Страница:
Тем летом в своем котелке и похоронном костюме Генри стал довольно популярной фигурой. К концу его пребывания в Нью-Йорке его уже всюду приглашали, чтобы посмеяться. Восторг достиг предела, когда на одном из вечеров он объявил, что нашел женщину, на которой намерен жениться! Участники вечера пришли в неистовство. Это было что-то потрясающее, лучшего фарса никто и не видывал. Смеялись, впрочем, не над его выбором, а над тем, что этот похотливый старый пень мог помыслить о такой девушке — самой милой, образованной и очаровательной особе, приехавшей на каникулы из Стэнфорда, — над этим-то и потешались окружающие. А старый похотливый Генри похлопывал себя по бокам, оттягивал свои широкие парусиновые подтяжки и расхаживал с видом клоуна, посмеиваясь вместе со всеми. Однако хихиканье собравшихся сильно поубавилось, когда он пересек комнату и привел из гостиной залившуюся краской студентку. Можно догадаться, что веселье и вовсе прекратилось, когда после нескольких недель упорного ухаживания он отправился обратно на Запад, увозя с собой девушку в качестве невесты.
Даже после того как Бони рассказал мне о плакате, я не слишком обращал на него внимание, пока мне не исполнилось шестнадцать и Мира не пришла впервые в мою комнату. Мне действительно тогда только что исполнилось шестнадцать. Это был день моего рождения. От всех в доме, кроме нее, я получил подарки — принадлежности для бейсбола. Не то чтобы я что-то ждал от нее — она никогда не уделяла мне много внимания. Я думаю, она даже не замечала, что я уже вырос. А может, она просто ждала, когда я стану достаточно большим, чтобы оценить ее дар. Так вот, она просто вошла и остановилась…
Вероятно, единственный, кто удивился еще больше, была сама девушка. Ей было двадцать один, и оставался еще один год до получения диплома в Стэнфорде. У нее были темные волосы и хрупкое, изящное тело (как будто внутри нее, подняв голову к небу, стояла какая-то странная птица — редкая и необычная птица…). У нее было три собственные лошади в парке Менло, двое возлюбленных — профессор и попугай, который обошелся ее отцу в двести долларов в Мексико-Сити, — и все это она бросила. (Просто стояла себе.)
Она была активным членом по меньшей мере дюжины различных организаций в университете и такого же количества в Нью-Йорке, летом. Ее жизнь, так же как и у большинства ее друзей, ровно катилась вперед. И где бы она ни находилась: в Стэнфорде или на Восточном побережье, — когда она садилась составлять список гостей для очередной вечеринки, у нее получалась трехзначная цифра. И все это было оставлено. И ради чего? Ради какого-то сомнительного старого лесоруба из какого-то грязного городка, севернее которого вообще уже ничего не было. О чем она думала, когда дала себя уговорить сделать такой нелепый выбор? (У нее была очень смешная манера смотреть на человека: так смотрят птицы — голова чуть наклонена и взгляд устремлен словно мимо, как будто она видит что-то еще, то, что никто, кроме нее, рассмотреть не может; иногда она внезапно пугалась, словно увидев привидение. «Мне одиноко», — произнесла она.)
Первый год она провела в Ваконде, словно недоумевая, что она здесь делает. («Я всегда чувствую себя такой одинокой. Словно какая-то пустота внутри…») К концу второго года она закончила недоумевать и приняла твердое решение уехать. Она уже составляла тайные планы своего бегства, когда внезапно обнаружила, что каким-то образом, в каком-то темном сне с ней что-то произошло и ей придется отложить свое путешествие на несколько месяцев… всего лишь на несколько месяцев… и тогда уж она уедет, уедет, уедет, зато у нее останется кое-кто, чтобы вспоминать о своем кратковременном пребывании на Севере. («Мне казалось, что Генри сможет заполнить эту пустоту. Потом я думала, что ребенок…»)
Итак, у Хэнка появился брат, а у Генри — второй сын. Старик, занятый расширением своего лесопильного производства, проявил не слишком много внимания к этому знаменательному событию, поучаствовав лишь в крещении мальчика, который в качестве одолжения молодой жене был назван Леланд Стэнфорд Стампер. Генри протопал в ее комнату в шипованных сапогах, оставляя за собой грязь, опилки и запах машинного масла, и провозгласил: «Малышка, я хочу, чтобы ты назвала мальчика в честь университета, по которому ты так скучаешь. Как тебе это понравится?»
Это было сказано с такой категоричностью, которая исключала какие-либо возражения, так что ей оставалось только слабо кивнуть. И, гордый собой, Генри удалился.
Это осталось единственным знаком внимания, оказанным жене в связи с рождением ребенка. Двенадцатилетний Хэнк, занятый журналами в соседней комнате, решил и вовсе проигнорировать это событие.
— Не хочешь взглянуть на своего маленького братика?
— Он мне не братик.
— Ну, тебе не кажется, что, по крайней мере, надо что-то сказать его маме?
— Она мне никогда ничего не говорила. (Что было очень близко к истине. Потому что, кроме «здрасьте « и «до свидания «, она действительно ничего не говорила до того самого дня, когда пришла в мою комнату. Поздняя весна; я лежу на кровати, и голова у меня разрывается от боли — я сломал себе зуб, играя зонтиком в бейсбол. Она бросает на меня быстрый взгляд, отводит глаза, подходит к окну и замирает. На ней надето что-то желтое, иссиня-черные волосы распущены. В руках у нее детская книжка, которую она читала малышу. Ему в это время уже три или четыре. Я слышу, как он возится за стенкой. И вот она трепеща стоит у окна и ждет, когда я что-нибудь скажу, о ее одиночестве наверное. Но я молчу. И тут ее взгляд падает на этот плакат, приколоченный к стене.)
В течение всех последующих лет Генри обращал очень мало внимания на своего второго сына. Если, занимаясь воспитанием своего первенца, он требовал, чтобы тот был таким же сильным и самостоятельным, как он сам, то что касается второго — бледного большеглазого ребенка, походившего на мать, — ему он предоставил полную свободу заниматься чем угодно в комнате по соседству с его матерью, — а чем уж там ребенок занимается целыми днями в полном одиночестве — его не волновало. (Она довольно долго не спускает глаз с этого плаката, вертя в руках книжку, потом ее взгляд скользит вниз и останавливается на мне. Я вижу, что она вот-вот заплачет…)
Между мальчиками была разница в двенадцать лет, и Генри не видел никакого смысла в том, чтобы воспитывать их вместе. Какой смысл? Когда Ли было пять и он еще водил сопливым носом по строчкам детских стишков, Хэнку исполнилось семнадцать, и он с Джо, сыном Бена, раскатывал на второсортном мотоцикле марки «Хендерсон», побывав уже во всех канавах между Вакондой и Юджином.
— Братья? Ну и что? Зачем заставлять? Если Хэнку нужен брат, у него есть Джо Бен; они всегда были не разлей вода, к тому же Джо все время у нас в доме, пока его папаша разъезжает то тут, то там. А у маленького Леланда Стэнфорда есть его мама…
«А кто же есть у мамы маленького Леланда Стэнфорда? „ — размышляли бездельники, сшибавшие пенни в местной забегаловке Ваконды. А это очаровательное хрупкое существо продолжало жить, проводя свои лучшие годы в этой медвежьей берлоге на противоположном берегу реки со старым пердуном, который был в два раза ее старше, продолжала жить, невзирая на то что каждый раз она клялась и божилась, что, как только маленький Леланд достигнет школьного возраста, она уедет на Восток… «…так кто же у нее есть?“ Глядя на Генри, Бони Стоукс скорбно качал головой:
— Я просто думаю о девушке, Генри; потому что, как ты ни силен, а уж не такой одер, как был прежде, — неужели тебя не волнует, что день за днем она сидит одна-одинешенька?
Генри подмигивал, смотрел искоса и ухмылялся:
— Что за шум, Бони? Кого это волнует, такой же я одер или не такой же?
— Скромность никогда не украшала его. — Я уж не говорю о том, что некоторые мужчины так благодатно одарены природой, что им не нужно заниматься самоутверждением из ночи в ночь; они так прекрасно выглядят и такие ловкачи в постели, что женщину охватывает дрожь при одном воспоминании, и она живет лишь надеждой, что то, что она пережила однажды, когда-нибудь может повториться вновь!
Ослепленный своей петушиной гордостью, Генри никогда даже и не задумывался о причинах, заставлявших его жену хранить ему верность. Несмотря на все намеки, он оставался уверенным, что она предана ему и 14 лет, проведенных ею в его лесном мире, освещены все той же надеждой. И даже позднее… Его тщеславие не было поколеблено даже тогда, когда она объявила, что уезжает из Орегона, чтобы отдать Леланда в какую-нибудь школу на Востоке.
— Она делает это ради малыша, — объяснял всем Генри. — Для этого маленького проходимца. У него какие-то болезненные приступы, а местные доктора ничего не могут определить; может, это астма. Док считает, что он будет чувствовать себя лучше в более сухом климате, — вот и попробуем. А что касается ее, можете не радоваться — у нее сердце разрывается при мысли, что ей придется бросить своего старика: плачет и плачет дни напролет… — Он запустил в табакерку свои пожелтевшие пальцы, добыл оттуда щепотку табака и, сощурив глаза, принялся ее рассматривать. — Так переживает из-за своего отъезда, что я прямо места себе не нахожу. — И, запихав табак между нижней губой и десной, он осклабился и посмотрел на окружающих. — Да, мужики, кому-то это дано, а кому-то нет.
(Все еще плача, она подходит ко мне и дотрагивается пальцем до моей распухшей губы. Потом внезапно ее голова откидывается к висящему плакату. Как будто ей что-то пришло в голову. Вид у нее странный. Она перестает плакать, и ее охватывает дрожь, словно от порыва пронизывающего северного ветра. Она не спеша откладывает книгу и тянется к плакату: я знаю, что ей не удастся его снять, так как в него вбиты два шестипенсовых гвоздя. Она делает еще одну попытку и опускает руку. Потом издает короткий смешок и кивает на плакат как птица: «Как ты думаешь, если ты придешь ко мне — я отправлю Леланда поиграть, — он будет на тебя так же действовать?» Я отворачиваюсь в сторону и бормочу, что мне непонятно, что она имеет в виду. Она улыбается какой-то отчаянной, вымученной улыбкой и берет меня за мизинец, словно ей ничего не стоит поднять меня. «Я имею в виду, что, если ты переступишь порог соседней комнаты и окажешься в моем мире, где ты не будешь видеть это, или, скорее, это не будет смотреть на тебя, тогда ты смог бы?» Я снова отвечаю ей тупым взглядом и спрашиваю: «Смог бы что?» Продолжая улыбаться, она наклоняет голову к плакату и произносит: «Неужели тебя никогда не интересовало, что за чудовище висит у тебя над головой вот уже шестнадцать лет? — Она продолжает держать меня за мизинец. — Неужели ты никогда не думал об одиночестве, которое порождает в тебе это высказывание? — Я качаю головой. — Ну хорошо, пошли ко мне, и я объясню тебе». И я помню, что подумал тогда: «Ну и ну, она же может поднять меня одним пальцем…»)
— А ты не думаешь… — поспешно окликнул Бони, но Генри уже направлялся к дверям салуна. — Генри, эй, ты не думаешь… — словно против воли, извиняющимся тоном продолжил Бони с таким видом, что он должен задать этот болезненный вопрос только во имя блага друга, — …что ее отъезд… может быть каким-то образом связан с намерением Хэнка вступить в Вооруженные Силы? Я хочу сказать, тебе не кажется странным, что они оба вдруг решили уехать?
Генри останавливается и чешет нос.
— Может быть, Бони. Трудно сказать наверняка. — Он натягивает куртку, до подбородка застегивает молнию и поднимает воротник. — Только дело в том, что она сообщила о своем отъезде задолго до того, как Хэнк еще только начал думать об армии. — Глаза его блестят, а физиономия расплывается в торжествующей усмешке. — Пока, черномазые.
(В ее комнате я, помню, подумал, что она права по поводу этого плаката. Как приятно все же было находиться вне видимости этого чудовищного творения! Но в то же время я понял, что сам факт пребывания в другой комнате еще не означает избавления от него. Более того, именно здесь, после того как она объяснила, какое влияние оказывает на меня эта надпись, я окончательно это понял и ощутил его еще сильнее. Я видел плакат отчетливо и ясно, несмотря на стену из сосновых досок, отделявшую его от меня, — желтую краску, красные буквы и то, что было замазано этим желтым и красным, — яснее, чем когда бы то ни было. И, почувствовав это, я уже не мог от этого избавиться, потому что оно словно вошло в меня. Точно так же, как я не заметил, как оказался в ее комнате, а когда оказался там, было уже слишком поздно.)
И снова поздняя весна — миновало уже несколько лет со времени укрощения бейсбольного мяча. На реке рябь, снегопад благоухающих лепестков цветущей ежевики опускается на воду. Солнце ныряет в облаках, которые воинственно несутся по синему небу. На пристани перед старым домом Генри помогает Хэнку и Джо Бену складывать узлы, одежду, шляпные коробки, птичьи клетки…
— Сколько барахла! Можно устроить настоящую ярмарочную распродажу, а, Хэнк? — с шутливой сварливостью — чем старше Генри становился, тем больше в нем проявлялось проказливого мальчишества, словно компенсируя суровые годы преждевременной зрелости.
— Точно, Генри.
— Черт побери, ты только посмотри на этот несусветный хлам!
Большая, громоздкая лодка покачивается на волнах и по мере нагружения медленно оседает. Положив тонкую птичью руку на плечо своего двенадцатилетнего сына, женщина наблюдает за погрузкой. Приподняв оборку ее канареечно-желтой юбки, мальчик протирает стекла своих очков. Мужчины продолжают выносить из дома ящики и коробки. Лодка хлюпает и оседает все глубже. Вся картина потрясает красотой и яркостью красок: синее небо, белые облака, синяя вода, белые лепестки и яркий желтый мазок…
— Можно подумать, что ты едешь не на несколько месяцев, а на всю жизнь. — Он поворачивается к женщине. — Зачем тебе столько вещей? Я всегда считал, что путешествовать надо налегке.
— Его устройство может потребовать довольно много времени, больше, чем ты думаешь. — И быстро добавляет: — Я вернусь, как только смогу. Постараюсь побыстрее.
— Ага. — Старик подмигивает Джо Бену и Хэнку, которые тащат к пристани чемодан. — Слышите, ребята? Вот так-то. После говядины с картошкой трудно привыкнуть к сандвичам.
Синее, белое, желтое и красный стяг с вышитым на нем черным номером, развевающийся на шесте, который приколочен к окну второго этажа для того, чтобы автолавка оставила необходимые продукты. Синее, белое, желтое и красное.
Старик расхаживает вдоль лодки, наблюдая за укладкой вещей.
— Надеюсь, она выдержит. О'кей. Ну, хватит. Хэнк, пока я буду отвозить их на станцию, вы с Джо Беном добудьте недостающие части для нашей лебедки. Можете смотаться на мотоцикле в Ньюпорт и там посмотреть — у них обычно есть детали. Я вернусь затемно, оставьте мне лодку на той стороне. Где моя шляпа?
Хэнк не отвечает. Вместо этого он наклоняется к шесту, к которому приколочен ординар, и проверяет высоту воды. Солнце рассыпается по реке серебряными брызгами. Потом он выпрямляется и, запустив руки в карманы джинсов, поворачивается против течения.
— Сейчас… — Женщина не шевелится — желтый мазок на голубом фоне реки; Генри занят тем, что пытается впихнуть кусок пакли в щель, которую он обнаружил в лодке; маленький Джо Бен пошел за брезентом, чтобы накрыть в лодке багаж на случай, если эти беспечные облака разыграются не на шутку.
— Сейчас, минутку…
И только вихрастая мальчишеская голова виднеется поблизости. Только он и слышит, что говорит Хэнк. Он наклоняется к своему взрослому брату — очки вспыхивают на весеннем солнце.
— Сейчас, минутку…
— Что? — шепотом спрашивает мальчик.
— …я, наверное, поеду с вами.
— Ты? — переспрашивает мальчик. — Ты?..
— Ага, малыш, я думаю, я поеду в город вместе с вами, а не потом. Все равно мои колеса не в порядке — а, Генри, ты как на это смотришь?
Почувствовав суету на пристани, из-под дома внезапно выскакивают гончие и принимаются лаять.
— Я не возражаю, — отвечает старик и садится в лодку. За ним, опустив голову, садится женщина. Хэнк отгоняет собак и тоже залезает в лодку, которая под ним сразу же оседает. Мальчик, окруженный собаками, все еще стоит на берегу и изумленно смотрит на происходящее.
— Ну, сынок? — Генри щурится от солнца. — Ты идешь? Черт бы побрал это солнце. Где эта несчастная шляпа?
Мальчик залезает в лодку и садится на чемодан рядом с матерью.
— Кажется, я видел ее под этим ящиком. Позволь, Мира?
Женщина протягивает ему шляпу. Джо Бен притаскивает кусок брезента, и Хэнк забирает его.
— Ну что, Генри? — спрашивает Хэнк, берясь за весла. — Поплыли?
Старик качает головой и сам берет весла. Джо Бен отвязывает веревку и, ухватившись за сваю, отталкивает лодку навстречу течению.
— До встречи! Пока, Мира. Привет, Ли, будь здоров.
Генри оглядывается, примеряясь, где он должен пристать на противоположном берегу, и, сдвинув шляпу на глаза, принимается грести, размеренно и сильно.
Покрытая белыми лепестками река, словно ткань в горошек, лежит ровным и неподвижным полотном. Нос лодки рассекает ее поверхность с шипящим звуком. Женщина в какой-то полудреме закрыла глаза. Генри гребет. Хэнк смотрит вниз по течению, туда, где утки взбивают воду своими крапчатыми крыльями. Маленький Ли возбужденно вертится, сидя на чемодане на корме.
— Так вот, — Генри произносит слова между взмахами весел, — знаешь, Леланд, — каким-то бесстрастным, чужим голосом, — мне очень жаль, что ты решил… — когда он наклоняется назад, шея у него напрягается и проступают жилы, — решил учиться на Востоке… но как я понимаю… здесь пахать не каждый может… особенно если не чувствуешь, что готов до смерти… и некоторые не годятся… Ну и ничего… я хочу, чтобы ты там мог гордиться тем… — «Литания по мне», — вспоминал позднее Ли, но в тот момент он слышал только мелодию речи, только ритмику слов — этот завораживающий напев — анестезия времени: все сейчас и все неподвижно. Так думал он много лет спустя.
— …да, чтобы мы все могли гордиться тобой… (Вот и все, — думает Хэнк. — Сейчас они сядут в поезд. Все кончено, больше я никогда ее не увижу.) …А когда ты поправишься и станешь сильным… (Я был прав, я действительно больше ее не видел…) Литания по мне… (Как я был прав!..) Оки плывут по сверкающей воде. И их отражения мелькают между лепестками цветов. И рядом гребет Иона, окутанный зеленым туманом: ты же чувствуешь это. И Ли видит себя, плывущего навстречу через 12 лет, 12 лет, оставивших свои следы на его лице, и в своих прозрачных руках он везет отраву брату своему, Хэнку… — или просто заговор… (Но я ошибался, когда думал, что все кончено. Как я ошибался!) Иона налегает на весла, вглядываясь в туман. Джо Бен, с ангельским лицом, прихватив нож, в поисках свободы идет на автостоянку. Хэнк ползет на четвереньках, продираясь сквозь заросли ежевики, в надежде навсегда застрять в ее колючках. Кисть руки сжимается и разжимается. «Вам бы следовало знать, что дело не в какой-то там прибыли, мы работаем, чтобы победить ничто». На берегу в грязи сидит лесоруб и выкрикивает проклятия. «Меня снедает одиночество», — плачет женщина. Течет река. Ровными бросками движется по ней лодка. Начинается дождь — словно миллионы глаз вспыхивают на воде. Хэнк бросает взгляд на женщину, собираясь предложить ей шляпу, но она натягивает на себя стеганое одеяло и прячет под него свои темные волосы. Красные, желтые, синие лоскуты то поднимаются, то опускаются вместе с лодкой. Хэнк пожимает плечами и принимается расстилать брезент, потом снова бросает взгляд на реку, но глаза его встречаются со взглядом Ли, и оба замирают.
Медленно тянутся секунды — они не могут отвести глаз друг от друга…
Не выдержав, Хэнк первым отводит глаза в сторону. Он добродушно улыбается и, стремясь снять напряжение, похлопывает брата по коленке:
— Ну что, малыш? Теперь будешь жить в Нью-Йорке? Всякие там… музеи, галереи и всякое такое? И все эти ученые крысы будут балдеть оттого, что ты, такой здоровый амбал с северных лесов, учишься с ними в одном колледже?
— Постой, я… Генри смеется:
— Точно, Леланд, — продолжая уверенно грести, — твоя мама купилась именно на это… Эти девушки с Востока просто тают… при виде нас, здоровых и сильных парней с лесоповалов… можешь сам у нее спросить.
— Ммммм. Я… (Спроси, спроси у нее.) Мальчик опускает голову, рот у него полуоткрыт.
— В чем дело, сын?
— Я… о… ммм… (Все, кроме старика, ощущают гнетущую двусмысленность сказанного — «спроси, спроси у нее», — навязчивый припев, ставший со временем заклятием.)
— Я спрашиваю, в чем дело? — Генри прекращает грести. — Ты опять плохо себя чувствуешь? Снова с дыхалкой неполадки?
Мальчик прижимает руку ко рту, словно надеясь при ее помощи извлечь слова из горла. Он трясет головой, сквозь пальцы вырывается стон.
— Нет? Может… может, тогда эта качка? Ты что-нибудь съел утром?
Генри еще не видит слез, текущих по его щекам. А мальчик будто не слышит старика. Генри качает головой:
— Наверно, съел что-нибудь жирное.
Мальчик даже не смотрит на Генри. Он не может отвести взгляда от своего брата. Может, он считает, что это Хэнк с ним говорит?
— Ну… ты… подожди, — наконец подавив страх, произносит он. — Мммм, да, малыш Хэнк, придет день и ты получишь за то, что ты…
— Я? Я? — вспыхивает Хэнк, подпрыгивая на месте. — Тебе сильно повезло, что я не свернул тебе шею! Потому что, малыш…
— Подожди, подожди, пока я…
— …если б ты не был ребенком, я бы…
— …не вырос!
— …после того, как я узнал, чем ты занимался…
— …ты только подожди, пока я подрасту, чтобы…
— …маменькин сынок…
— Что?! — кричит Генри, и оба замолкают. — Во имя Создателя, о чем это вы?
Братья смотрят на дно лодки. Лоскутное стеганое одеяло не шевелится. Наконец Хэнк разражается хохотом:
— А это по поводу одного дельца, которое было у нас с малышом. Небольшое такое дельце, правда, малыш?
Мальчик слабо кивает. Генри, удовлетворившись ответом, снова берется за весла и начинает грести; Хэнк бормочет что-то по поводу того, что, если ты предрасположен к морской болезни, нечего есть жирную пищу по утрам. Ли борется со слезами. И, прошептав еще раз: «Ты…», затыкается и смотрит за борт на воду. «Да… только… ты… подожди».
Весь остальной путь в лодке и в машине до вокзала Ваконды он молчит. Молчит он и тогда, когда Хэнк шутливо прощается с ним и его матерью в поезде, желая им успешной дороги, молчит так мрачно и мстительно, что можно подумать — это ему придется ждать, а не его брату…
И последующие двенадцать лет, осознанно или неосознанно, Ли ждал, пока из Ваконды, штат Орегон, ему не пришла открытка от Джо Бена Стампера, сообщавшая, что старик Генри выбыл из строя с больной рукой и ногой и еще всякими болячками, что дела у них идут паршиво и что им нужна помощь, чтобы успеть к сроку по контракту, — им нужен еще один Стампер, чтобы не связываться с тред-юнионом, — и поскольку ты единственный родственник, который не работает с нами… ну, так как, Ли? Так что, если ты готов, мы могли бы вместе…
И сбоку приписка, сделанная другой, более сильной рукой: «Наверно, ты уже вырос, Малыш!»
Я всегда считал, что хорошо бы нанять какого-нибудь лоточника сбывать мой товар. Подмигивающего, улыбчивого торговца, мастера своего дела с луженой глоткой, чтобы он высовывался из своего ларька и размахивал руками с засученными белыми манжетами, привлекая внимание проходящих: «Ну-ка, ну-ка, посмотрите! Обыкновенное чудо нашего мира, парни-девки! Визуальный раритет! Верти туда-сюда, смотри сквозь него… и окажешься неизвестно где! А все дело в том, что внутри одна в другой лежат концентрические сферы… но простым глазом их не увидишь, для этого нужны специальные научные приборы! Да, ребята, настоящее научное чудо! Уникальная вещица! Вы что, не согласны?..»
И все же надо сказать, что вдоль всего западного побережья разбросаны городишки, очень сильно напоминающие Ваконду. Самый северный — Виктория, южный — Эврика. Эти городки, зажатые между океаном и горным хребтом, живут только тем, что им удается отвоевать от того и от другого. Городки, обреченные своим географическим расположением, обкрадываемые фиктивными мэрами и коммерческими фирмами, увязшие в застывшем времени… облупившиеся стены консервных заводов, заросшие лишаем и мхом лесопилки… как все они похожи друг на друга — словно матрешки. Изношенное оборудование, устаревшая электропроводка. И люди, постоянно жалующиеся на тяжелые времена, плохую работу, недостаток денег, холодные ветра и предстоящую суровую зиму…
Даже после того как Бони рассказал мне о плакате, я не слишком обращал на него внимание, пока мне не исполнилось шестнадцать и Мира не пришла впервые в мою комнату. Мне действительно тогда только что исполнилось шестнадцать. Это был день моего рождения. От всех в доме, кроме нее, я получил подарки — принадлежности для бейсбола. Не то чтобы я что-то ждал от нее — она никогда не уделяла мне много внимания. Я думаю, она даже не замечала, что я уже вырос. А может, она просто ждала, когда я стану достаточно большим, чтобы оценить ее дар. Так вот, она просто вошла и остановилась…
Вероятно, единственный, кто удивился еще больше, была сама девушка. Ей было двадцать один, и оставался еще один год до получения диплома в Стэнфорде. У нее были темные волосы и хрупкое, изящное тело (как будто внутри нее, подняв голову к небу, стояла какая-то странная птица — редкая и необычная птица…). У нее было три собственные лошади в парке Менло, двое возлюбленных — профессор и попугай, который обошелся ее отцу в двести долларов в Мексико-Сити, — и все это она бросила. (Просто стояла себе.)
Она была активным членом по меньшей мере дюжины различных организаций в университете и такого же количества в Нью-Йорке, летом. Ее жизнь, так же как и у большинства ее друзей, ровно катилась вперед. И где бы она ни находилась: в Стэнфорде или на Восточном побережье, — когда она садилась составлять список гостей для очередной вечеринки, у нее получалась трехзначная цифра. И все это было оставлено. И ради чего? Ради какого-то сомнительного старого лесоруба из какого-то грязного городка, севернее которого вообще уже ничего не было. О чем она думала, когда дала себя уговорить сделать такой нелепый выбор? (У нее была очень смешная манера смотреть на человека: так смотрят птицы — голова чуть наклонена и взгляд устремлен словно мимо, как будто она видит что-то еще, то, что никто, кроме нее, рассмотреть не может; иногда она внезапно пугалась, словно увидев привидение. «Мне одиноко», — произнесла она.)
Первый год она провела в Ваконде, словно недоумевая, что она здесь делает. («Я всегда чувствую себя такой одинокой. Словно какая-то пустота внутри…») К концу второго года она закончила недоумевать и приняла твердое решение уехать. Она уже составляла тайные планы своего бегства, когда внезапно обнаружила, что каким-то образом, в каком-то темном сне с ней что-то произошло и ей придется отложить свое путешествие на несколько месяцев… всего лишь на несколько месяцев… и тогда уж она уедет, уедет, уедет, зато у нее останется кое-кто, чтобы вспоминать о своем кратковременном пребывании на Севере. («Мне казалось, что Генри сможет заполнить эту пустоту. Потом я думала, что ребенок…»)
Итак, у Хэнка появился брат, а у Генри — второй сын. Старик, занятый расширением своего лесопильного производства, проявил не слишком много внимания к этому знаменательному событию, поучаствовав лишь в крещении мальчика, который в качестве одолжения молодой жене был назван Леланд Стэнфорд Стампер. Генри протопал в ее комнату в шипованных сапогах, оставляя за собой грязь, опилки и запах машинного масла, и провозгласил: «Малышка, я хочу, чтобы ты назвала мальчика в честь университета, по которому ты так скучаешь. Как тебе это понравится?»
Это было сказано с такой категоричностью, которая исключала какие-либо возражения, так что ей оставалось только слабо кивнуть. И, гордый собой, Генри удалился.
Это осталось единственным знаком внимания, оказанным жене в связи с рождением ребенка. Двенадцатилетний Хэнк, занятый журналами в соседней комнате, решил и вовсе проигнорировать это событие.
— Не хочешь взглянуть на своего маленького братика?
— Он мне не братик.
— Ну, тебе не кажется, что, по крайней мере, надо что-то сказать его маме?
— Она мне никогда ничего не говорила. (Что было очень близко к истине. Потому что, кроме «здрасьте « и «до свидания «, она действительно ничего не говорила до того самого дня, когда пришла в мою комнату. Поздняя весна; я лежу на кровати, и голова у меня разрывается от боли — я сломал себе зуб, играя зонтиком в бейсбол. Она бросает на меня быстрый взгляд, отводит глаза, подходит к окну и замирает. На ней надето что-то желтое, иссиня-черные волосы распущены. В руках у нее детская книжка, которую она читала малышу. Ему в это время уже три или четыре. Я слышу, как он возится за стенкой. И вот она трепеща стоит у окна и ждет, когда я что-нибудь скажу, о ее одиночестве наверное. Но я молчу. И тут ее взгляд падает на этот плакат, приколоченный к стене.)
В течение всех последующих лет Генри обращал очень мало внимания на своего второго сына. Если, занимаясь воспитанием своего первенца, он требовал, чтобы тот был таким же сильным и самостоятельным, как он сам, то что касается второго — бледного большеглазого ребенка, походившего на мать, — ему он предоставил полную свободу заниматься чем угодно в комнате по соседству с его матерью, — а чем уж там ребенок занимается целыми днями в полном одиночестве — его не волновало. (Она довольно долго не спускает глаз с этого плаката, вертя в руках книжку, потом ее взгляд скользит вниз и останавливается на мне. Я вижу, что она вот-вот заплачет…)
Между мальчиками была разница в двенадцать лет, и Генри не видел никакого смысла в том, чтобы воспитывать их вместе. Какой смысл? Когда Ли было пять и он еще водил сопливым носом по строчкам детских стишков, Хэнку исполнилось семнадцать, и он с Джо, сыном Бена, раскатывал на второсортном мотоцикле марки «Хендерсон», побывав уже во всех канавах между Вакондой и Юджином.
— Братья? Ну и что? Зачем заставлять? Если Хэнку нужен брат, у него есть Джо Бен; они всегда были не разлей вода, к тому же Джо все время у нас в доме, пока его папаша разъезжает то тут, то там. А у маленького Леланда Стэнфорда есть его мама…
«А кто же есть у мамы маленького Леланда Стэнфорда? „ — размышляли бездельники, сшибавшие пенни в местной забегаловке Ваконды. А это очаровательное хрупкое существо продолжало жить, проводя свои лучшие годы в этой медвежьей берлоге на противоположном берегу реки со старым пердуном, который был в два раза ее старше, продолжала жить, невзирая на то что каждый раз она клялась и божилась, что, как только маленький Леланд достигнет школьного возраста, она уедет на Восток… «…так кто же у нее есть?“ Глядя на Генри, Бони Стоукс скорбно качал головой:
— Я просто думаю о девушке, Генри; потому что, как ты ни силен, а уж не такой одер, как был прежде, — неужели тебя не волнует, что день за днем она сидит одна-одинешенька?
Генри подмигивал, смотрел искоса и ухмылялся:
— Что за шум, Бони? Кого это волнует, такой же я одер или не такой же?
— Скромность никогда не украшала его. — Я уж не говорю о том, что некоторые мужчины так благодатно одарены природой, что им не нужно заниматься самоутверждением из ночи в ночь; они так прекрасно выглядят и такие ловкачи в постели, что женщину охватывает дрожь при одном воспоминании, и она живет лишь надеждой, что то, что она пережила однажды, когда-нибудь может повториться вновь!
Ослепленный своей петушиной гордостью, Генри никогда даже и не задумывался о причинах, заставлявших его жену хранить ему верность. Несмотря на все намеки, он оставался уверенным, что она предана ему и 14 лет, проведенных ею в его лесном мире, освещены все той же надеждой. И даже позднее… Его тщеславие не было поколеблено даже тогда, когда она объявила, что уезжает из Орегона, чтобы отдать Леланда в какую-нибудь школу на Востоке.
— Она делает это ради малыша, — объяснял всем Генри. — Для этого маленького проходимца. У него какие-то болезненные приступы, а местные доктора ничего не могут определить; может, это астма. Док считает, что он будет чувствовать себя лучше в более сухом климате, — вот и попробуем. А что касается ее, можете не радоваться — у нее сердце разрывается при мысли, что ей придется бросить своего старика: плачет и плачет дни напролет… — Он запустил в табакерку свои пожелтевшие пальцы, добыл оттуда щепотку табака и, сощурив глаза, принялся ее рассматривать. — Так переживает из-за своего отъезда, что я прямо места себе не нахожу. — И, запихав табак между нижней губой и десной, он осклабился и посмотрел на окружающих. — Да, мужики, кому-то это дано, а кому-то нет.
(Все еще плача, она подходит ко мне и дотрагивается пальцем до моей распухшей губы. Потом внезапно ее голова откидывается к висящему плакату. Как будто ей что-то пришло в голову. Вид у нее странный. Она перестает плакать, и ее охватывает дрожь, словно от порыва пронизывающего северного ветра. Она не спеша откладывает книгу и тянется к плакату: я знаю, что ей не удастся его снять, так как в него вбиты два шестипенсовых гвоздя. Она делает еще одну попытку и опускает руку. Потом издает короткий смешок и кивает на плакат как птица: «Как ты думаешь, если ты придешь ко мне — я отправлю Леланда поиграть, — он будет на тебя так же действовать?» Я отворачиваюсь в сторону и бормочу, что мне непонятно, что она имеет в виду. Она улыбается какой-то отчаянной, вымученной улыбкой и берет меня за мизинец, словно ей ничего не стоит поднять меня. «Я имею в виду, что, если ты переступишь порог соседней комнаты и окажешься в моем мире, где ты не будешь видеть это, или, скорее, это не будет смотреть на тебя, тогда ты смог бы?» Я снова отвечаю ей тупым взглядом и спрашиваю: «Смог бы что?» Продолжая улыбаться, она наклоняет голову к плакату и произносит: «Неужели тебя никогда не интересовало, что за чудовище висит у тебя над головой вот уже шестнадцать лет? — Она продолжает держать меня за мизинец. — Неужели ты никогда не думал об одиночестве, которое порождает в тебе это высказывание? — Я качаю головой. — Ну хорошо, пошли ко мне, и я объясню тебе». И я помню, что подумал тогда: «Ну и ну, она же может поднять меня одним пальцем…»)
— А ты не думаешь… — поспешно окликнул Бони, но Генри уже направлялся к дверям салуна. — Генри, эй, ты не думаешь… — словно против воли, извиняющимся тоном продолжил Бони с таким видом, что он должен задать этот болезненный вопрос только во имя блага друга, — …что ее отъезд… может быть каким-то образом связан с намерением Хэнка вступить в Вооруженные Силы? Я хочу сказать, тебе не кажется странным, что они оба вдруг решили уехать?
Генри останавливается и чешет нос.
— Может быть, Бони. Трудно сказать наверняка. — Он натягивает куртку, до подбородка застегивает молнию и поднимает воротник. — Только дело в том, что она сообщила о своем отъезде задолго до того, как Хэнк еще только начал думать об армии. — Глаза его блестят, а физиономия расплывается в торжествующей усмешке. — Пока, черномазые.
(В ее комнате я, помню, подумал, что она права по поводу этого плаката. Как приятно все же было находиться вне видимости этого чудовищного творения! Но в то же время я понял, что сам факт пребывания в другой комнате еще не означает избавления от него. Более того, именно здесь, после того как она объяснила, какое влияние оказывает на меня эта надпись, я окончательно это понял и ощутил его еще сильнее. Я видел плакат отчетливо и ясно, несмотря на стену из сосновых досок, отделявшую его от меня, — желтую краску, красные буквы и то, что было замазано этим желтым и красным, — яснее, чем когда бы то ни было. И, почувствовав это, я уже не мог от этого избавиться, потому что оно словно вошло в меня. Точно так же, как я не заметил, как оказался в ее комнате, а когда оказался там, было уже слишком поздно.)
И снова поздняя весна — миновало уже несколько лет со времени укрощения бейсбольного мяча. На реке рябь, снегопад благоухающих лепестков цветущей ежевики опускается на воду. Солнце ныряет в облаках, которые воинственно несутся по синему небу. На пристани перед старым домом Генри помогает Хэнку и Джо Бену складывать узлы, одежду, шляпные коробки, птичьи клетки…
— Сколько барахла! Можно устроить настоящую ярмарочную распродажу, а, Хэнк? — с шутливой сварливостью — чем старше Генри становился, тем больше в нем проявлялось проказливого мальчишества, словно компенсируя суровые годы преждевременной зрелости.
— Точно, Генри.
— Черт побери, ты только посмотри на этот несусветный хлам!
Большая, громоздкая лодка покачивается на волнах и по мере нагружения медленно оседает. Положив тонкую птичью руку на плечо своего двенадцатилетнего сына, женщина наблюдает за погрузкой. Приподняв оборку ее канареечно-желтой юбки, мальчик протирает стекла своих очков. Мужчины продолжают выносить из дома ящики и коробки. Лодка хлюпает и оседает все глубже. Вся картина потрясает красотой и яркостью красок: синее небо, белые облака, синяя вода, белые лепестки и яркий желтый мазок…
— Можно подумать, что ты едешь не на несколько месяцев, а на всю жизнь. — Он поворачивается к женщине. — Зачем тебе столько вещей? Я всегда считал, что путешествовать надо налегке.
— Его устройство может потребовать довольно много времени, больше, чем ты думаешь. — И быстро добавляет: — Я вернусь, как только смогу. Постараюсь побыстрее.
— Ага. — Старик подмигивает Джо Бену и Хэнку, которые тащат к пристани чемодан. — Слышите, ребята? Вот так-то. После говядины с картошкой трудно привыкнуть к сандвичам.
Синее, белое, желтое и красный стяг с вышитым на нем черным номером, развевающийся на шесте, который приколочен к окну второго этажа для того, чтобы автолавка оставила необходимые продукты. Синее, белое, желтое и красное.
Старик расхаживает вдоль лодки, наблюдая за укладкой вещей.
— Надеюсь, она выдержит. О'кей. Ну, хватит. Хэнк, пока я буду отвозить их на станцию, вы с Джо Беном добудьте недостающие части для нашей лебедки. Можете смотаться на мотоцикле в Ньюпорт и там посмотреть — у них обычно есть детали. Я вернусь затемно, оставьте мне лодку на той стороне. Где моя шляпа?
Хэнк не отвечает. Вместо этого он наклоняется к шесту, к которому приколочен ординар, и проверяет высоту воды. Солнце рассыпается по реке серебряными брызгами. Потом он выпрямляется и, запустив руки в карманы джинсов, поворачивается против течения.
— Сейчас… — Женщина не шевелится — желтый мазок на голубом фоне реки; Генри занят тем, что пытается впихнуть кусок пакли в щель, которую он обнаружил в лодке; маленький Джо Бен пошел за брезентом, чтобы накрыть в лодке багаж на случай, если эти беспечные облака разыграются не на шутку.
— Сейчас, минутку…
И только вихрастая мальчишеская голова виднеется поблизости. Только он и слышит, что говорит Хэнк. Он наклоняется к своему взрослому брату — очки вспыхивают на весеннем солнце.
— Сейчас, минутку…
— Что? — шепотом спрашивает мальчик.
— …я, наверное, поеду с вами.
— Ты? — переспрашивает мальчик. — Ты?..
— Ага, малыш, я думаю, я поеду в город вместе с вами, а не потом. Все равно мои колеса не в порядке — а, Генри, ты как на это смотришь?
Почувствовав суету на пристани, из-под дома внезапно выскакивают гончие и принимаются лаять.
— Я не возражаю, — отвечает старик и садится в лодку. За ним, опустив голову, садится женщина. Хэнк отгоняет собак и тоже залезает в лодку, которая под ним сразу же оседает. Мальчик, окруженный собаками, все еще стоит на берегу и изумленно смотрит на происходящее.
— Ну, сынок? — Генри щурится от солнца. — Ты идешь? Черт бы побрал это солнце. Где эта несчастная шляпа?
Мальчик залезает в лодку и садится на чемодан рядом с матерью.
— Кажется, я видел ее под этим ящиком. Позволь, Мира?
Женщина протягивает ему шляпу. Джо Бен притаскивает кусок брезента, и Хэнк забирает его.
— Ну что, Генри? — спрашивает Хэнк, берясь за весла. — Поплыли?
Старик качает головой и сам берет весла. Джо Бен отвязывает веревку и, ухватившись за сваю, отталкивает лодку навстречу течению.
— До встречи! Пока, Мира. Привет, Ли, будь здоров.
Генри оглядывается, примеряясь, где он должен пристать на противоположном берегу, и, сдвинув шляпу на глаза, принимается грести, размеренно и сильно.
Покрытая белыми лепестками река, словно ткань в горошек, лежит ровным и неподвижным полотном. Нос лодки рассекает ее поверхность с шипящим звуком. Женщина в какой-то полудреме закрыла глаза. Генри гребет. Хэнк смотрит вниз по течению, туда, где утки взбивают воду своими крапчатыми крыльями. Маленький Ли возбужденно вертится, сидя на чемодане на корме.
— Так вот, — Генри произносит слова между взмахами весел, — знаешь, Леланд, — каким-то бесстрастным, чужим голосом, — мне очень жаль, что ты решил… — когда он наклоняется назад, шея у него напрягается и проступают жилы, — решил учиться на Востоке… но как я понимаю… здесь пахать не каждый может… особенно если не чувствуешь, что готов до смерти… и некоторые не годятся… Ну и ничего… я хочу, чтобы ты там мог гордиться тем… — «Литания по мне», — вспоминал позднее Ли, но в тот момент он слышал только мелодию речи, только ритмику слов — этот завораживающий напев — анестезия времени: все сейчас и все неподвижно. Так думал он много лет спустя.
— …да, чтобы мы все могли гордиться тобой… (Вот и все, — думает Хэнк. — Сейчас они сядут в поезд. Все кончено, больше я никогда ее не увижу.) …А когда ты поправишься и станешь сильным… (Я был прав, я действительно больше ее не видел…) Литания по мне… (Как я был прав!..) Оки плывут по сверкающей воде. И их отражения мелькают между лепестками цветов. И рядом гребет Иона, окутанный зеленым туманом: ты же чувствуешь это. И Ли видит себя, плывущего навстречу через 12 лет, 12 лет, оставивших свои следы на его лице, и в своих прозрачных руках он везет отраву брату своему, Хэнку… — или просто заговор… (Но я ошибался, когда думал, что все кончено. Как я ошибался!) Иона налегает на весла, вглядываясь в туман. Джо Бен, с ангельским лицом, прихватив нож, в поисках свободы идет на автостоянку. Хэнк ползет на четвереньках, продираясь сквозь заросли ежевики, в надежде навсегда застрять в ее колючках. Кисть руки сжимается и разжимается. «Вам бы следовало знать, что дело не в какой-то там прибыли, мы работаем, чтобы победить ничто». На берегу в грязи сидит лесоруб и выкрикивает проклятия. «Меня снедает одиночество», — плачет женщина. Течет река. Ровными бросками движется по ней лодка. Начинается дождь — словно миллионы глаз вспыхивают на воде. Хэнк бросает взгляд на женщину, собираясь предложить ей шляпу, но она натягивает на себя стеганое одеяло и прячет под него свои темные волосы. Красные, желтые, синие лоскуты то поднимаются, то опускаются вместе с лодкой. Хэнк пожимает плечами и принимается расстилать брезент, потом снова бросает взгляд на реку, но глаза его встречаются со взглядом Ли, и оба замирают.
Медленно тянутся секунды — они не могут отвести глаз друг от друга…
Не выдержав, Хэнк первым отводит глаза в сторону. Он добродушно улыбается и, стремясь снять напряжение, похлопывает брата по коленке:
— Ну что, малыш? Теперь будешь жить в Нью-Йорке? Всякие там… музеи, галереи и всякое такое? И все эти ученые крысы будут балдеть оттого, что ты, такой здоровый амбал с северных лесов, учишься с ними в одном колледже?
— Постой, я… Генри смеется:
— Точно, Леланд, — продолжая уверенно грести, — твоя мама купилась именно на это… Эти девушки с Востока просто тают… при виде нас, здоровых и сильных парней с лесоповалов… можешь сам у нее спросить.
— Ммммм. Я… (Спроси, спроси у нее.) Мальчик опускает голову, рот у него полуоткрыт.
— В чем дело, сын?
— Я… о… ммм… (Все, кроме старика, ощущают гнетущую двусмысленность сказанного — «спроси, спроси у нее», — навязчивый припев, ставший со временем заклятием.)
— Я спрашиваю, в чем дело? — Генри прекращает грести. — Ты опять плохо себя чувствуешь? Снова с дыхалкой неполадки?
Мальчик прижимает руку ко рту, словно надеясь при ее помощи извлечь слова из горла. Он трясет головой, сквозь пальцы вырывается стон.
— Нет? Может… может, тогда эта качка? Ты что-нибудь съел утром?
Генри еще не видит слез, текущих по его щекам. А мальчик будто не слышит старика. Генри качает головой:
— Наверно, съел что-нибудь жирное.
Мальчик даже не смотрит на Генри. Он не может отвести взгляда от своего брата. Может, он считает, что это Хэнк с ним говорит?
— Ну… ты… подожди, — наконец подавив страх, произносит он. — Мммм, да, малыш Хэнк, придет день и ты получишь за то, что ты…
— Я? Я? — вспыхивает Хэнк, подпрыгивая на месте. — Тебе сильно повезло, что я не свернул тебе шею! Потому что, малыш…
— Подожди, подожди, пока я…
— …если б ты не был ребенком, я бы…
— …не вырос!
— …после того, как я узнал, чем ты занимался…
— …ты только подожди, пока я подрасту, чтобы…
— …маменькин сынок…
— Что?! — кричит Генри, и оба замолкают. — Во имя Создателя, о чем это вы?
Братья смотрят на дно лодки. Лоскутное стеганое одеяло не шевелится. Наконец Хэнк разражается хохотом:
— А это по поводу одного дельца, которое было у нас с малышом. Небольшое такое дельце, правда, малыш?
Мальчик слабо кивает. Генри, удовлетворившись ответом, снова берется за весла и начинает грести; Хэнк бормочет что-то по поводу того, что, если ты предрасположен к морской болезни, нечего есть жирную пищу по утрам. Ли борется со слезами. И, прошептав еще раз: «Ты…», затыкается и смотрит за борт на воду. «Да… только… ты… подожди».
Весь остальной путь в лодке и в машине до вокзала Ваконды он молчит. Молчит он и тогда, когда Хэнк шутливо прощается с ним и его матерью в поезде, желая им успешной дороги, молчит так мрачно и мстительно, что можно подумать — это ему придется ждать, а не его брату…
И последующие двенадцать лет, осознанно или неосознанно, Ли ждал, пока из Ваконды, штат Орегон, ему не пришла открытка от Джо Бена Стампера, сообщавшая, что старик Генри выбыл из строя с больной рукой и ногой и еще всякими болячками, что дела у них идут паршиво и что им нужна помощь, чтобы успеть к сроку по контракту, — им нужен еще один Стампер, чтобы не связываться с тред-юнионом, — и поскольку ты единственный родственник, который не работает с нами… ну, так как, Ли? Так что, если ты готов, мы могли бы вместе…
И сбоку приписка, сделанная другой, более сильной рукой: «Наверно, ты уже вырос, Малыш!»
Я всегда считал, что хорошо бы нанять какого-нибудь лоточника сбывать мой товар. Подмигивающего, улыбчивого торговца, мастера своего дела с луженой глоткой, чтобы он высовывался из своего ларька и размахивал руками с засученными белыми манжетами, привлекая внимание проходящих: «Ну-ка, ну-ка, посмотрите! Обыкновенное чудо нашего мира, парни-девки! Визуальный раритет! Верти туда-сюда, смотри сквозь него… и окажешься неизвестно где! А все дело в том, что внутри одна в другой лежат концентрические сферы… но простым глазом их не увидишь, для этого нужны специальные научные приборы! Да, ребята, настоящее научное чудо! Уникальная вещица! Вы что, не согласны?..»
И все же надо сказать, что вдоль всего западного побережья разбросаны городишки, очень сильно напоминающие Ваконду. Самый северный — Виктория, южный — Эврика. Эти городки, зажатые между океаном и горным хребтом, живут только тем, что им удается отвоевать от того и от другого. Городки, обреченные своим географическим расположением, обкрадываемые фиктивными мэрами и коммерческими фирмами, увязшие в застывшем времени… облупившиеся стены консервных заводов, заросшие лишаем и мхом лесопилки… как все они похожи друг на друга — словно матрешки. Изношенное оборудование, устаревшая электропроводка. И люди, постоянно жалующиеся на тяжелые времена, плохую работу, недостаток денег, холодные ветра и предстоящую суровую зиму…