?»
Тедди залился краской и пробормотал что-то утвердительное, довольный тем, что Дрэгер выбрал его в качестве доверенного лица, однако по зрелом размышлении он вынужден был признать, что эти вести скорее расстроили его: может, все неприятности со Стамперами и наносили урон горожанам, зато уж точно шли на пользу его кошельку. Теперь звон монет в нем поутихнет…
— А что вы теперь будете делать, мистер Дрэгер? Наверное, вернетесь в Калифорнию? — Как ему будет недоставать этой могущественной, мудрой и обаятельной отдушины от всех этих дураков!
— Боюсь, что да, — промолвил Дрэгер восхитительно культурным голосом — интеллигентным, спокойным, добрым, но не сожалеющим, как у других. — Да, Тед, сейчас я в Юджин — уладить кое-что, потом вернусь на День Благодарения к Ивенрайтам, а потом… назад, на солнечный юг.
— Все ваши… все проблемы решились? Дрэгер улыбается через стойку и достает пятерку за свой «Харпер».
— А по-твоему, разве нет, Тедди? Сдачу оставь. Шутки в сторону, разве ты считаешь, что не решились?
Тедди решительно кивает: он всегда знал, что Дрэгер покажет этим болванам…
— Думаю, да. Да. Да, я уверен, мистер Дрэгер… вся заварушка разрешилась.
Но уже день спустя Тедди не был в этом так уверен. Затишье в делах, которое, как он ожидал, наступит с ростом благосостояния горожан, не наблюдалось; по его подсчетам, оно должно было начаться сразу вслед за победным празднеством, имевшим место накануне вечером. Но, несмотря ни на что, вместо затишья в делах наблюдался подъем. Сверившись со своими подсчетами, озаглавленными «Количество кварт на посетителя», он обнаружил, что по сравнению с предыдущей неделей потребление спиртного на морду лица возросло почти на 20%, что касается графы «Количество посетителей на кубический фут в час», он еще не мог ничего сказать, так как час пик не наступил, но все указывало на то, что толпа нынче будет отменной. Учитывая частоту, с которой посетители уже начали заходить в «Пенек», к вечеру он должен быть переполнен.
Но в отличие от Рея Тедди слишком хорошо знал своих завсегдатаев и понимал, что радость не заполнит бар посетителями. Как и победа. Для этого требуются причины посильнее, чем эти жидкие поводы. Особенно при хорошей погоде. «Вот если бы шел дождь, — размышлял он, глядя на погасшие под ярким солнцем бессильные неоны, — тогда я еще понимаю. Если бы шел дождь, было темно и холодно, тогда можно было бы надеяться, но при такой погоде…»
— Тедди, Тедди, Тедди… — За одним из столов возле окна щурился Бони Стоукс. — Нельзя ли опустить шторы или что-нибудь придумать от этого невыносимого света?
— Прошу прощения, мистер Стоукс.
— Занавеску или что-нибудь. — Его иссушенная старая ручка указывала на солнце. — Чтобы защитить усталые старые глаза.
— Прошу прощения, мистер Стоукс, но, когда начались дожди, шторы я отправил в Юджин, в чистку. Мне и в голову не приходило, что у нас снова наступят солнечные дни, — даже представить себе не мог. Но постойте-ка…
— Он повернулся к коробке для белья, стоявшей за баром; отражение Бони глупо мигало ему из зеркала. Глупые старческие глаза, вечно высматривающие повод, чтобы дать хозяину возможность поныть… — Может, мне приколоть какую-нибудь скатерть?
— О'кей, приколи. — И Бони, выгнув шею, уставился на улицу. — Нет. Постой. Думаю, лучше не надо. Нет, я хочу удостовериться, когда его повезут на кладбище…
— Кого это, мистер Стоукс?
— Не важно. Просто… мне не хочется идти на похороны — легкие и прочее, — но я хочу посмотреть, как они поедут мимо на кладбище. Я посижу здесь. Ничего, я как-нибудь перенесу этот свет; думаю, мне надо…
— Очень хорошо.
Тедди запихал скатерть обратно в коробку, снова взглянув на отражение щуплого старика. Мерзкое старое привидение. Тупые глаза, холодные как мрамор и злобные. Глаза Бони Стоукса никогда не видели ничего, кроме дождя и мрака, поэтому неудивительно, что он сидит здесь в такой день: за всю свою глупую жизнь он не видел ничего, кроме страха. Но другие, все те, другие. «Тедди! Ну-ка пошевеливай своей розовой задницей, бога в душу мать; выпивку сюда!» И он зашевелил своей розовой задницей, обтянутой черными брючками, в сторону компании потных бродяг, сидевших над пустыми стаканами. «Да, сэр, что угодно, сэр?» Как насчет других? Кажется, их дурацкую самоуверенность не омрачает никакой страх, по крайней мере не такой, как раньше… Что же привело этих людей сюда в такой кристально чистый день, что их согнало в кучи, как скот в амбаре во время грозы? Неужто его выверенные, основанные на многолетних наблюдениях уравнения и формулы, которые устанавливали зависимость между потреблением алкоголя и количеством страха, в конечном итоге оказались несовершенными? Ибо какой страх может скрываться за этой шумной радостью победы? Какой ураган может таиться за этим синим небом и ярким солнцем, чтобы согнать такое большое стадо в его бар?
Ивенрайт, дрожа перед зеркалом в ванной, задает себе те же вопросы, только с меньшим красноречием: «Почему я не рад тому, что все получилось? — завязывая на галстуке огромный узел, чтобы скрыть оторванную пуговицу на воротнике. — Господи! Черт! Черт бы его побрал! Но почему я не рад?..» — и бешено дергает воротник.
Он ненавидел белые рубашки и не понимал, зачем их надо надевать по всяким торжественным случаям, — к черту! Можно подумать, что птица лучше, если у нее красивее оперение! — а уж на похороны и подавно. Но его жена придерживалась другого мнения:
— Я знаю, что ты привязана к Хэнку, — поспешно обрываю ее я: началось, и теперь ничего не оставалось, как идти до конца. — Но разве ты нужна Хэнку? Я хочу сказать, Вив, он может обойтись без тебя, и мы оба это знаем. Разве нет?
— Ну, если уж на то пошло, Хэнк, наверное, может обойтись без всех, — шутливо замечает она.
— Да! Может! А я не могу. Вив, послушай! — Я с жаром вскакиваю на колени. — Что нам может помешать? Только не Хэнк: если ты попросишь у него развод, он даст его. Он не станет тебя здесь удерживать насильно!
— Я знаю, — все так же весело отвечает она, — он слишком горд для этого; он отпустит меня…
— Он слишком силен, чтобы это могло его ранить.
— Трудно сказать, что может его ранить…
— О'кей, даже если это его ранит, разве он не сможет пережить это? Ты представляешь себе что-нибудь, что он не сможет пережить? Он присвоил себе власть супермена и верит в нее. Ты послушай, Вив, я скажу тебе. Я приехал сюда как в последнее прибежище. Ты кинула мне соломинку, за которую можно удержаться и выжить. Без этой соломинки, Вив, я просто не знаю, клянусь Господом, я не смогу. Поехали со мной. Пожалуйста.
Она долго лежала молча, глядя на луну.
— Когда я была маленькой, — наконец после долгой паузы произнесла она, — я нашла веревочную куклу, индейскую куклу. И какое-то время я любила ее больше всех остальных своих кукол, потому что я могла представлять ее кем мне хотелось. — Луна скользит по ее лицу сквозь сосновую ветку, покачивающуюся в окне; она закрывает глаза, и из-под ресниц на ее волосы начинают струиться слезы… — Теперь я не знаю, что я люблю. Я не знаю, где заканчиваются мои фантазии и начинается реальность.
Я начинаю объяснять ей, что между ними нет очевидной границы, но обрываю себя, так как не знаю, какие достоинства она приписывает моему брату. И вместо этого говорю:
— Единственное, что я знаю, Вив, — здесь мне не хватит благородства. Потому что я в отчаянии. Я не могу без тебя жить. Поехали со мной, Вив, поехали со мной. Сейчас. Завтра. Пожалуйста…
Если ока что и ответила на эту мольбу, то все равно я ее уже не слышу. Теперь все мое внимание обращено на другое. Теперь каждое мое слово предназначено лишь для щели, в которую снова начинает литься свет. Вив, поглощенная моим монологом, не замечает этого. Я собираюсь продолжить, но в это мгновение до меня снова доносятся тяжелые усталые шаги — теперь они удаляются от стены, направляясь к выходу из комнаты… теперь в коридоре… в его комнате, где он, потрясенный, с остекленевшим взором, опустится на кровать, и руки безвольно повиснут на коленях… Ладно, Супермен, твой ход…
Из коридора донесся слабый стон и утробные всхлипывания. Потом еще один, еще более надсадный.
— Хэнк! — Вскрикнув от неожиданности, Вив резко вскакивает. — Это Хэнк! Что он?.. Что случилось? — И, натягивая на ходу рубаху, она выбегает из комнаты, чтобы узнать.
Я одеваюсь несколько медленнее. Голова у меня звенит в предвкушении событий, и я улыбаюсь, двигаясь по темному коридору на свет, веером лежащий на полу перед их спальней. Я знаю, что с ним: его рвет. С захлебывающимся кашлем, стонами и прочими театральными приемами, которые традиционно используются детьми с целью достижения соучастия и жалости. Да, я знаю: точная копия того, что обычно изображал я, с идентичными причинами и намерениями.
Теперь осталось немного, один небольшой текст, и низвержение будет завершено.
Я медленно иду по коридору, смакуя слова, выбранные мною для величайшего в истории ниспровержения, и вспоминая приписку, сделанную братом Хэнком на той открытке, — он сам накликал на себя беду — домашний голубок вернулся со смертоносным клювом ястреба. «Верно, съел что-то жутко жирное, раз тебя так жутко тошнит», — репетирую я вполголоса, готовясь к своему выходу. Отлично. Великолепно. Я готов. Я вхожу. Вив держит Хэнка за плечи — он сполз на пол, пытаясь засунуть голову в забрызганную рвотой металлическую корзинку для бумаг. Мокрая рубаха прилипла к его трагически сотрясающимся плечам, в волосах запутался речной мусор…
— Ну, братец, верно съел что-то жутко жирное, — церемониально начинаю я, придавая фразе магический оттенок, словно она в состоянии осуществить любые чудодейственные изменения, — раз тебя так…
— О-о, Ли, Хэнк говорит… — Мой речитатив резко обрывается сначала Вив, потом Хэнком. Он поднимает голову и медленно поворачивается — я вижу заплывшую щеку и разорванные в клочья губы. — О-о, Ли, Хэнк говорит, что Джо Бен… Джо и отец… — медленно поворачивается, пока не останавливается на мне здоровым глазом, холодным и зеленым от всеведения, — что Джо Бен погиб, Ли; что Джо мертв; и Генри, вероятно, тоже… — За разверстым ртом виден черный, спекшийся язык, пытающийся произнести что-то невнятное:
— Малыш… Малыш… нет никакой, Малыш… Вив подхватывает его:
— Звони врачу, Ли; кто-то избил его.
— Нет… никакой настоящей…
Но, что бы он там ни собирался сказать, слова тонут в новом приступе рвоты.
(И последнее, что я помню из того дня, перед тем как окончательно вырубиться: если сила не истинна, значит истинна слабость. Настоящее и реальное — это слабость. Я все время обвинял Малыша в том, что он прикидывается слабым. Но способность прикидываться и свидетельствует о том, что слабость истинна. Иначе тебе бы не хватило слабости, чтобы прикинуться. Нет, прикинуться слабым, невозможно. Можно прикинуться только сильным…)
Внизу, разговаривая с врачом по телефону, я совершенно бессознательно завершил свою магическую фразу. «Как он?» — спросил врач. «Доктор, похоже, ему плохо. — И добавил: — Жутко тошнит», как Билли Батсон, договаривающий вторую половину прерванного «Сгазам!», могущественного слова, которое в сопровождении грома и молнии превращает Билли из серого хилого заморыша в огромного и могущественного великана, Чудо-Капитана. «Да, доктор, жутко тошнит…» — говорю я.
И в это время вспыхивает разряд молнии, внезапно освещая все окна вырвавшейся из туч луной. И оглушающий удар грома доносится сверху от упавшей корзины. Все как положено. Только в отличие от Билли моя трансформация не материализуется. Не знаю, чего я ждал, — наверное, того, что меня вдруг раздует до размеров Чудо-Капитана и я улечу, облаченный в оранжевое трико. Но пока я стоял с гудящей трубкой в руках, прислушиваясь к выкашливаемой и выплакиваемой мелодраме, которая разворачивалась наверху, до меня постепенно стало доходить, что я ни в малейшей степени не приблизился к тому положению, которое, как я надеялся, обеспечит мне моя месть. Я успешно осуществил весь ритуал отмщения, я верно выговорил магические слова… но вместо того чтобы превратиться в Чудо-Капитана, согласно традиции маленький-побивает-болыпо-го… я создал лишь еще одного Билли Батсона.
И тогда наконец я понял, к чему относилось это «берегись». (А если прикидываться можно только сильным, а не слабым, значит, Малыш поступил со мной так, как я хотел поступить с ним! Он вернул меня к жизни. Он заставил меня прекратить прикидываться. Он привел меня в порядок.)
Оставшиеся в живых жители пригородов Хиросимы описывали взрыв как «страшный грохот, как будто рядом пронесся паровоз с длиннющей цепочкой вагонов, которая, постепенно удаляясь, замирала вдали». Неверно. Они описывали лишь недостоверные слуховые ощущения. Ибо этот первый громовой удар взрыва был лишь слабым шорохом по сравнению с грохотом обрушившихся на нас последствий, последствий, которые еще будут обрушиваться…Ибо реверберация, нарастающая в тишине, зачастую оказывается громче звука, породившего ее; отсроченная реакция порой превосходит событие, вызвавшее ее; прошлому иногда требуется немалое время, чтобы произойти и проявиться.
…А обитателям городков Западного побережья нередко требовалось время даже на то, чтобы узнать о происшедшем, не говоря уж о его осознании. Поэтому старики никогда не пользуются здесь большим уважением — слишком многие из них не желают признавать, что старые времена миновали. Поэтому-то заброшенная топь у них до сих пор называется Паромом Бумера… хотя и сам мистер Бумер, и его паром на ручных тросах, и широкое корыто, ползавшее по ним, давным-давно потонули в этой Богом забытой жиже. По этой же причине мужчинам Ваконды потребовались почти сутки, после того как прекратился дождь, чтобы расправить свои сутулые плечи, а женщинам — еще одни, после того как стих ветер, чтобы расконопатить заткнутые газетами щели в дверях. Лишь после абсолютно сухого дня они нехотя замечают, что, кажется, проясняется, по прошествии суток без единой капли дождя они вынуждены признать, что действительно лить прекратило, но для того чтобы согласиться, что здесь в ноябре, в разгар зимы, выглянуло солнце, для этого воистину надо обладать сознанием ребенка.
— Смотрите-ка: того и гляди солнце появится, и это накануне Благодарения. Как это так? Такого еще не бывало…
— Вот оно и выйдет взглянуть, как это так… посмотреть, не пришла ли весна, — так это явление было истолковано метеорологом из начальной школы в галошах и с грязными косицами, — посмотреть, не пора ли начинаться весне…
— Не-а, — разошелся с ней во взглядах коллега целым классом младше, и к тому же мальчик, — не-а.
— Дождь почему-то перестал идти, понимаешь, солнце проснулось и сказало: «Дождь кончился… может, пора весне. Посмотрю-ка…»
— Не-а, — продолжает оппонент, — не-а, и все.
— И вот, — не обращая на него внимания, говорит девочка, — и вот… — она набирает в легкие воздух и приподнимает плечи с видом скучающей уверенности, — …старичок солнце про-о-осто высунулся посмотреть, какое у нас время года.
— Нет. Это… просто… не так. И все.
Она старается не реагировать, зная, что лучше не удостаивать этих дурачков ответом, но загадочно размеренная интонация последнего утверждения, свидетельствующая о владении другими сведениями, наполняет паузу нетерпеливым ожиданием. Грязноволосый метеоролог ощущает шаткость веры своей аудитории, которую нельзя про-о-осто так проигнорировать.
— Ну ладно, красавчик! — поворачивается она к оппоненту. — Тогда расскажи нам, почему это светит солнце, когда на носу День Благодарения.
Красавчик — длинноносый и длинноухий скептик в скрепленных изоляционной лентой очках и шуршащем плаще — поднимает глаза и серьезно оглядывает аудиторию, взирающую на него со скрипящих каруселей. Они ждут. Атмосфера ожидания уплотняется. Выхода нет: он слишком много вякал, и теперь он должен или высказаться, или заткнуться, но для того чтобы ниспровергнуть авторитет девочки, нужно противопоставить крайне убедительные аргументы, потому что, кроме серьезных доводов и ярко-красного фрисби, которое она ловит и подбрасывает совершенно непредсказуемо, она учится во втором классе. Он откашливается и для достижения цели решает прибегнуть к авторитетам.
— Мой папа сказал вчера, мой папа сказал… что после того, как небо расчистилось, будет чертовски ясно.
— Ну и что! — Ее было не так-то легко сразить. — А как это получилось?
— Потому что — мой папа сказал… — Он выдерживает паузу и, нахмурив брови, пытается дословно вспомнить причину, одновременно ощущая растущее ожидание, подгоняемое временем. — Потому что… — Лицо его проясняется — он вспомнил. — Это твердолобая шайка Стамперов наконец повержена. — Он вышел из клинча. — Потому что сукин сын Хэнк Стампер окончательно порвал свой контракт с «Ваконда Пасифик»!
И словно по волшебству из-за туч появляется солнце, яркое, пронзительное, свежеумытое, чтобы залить всю площадку ослепительно белым светом. Не говоря ни слова, девочка поворачивается и, сознавая свое поражение, шаркая галошами, направляется к качелям; престиж потерян, но как можно спорить с авторитетами, когда объект дискуссии столь явно переходит на сторону оппонента. Да, она вынуждена смириться с истиной: солнце вышло из-за того, что Стамперы капитулировали, а не потому, что оно заподозрило приход ранней весны.
Хотя на самом деле было очень похоже на весну. Увядающие львиные зевы пробуждались под лучами яркого солнца и умудрялись снова зацвести. Поднималась прибитая трава. В камышах распевали луговые трупиалы. А к полудню этого второго дня без дождя весь город был напоен таким теплым, влажным воздухом орегонской весны, что даже взрослые наконец осознали присутствие солнца.
Солнце пыталось осушить влагу, скопившуюся за его недолгую отлучку. От крыш поднимался пар. Пар валил от стен домов. В Шведском Ряду, где жили рыбаки, тусклые, бесцветные, насквозь вымокшие хижины с шипением испускали такие облака серебристого пара, что казалось — неожиданное появление солнца просто подожгло их.
— Чертовская погодка, что скажешь? — говорил агент по недвижимости, идя по Главной улице с Братом Уолкером. Плащ у него был перекинут через плечо, лицо лучилось в предвосхищении перемен к лучшему. Он оптимистически глубоко вдохнул и выпятил грудь, подставляя ее солнцу, как цыпленок, просушивающий перья. — Чертовская!
— Ах! — Брат Уолкер не испытывал особого энтузиазма по поводу этого конкретного определения.
— Что я хочу сказать, — будь прокляты эти типы, которые не дают спокойно поговорить на родном американском языке, — что такой климат в конце ноября и вправду сверхъестественный, сверхъестественный, не согласен?
Брат Уолкер улыбнулся. Так-то лучше.
— Господь всеблаг, — уверенно провозгласил он.
— Ну!
— Да-да, всеблаг…
— Настают хорошие времена. — Таково было мнение агента. — Старое позади. — Он чуть ли не звенел от легкой радости; он вспомнил о последней вырезанной им фигурке, лицо которой получилось на удивление похожим на Хэнка Стампера. Но теперь все было позади. И очень вовремя. — Ага. Теперь, когда правда восстановлена.,, все начнут богатеть.
— Да… Господь всеблаг, — бодро повторил Брат Уолкер и на этот раз добавил: — И справедлив.
Они шли по залитой лужами улице, торговец мирским и продавец нетленного, случайные попутчики, связанные одним предназначением и одинаковыми взглядами на судьбу, оба в наилучшем расположении духа, грезя о великих взаимодействиях неба и земли, бодрые и радостные, истинные учителя оптимизма… и все равно лишь жалкие любители по сравнению с мертвецом, которого они шли хоронить.
В гостиной Лиллиенталь рассматривает старые фотографии и наносит последние поспешные штрихи, чтобы и этот «любимый и дорогой» выглядел как живой. Он стремится к абсолютной естественности в церемонии, чтобы потом никто не стал оспаривать предъявленный счет: счет довольно весомый, чтобы покрыть убытки накануне на похоронах этого жалкого Вилларда Эгглстона и нищего алкаша, который тесал дранку, — последнего обнаружил лесничий в его собственной хижине, а за такими находками надзирает прокурор… Так что к сегодняшнему усопшему Лиллиенталь особенно внимателен, отчасти за плату, отчасти стараясь возместить недостаток уважения, оказанного им вчера другому куску протухшего мяса…
Индеанка Дженни сидит на своей лежанке в позе лотоса, по крайней мере в том ее исполнении, на которое она способна. С тех пор как до нее дошли слухи о несчастном случае, она медитирует. Она давно проголодалась, к тому же ее мучают подозрения, что у нее под юбкой обосновалось целое семейство уховерток. Но она ждет и не шевелится, стараясь думать о том, о чем велит Алан Ватте. Не то что она сильно верит, будто это поможет решить ее проблемы, скорей она просто тянет время: ей не хочется идти в город, где на нее обрушатся новые известия. А новые известия после случившегося в верховьях реки, как она понимает, могут быть только плохими известиями… И она не знает, что страшит ее больше — услышать, что Генри Стампер все еще жив или что он уже умер.
Она закрывает глаза и удваивает свои усилия, чтобы ни о чем не думать, или почти ни о чем, по крайней мере ни о чем неприятном, как, например, ноющие бедра, Генри Стампер или уховертки…
В гостинице Род отрывается от газеты и видит, как в комнату входит сияющий, раскрасневшийся Рей, неся в руках кипу обернутых в зеленую бумагу кульков и свертков. «Надену белый галстук… распущу свой хвост». Рей вываливает свой груз на кровать. «Рыба и суп, Родерик, дружище. На вечер — рыба и суп. И много денег. Тедди заплатил за два месяца; жаль, что с нами уже нет бедняги Вилларда, вот бы порадовался, — сколько он нас грыз из-за нашего счета. Не повезло тебе, Вилли, подождал бы парочку дней и получил бы все сполна». Он переходит на чечеточный шаг, выдвигая ящики комода. «Ну-ка, ну-ка, пора откапывать старый боевой топор. Иди к папочке, малыш, надо размять фаланги…»
Род смотрит, как Рей достает из-за комода гитару. Он откладывает газету, но, несмотря на все радостные известия, решает не впадать в эйфорию.
— А что это ты так разошелся? — интересуется он, когда Рей начинает настраивать инструмент. — Эй, Тедди наконец согласился повысить нам плату?
— Не-а. — Тинг-тинг-тинг.
— Ты получил что-нибудь от своего богатого дядюшки? А? Или от Ронды Энн? Черт бы вас побрал обоих…
— Не-а, не-а, не-е-е-аааа. — Тинг-тинг-тинг. — Может, струны так покривились из-за перемены в погоде. — Тинг-тинг.
Род перекатывается на бок, прикрываясь газетой от солнца, льющегося сквозь пыльные занавески, и снова возвращается к объявлениям о предоставлении работы.
— Если ты настраиваешь инструмент для сегодняшнего вечера, то можешь начать подыскивать себе бас и соло. Потому что, парень, я отваливаю. Меня это больше не устраивает… десять долларов за вечер без чаевых — за такие деньги я больше ни звука не издам, я так и сказал Тедди.
Рей отрывается от гитары и расплывается в широкой улыбке.
— Знаешь, старик, сегодня… ты получишь десятку целиком, а я и чаевыми буду счастлив — вот какой я благородный парень. Идет?
Из-под газеты не доносится ни звука, лишь подозрительная тишина.
— Идет, о'кей? Потому что, Родерик, ты еще не знаешь: теперь будут чаевые, и удача, и пруха без остановок. Ха-ха! Не знаю, как ты, но меня прямо распирает от радости, вонючий ты пессимист. Распирает! Сечешь?
Пессимист за газетой предпочитает помалкивать, усекая лишь то, что, когда в прошлый раз Рей вернулся в таком восторженном состоянии, как будто у него крыша поехала, дело кончилось в реанимационной палате, где из его огромной пасти пытались выкачать пригоршню принятого им нембутала.
— Вставай, старик! — завопил Рей. — Встряхнись. Доставай свою машину и давай сбацаем. Выше нос, не раскисай… — До… фа… соль… — Потому что, старик… — Снова до… «Синяя лазурь смеется в вышине… только синяя лазурь сияет мне…»
— Может, дней на пару. — Род отвлекся от объявлений только для того, чтобы омрачить атмосферу угрюмыми предчувствиями грядущих бед. — Может, на пару вшивых дней, а что будет потом с этой сучьей лазурью?
— Валяй, — ухмыляется Рей. — Сиди под этой газетой и тухни. А парень собирается здорово нагреть себе руки. Начиная с сегодняшнего вечера.
Сладкое счастье и победные песни наполнят сегодня «Пенек», вот увидишь. Потому что, старик… — чанг-тинк-а-тинк — «Только синюю лазурь… я вижу над собой» — ску-би-ду-би-ду… Ми-ми…
В «Пеньке» Тедди смотрит на синее небо сквозь холодную вязь своих неонов и несколько иначе реагирует на неожиданную перемену погоды… Синее небо — не слишком подходящая погода для бара. Для наплыва посетителей нужен дождь, а в такие дни люди пьют лимонад. Нужен дождь, мрак и холод… Только они могут спровоцировать страх и заставить дураков пить.
Он размышлял о страхе и дураках с тех пор, как Дрэгер, подмигнув, сообщил ему накануне, что только что звонил Хэнк Стампер сказать, что сделка века состоялась. «Сделка века, мистер Дрэгер?» — «Да, вся „заварушка“, как выразился Хэнк. Он сказал, что в связи „с событиями“, Тедди, он не сможет выполнить свой контракт. В связи с событиями… — Дрэгер самодовольно ухмыльнулся. — Я же говорил, что мы покажем этим тупоголовым, а?»
Тедди залился краской и пробормотал что-то утвердительное, довольный тем, что Дрэгер выбрал его в качестве доверенного лица, однако по зрелом размышлении он вынужден был признать, что эти вести скорее расстроили его: может, все неприятности со Стамперами и наносили урон горожанам, зато уж точно шли на пользу его кошельку. Теперь звон монет в нем поутихнет…
— А что вы теперь будете делать, мистер Дрэгер? Наверное, вернетесь в Калифорнию? — Как ему будет недоставать этой могущественной, мудрой и обаятельной отдушины от всех этих дураков!
— Боюсь, что да, — промолвил Дрэгер восхитительно культурным голосом — интеллигентным, спокойным, добрым, но не сожалеющим, как у других. — Да, Тед, сейчас я в Юджин — уладить кое-что, потом вернусь на День Благодарения к Ивенрайтам, а потом… назад, на солнечный юг.
— Все ваши… все проблемы решились? Дрэгер улыбается через стойку и достает пятерку за свой «Харпер».
— А по-твоему, разве нет, Тедди? Сдачу оставь. Шутки в сторону, разве ты считаешь, что не решились?
Тедди решительно кивает: он всегда знал, что Дрэгер покажет этим болванам…
— Думаю, да. Да. Да, я уверен, мистер Дрэгер… вся заварушка разрешилась.
Но уже день спустя Тедди не был в этом так уверен. Затишье в делах, которое, как он ожидал, наступит с ростом благосостояния горожан, не наблюдалось; по его подсчетам, оно должно было начаться сразу вслед за победным празднеством, имевшим место накануне вечером. Но, несмотря ни на что, вместо затишья в делах наблюдался подъем. Сверившись со своими подсчетами, озаглавленными «Количество кварт на посетителя», он обнаружил, что по сравнению с предыдущей неделей потребление спиртного на морду лица возросло почти на 20%, что касается графы «Количество посетителей на кубический фут в час», он еще не мог ничего сказать, так как час пик не наступил, но все указывало на то, что толпа нынче будет отменной. Учитывая частоту, с которой посетители уже начали заходить в «Пенек», к вечеру он должен быть переполнен.
Но в отличие от Рея Тедди слишком хорошо знал своих завсегдатаев и понимал, что радость не заполнит бар посетителями. Как и победа. Для этого требуются причины посильнее, чем эти жидкие поводы. Особенно при хорошей погоде. «Вот если бы шел дождь, — размышлял он, глядя на погасшие под ярким солнцем бессильные неоны, — тогда я еще понимаю. Если бы шел дождь, было темно и холодно, тогда можно было бы надеяться, но при такой погоде…»
— Тедди, Тедди, Тедди… — За одним из столов возле окна щурился Бони Стоукс. — Нельзя ли опустить шторы или что-нибудь придумать от этого невыносимого света?
— Прошу прощения, мистер Стоукс.
— Занавеску или что-нибудь. — Его иссушенная старая ручка указывала на солнце. — Чтобы защитить усталые старые глаза.
— Прошу прощения, мистер Стоукс, но, когда начались дожди, шторы я отправил в Юджин, в чистку. Мне и в голову не приходило, что у нас снова наступят солнечные дни, — даже представить себе не мог. Но постойте-ка…
— Он повернулся к коробке для белья, стоявшей за баром; отражение Бони глупо мигало ему из зеркала. Глупые старческие глаза, вечно высматривающие повод, чтобы дать хозяину возможность поныть… — Может, мне приколоть какую-нибудь скатерть?
— О'кей, приколи. — И Бони, выгнув шею, уставился на улицу. — Нет. Постой. Думаю, лучше не надо. Нет, я хочу удостовериться, когда его повезут на кладбище…
— Кого это, мистер Стоукс?
— Не важно. Просто… мне не хочется идти на похороны — легкие и прочее, — но я хочу посмотреть, как они поедут мимо на кладбище. Я посижу здесь. Ничего, я как-нибудь перенесу этот свет; думаю, мне надо…
— Очень хорошо.
Тедди запихал скатерть обратно в коробку, снова взглянув на отражение щуплого старика. Мерзкое старое привидение. Тупые глаза, холодные как мрамор и злобные. Глаза Бони Стоукса никогда не видели ничего, кроме дождя и мрака, поэтому неудивительно, что он сидит здесь в такой день: за всю свою глупую жизнь он не видел ничего, кроме страха. Но другие, все те, другие. «Тедди! Ну-ка пошевеливай своей розовой задницей, бога в душу мать; выпивку сюда!» И он зашевелил своей розовой задницей, обтянутой черными брючками, в сторону компании потных бродяг, сидевших над пустыми стаканами. «Да, сэр, что угодно, сэр?» Как насчет других? Кажется, их дурацкую самоуверенность не омрачает никакой страх, по крайней мере не такой, как раньше… Что же привело этих людей сюда в такой кристально чистый день, что их согнало в кучи, как скот в амбаре во время грозы? Неужто его выверенные, основанные на многолетних наблюдениях уравнения и формулы, которые устанавливали зависимость между потреблением алкоголя и количеством страха, в конечном итоге оказались несовершенными? Ибо какой страх может скрываться за этой шумной радостью победы? Какой ураган может таиться за этим синим небом и ярким солнцем, чтобы согнать такое большое стадо в его бар?
Ивенрайт, дрожа перед зеркалом в ванной, задает себе те же вопросы, только с меньшим красноречием: «Почему я не рад тому, что все получилось? — завязывая на галстуке огромный узел, чтобы скрыть оторванную пуговицу на воротнике. — Господи! Черт! Черт бы его побрал! Но почему я не рад?..» — и бешено дергает воротник.
Он ненавидел белые рубашки и не понимал, зачем их надо надевать по всяким торжественным случаям, — к черту! Можно подумать, что птица лучше, если у нее красивее оперение! — а уж на похороны и подавно. Но его жена придерживалась другого мнения: