Страница:
Орган мычит и рыдает. Леди Лиллиенталь пытается перекричать его, исполняя «Конец прекрасного дня» — то самое произведение, которое она пела у нас дома на похоронах мамы двадцать лет тому назад, только теперь она это делает медленнее и хуже. Пение ее длится бесконечно. Если в течение ближайших двадцати лет она будет продолжать замедлять темп исполнения, покойников придется дополнительно бальзамировать в процессе ритуала.
Орган заиграл снова. Кто-то прочел стихотворение по книге. Лиллиенталь, который не меньше своей жены не любил оставаться в тени, зачитал список лиц, не смогших прийти то той или иной причине и приславших цветы. «Лили Гилкрест, — распевает он, — душой сегодня с нами. Мистер и миссис Эдвард Р. Соренсон… мысленно с нами». Ла-да-ди-ла-ди-ла-да. Уже долгие годы между ним, его женой и мычащим органом идет непрерывная битва за то, кто сможет сыграть свою роль дольше. Потом поднимается старина Томе. И я думаю, как смешно, что Джоби обречен на всю эту тягомотину — он, который за минуту мог произнести слов больше, чем все эти трое, вместе взятые, за сутки.
Глаза у меня начинают слипаться.
Потом выходит Брат Уолкер в рубашке с короткими рукавами, похожий на тренера, работающего на полставки. Он раскрывает Библию, которая топорщится закладками, как дикобраз, и, используя смерть Джоби как гимнастический мостик, взмывает к облакам. В процессе его полета я где-то отстаю.
Меня разбудила Вив. Все поднялись с мест и потекли к прорези в занавеске. Присутствовавшие в главном зале уже насмотрелись вдоволь и вышли на улицу дожидаться нас. Я прохожу мимо и смотрю. Бог ты мой! Ты не так уж плохо выглядишь. Все утопленники, которых я видел раньше, были распухшими как бревна. Наверное, ты недостаточно долго пробыл в воде, чтобы как следует вымокнуть. Более того, безобразный ты лягушонок, ты выглядишь даже гораздо лучше, чем обычно. Лицо тебе чем-то подправили, замазав шрамы, и оно совсем не похоже на сырую фрикадельку, как раньше. И черный галстук. Ты бы удивился. Да-да. Если б увидел, каким чертовски красивым тебя сделают.
— Хэнк… Хэнк, пожалуйста…
Только вот… Напрасно они тебя сделали таким серьезным, потому что от этого ты становишься похожим…
— Пожалуйста, тебя ждут… Что ты делаешь?
Ты должен улыбаться, старик. Глупо улыбаться. А то ты слишком серьезно ко всему относишься. К черту! Вот. Постой, я сейчас…
— Хэнк! Господи, нельзя трогать…
Орланд хватает меня за руку и оттаскивает от гроба. «Это все музыка и эта чушь, — говорю я ему, — усыпили меня, как собаку».
— Пойдем на улицу, — шепчет Вив. И я иду за ней.
Моя возня с брезентом оправдывается — небо заволокло тучами, и на улице уже начинается мелкий дождичек. Видно, он тоже собирался на похороны, да маленько припозднился и теперь спешит на кладбище. Мужчины горбятся, женщины прикрывают свои прически цветными погребальными программками, и все, как цыплята, суетятся в поисках укрытия. Когда мы добираемся до джипа, кажется, дождь вот-вот хлынет по-настоящему, но он так и не хлынул, продолжая лишь накрапывать всю дорогу, пока процессия двигалась через город; так, чуть-чуть, придерживая себя, словно чего-то ждал…)
Бони Стоукс ждет, когда пройдет вся процессия. Ему нужно удостовериться, что и врач, и Хэнк на похоронах. От «Пенька» до больницы долгий путь для старика, для больного старика, и он не хочет рисковать, чтобы после такой долгой дороги получить от ворот поворот от какого-нибудь безмозглого врачишки. Долгий путь. Да еще под дождем, как он замечает, застегивая свой длинный черный плащ. Под дождем и холодом, это мне-то с моими слабыми легкими… И чего только не сделает человек для старого друга из христианских побуждений!
(На кладбище дождь припустил по-настоящему, и толпа сразу же поредела на две трети. Мы столпились вокруг ямы. Джоби хоронили рядом с его отцом, вернее с тем, что от него осталось, когда его нашли в той хижине, куда он сбежал. Хорошенький плевок в них обоих. Странно, что они еще не выскочили из гробов и всю землю не перевернули. Это было почти смешно. «Если наступит день Страшного Суда, которого Джо всегда так ждал, и, взлетев на воздух, они обнаружат, что были похоронены рядом, вот перья-то полетают», — думаю я. Джо всегда старался быть как можно дальше от своего старика, даже лицо себе перекроил, чтобы не походить на Бена Стампера; для него ничего не могло быть хуже, как вырасти с тем, что он называл красивым и безнадежным лицом. Я снова вспомнил, как Лиллиенталь разукрасил Джо — запудрил шрамы, разгладил ухмылку, и у меня начинают чесаться руки раскрыть гроб и вернуть их ему. Мне этого так сильно хочется, что приходится до дрожи в мышцах сжать кулаки; и не потому что я пытаюсь сдержаться, а потому что понимаю — все равно я этого не сделаю. Так и стою. Смотрю, как они устанавливают перекладины, опускают гроб, сжимаю кулаки и трясусь, моля только об одном — чтобы они поскорее забросали его грязью и он скрылся из вида. Просто стою.
Как только Джо был похоронен, я взял Вив за руку и направился прочь. Когда мы уже подошли к джипу, я услышал, как сзади кто-то кричит: «Хэнк! Эй, Хэнк!»
Это был Флойд Ивенрайт: орет и машет руками из окошка своего здоровенного «понтиака»: «Залезай к нам. У нас много места. Зачем тебе ехать в этой старой развалине? Пусть Энди перегонит джип, а вы запрыгивайте к нам в приличную машину…» Ивенрайт ждет нас и широко дружелюбно скалится. Это открытый призыв забыть старую вражду, и все, имеющие отношение к делу, прекрасно понимают это. Но мне за этой улыбкой видится еще и насмешка. Словно он ухмыляется — что, дескать, Хэнк, старина, еще неделю назад я пикетировал твою лесопилку и чуть не спустил все твои летние труды вниз по реке. Но теперь давай будем друзьями… «Что скажешь, парень?»
Я смотрю на Вив, потом перевожу взгляд на Энди, стоящего несколько в стороне от толпы, обступившей машину Большого Лу. Они ждут, что я решу; все прекрасно понимают, что Флойд со своей компанией немало потрудился, чтобы зажать нас в тиски, в результате чего Джо и отправился на тот свет. Я пытаюсь принять какое-нибудь решение, но понимаю только, что устал, устал все время быть врагом…
— Годится, мы с тобой, Флойд! — кричу я ему в ответ и хватаю Вив за руку. — Идет, Энди? Оставь его где-нибудь на Главной. — Флойд распахивает для нас дверцу. За всю дорогу никто в машине не говорит ни слова. Когда мы уже подъезжаем к городу, Ивенрайт спрашивает, а не заскочить ли нам в «Пенек» на парочку пива. Я отвечаю, что Вив, верно, хочет поскорее добраться до нового дома Джо, чтобы побыть с Джэн, и он говорит: «Отлично, мы завезем ее, а потом?» Я отвечаю, что мне нужно в больницу взглянуть на отца, а потом — посмотрим.
— Хорошо. Давай. Завезем Вив, а потом можем свернуть прямо к больнице. А ты пока подумай. О'кей?
Я говорю «о'кей». Пару раз я пытаюсь встретиться с Вив глазами, чтобы понять, как она относится к моему решению, но она погружена в себя. А когда она уже выходит из машины, я спрашиваю себя: а какое мне, собственно, до этого дело? Приятно ехать в хорошей, сухой машине. Приятно получать приглашения выпить пива. Приятно, когда тебе протягивают руку.
Мы сворачиваем с Южной улицы к Неканикуму. Я откидываюсь на мягкую спинку, прислушиваясь к шороху «дворников», гулу печки и словам, которыми Ивекрайт обменивается с членами своего семейства. Мне плевать, что обо мне думают Вив или Энди. Мне плевать, таилась ли издевка в ухмылке Ивенрайта. Мне плевать, что сказал бы по этому поводу Джоби.
Потому как, что касается меня, борьба закончена, и боевой топор закопан… навсегда.)
Как только Хэнк вылез из машины, дети Ивенрайта, до тех пор тихо сидевшие сзади, усмиренные присутствием двух незнакомых взрослых и торжественностью случая, так разошлись, что Ивенрайт был вынужден дважды останавливать машину, чтобы надрать им уши, прежде чем добрался до дома. Высадив семейство, рассерженный донельзя, он вскочил обратно в машину и с визгом тормозов вывернул со двора в сторону «Пенька», провожаемый рыданиями детей и угрозами жены.
Добравшись до Главной улицы, Ивенрайт дважды проехался по ней туда и обратно, высматривая машину Дрэгера: чего-чего, а очередного карканья об особенностях человеческой психики ему было не надо — увольте! Только не ему, хватит! Ивенрайт был потрясен тем, как легко Хэнк согласился на его предложение. Потрясен и даже слегка разочарован: он ожидал от Хэнка большего. И почему-то ему казалось, что Хэнк каким-то образом предал его, хотя он не мог точно сказать в чем… И почему я не рад тому, как все сложилось?
Индеанка Дженни натягивает сапоги и пускается в путь к «Пеньку». Иногда конкретные поступки оказываются действеннее ведовства. Особенно по вечерам, в баре. Там сегодня будет много пьяных. И кто знает?
Симона открывает сверток, только что доставленный посыльным от Стоукса.
— От кого?
— Карточки нет, — отвечает посыльный. — Хави сказал, чтобы никаких карточек… чтобы вы не могли отослать обратно.
— Ну так, значит, ты просто отнесешь это назад тому, кто тебе это дал… как красиво, но как он мог? — и передай, что я не принимаю подарков от незнакомых мужчин… И все-таки интересно, как это он выбрал такое красивое и точно по размеру?
— Может, ему помогла его сестра?
— Вот и отнеси сестре.
— Не могу, — отвечает парень, пытаясь заглянуть за вырез ее халата.
— Я только доставляю.
— Да?
— Ага. — Он подмигивает, перегоняет в угол рта спичку, которую жует, и исчезает, прежде чем она успевает остановить его. Симона спешит назад, в свою спальню, пока из другой половины коттеджа не высунулась мамаша Нильсен или кто-нибудь из ее отпрысков и не начали вынюхивать, что происходит… Она раскладывает платье на кровати и рассматривает его… Какое красивое! Но нет. Она обещала. Она не может огорчить Святую Деву…
Она уже сложила платье в коробку и начинает заворачивать ее в оберточную бумагу, когда вдруг видит в окне индеанку Дженни — плотная, коренастая, в резиновых сапогах, она решительно шествует в дымке дождя. Симона смотрит, комкая в руках шуршащую бумагу. «Я не хочу стать такой, — скорчив рожицу, говорит она себе. — Я не хочу становиться такой. Я раскаялась, я поклялась на Библии, я обещала Божьей Матери никогда больше не грешить… но превращаться в такое я не хочу».
Внезапно Симона вспоминает свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, когда они встречают ее на улице. Она закрывает глаза… «Я была добродетельна. Но добродетель превратила меня в то же, во что порок эту земляную шлюху, — в уродину в затасканных платьях. Так что теперь все женщины в городе смотрят на меня как на городскую блядь. А все из-за моего вида. Потому что мне не хватает денег на то, чтобы выглядеть прилично. О Дева Мария! — Она прижимает оберточную бумагу к губам. — О дай мне сил побороть свою слабость…»
Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? — вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. — Отчего я стала такой слабой?»
Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?»
Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был — окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях — бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, — одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров.
Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается.
— Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Резолюции. — Она поправляет лямку на своем переднике. — Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут.
Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить.
— Пока они ждут чего? — не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд и двинулась по коридору к палате Генри.
— Мы были вынуждены поместить его на свободное место, — пояснила она довольно резким тоном. — Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли?
Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим — в новом?
— Да… полагаю, он уже не мальчик.
Сестра остановилась у самой последней двери.
— Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс.
— Она понизила голос до пронзительного шепота: — Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? — Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: — Еще посетитель, мистер Стампер.
С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом.
— Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа.
— Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. — Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца.
— Как ты, папа?
— Так себе, Хэнк, так себе. — Он тоскливо прикрывает унылые глаза. — Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… — И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. — Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, сй-йи-хи-хо-йихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен.
— Ты бы лучше успокоился, Генри, — произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего рта.
— Нет, ты его только послушай, сынок! Сколько он мне доставил удовольствия своим приходом! Вот, садись на кровать, если нет стула. Сестричка, у меня что, всего один стул? Может, ты принесешь еще один для моего мальчика? И как насчет кружки пойла?
— Кофе предназначен для пациентов, мистер Стампер, а не для посетителей.
— Я оплачу его, черт подери! — Он подмигивает Хэнку. — Ну, я тебе скажу… когда меня доставили сюда тем вечером, ты даже не поверишь, чего они только не требовали заполнить. Похоже, ты отказался, так пришлось мне все это делать.
— Это неправда! — возмущенно поспешила вставить сестра; но Генри дальше не стал распространяться о той ночи.
— Да, сэр, всевозможнейшие процедуры. Даже отпечатки пальцев хотели взять, невзирая на то что я не слишком годился для этого. — Сестра вышла из палаты и поспешила прочь по коридору. Генри проводил ее взглядом знатока. — Мурашки по коже… Впилиться бы в нее по самые яйца и затрахать до смерти, моей, естественно.
— Не в том ты возрасте, чтобы трахаться, — заметил Бони, не уступая ни на йоту.
— Это у тебя ничего не осталось, кроме челюстей, Бони. А у меня, если хочешь знать, еще три своих собственных зуба, и два из них даже друг против друга. — Он открыл рот и продемонстрировал. Но это как будто полностью лишило Генри сил, и он откинулся на подушку с закрытыми глазами. Когда он снова открыл их, чтобы взглянуть на своего угрюмого посетителя, бодрость его уже была какой-то вымученной. — Эта проклятая баба целыми днями только и ждет, чтобы я откинул копыта и она могла бы как следует застелить кровать. Вот и злится, что я все еще жив.
— Она просто беспокоится, — невозмутимо заметил Бони. — У нее есть все основания беспокоиться о тебе, старина.
— Дерьмо, а не основания, — с готовностью принял вызов Генри. — Стервятники ко мне даже близко не подлетали. Ты послушай его, Хэнк, этого старого разбойника. Я их даже слыхом не слыхал.
Хэнк слабо улыбается. Бони покачивает головой и опускает ее вниз: «Ай-ай-ай». Он чувствует, сегодня — его день, и он не позволит заглушить свой трубный глас краха всякими там смешочками.
Генри не нравится это покачивание головой.
— Думаешь, нет? Разве я не говорил всегда, что с привязанной к спине рукой повалю больше деревьев, чем любой другой по эту сторону Каскада двумя? Вот теперь у меня есть возможность доказать это. Ты только подожди и увидишь, как я… — Его посещает внезапная мысль, и он поворачивается к Хэнку: — Кстати, а что с той рукой? Потому что, знаешь… — Он выдерживает паузу, прежде чем сообщить: — Я вроде как привязался к ней!
Голова его откидывается на металлические прутья кровати, и он заходится в беззвучном смехе. Хэнк чувствует, что старик уже давно заготовил эту фразу, и отвечает ему, что хорошо заботится о его конечности.
— Я решил, что тебе захочется сохранить ее, поэтому положил в холодильник, где у нас хранится мясо.
— Ну ладно, смотри только, чтобы Вив не поджарила ее на ужин, — предупреждает он. — Потому что я здорово был к ней привязан и любил ее больше других.
Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой.
— Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня… вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, — давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга…
— Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все.
— Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину!
— Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: — Сестра! Сестра! — Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. — Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе?
— Спокойно, папа…
— Да, Генри, — Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, — лучше так не волноваться.
— Стоукс, — глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, — убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! — Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: — Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. — Он с угрозой оттягивает шнур. — Убери руку, я сказал тебе! Прочь!
Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом.
— Это неправда, старина, — обиженно говорит Бони.
— Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра!
Бони вздыхает и отворачивается — на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот, чтобы выразить то, что так долго сжигало его и теперь угрожает вырваться из-под контроля.
— Добрых шестьдесят лет. С тех пор… с тех пор… черт бы тебя побрал, Стоукс, это было так давно, что я даже не могу вспомнить, когда это началось!
— Ах, Генри, Генри… — Бони предпочитает гасить пламя укоризной. — Неужто ты и вправду можешь припомнить, чтобы когда-нибудь за все эти годы я давал тебе что-либо, кроме мудрых советов? Неужели можешь?
— Это каких же? Это когда ты советовал мне, Бену и Аарону взять маму и отправиться в Юджин в приют для безработных, убеждая, что одни мы не переживем зиму в лесу? Ты тогда говорил, что с непривычки здесь не выжить. Припоминаешь этот советик? Так вот, насколько я помню, мы прекрасно выжили…
— В ту зиму из-за твоего упрямства вы потеряли мать, — напоминает ему Бони.
— Потеряли? Она умерла! Лес к этому не имеет никакого отношения. Она просто заболела, слегла и умерла!
— В городе этого могло бы и не быть.
— Это могло произойти где угодно. Она умерла в тот год, потому что решила, что ей суждено умереть.
— Мы все предлагали помочь.
— Еще как! Ты здорово нам помог, оставив нас без лавки.
— Мы все бескорыстно предлагали вам все необходимое…
— А что хотели взамен? Наш дом и имущество? Закладную на десять лет?
— Генри, это нечестно, организация не предъявляла таких требований.
— Может, это нигде не было записано, но суть остается той же. Мне не довелось знать твоего отца или эту чертову его организацию, но что это были за бескорыстные предложения, я помню. Отличные были такие предложения.
— Говори что хочешь, но нас никто ни в чем не может обвинить, мы всего лишь отстаивали общественные интересы.
Прежде чем Генри успевает ответить, дверь открывается и в палату входит сестра с маленьким бумажным стаканчиком кофе. Поставив его на столик, она окидывает взглядом мужчин и поспешно выходит, не говоря ни слова. Генри принимается пить, глядя на Бони сквозь поднимающийся пар. Когда он отрывает стаканчик от губ, Хэнк замечает на нем два следа от зубов — тех, что были напротив друг друга. Не отрывая взгляда от склоненной головы Бони, Генри ставит стаканчик на стол и вытирает губы рукавом своей белой фланелевой рубахи. Бони продолжает трясти головой, скорбно кудахча по поводу плачевного состояния своего старого приятеля.
— Бони, — наконец выдохшись, произносит Генри, — у тебя есть с собой понюшка?
Бони оживляется:
— Конечно, конечно, — и достает из кармана пиджака табакерку. — Вот, позволь-ка мне…
— Дай сюда.
Бони моргает и, не открывая табакерки, осторожно ставит ее на простыню. Генри берет ее в руку. Он вертит ее своей нежно-розовой рукой, старательно пытаясь открыть крышку большим пальцем: полудюймовый поворот, еще усилие и снова поворот — перехват, поворот, перехват, поворот-Хэнк еле сдерживается, чтобы не выхватить у него табакерку и самому не отвернуть крышку, избавив и себя и его от бессмысленного мучения. Но что-то не дает ему тронуться с места, и он не осмеливается выйти из-за занавески. Еще не осмеливается. Пока все не заканчивается само собой.
Крышка слетает. Коричневая табачная пыль выплескивается на простыню. Генри ругается, потом терпеливо, под неотступным взглядом Бони, собирает рассыпавшийся табак, завинчивает крышку и, взяв табакерку двумя пальцами, швыряет ее на колени Бони…
— Премного обязан.
Остатки он собирает в кучку и, скатав из них шарик, запихивает его за губу. С секунду он сосредоточенно пристраивает его во рту поудобнее, после чего с торжествующим видом стряхивает труху с кровати на пол. Коричневые губы растягиваются в широкой улыбке.
— Премного обязан, дружище, старый приятель… премного обязан.
Похоже, и для Бони настала пора понервничать. Успех Генри с табакеркой выбивает его из благодушного состояния, взваливая на его поникшие плечи тяжелый груз конкуренции.
— Чем собираешься заняться, Генри, — осведомляется он, пытаясь придать своему вопросу обыденный тон, — теперь, когда все переменилось?
— Что ты имеешь в виду, Бони? Наверное, тем же, чем и раньше. — К Генри возвращается былая бесстрашная уверенность. — Наверное, вернусь с мальчиками в лес. Валить деревья. Дарить солнечный свет болотам. — Он зевает и чешет шею длинным ногтем. — Хотя чего себя обманывать! Я уже не мальчишка. Когда тебе за семьдесят, приходится сбавить темп, предоставить всю работу мальчикам, а самому только давать советы, полагаясь на опыт и ноу-хау. Может, даже придется возить с собой в лес кресло. Но что касается…
Орган заиграл снова. Кто-то прочел стихотворение по книге. Лиллиенталь, который не меньше своей жены не любил оставаться в тени, зачитал список лиц, не смогших прийти то той или иной причине и приславших цветы. «Лили Гилкрест, — распевает он, — душой сегодня с нами. Мистер и миссис Эдвард Р. Соренсон… мысленно с нами». Ла-да-ди-ла-ди-ла-да. Уже долгие годы между ним, его женой и мычащим органом идет непрерывная битва за то, кто сможет сыграть свою роль дольше. Потом поднимается старина Томе. И я думаю, как смешно, что Джоби обречен на всю эту тягомотину — он, который за минуту мог произнести слов больше, чем все эти трое, вместе взятые, за сутки.
Глаза у меня начинают слипаться.
Потом выходит Брат Уолкер в рубашке с короткими рукавами, похожий на тренера, работающего на полставки. Он раскрывает Библию, которая топорщится закладками, как дикобраз, и, используя смерть Джоби как гимнастический мостик, взмывает к облакам. В процессе его полета я где-то отстаю.
Меня разбудила Вив. Все поднялись с мест и потекли к прорези в занавеске. Присутствовавшие в главном зале уже насмотрелись вдоволь и вышли на улицу дожидаться нас. Я прохожу мимо и смотрю. Бог ты мой! Ты не так уж плохо выглядишь. Все утопленники, которых я видел раньше, были распухшими как бревна. Наверное, ты недостаточно долго пробыл в воде, чтобы как следует вымокнуть. Более того, безобразный ты лягушонок, ты выглядишь даже гораздо лучше, чем обычно. Лицо тебе чем-то подправили, замазав шрамы, и оно совсем не похоже на сырую фрикадельку, как раньше. И черный галстук. Ты бы удивился. Да-да. Если б увидел, каким чертовски красивым тебя сделают.
— Хэнк… Хэнк, пожалуйста…
Только вот… Напрасно они тебя сделали таким серьезным, потому что от этого ты становишься похожим…
— Пожалуйста, тебя ждут… Что ты делаешь?
Ты должен улыбаться, старик. Глупо улыбаться. А то ты слишком серьезно ко всему относишься. К черту! Вот. Постой, я сейчас…
— Хэнк! Господи, нельзя трогать…
Орланд хватает меня за руку и оттаскивает от гроба. «Это все музыка и эта чушь, — говорю я ему, — усыпили меня, как собаку».
— Пойдем на улицу, — шепчет Вив. И я иду за ней.
Моя возня с брезентом оправдывается — небо заволокло тучами, и на улице уже начинается мелкий дождичек. Видно, он тоже собирался на похороны, да маленько припозднился и теперь спешит на кладбище. Мужчины горбятся, женщины прикрывают свои прически цветными погребальными программками, и все, как цыплята, суетятся в поисках укрытия. Когда мы добираемся до джипа, кажется, дождь вот-вот хлынет по-настоящему, но он так и не хлынул, продолжая лишь накрапывать всю дорогу, пока процессия двигалась через город; так, чуть-чуть, придерживая себя, словно чего-то ждал…)
Бони Стоукс ждет, когда пройдет вся процессия. Ему нужно удостовериться, что и врач, и Хэнк на похоронах. От «Пенька» до больницы долгий путь для старика, для больного старика, и он не хочет рисковать, чтобы после такой долгой дороги получить от ворот поворот от какого-нибудь безмозглого врачишки. Долгий путь. Да еще под дождем, как он замечает, застегивая свой длинный черный плащ. Под дождем и холодом, это мне-то с моими слабыми легкими… И чего только не сделает человек для старого друга из христианских побуждений!
(На кладбище дождь припустил по-настоящему, и толпа сразу же поредела на две трети. Мы столпились вокруг ямы. Джоби хоронили рядом с его отцом, вернее с тем, что от него осталось, когда его нашли в той хижине, куда он сбежал. Хорошенький плевок в них обоих. Странно, что они еще не выскочили из гробов и всю землю не перевернули. Это было почти смешно. «Если наступит день Страшного Суда, которого Джо всегда так ждал, и, взлетев на воздух, они обнаружат, что были похоронены рядом, вот перья-то полетают», — думаю я. Джо всегда старался быть как можно дальше от своего старика, даже лицо себе перекроил, чтобы не походить на Бена Стампера; для него ничего не могло быть хуже, как вырасти с тем, что он называл красивым и безнадежным лицом. Я снова вспомнил, как Лиллиенталь разукрасил Джо — запудрил шрамы, разгладил ухмылку, и у меня начинают чесаться руки раскрыть гроб и вернуть их ему. Мне этого так сильно хочется, что приходится до дрожи в мышцах сжать кулаки; и не потому что я пытаюсь сдержаться, а потому что понимаю — все равно я этого не сделаю. Так и стою. Смотрю, как они устанавливают перекладины, опускают гроб, сжимаю кулаки и трясусь, моля только об одном — чтобы они поскорее забросали его грязью и он скрылся из вида. Просто стою.
Как только Джо был похоронен, я взял Вив за руку и направился прочь. Когда мы уже подошли к джипу, я услышал, как сзади кто-то кричит: «Хэнк! Эй, Хэнк!»
Это был Флойд Ивенрайт: орет и машет руками из окошка своего здоровенного «понтиака»: «Залезай к нам. У нас много места. Зачем тебе ехать в этой старой развалине? Пусть Энди перегонит джип, а вы запрыгивайте к нам в приличную машину…» Ивенрайт ждет нас и широко дружелюбно скалится. Это открытый призыв забыть старую вражду, и все, имеющие отношение к делу, прекрасно понимают это. Но мне за этой улыбкой видится еще и насмешка. Словно он ухмыляется — что, дескать, Хэнк, старина, еще неделю назад я пикетировал твою лесопилку и чуть не спустил все твои летние труды вниз по реке. Но теперь давай будем друзьями… «Что скажешь, парень?»
Я смотрю на Вив, потом перевожу взгляд на Энди, стоящего несколько в стороне от толпы, обступившей машину Большого Лу. Они ждут, что я решу; все прекрасно понимают, что Флойд со своей компанией немало потрудился, чтобы зажать нас в тиски, в результате чего Джо и отправился на тот свет. Я пытаюсь принять какое-нибудь решение, но понимаю только, что устал, устал все время быть врагом…
— Годится, мы с тобой, Флойд! — кричу я ему в ответ и хватаю Вив за руку. — Идет, Энди? Оставь его где-нибудь на Главной. — Флойд распахивает для нас дверцу. За всю дорогу никто в машине не говорит ни слова. Когда мы уже подъезжаем к городу, Ивенрайт спрашивает, а не заскочить ли нам в «Пенек» на парочку пива. Я отвечаю, что Вив, верно, хочет поскорее добраться до нового дома Джо, чтобы побыть с Джэн, и он говорит: «Отлично, мы завезем ее, а потом?» Я отвечаю, что мне нужно в больницу взглянуть на отца, а потом — посмотрим.
— Хорошо. Давай. Завезем Вив, а потом можем свернуть прямо к больнице. А ты пока подумай. О'кей?
Я говорю «о'кей». Пару раз я пытаюсь встретиться с Вив глазами, чтобы понять, как она относится к моему решению, но она погружена в себя. А когда она уже выходит из машины, я спрашиваю себя: а какое мне, собственно, до этого дело? Приятно ехать в хорошей, сухой машине. Приятно получать приглашения выпить пива. Приятно, когда тебе протягивают руку.
Мы сворачиваем с Южной улицы к Неканикуму. Я откидываюсь на мягкую спинку, прислушиваясь к шороху «дворников», гулу печки и словам, которыми Ивекрайт обменивается с членами своего семейства. Мне плевать, что обо мне думают Вив или Энди. Мне плевать, таилась ли издевка в ухмылке Ивенрайта. Мне плевать, что сказал бы по этому поводу Джоби.
Потому как, что касается меня, борьба закончена, и боевой топор закопан… навсегда.)
Как только Хэнк вылез из машины, дети Ивенрайта, до тех пор тихо сидевшие сзади, усмиренные присутствием двух незнакомых взрослых и торжественностью случая, так разошлись, что Ивенрайт был вынужден дважды останавливать машину, чтобы надрать им уши, прежде чем добрался до дома. Высадив семейство, рассерженный донельзя, он вскочил обратно в машину и с визгом тормозов вывернул со двора в сторону «Пенька», провожаемый рыданиями детей и угрозами жены.
Добравшись до Главной улицы, Ивенрайт дважды проехался по ней туда и обратно, высматривая машину Дрэгера: чего-чего, а очередного карканья об особенностях человеческой психики ему было не надо — увольте! Только не ему, хватит! Ивенрайт был потрясен тем, как легко Хэнк согласился на его предложение. Потрясен и даже слегка разочарован: он ожидал от Хэнка большего. И почему-то ему казалось, что Хэнк каким-то образом предал его, хотя он не мог точно сказать в чем… И почему я не рад тому, как все сложилось?
Индеанка Дженни натягивает сапоги и пускается в путь к «Пеньку». Иногда конкретные поступки оказываются действеннее ведовства. Особенно по вечерам, в баре. Там сегодня будет много пьяных. И кто знает?
Симона открывает сверток, только что доставленный посыльным от Стоукса.
— От кого?
— Карточки нет, — отвечает посыльный. — Хави сказал, чтобы никаких карточек… чтобы вы не могли отослать обратно.
— Ну так, значит, ты просто отнесешь это назад тому, кто тебе это дал… как красиво, но как он мог? — и передай, что я не принимаю подарков от незнакомых мужчин… И все-таки интересно, как это он выбрал такое красивое и точно по размеру?
— Может, ему помогла его сестра?
— Вот и отнеси сестре.
— Не могу, — отвечает парень, пытаясь заглянуть за вырез ее халата.
— Я только доставляю.
— Да?
— Ага. — Он подмигивает, перегоняет в угол рта спичку, которую жует, и исчезает, прежде чем она успевает остановить его. Симона спешит назад, в свою спальню, пока из другой половины коттеджа не высунулась мамаша Нильсен или кто-нибудь из ее отпрысков и не начали вынюхивать, что происходит… Она раскладывает платье на кровати и рассматривает его… Какое красивое! Но нет. Она обещала. Она не может огорчить Святую Деву…
Она уже сложила платье в коробку и начинает заворачивать ее в оберточную бумагу, когда вдруг видит в окне индеанку Дженни — плотная, коренастая, в резиновых сапогах, она решительно шествует в дымке дождя. Симона смотрит, комкая в руках шуршащую бумагу. «Я не хочу стать такой, — скорчив рожицу, говорит она себе. — Я не хочу становиться такой. Я раскаялась, я поклялась на Библии, я обещала Божьей Матери никогда больше не грешить… но превращаться в такое я не хочу».
Внезапно Симона вспоминает свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, когда они встречают ее на улице. Она закрывает глаза… «Я была добродетельна. Но добродетель превратила меня в то же, во что порок эту земляную шлюху, — в уродину в затасканных платьях. Так что теперь все женщины в городе смотрят на меня как на городскую блядь. А все из-за моего вида. Потому что мне не хватает денег на то, чтобы выглядеть прилично. О Дева Мария! — Она прижимает оберточную бумагу к губам. — О дай мне сил побороть свою слабость…»
Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? — вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. — Отчего я стала такой слабой?»
Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?»
Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был — окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях — бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, — одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров.
Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается.
— Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Резолюции. — Она поправляет лямку на своем переднике. — Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут.
Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить.
— Пока они ждут чего? — не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд и двинулась по коридору к палате Генри.
— Мы были вынуждены поместить его на свободное место, — пояснила она довольно резким тоном. — Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли?
Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим — в новом?
— Да… полагаю, он уже не мальчик.
Сестра остановилась у самой последней двери.
— Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс.
— Она понизила голос до пронзительного шепота: — Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? — Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: — Еще посетитель, мистер Стампер.
С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом.
— Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа.
— Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. — Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца.
— Как ты, папа?
— Так себе, Хэнк, так себе. — Он тоскливо прикрывает унылые глаза. — Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… — И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. — Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, сй-йи-хи-хо-йихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен.
— Ты бы лучше успокоился, Генри, — произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего рта.
— Нет, ты его только послушай, сынок! Сколько он мне доставил удовольствия своим приходом! Вот, садись на кровать, если нет стула. Сестричка, у меня что, всего один стул? Может, ты принесешь еще один для моего мальчика? И как насчет кружки пойла?
— Кофе предназначен для пациентов, мистер Стампер, а не для посетителей.
— Я оплачу его, черт подери! — Он подмигивает Хэнку. — Ну, я тебе скажу… когда меня доставили сюда тем вечером, ты даже не поверишь, чего они только не требовали заполнить. Похоже, ты отказался, так пришлось мне все это делать.
— Это неправда! — возмущенно поспешила вставить сестра; но Генри дальше не стал распространяться о той ночи.
— Да, сэр, всевозможнейшие процедуры. Даже отпечатки пальцев хотели взять, невзирая на то что я не слишком годился для этого. — Сестра вышла из палаты и поспешила прочь по коридору. Генри проводил ее взглядом знатока. — Мурашки по коже… Впилиться бы в нее по самые яйца и затрахать до смерти, моей, естественно.
— Не в том ты возрасте, чтобы трахаться, — заметил Бони, не уступая ни на йоту.
— Это у тебя ничего не осталось, кроме челюстей, Бони. А у меня, если хочешь знать, еще три своих собственных зуба, и два из них даже друг против друга. — Он открыл рот и продемонстрировал. Но это как будто полностью лишило Генри сил, и он откинулся на подушку с закрытыми глазами. Когда он снова открыл их, чтобы взглянуть на своего угрюмого посетителя, бодрость его уже была какой-то вымученной. — Эта проклятая баба целыми днями только и ждет, чтобы я откинул копыта и она могла бы как следует застелить кровать. Вот и злится, что я все еще жив.
— Она просто беспокоится, — невозмутимо заметил Бони. — У нее есть все основания беспокоиться о тебе, старина.
— Дерьмо, а не основания, — с готовностью принял вызов Генри. — Стервятники ко мне даже близко не подлетали. Ты послушай его, Хэнк, этого старого разбойника. Я их даже слыхом не слыхал.
Хэнк слабо улыбается. Бони покачивает головой и опускает ее вниз: «Ай-ай-ай». Он чувствует, сегодня — его день, и он не позволит заглушить свой трубный глас краха всякими там смешочками.
Генри не нравится это покачивание головой.
— Думаешь, нет? Разве я не говорил всегда, что с привязанной к спине рукой повалю больше деревьев, чем любой другой по эту сторону Каскада двумя? Вот теперь у меня есть возможность доказать это. Ты только подожди и увидишь, как я… — Его посещает внезапная мысль, и он поворачивается к Хэнку: — Кстати, а что с той рукой? Потому что, знаешь… — Он выдерживает паузу, прежде чем сообщить: — Я вроде как привязался к ней!
Голова его откидывается на металлические прутья кровати, и он заходится в беззвучном смехе. Хэнк чувствует, что старик уже давно заготовил эту фразу, и отвечает ему, что хорошо заботится о его конечности.
— Я решил, что тебе захочется сохранить ее, поэтому положил в холодильник, где у нас хранится мясо.
— Ну ладно, смотри только, чтобы Вив не поджарила ее на ужин, — предупреждает он. — Потому что я здорово был к ней привязан и любил ее больше других.
Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой.
— Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня… вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, — давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга…
— Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все.
— Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину!
— Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: — Сестра! Сестра! — Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. — Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе?
— Спокойно, папа…
— Да, Генри, — Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, — лучше так не волноваться.
— Стоукс, — глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, — убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! — Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: — Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. — Он с угрозой оттягивает шнур. — Убери руку, я сказал тебе! Прочь!
Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом.
— Это неправда, старина, — обиженно говорит Бони.
— Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра!
Бони вздыхает и отворачивается — на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот, чтобы выразить то, что так долго сжигало его и теперь угрожает вырваться из-под контроля.
— Добрых шестьдесят лет. С тех пор… с тех пор… черт бы тебя побрал, Стоукс, это было так давно, что я даже не могу вспомнить, когда это началось!
— Ах, Генри, Генри… — Бони предпочитает гасить пламя укоризной. — Неужто ты и вправду можешь припомнить, чтобы когда-нибудь за все эти годы я давал тебе что-либо, кроме мудрых советов? Неужели можешь?
— Это каких же? Это когда ты советовал мне, Бену и Аарону взять маму и отправиться в Юджин в приют для безработных, убеждая, что одни мы не переживем зиму в лесу? Ты тогда говорил, что с непривычки здесь не выжить. Припоминаешь этот советик? Так вот, насколько я помню, мы прекрасно выжили…
— В ту зиму из-за твоего упрямства вы потеряли мать, — напоминает ему Бони.
— Потеряли? Она умерла! Лес к этому не имеет никакого отношения. Она просто заболела, слегла и умерла!
— В городе этого могло бы и не быть.
— Это могло произойти где угодно. Она умерла в тот год, потому что решила, что ей суждено умереть.
— Мы все предлагали помочь.
— Еще как! Ты здорово нам помог, оставив нас без лавки.
— Мы все бескорыстно предлагали вам все необходимое…
— А что хотели взамен? Наш дом и имущество? Закладную на десять лет?
— Генри, это нечестно, организация не предъявляла таких требований.
— Может, это нигде не было записано, но суть остается той же. Мне не довелось знать твоего отца или эту чертову его организацию, но что это были за бескорыстные предложения, я помню. Отличные были такие предложения.
— Говори что хочешь, но нас никто ни в чем не может обвинить, мы всего лишь отстаивали общественные интересы.
Прежде чем Генри успевает ответить, дверь открывается и в палату входит сестра с маленьким бумажным стаканчиком кофе. Поставив его на столик, она окидывает взглядом мужчин и поспешно выходит, не говоря ни слова. Генри принимается пить, глядя на Бони сквозь поднимающийся пар. Когда он отрывает стаканчик от губ, Хэнк замечает на нем два следа от зубов — тех, что были напротив друг друга. Не отрывая взгляда от склоненной головы Бони, Генри ставит стаканчик на стол и вытирает губы рукавом своей белой фланелевой рубахи. Бони продолжает трясти головой, скорбно кудахча по поводу плачевного состояния своего старого приятеля.
— Бони, — наконец выдохшись, произносит Генри, — у тебя есть с собой понюшка?
Бони оживляется:
— Конечно, конечно, — и достает из кармана пиджака табакерку. — Вот, позволь-ка мне…
— Дай сюда.
Бони моргает и, не открывая табакерки, осторожно ставит ее на простыню. Генри берет ее в руку. Он вертит ее своей нежно-розовой рукой, старательно пытаясь открыть крышку большим пальцем: полудюймовый поворот, еще усилие и снова поворот — перехват, поворот, перехват, поворот-Хэнк еле сдерживается, чтобы не выхватить у него табакерку и самому не отвернуть крышку, избавив и себя и его от бессмысленного мучения. Но что-то не дает ему тронуться с места, и он не осмеливается выйти из-за занавески. Еще не осмеливается. Пока все не заканчивается само собой.
Крышка слетает. Коричневая табачная пыль выплескивается на простыню. Генри ругается, потом терпеливо, под неотступным взглядом Бони, собирает рассыпавшийся табак, завинчивает крышку и, взяв табакерку двумя пальцами, швыряет ее на колени Бони…
— Премного обязан.
Остатки он собирает в кучку и, скатав из них шарик, запихивает его за губу. С секунду он сосредоточенно пристраивает его во рту поудобнее, после чего с торжествующим видом стряхивает труху с кровати на пол. Коричневые губы растягиваются в широкой улыбке.
— Премного обязан, дружище, старый приятель… премного обязан.
Похоже, и для Бони настала пора понервничать. Успех Генри с табакеркой выбивает его из благодушного состояния, взваливая на его поникшие плечи тяжелый груз конкуренции.
— Чем собираешься заняться, Генри, — осведомляется он, пытаясь придать своему вопросу обыденный тон, — теперь, когда все переменилось?
— Что ты имеешь в виду, Бони? Наверное, тем же, чем и раньше. — К Генри возвращается былая бесстрашная уверенность. — Наверное, вернусь с мальчиками в лес. Валить деревья. Дарить солнечный свет болотам. — Он зевает и чешет шею длинным ногтем. — Хотя чего себя обманывать! Я уже не мальчишка. Когда тебе за семьдесят, приходится сбавить темп, предоставить всю работу мальчикам, а самому только давать советы, полагаясь на опыт и ноу-хау. Может, даже придется возить с собой в лес кресло. Но что касается…