Страница:
Он прислонил записку к чернильнице и убрал блокнот в ящик. Громко вздохнул. Сложил руки на коленях. Прислушался к одинокому звуку капель, падающих с плаща на линолеум, и заплакал. В полной тишине. Подбородок дрожал и плечи сотрясались от рыданий, но Виллард не издавал ни малейшего звука. От этой тишины он начал рыдать еще сильнее, — ему подумалось, что все эти годы он тайно плакал, скрывая это ото всех, зная, что ему нельзя быть услышанным. А особенно сейчас, как бы больно это ни было. Слишком долго он скрывался за чернильной непроницаемостью собственного вида, чтобы сейчас все испортить, показав, что он может плакать. Он должен был молчать. Все было готово — он окинул взглядом аккуратную записку, прибранный стол, зонтик в тазу. Он даже пожалел, что был так тщателен в организации всего этого. Ему захотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа, с которой он мог бы громко поплакать и разделить свои тайны. Но времени на это уже не было. Если бы оно было, он бы включил в свой план способ известить окружающих о своем намерении! Чтобы они поняли, каков он на самом деле… Но из-за этой забастовки, из-за этого Стампера, который все жал и жал, пока уже никаких денег не осталось… ничего интересного было не выдумать. Так что он мог располагать только своими естественными ресурсами: собственным малодушным видом, уверенностью жены в его трусости и особенно общим мнением, сложившимся о нем в городе, — устрица, слабовольное существо в раковине, которая живее собственного обитателя… так что единственное, что он мог, — это использовать этот образ, так и не дав никому узнать, каков он на самом деле…
Он оборвал свой беззвучный плач и поднял голову: Стампер! Он может рассказать Стамперу! Потому что в какой-то мере в этом был виноват Хэнк Стампер — даже очень виноват! Да! Из-за кого кошельки у людей так исхудали, что они уже не могли тратить деньги на кино и стирку? Да, во всем был виноват именно он! По крайней мере достаточно, чтобы быть обязанным выслушать, до каких крайностей довело людей его надменное упрямство! Достаточно, чтобы сохранить все в тайне! Потому что Стампер и не сможет никому рассказать, что произошло на самом деле! Потому что он сам виноват в том, что произошло! Да! Хэнк Стампер! Именно он! Потому что он виноват, и если он проболтается, все сразу поймут это. Хэнку Стамперу можно довериться… он будет вынужден сохранить все в тайне.
Виллард вскочил со стула, уже сочиняя, что скажет по телефону, и, оставив плащ стекать дальше, бросился к гаражу. Забыв о мерах предосторожности, он открыл гараж и громко захлопнул дверцу машины. Руки у него так тряслись от возбуждения, что, заводя машину, он оборвал цепочку с ключом, а по дороге наехал на любимый куст жены. Он сгорал от нетерпения поскорее рассказать о своих планах. С улицы он увидел, как в окне спальни зажегся свет, — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не из дома, — он зажег фары и рванул машину вперед, едва удержавшись, чтобы не попрощаться со старой фламинго серией гудков… Возможно, не слишком вразумительное прощание, которым он хотел бы ее наградить, недостаточное, даже несмотря на письмо, оставленное в бухгалтерской книге, чтобы до конца жизни заставить ее сомневаться, а знала ли она человека, с которым прожила девятнадцать лет, и все же оно могло намекнуть ей на то, что о ней думал этот человек на самом деле…
А Ли, сидя в лесу и водя тупым карандашом по страницам бухгалтерской книги, пытается донести до своего корреспондента собственное восприятие реальности — «Прежде чем перейти к дальнейшим объяснениям, Питере…», — тайно надеясь, что таким образом ему удастся и для себя прояснить туманную загадку своей жизни:
«Помнишь ли, Питере, как ты был представлен этому оракулу? Кажется, я называл его „Старый Верняга“, когда, бывало, выводил его в общество и знакомил с друзьями: „Старый Верняга — Часовой, Стоящий на Страже моей Осажденной Психики“. Помнишь? Я говорил, что он мой неотлучный верный страж, предупреждающий о любой опасности, восседающий на самой высокой мачте моего рассудка, обшаривающий горизонт в поисках любого признака бури… а ты ответил, что, на твой взгляд, это все лишь старая добрая паранойя. Признаюсь, я и сам пару раз называл его так. Но — в сторону прозвища. Опыт научил меня доверять его призыву БЕРЕГИСЬ, безошибочному, как радар. Какими бы приборами он там ни пользовался, они столь же чувствительны к малейшей угрозе радиации, как счетчик Гейгера, потому что всякий раз, как он сигнализировал БЕРЕГИСЬ, выяснялось, что для этого находились достаточно веские причины. Но на сей раз, готовя свой план, хоть убей, я не понимал, о какой опасности он меня предупреждает. БЕРЕГИСЬ — орет он, а я спрашиваю: „Чего беречься, дружище? Ты мне можешь указать, где опасность? Покажи, где тут осталась хоть малейшая лазейка для риска? Ты всегда умел определять западни… Так где же то бедствие, о котором ты так уверенно заявляешь?“ Но в ответ он только квакает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — снова и снова, как сумасшедший компьютер, не способный ни на что. И что? Предполагается, что я должен прислушиваться к такому необоснованному совету? Может, старичок сломался; может, и нет особого риска, а просто общий уровень радиации на этой сцене так повысился, что у него полетела электропроводка, и он уже представляет всякие ужасы, которых и в помине нет…
Тем не менее, Питере, я все еще в его власти и потому колеблюсь: однажды в исключительном случае я был свидетелем того, как моему стражу не удалось своевременно указать на опасность, но мне еще надо убедиться в том, что он может подавать сигналы ложной тревоги. А потому я сам решил провести расследование; я спросил себя: «Ну хорошо, что с тобой случится, если ты в это ввяжешься?» И единственный честный ответ, который мне удалось найти: «Вив. Вив случится с тобой…»
И если раньше я не хотел ее ранить, то теперь я медлю, боясь помочь ей, а также опасаясь благодарности, которая может воспоследовать. Потому-то я и начал с корней и отвращения нашего поколения к каким бы то ни было связям: а вдруг я настолько очарован этой девушкой (или очарован ее потребностью в том, что я могу ей предложить), что рискну быть пойманным. Может, Старый Верняга предупреждает меня о коварной ловушке смоляного чучелка, может, Вив — та самая липкая крошка, которая только ждет, чтобы превратить нежное прикосновение в такую черную и нерушимую привязанность, что человек навсегда…»
Карандашный грифель окончательно стерся; я остановился и перечел последние строки письма, затем со стыдом и негодованием зачирикал их, говоря себе, что даже Питере — каким бы эмансипированным в смысле разных расовых намеков он себя ни считал — не заслуживает таких безвкусных смоляных метафор. «Зачем задевать чувства старого друга», — сказал я себе, но я знал, что на самом деле вычеркнул эту фразу скорее из соображений честности, чем дипломатии. Я прекрасно знал, что нет ничего более далекого от правды, чем изображение Вив в виде секс-бомбы, к тому же были все основания предполагать, что любая привязанность, возникающая между нами, будь она черной или нерушимой, причинит мне отнюдь не неприятности.
Я обгрыз конец карандаша так, чтобы вытащить еще кусочек грифеля, перевернул страницу затхлой книги и попробовал еще раз:
«Несмотря на банальную биографию, Питере, эта девушка довольно необычный человек. Например, она мне рассказала, что ее родители кончили колледж (погибли в автокатастрофе, когда она училась во втором классе), и ее мать несколько лет преподавала музыку…»
Я снова останавливаюсь и с отвращением захлопываю книгу вместе с карандашом посередине, ломая при этом его грифель: несмотря на то что сведения о родителях девушки и были точны, они не имели никакого отношения к тому, что мне удалось узнать о ней. Это был все тот же интеллектуальный туман для сокрытия истинного положения вещей и тех чувств, которые росли во мне с той ночи, когда саботажники с верховьев сигнализировали нам SOS, что предоставило нам с Вив единственную после охоты возможность остаться наедине.
Кажется, когда зазвонил телефон, я единственный не спал в доме. Мучимый бессонницей из-за слишком большого количества выпитого горячего чая с лимоном для излечения ангины, я сидел, завернувшись в одеяло, у лампы, пытаясь обнаружить новый смысл в глубинах поэзии Уоллеса Стивенса (чем образованней мы становимся, тем с большей интеллектуальной зрелостью подходим к коллекционированию: начинаем с марок и вкладышей в жвачку, переходим к бабочкам и заканчиваем «новыми смыслами»). Тут-то я и услышал, как он звенит внизу. После дюжины звонков до меня донеслась тяжелая поступь босых ног Хэнка, спустившегося вниз. Через мгновение он протопал обратно мимо моей двери к комнате Джо и Джэн, потом снова двинулся назад, но уже в сопровождении легкой прыгающей походки Джо Бена. Шаги поспешили вниз, ноги облачались в сапоги. Я слушал, недоумевая, что это за полуночные бдения, потом услышал, как завелась лодка и с шумом направилась в верховья.
Вся эта странная и неожиданная деятельность показалась мне более чреватой глубинными смыслами, чем поэзия Стивенса, а потому я выключил свет и лег, пытаясь разобраться в значении этой ночной вспышки активности. Что означала вся эта беготня? Куда они отправились в такой час? И, погружаясь в дремоту, я уже обувал для путешествия собственные фантазии — «Может, звонили сообщить о страшном лесном пожаре, и Хэнк с Джо Беном… нет, слишком мокро; …наводнение — вот в чем дело. Звонил Энди сообщить, что ужасный сорокабалльный шквал обрушился на берег, раскалывая деревья и громя оборудование!», когда вдруг легкий щелчок заставил меня снова открыть глаза, и тонкая игла света, пронзившая мою кровать, сообщила мне, что Вив зажгла свет в своей комнате… Наверное, чтобы читать, пока он не вернется. Это могло означать и то, что он уехал ненадолго и волноваться не о чем, и то, что он вернется неизвестно когда.
Несколько минут я боролся с любопытством, потом вылез из кровати и натянул вместо халата старый лейтенантский плащ — не слишком элегантный наряд для визита к даме, но выбор был невелик — между плащом и все еще мокрыми рабочими штанами, разложенными перед обогревателем. Правда, в шкафу на распялке у меня висели выглаженные брюки, но почему-то плащ показался мне наименее несуразным из этих трех вариантов.
И выбор мой оказался удачным: когда, постучав и услышав ее ответ, я открыл дверь, то увидел, что ее одеяние вполне соответствует моему: она сидела на кушетке среди подушек в плаще, который был еще больше и грубее моего. И гораздо тяжелее. Черная вязаная штуковина неизвестного происхождения; вероятно, когда-то он принадлежал Генри, а может, кому-нибудь и еще выше. Ткань настолько потемнела, что выглядела бесформенной кучей черной сажи, из которой выглядывало светлое лицо и две изящные руки с романом в бумажной обложке.
Такое совпадение вызвало у нас обоих смех, сразу сокративший расстояние, на преодоление которого обычно уходят часы. Плащи объединили нас для начала.
— Счастлив лицезреть вас одетой по последнему писку моды, — произнес я, когда мы отсмеялись, — но, боюсь, э-э… вам придется обратиться к вашему портному, чтобы он немного ушил это. — И я продвинулся еще на ярд в комнату.
Она подняла руки и изучающе посмотрела на гигантские рукава.
— Вы так думаете? Может, стоит выстирать и посмотреть, не сядет ли?
— Да. Лучше подождать; как бы не оказалось потом слишком узко.
Мы снова рассмеялись, и я продвинулся еще на несколько дюймов.
— Вообще-то у меня есть халат, но я никогда его не ношу, — объяснила она. — Кажется, мне его подарили, да, точно, подарили — Хэнк на день рождения вскоре после того, как я сюда переехала.
— Ну, наверное, это еще тот подарочек, если вместо него ты предпочитаешь носить эту палатку…
— Нет. Он совершенно нормальный. Для халата… Но, понимаешь… у меня была тетя, которая дни напролет ходила в халате, с утра до вечера, за весь день ни во что не переодеваясь, если ей только не надо было ехать в Пуэбло или куда-нибудь еще… и я пообещала себе: Вивиан, сказала я, дорогая, когда вырастешь, ходи лучше голой, но только не в старом халате!
— По той же причине я не ношу смокинга, — ответил я, сделав вид, что отдался неприятным воспоминаниям. — Да. Дядя. То же самое испытывал по отношению к его одежде. Вечно в проклятом старом твиде, роняющий пепел с сигар в шерри; вонь на весь дом. Отвратительное зрелище.
— От моей тети ужасно пахло…
— А как пахло от моего дяди! Люди с непривычки просто задыхались от этой вони.
— Гноящиеся глаза?
— Никогда не мылся: гной неделями скапливался в углах глаз, пока не отваливался сам, размером чуть ли не с грецкий орех.
— Жаль, что они не были знакомы, моя тетя с твоим дядей: похоже, они были созданы друг для друга. Жаль, что она не вышла замуж за такого человека, как он. Курящего сигары, — задумчиво промолвила она. — Моя тетушка пользовалась такими духами, которые вполне гармонировали бы с запахом сигар. Как мы назовем твоего дядю?
— Дядя Мортик. Сокращенно — Морт. А твою тетю?
— Ее настоящее имя было Мейбл, но про себя я ее всегда называла Мейбелин…
— Дядя Морт, позволь тебе представить Мейбелин. А теперь почему бы вам двоим не пройти куда-нибудь и не познакомиться поближе? Ну будьте послушными ребятками-.
Хихикая, как глупые дети, мы принялись махать руками, выпроваживая выдуманную парочку из комнаты и уговаривая их не спешить назад — «Голубки…» — пока торжествующе не захлопнули за ними дверь.
Завершив нашу прогулочку, мы на мгновение умолкли, не зная, что сказать. Я опустился на мореное бревно. Вив закрыла книжку.
— Ну, наконец одни… — промолвил я, пытаясь обратить это в шутку. Но на этот раз реакция была натужной, смех — совсем не детским, а шутка — не такой уж глупой. К счастью, мы с Вив умели дурачиться друг с другом, почти как с Питер-сом, балансируя на грани юмора и серьеза, что давало нам возможность смеяться и шутить, сохраняя искренность. При таком положении вещей мы могли наслаждаться своими взаимоотношениями, не слишком заботясь об обязательствах. Но система, безопасность которой гарантируется юмором и шутливым маскарадом, всегда рискует потерять контроль над своей защитой. Взаимоотношения, основанные на юморе, провоцируют юмор, и постепенно становится возможным подшучивать надо всем — «Да, — откликнулась Вив, стараясь поддержать мою попытку, — после столь долгого ожидания», — а эти шутки то и дело оказываются слишком похожими на истину.
Я спас нас от участи словесного пинг-понга, напомнив, что прежде всего визит мой вызван тем, что я хотел спросить. Она ответила, что таинственный звонок понятен ей не более, чем мне, Хэнк только заглянул к ней и сказал, что ему надо прокатиться до лесопилки, выловить из реки пару-тройку друзей и соседей, но не упомянул, кто они такие и что делают там в столь поздний час. Я спросил ее, есть ли у нее какие-нибудь соображения на этот счет. Она ответила, что никаких. Я сказал, что действительно странно. Она ответила — несомненно. А я сказал — особенно так поздно ночью. И она сказала — учитывая этот дождь и вообще. И я сказал, что, наверное, все узнаем утром. Она ответила — да, утром или когда вернутся Хэнк с Джоби. И я сказал — да…
Мы немного помолчали, и я сказал, что, похоже, погода не улучшается. Она ответила, что радио сообщило о циклоне, идущем из Канады, поэтому так продлится еще, по меньшей мере, неделю. Я сказал, что это, безусловно, радостное известие. И она ответила — не правда ли, хотя?..
После этого мы просто сидели. Жалея, что так расточительно израсходовали все темы, понимая, что предлоги исчерпаны, и теперь, если мы заговорим, нам придется погрузиться в проблемы друг друга — единственная оставшаяся общая тема для разговора, — а потому лучше помолчать. Я поднялся и поплелся к двери, предпочтя такой выход, но не успел я договорить «спокойной ночи», как Вив предприняла решительный шаг.
— Ли… — Она помолчала, словно что-то обдумывая, и наклонила голову, изучающе рассматривая меня одним голубым глазом, выглядывавшим из воротника. И вдруг спросила прямо и просто: — Что ты здесь делаешь? Со всеми своими знаниями… образованностью… Почему ты тратишь время на обвязывание тупых бревен старыми ржавыми тросами?
— Тросы не такие уж старые, а бревна вовсе не тупые, — попробовал я схохмить, — особенно если подвергнуть анализу их истинный глубинный смысл как сексуальных символов. Да. Ты, конечно, никому не говори об этом, но я здесь нахожусь на стипендии фонда Кинзи, осуществляя исследования для сборника «Кастрационный Комплекс у Трелевщиков». Страшно увлекательная работа… — Но она задала вопрос всерьез и ждала серьезного ответа.
— Нет, действительно, Ли. Почему ты здесь?
Я принялся хлестать свой мозг за то, что не подготовился к этому неизбежному вопросу и не был вооружен доброй, логичной ложью. Черт бы побрал мое идиотское высокомерие! Вероятно, эта порка мозгов вызвала на моем лице довольно болезненное выражение, так как Вив вдруг подняла голову и глаза ее наполнились сочувствием:
— Ой, я не хотела спрашивать о чем-то… о чем-то, что для тебя…
— Все о'кей. В этом вопросе ничего такого нет. Просто…
— Нет есть. Я же вижу. Правда, прости, Ли; я иногда говорю не думая. Я просто не понимала и решила спросить, я совершенно не хотела ударять по больному месту…
— По больному месту?
— Ну да, задевать неприятные воспоминания, понимаешь? Ну… знаешь, в Рокки-Форде, где мой дядюшка управлял тюрьмой… он обычно просил меня, чтобы я разговаривала с заключенными, когда приношу им пищу, потому что им, — он такие вещи хорошо понимал — беднягам, и без моего высокомерия приходится несладко. В основном бродяги, шлюхи, алкоголики — Рокки-Форд был когда-то крупным железнодорожным городом. И он был прав, им и без меня было плохо. Я слушала их рассказы о том, как они попали за решетку и что собираются делать дальше, и меня действительно это занимало, понимаешь? А потом это увидела тетя — пришла ко мне ночью, уселась на кровать и заявила, что я могу дурачить этих бедняг и дядю сколько угодно, но она видит меня насквозь. Она знает, какая я на самом деле, сказала она шепотом, сидя в темноте на моей кровати, и заявила, что я — хищница. Как сорока или ворон. Что мне нравится ковыряться в кровоточащем прошлом окружающих, сказала она, нажимать на больные места… и что она мне покажет, если я не одумаюсь. — Вив взглянула на свои руки. — И иногда… я, правда, еще не совсем уверена, мне кажется, что она была права. — Она подняла голову: — Ну, в общем, ты понял, что я имела в виду? про больное место?
— Нет. Да. Да — в смысле понял, и нет — своим вопросом ты его не задела… Просто я не могу ответить, Вив… Я действительно не понимаю, что я здесь делаю, сражаясь с этими бревнами. Но знаешь, когда я был в школе и сражался со старыми скучными пьесами и стихотворениями старых скучных англичан, я тоже не понимал, что я там делаю… и только притворялся, что я хочу, чтобы сборище скучных старых профессоров вручило мне диплом, дающий возможность преподавать ту же тухлятину более молодым, которые в свою очередь тоже получат дипломы, и так дальше, до скончания века… Тебе интересно? В свете обвинений твоей тетушки?
— Ужасно, — откликнулась она, — пока, по крайней мере.
Я снова опустился на бревно.
— Знаешь, хуже пут не придумаешь, — произнес я таким тоном, словно неоднократный опыт в этой области сделал меня всемирно признанным авторитетом. — Когда ты оказываешься в ситуации «и так, и так плохо». Например, в твоем случае, ты должна была ощущать вину и слушая заключенных, и отказываясь их выслушать.
Она терпеливо слушала, но, кажется, мой диагноз произвел на нее не слишком сильное впечатление.
— По-моему, мне доводилось испытывать нечто похожее, — улыбнулась она, — но, знаешь, меня это не очень долго волновало. Потому что я кое-что поняла. Мало-помалу до меня дошло: что бы там тетушка с дядюшкой обо мне ни думали, на самом деле они решали собственные проблемы. Тетя — ты бы видел! — она накладывала такой слой косметики: начинала в среду и, не моясь, продолжала до воскресенья, каждый день добавляя все новые и новые слои. В воскресенье она чуть ли не сдирала все это, чтобы сходить в церковь. После чего становилась такой благочестивой, что буквально ходила за мной по пятам, чтобы застать меня за губной помадой и устроить большой скандал. — Вив улыбнулась, вспоминая. — Она, конечно, представляла собой нечто особенное; помню, я мечтала, чтобы она проспала воскресенье — проснулась бы только в понедельник, — потому что, если бы всю эту косметику не смывать две недели, она бы просто превратилась в статую. Особенно при тамошней жаре. О Господи!
— Она снова улыбнулась, потом зевнула и потянулась. Ее худые девчоночьи руки обнажились, выскользнув из рукавов. — Ли, — произнесла она все еще с поднятыми руками, — если мой вопрос не покажется тебе излишне навязчивым, тебе всегда было скучно учиться? Или что-то произошло, что лишило занятия смысла?
Я был настолько увлечен ее безмятежным словоизлиянием, что это внезапное возвращение ко мне и моим проблемам снова застало меня врасплох; и, заикаясь, я промямлил первое, пришедшее мне в голову. «Да», — сказал я. «Нет», — сказал я.
— Нет, не всегда. Особенно в первое время. Когда я начал открывать миры, существовавшие до нас, сцены из других времен, я был настолько увлечен, мне это казалось настолько ослепительно прекрасным, что хотелось прочитать все, когда-либо написанное об этих мирах, в те времена. Пусть меня научат, чтобы потом я мог учить этому других. Но чем больше я читал… через некоторое время… я понял, что все они пишут об одном и том же, все та же старая скучная история «сегодня — здесь, погибло — завтра»… и Шекспир, и Мильтон, и Мэтью Арнольд, даже Бодлер, и этот котяра, как его там, написавший «Беовульфа»… одно и то же, движущееся по тем же причинам и приходящее к одному и тому же концу, — Данте ли это со своим Чистилищем или Бодлер… все та же старая скучная история…
— Какая история? Я не понимаю.
— Какая? Ой, прости, меня куда-то понесло. Какая история? Вот эта — дождь, гуси, кричащие о своих невзгодах… вот именно этот мир. Все они пытались сделать с ним что-нибудь. Данте весь свой талант вложил в создание Ада, так как Ад предполагает Рай. Бодлер курил гашиш и обращал свой взор внутрь. Но и там ничего не было. Ничего, кроме грез и разочарований. Их всех гнала потребность в чем-то еще. А когда потребность иссякала, а грезы и разочарования меркли, все они возвращались к одной и той же старой скучной истории. Но, понимаешь, Вив, у них было одно преимущество, они обладали тем, что мы потеряли…
Я ждал, когда она спросит, что я имею в виду, но она сидела молча, сложив руки на черном плаще.
— …У них было безграничное количество «завтра». Если мечту не удавалось воплотить сегодня, ну что ж, впереди было еще много дней и много планов, полных страстей и будущего: что из того, что нынче не вышло? Для поисков реки Иордан, Валгаллы или падения воробья, предсказывающего особую судьбу, всегда было завтра… мы могли верить в Великое Утро, которое рано или поздно наступит, у нас всегда было завтра.
— А теперь нет?
Я взглянул на нее и ухмыльнулся.
— А ты как думаешь?
— Я думаю, что, вероятнее всего… завтра в половине пятого прозвонит будильник, и я спущусь вниз готовить блины и кофе точно так же, как вчера.
— Конечно, вероятнее всего. Но, скажем, Джек неожиданно возвращается домой с больной спиной, разъяренный на стальных магнатов, совсем без сил, и застает Джекки и Берри, занимающихся тем самым в его кресле… Что тогда? Или, скажем, Никита принимает лишний стакан водки и решает: какого черта? Что тогда? Говорю тебе: шарах! — и все. Красная кнопочка — и шарах. Так? Эта-то кнопочка и отличает наш мир; мы не успели научиться читать, как «завтра» для нашего поколения стали определяться этой кнопочкой. Ну… по крайней мере, мы отучились обманывать себя Великим Утром, которое когда-нибудь наступит, если ты не можешь быть уверенным в зтом «когда-то», какого черта тратить свое бесценное время и уговаривать себя об этом «Утре».
— Так все дело в этом? — тихо спросила она, снова рассматривая свои руки. — В неуверенности в завтрашнем дне? Или в неуверенности, что ты кому-то нужен? — Она подняла голову, обрамленную черным воротником.
Лучшее, на что я был способен, это ответить вопросом на вопрос.
— Ты когда-нибудь читала Уоллеса Стивенса? — спросил я, как второкурсник на вечеринке с кока-колой. — Подожди. Я тебе сейчас принесу.
Я бросился в свою комнату, чтобы восстановить силы. В свете луча из щели я нашел книгу, раскрытую на стихотворении, которое я читал до того, как заснуть. Я заложил его, но возвращаться не торопился. Задумчиво замерев посреди комнаты и все еще ощущая мягкое сияние ее лица, я, как Никита, хвативший слишком много водки, решил: «Какого черта!» — и быстро на цыпочках подошел к щели в стене.
Она сидела все в той же позе, но на лице появилось выражение недоумения и тревоги за соседа-придурка, который прыгает из комнаты в комнату, то страстно отчаиваясь, то немея от скованности. Укрывшись за надежной стеной, я почувствовал, как ко мне возвращается самообладание. Еще мгновение, и я смогу вернуться с такой же невозмутимостью, с какой Оскар Уайльд выходил к чаю. Но одновременно с успокоением до меня донесся шум моторки. У меня хватило времени лишь на то, чтобы вбежать и указать ей стихотворения, которые надо прочитать: «Не спеши со Стивенсом, не форсируй его, надо попасть под его влияние», — и вернуться обратно, как на лестнице снова раздались тяжелые шаги босых ног, возвращающихся обратно. Несколько часов я пролежал без сна, надеясь, что еще один телефонный звонок даст мне возможность снова остаться с ней наедине.
Он оборвал свой беззвучный плач и поднял голову: Стампер! Он может рассказать Стамперу! Потому что в какой-то мере в этом был виноват Хэнк Стампер — даже очень виноват! Да! Из-за кого кошельки у людей так исхудали, что они уже не могли тратить деньги на кино и стирку? Да, во всем был виноват именно он! По крайней мере достаточно, чтобы быть обязанным выслушать, до каких крайностей довело людей его надменное упрямство! Достаточно, чтобы сохранить все в тайне! Потому что Стампер и не сможет никому рассказать, что произошло на самом деле! Потому что он сам виноват в том, что произошло! Да! Хэнк Стампер! Именно он! Потому что он виноват, и если он проболтается, все сразу поймут это. Хэнку Стамперу можно довериться… он будет вынужден сохранить все в тайне.
Виллард вскочил со стула, уже сочиняя, что скажет по телефону, и, оставив плащ стекать дальше, бросился к гаражу. Забыв о мерах предосторожности, он открыл гараж и громко захлопнул дверцу машины. Руки у него так тряслись от возбуждения, что, заводя машину, он оборвал цепочку с ключом, а по дороге наехал на любимый куст жены. Он сгорал от нетерпения поскорее рассказать о своих планах. С улицы он увидел, как в окне спальни зажегся свет, — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не из дома, — он зажег фары и рванул машину вперед, едва удержавшись, чтобы не попрощаться со старой фламинго серией гудков… Возможно, не слишком вразумительное прощание, которым он хотел бы ее наградить, недостаточное, даже несмотря на письмо, оставленное в бухгалтерской книге, чтобы до конца жизни заставить ее сомневаться, а знала ли она человека, с которым прожила девятнадцать лет, и все же оно могло намекнуть ей на то, что о ней думал этот человек на самом деле…
А Ли, сидя в лесу и водя тупым карандашом по страницам бухгалтерской книги, пытается донести до своего корреспондента собственное восприятие реальности — «Прежде чем перейти к дальнейшим объяснениям, Питере…», — тайно надеясь, что таким образом ему удастся и для себя прояснить туманную загадку своей жизни:
«Помнишь ли, Питере, как ты был представлен этому оракулу? Кажется, я называл его „Старый Верняга“, когда, бывало, выводил его в общество и знакомил с друзьями: „Старый Верняга — Часовой, Стоящий на Страже моей Осажденной Психики“. Помнишь? Я говорил, что он мой неотлучный верный страж, предупреждающий о любой опасности, восседающий на самой высокой мачте моего рассудка, обшаривающий горизонт в поисках любого признака бури… а ты ответил, что, на твой взгляд, это все лишь старая добрая паранойя. Признаюсь, я и сам пару раз называл его так. Но — в сторону прозвища. Опыт научил меня доверять его призыву БЕРЕГИСЬ, безошибочному, как радар. Какими бы приборами он там ни пользовался, они столь же чувствительны к малейшей угрозе радиации, как счетчик Гейгера, потому что всякий раз, как он сигнализировал БЕРЕГИСЬ, выяснялось, что для этого находились достаточно веские причины. Но на сей раз, готовя свой план, хоть убей, я не понимал, о какой опасности он меня предупреждает. БЕРЕГИСЬ — орет он, а я спрашиваю: „Чего беречься, дружище? Ты мне можешь указать, где опасность? Покажи, где тут осталась хоть малейшая лазейка для риска? Ты всегда умел определять западни… Так где же то бедствие, о котором ты так уверенно заявляешь?“ Но в ответ он только квакает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — снова и снова, как сумасшедший компьютер, не способный ни на что. И что? Предполагается, что я должен прислушиваться к такому необоснованному совету? Может, старичок сломался; может, и нет особого риска, а просто общий уровень радиации на этой сцене так повысился, что у него полетела электропроводка, и он уже представляет всякие ужасы, которых и в помине нет…
Тем не менее, Питере, я все еще в его власти и потому колеблюсь: однажды в исключительном случае я был свидетелем того, как моему стражу не удалось своевременно указать на опасность, но мне еще надо убедиться в том, что он может подавать сигналы ложной тревоги. А потому я сам решил провести расследование; я спросил себя: «Ну хорошо, что с тобой случится, если ты в это ввяжешься?» И единственный честный ответ, который мне удалось найти: «Вив. Вив случится с тобой…»
И если раньше я не хотел ее ранить, то теперь я медлю, боясь помочь ей, а также опасаясь благодарности, которая может воспоследовать. Потому-то я и начал с корней и отвращения нашего поколения к каким бы то ни было связям: а вдруг я настолько очарован этой девушкой (или очарован ее потребностью в том, что я могу ей предложить), что рискну быть пойманным. Может, Старый Верняга предупреждает меня о коварной ловушке смоляного чучелка, может, Вив — та самая липкая крошка, которая только ждет, чтобы превратить нежное прикосновение в такую черную и нерушимую привязанность, что человек навсегда…»
Карандашный грифель окончательно стерся; я остановился и перечел последние строки письма, затем со стыдом и негодованием зачирикал их, говоря себе, что даже Питере — каким бы эмансипированным в смысле разных расовых намеков он себя ни считал — не заслуживает таких безвкусных смоляных метафор. «Зачем задевать чувства старого друга», — сказал я себе, но я знал, что на самом деле вычеркнул эту фразу скорее из соображений честности, чем дипломатии. Я прекрасно знал, что нет ничего более далекого от правды, чем изображение Вив в виде секс-бомбы, к тому же были все основания предполагать, что любая привязанность, возникающая между нами, будь она черной или нерушимой, причинит мне отнюдь не неприятности.
Я обгрыз конец карандаша так, чтобы вытащить еще кусочек грифеля, перевернул страницу затхлой книги и попробовал еще раз:
«Несмотря на банальную биографию, Питере, эта девушка довольно необычный человек. Например, она мне рассказала, что ее родители кончили колледж (погибли в автокатастрофе, когда она училась во втором классе), и ее мать несколько лет преподавала музыку…»
Я снова останавливаюсь и с отвращением захлопываю книгу вместе с карандашом посередине, ломая при этом его грифель: несмотря на то что сведения о родителях девушки и были точны, они не имели никакого отношения к тому, что мне удалось узнать о ней. Это был все тот же интеллектуальный туман для сокрытия истинного положения вещей и тех чувств, которые росли во мне с той ночи, когда саботажники с верховьев сигнализировали нам SOS, что предоставило нам с Вив единственную после охоты возможность остаться наедине.
Кажется, когда зазвонил телефон, я единственный не спал в доме. Мучимый бессонницей из-за слишком большого количества выпитого горячего чая с лимоном для излечения ангины, я сидел, завернувшись в одеяло, у лампы, пытаясь обнаружить новый смысл в глубинах поэзии Уоллеса Стивенса (чем образованней мы становимся, тем с большей интеллектуальной зрелостью подходим к коллекционированию: начинаем с марок и вкладышей в жвачку, переходим к бабочкам и заканчиваем «новыми смыслами»). Тут-то я и услышал, как он звенит внизу. После дюжины звонков до меня донеслась тяжелая поступь босых ног Хэнка, спустившегося вниз. Через мгновение он протопал обратно мимо моей двери к комнате Джо и Джэн, потом снова двинулся назад, но уже в сопровождении легкой прыгающей походки Джо Бена. Шаги поспешили вниз, ноги облачались в сапоги. Я слушал, недоумевая, что это за полуночные бдения, потом услышал, как завелась лодка и с шумом направилась в верховья.
Вся эта странная и неожиданная деятельность показалась мне более чреватой глубинными смыслами, чем поэзия Стивенса, а потому я выключил свет и лег, пытаясь разобраться в значении этой ночной вспышки активности. Что означала вся эта беготня? Куда они отправились в такой час? И, погружаясь в дремоту, я уже обувал для путешествия собственные фантазии — «Может, звонили сообщить о страшном лесном пожаре, и Хэнк с Джо Беном… нет, слишком мокро; …наводнение — вот в чем дело. Звонил Энди сообщить, что ужасный сорокабалльный шквал обрушился на берег, раскалывая деревья и громя оборудование!», когда вдруг легкий щелчок заставил меня снова открыть глаза, и тонкая игла света, пронзившая мою кровать, сообщила мне, что Вив зажгла свет в своей комнате… Наверное, чтобы читать, пока он не вернется. Это могло означать и то, что он уехал ненадолго и волноваться не о чем, и то, что он вернется неизвестно когда.
Несколько минут я боролся с любопытством, потом вылез из кровати и натянул вместо халата старый лейтенантский плащ — не слишком элегантный наряд для визита к даме, но выбор был невелик — между плащом и все еще мокрыми рабочими штанами, разложенными перед обогревателем. Правда, в шкафу на распялке у меня висели выглаженные брюки, но почему-то плащ показался мне наименее несуразным из этих трех вариантов.
И выбор мой оказался удачным: когда, постучав и услышав ее ответ, я открыл дверь, то увидел, что ее одеяние вполне соответствует моему: она сидела на кушетке среди подушек в плаще, который был еще больше и грубее моего. И гораздо тяжелее. Черная вязаная штуковина неизвестного происхождения; вероятно, когда-то он принадлежал Генри, а может, кому-нибудь и еще выше. Ткань настолько потемнела, что выглядела бесформенной кучей черной сажи, из которой выглядывало светлое лицо и две изящные руки с романом в бумажной обложке.
Такое совпадение вызвало у нас обоих смех, сразу сокративший расстояние, на преодоление которого обычно уходят часы. Плащи объединили нас для начала.
— Счастлив лицезреть вас одетой по последнему писку моды, — произнес я, когда мы отсмеялись, — но, боюсь, э-э… вам придется обратиться к вашему портному, чтобы он немного ушил это. — И я продвинулся еще на ярд в комнату.
Она подняла руки и изучающе посмотрела на гигантские рукава.
— Вы так думаете? Может, стоит выстирать и посмотреть, не сядет ли?
— Да. Лучше подождать; как бы не оказалось потом слишком узко.
Мы снова рассмеялись, и я продвинулся еще на несколько дюймов.
— Вообще-то у меня есть халат, но я никогда его не ношу, — объяснила она. — Кажется, мне его подарили, да, точно, подарили — Хэнк на день рождения вскоре после того, как я сюда переехала.
— Ну, наверное, это еще тот подарочек, если вместо него ты предпочитаешь носить эту палатку…
— Нет. Он совершенно нормальный. Для халата… Но, понимаешь… у меня была тетя, которая дни напролет ходила в халате, с утра до вечера, за весь день ни во что не переодеваясь, если ей только не надо было ехать в Пуэбло или куда-нибудь еще… и я пообещала себе: Вивиан, сказала я, дорогая, когда вырастешь, ходи лучше голой, но только не в старом халате!
— По той же причине я не ношу смокинга, — ответил я, сделав вид, что отдался неприятным воспоминаниям. — Да. Дядя. То же самое испытывал по отношению к его одежде. Вечно в проклятом старом твиде, роняющий пепел с сигар в шерри; вонь на весь дом. Отвратительное зрелище.
— От моей тети ужасно пахло…
— А как пахло от моего дяди! Люди с непривычки просто задыхались от этой вони.
— Гноящиеся глаза?
— Никогда не мылся: гной неделями скапливался в углах глаз, пока не отваливался сам, размером чуть ли не с грецкий орех.
— Жаль, что они не были знакомы, моя тетя с твоим дядей: похоже, они были созданы друг для друга. Жаль, что она не вышла замуж за такого человека, как он. Курящего сигары, — задумчиво промолвила она. — Моя тетушка пользовалась такими духами, которые вполне гармонировали бы с запахом сигар. Как мы назовем твоего дядю?
— Дядя Мортик. Сокращенно — Морт. А твою тетю?
— Ее настоящее имя было Мейбл, но про себя я ее всегда называла Мейбелин…
— Дядя Морт, позволь тебе представить Мейбелин. А теперь почему бы вам двоим не пройти куда-нибудь и не познакомиться поближе? Ну будьте послушными ребятками-.
Хихикая, как глупые дети, мы принялись махать руками, выпроваживая выдуманную парочку из комнаты и уговаривая их не спешить назад — «Голубки…» — пока торжествующе не захлопнули за ними дверь.
Завершив нашу прогулочку, мы на мгновение умолкли, не зная, что сказать. Я опустился на мореное бревно. Вив закрыла книжку.
— Ну, наконец одни… — промолвил я, пытаясь обратить это в шутку. Но на этот раз реакция была натужной, смех — совсем не детским, а шутка — не такой уж глупой. К счастью, мы с Вив умели дурачиться друг с другом, почти как с Питер-сом, балансируя на грани юмора и серьеза, что давало нам возможность смеяться и шутить, сохраняя искренность. При таком положении вещей мы могли наслаждаться своими взаимоотношениями, не слишком заботясь об обязательствах. Но система, безопасность которой гарантируется юмором и шутливым маскарадом, всегда рискует потерять контроль над своей защитой. Взаимоотношения, основанные на юморе, провоцируют юмор, и постепенно становится возможным подшучивать надо всем — «Да, — откликнулась Вив, стараясь поддержать мою попытку, — после столь долгого ожидания», — а эти шутки то и дело оказываются слишком похожими на истину.
Я спас нас от участи словесного пинг-понга, напомнив, что прежде всего визит мой вызван тем, что я хотел спросить. Она ответила, что таинственный звонок понятен ей не более, чем мне, Хэнк только заглянул к ней и сказал, что ему надо прокатиться до лесопилки, выловить из реки пару-тройку друзей и соседей, но не упомянул, кто они такие и что делают там в столь поздний час. Я спросил ее, есть ли у нее какие-нибудь соображения на этот счет. Она ответила, что никаких. Я сказал, что действительно странно. Она ответила — несомненно. А я сказал — особенно так поздно ночью. И она сказала — учитывая этот дождь и вообще. И я сказал, что, наверное, все узнаем утром. Она ответила — да, утром или когда вернутся Хэнк с Джоби. И я сказал — да…
Мы немного помолчали, и я сказал, что, похоже, погода не улучшается. Она ответила, что радио сообщило о циклоне, идущем из Канады, поэтому так продлится еще, по меньшей мере, неделю. Я сказал, что это, безусловно, радостное известие. И она ответила — не правда ли, хотя?..
После этого мы просто сидели. Жалея, что так расточительно израсходовали все темы, понимая, что предлоги исчерпаны, и теперь, если мы заговорим, нам придется погрузиться в проблемы друг друга — единственная оставшаяся общая тема для разговора, — а потому лучше помолчать. Я поднялся и поплелся к двери, предпочтя такой выход, но не успел я договорить «спокойной ночи», как Вив предприняла решительный шаг.
— Ли… — Она помолчала, словно что-то обдумывая, и наклонила голову, изучающе рассматривая меня одним голубым глазом, выглядывавшим из воротника. И вдруг спросила прямо и просто: — Что ты здесь делаешь? Со всеми своими знаниями… образованностью… Почему ты тратишь время на обвязывание тупых бревен старыми ржавыми тросами?
— Тросы не такие уж старые, а бревна вовсе не тупые, — попробовал я схохмить, — особенно если подвергнуть анализу их истинный глубинный смысл как сексуальных символов. Да. Ты, конечно, никому не говори об этом, но я здесь нахожусь на стипендии фонда Кинзи, осуществляя исследования для сборника «Кастрационный Комплекс у Трелевщиков». Страшно увлекательная работа… — Но она задала вопрос всерьез и ждала серьезного ответа.
— Нет, действительно, Ли. Почему ты здесь?
Я принялся хлестать свой мозг за то, что не подготовился к этому неизбежному вопросу и не был вооружен доброй, логичной ложью. Черт бы побрал мое идиотское высокомерие! Вероятно, эта порка мозгов вызвала на моем лице довольно болезненное выражение, так как Вив вдруг подняла голову и глаза ее наполнились сочувствием:
— Ой, я не хотела спрашивать о чем-то… о чем-то, что для тебя…
— Все о'кей. В этом вопросе ничего такого нет. Просто…
— Нет есть. Я же вижу. Правда, прости, Ли; я иногда говорю не думая. Я просто не понимала и решила спросить, я совершенно не хотела ударять по больному месту…
— По больному месту?
— Ну да, задевать неприятные воспоминания, понимаешь? Ну… знаешь, в Рокки-Форде, где мой дядюшка управлял тюрьмой… он обычно просил меня, чтобы я разговаривала с заключенными, когда приношу им пищу, потому что им, — он такие вещи хорошо понимал — беднягам, и без моего высокомерия приходится несладко. В основном бродяги, шлюхи, алкоголики — Рокки-Форд был когда-то крупным железнодорожным городом. И он был прав, им и без меня было плохо. Я слушала их рассказы о том, как они попали за решетку и что собираются делать дальше, и меня действительно это занимало, понимаешь? А потом это увидела тетя — пришла ко мне ночью, уселась на кровать и заявила, что я могу дурачить этих бедняг и дядю сколько угодно, но она видит меня насквозь. Она знает, какая я на самом деле, сказала она шепотом, сидя в темноте на моей кровати, и заявила, что я — хищница. Как сорока или ворон. Что мне нравится ковыряться в кровоточащем прошлом окружающих, сказала она, нажимать на больные места… и что она мне покажет, если я не одумаюсь. — Вив взглянула на свои руки. — И иногда… я, правда, еще не совсем уверена, мне кажется, что она была права. — Она подняла голову: — Ну, в общем, ты понял, что я имела в виду? про больное место?
— Нет. Да. Да — в смысле понял, и нет — своим вопросом ты его не задела… Просто я не могу ответить, Вив… Я действительно не понимаю, что я здесь делаю, сражаясь с этими бревнами. Но знаешь, когда я был в школе и сражался со старыми скучными пьесами и стихотворениями старых скучных англичан, я тоже не понимал, что я там делаю… и только притворялся, что я хочу, чтобы сборище скучных старых профессоров вручило мне диплом, дающий возможность преподавать ту же тухлятину более молодым, которые в свою очередь тоже получат дипломы, и так дальше, до скончания века… Тебе интересно? В свете обвинений твоей тетушки?
— Ужасно, — откликнулась она, — пока, по крайней мере.
Я снова опустился на бревно.
— Знаешь, хуже пут не придумаешь, — произнес я таким тоном, словно неоднократный опыт в этой области сделал меня всемирно признанным авторитетом. — Когда ты оказываешься в ситуации «и так, и так плохо». Например, в твоем случае, ты должна была ощущать вину и слушая заключенных, и отказываясь их выслушать.
Она терпеливо слушала, но, кажется, мой диагноз произвел на нее не слишком сильное впечатление.
— По-моему, мне доводилось испытывать нечто похожее, — улыбнулась она, — но, знаешь, меня это не очень долго волновало. Потому что я кое-что поняла. Мало-помалу до меня дошло: что бы там тетушка с дядюшкой обо мне ни думали, на самом деле они решали собственные проблемы. Тетя — ты бы видел! — она накладывала такой слой косметики: начинала в среду и, не моясь, продолжала до воскресенья, каждый день добавляя все новые и новые слои. В воскресенье она чуть ли не сдирала все это, чтобы сходить в церковь. После чего становилась такой благочестивой, что буквально ходила за мной по пятам, чтобы застать меня за губной помадой и устроить большой скандал. — Вив улыбнулась, вспоминая. — Она, конечно, представляла собой нечто особенное; помню, я мечтала, чтобы она проспала воскресенье — проснулась бы только в понедельник, — потому что, если бы всю эту косметику не смывать две недели, она бы просто превратилась в статую. Особенно при тамошней жаре. О Господи!
— Она снова улыбнулась, потом зевнула и потянулась. Ее худые девчоночьи руки обнажились, выскользнув из рукавов. — Ли, — произнесла она все еще с поднятыми руками, — если мой вопрос не покажется тебе излишне навязчивым, тебе всегда было скучно учиться? Или что-то произошло, что лишило занятия смысла?
Я был настолько увлечен ее безмятежным словоизлиянием, что это внезапное возвращение ко мне и моим проблемам снова застало меня врасплох; и, заикаясь, я промямлил первое, пришедшее мне в голову. «Да», — сказал я. «Нет», — сказал я.
— Нет, не всегда. Особенно в первое время. Когда я начал открывать миры, существовавшие до нас, сцены из других времен, я был настолько увлечен, мне это казалось настолько ослепительно прекрасным, что хотелось прочитать все, когда-либо написанное об этих мирах, в те времена. Пусть меня научат, чтобы потом я мог учить этому других. Но чем больше я читал… через некоторое время… я понял, что все они пишут об одном и том же, все та же старая скучная история «сегодня — здесь, погибло — завтра»… и Шекспир, и Мильтон, и Мэтью Арнольд, даже Бодлер, и этот котяра, как его там, написавший «Беовульфа»… одно и то же, движущееся по тем же причинам и приходящее к одному и тому же концу, — Данте ли это со своим Чистилищем или Бодлер… все та же старая скучная история…
— Какая история? Я не понимаю.
— Какая? Ой, прости, меня куда-то понесло. Какая история? Вот эта — дождь, гуси, кричащие о своих невзгодах… вот именно этот мир. Все они пытались сделать с ним что-нибудь. Данте весь свой талант вложил в создание Ада, так как Ад предполагает Рай. Бодлер курил гашиш и обращал свой взор внутрь. Но и там ничего не было. Ничего, кроме грез и разочарований. Их всех гнала потребность в чем-то еще. А когда потребность иссякала, а грезы и разочарования меркли, все они возвращались к одной и той же старой скучной истории. Но, понимаешь, Вив, у них было одно преимущество, они обладали тем, что мы потеряли…
Я ждал, когда она спросит, что я имею в виду, но она сидела молча, сложив руки на черном плаще.
— …У них было безграничное количество «завтра». Если мечту не удавалось воплотить сегодня, ну что ж, впереди было еще много дней и много планов, полных страстей и будущего: что из того, что нынче не вышло? Для поисков реки Иордан, Валгаллы или падения воробья, предсказывающего особую судьбу, всегда было завтра… мы могли верить в Великое Утро, которое рано или поздно наступит, у нас всегда было завтра.
— А теперь нет?
Я взглянул на нее и ухмыльнулся.
— А ты как думаешь?
— Я думаю, что, вероятнее всего… завтра в половине пятого прозвонит будильник, и я спущусь вниз готовить блины и кофе точно так же, как вчера.
— Конечно, вероятнее всего. Но, скажем, Джек неожиданно возвращается домой с больной спиной, разъяренный на стальных магнатов, совсем без сил, и застает Джекки и Берри, занимающихся тем самым в его кресле… Что тогда? Или, скажем, Никита принимает лишний стакан водки и решает: какого черта? Что тогда? Говорю тебе: шарах! — и все. Красная кнопочка — и шарах. Так? Эта-то кнопочка и отличает наш мир; мы не успели научиться читать, как «завтра» для нашего поколения стали определяться этой кнопочкой. Ну… по крайней мере, мы отучились обманывать себя Великим Утром, которое когда-нибудь наступит, если ты не можешь быть уверенным в зтом «когда-то», какого черта тратить свое бесценное время и уговаривать себя об этом «Утре».
— Так все дело в этом? — тихо спросила она, снова рассматривая свои руки. — В неуверенности в завтрашнем дне? Или в неуверенности, что ты кому-то нужен? — Она подняла голову, обрамленную черным воротником.
Лучшее, на что я был способен, это ответить вопросом на вопрос.
— Ты когда-нибудь читала Уоллеса Стивенса? — спросил я, как второкурсник на вечеринке с кока-колой. — Подожди. Я тебе сейчас принесу.
Я бросился в свою комнату, чтобы восстановить силы. В свете луча из щели я нашел книгу, раскрытую на стихотворении, которое я читал до того, как заснуть. Я заложил его, но возвращаться не торопился. Задумчиво замерев посреди комнаты и все еще ощущая мягкое сияние ее лица, я, как Никита, хвативший слишком много водки, решил: «Какого черта!» — и быстро на цыпочках подошел к щели в стене.
Она сидела все в той же позе, но на лице появилось выражение недоумения и тревоги за соседа-придурка, который прыгает из комнаты в комнату, то страстно отчаиваясь, то немея от скованности. Укрывшись за надежной стеной, я почувствовал, как ко мне возвращается самообладание. Еще мгновение, и я смогу вернуться с такой же невозмутимостью, с какой Оскар Уайльд выходил к чаю. Но одновременно с успокоением до меня донесся шум моторки. У меня хватило времени лишь на то, чтобы вбежать и указать ей стихотворения, которые надо прочитать: «Не спеши со Стивенсом, не форсируй его, надо попасть под его влияние», — и вернуться обратно, как на лестнице снова раздались тяжелые шаги босых ног, возвращающихся обратно. Несколько часов я пролежал без сна, надеясь, что еще один телефонный звонок даст мне возможность снова остаться с ней наедине.