Страница:
— Да, сэр, — доносится до Дрэгера. — В самом конце, мистер Дрэгер.
— Спасибо. Кстати, Тедди, ты не знаешь, почему… — Что «почему»? Он замирает, неподвижно глядя на бармена, пока тот, смущенный его тупым, бессмысленным взглядом, не опускает глаз. — Ну, не важно. — Дрэгер поворачивается и направляется прочь: «Я не могу его спрашивать об этом. То есть он не сможет сказать мне — даже если знает, он не скажет мне…» Автомат щелкает, шуршит и начинает издавать следующую мелодию:
Обними меня и утешь, Подойди ко мне, успокой. Всю тревогу снимет как рукой.
Он проходит вдоль длинной стойки, пульсирующего автомата, мимо темных пустых кабинетов и видит ее в самом конце зала. Она сидит одна. Со стаканом пива. Ее нежное личико оттеняется поднятым воротником тяжелого бушлата и кажется влажным. Но была ли эта влага слезами, каплями дождя или потом — чертовски жарко! — он не мог сказать. Ее бледные руки лежат на большом бордовом альбоме — с легкой улыбкой она смотрит, как он приближается. «И она, — думает Дрэгер, здороваясь с ней, — знает больше меня. Странно… мне казалось, что я все понимаю».
— Мистер Дрэгер, — девушка указывает на кресло, — похоже, вы уже все знаете.
— Я хочу спросить — что случилось, — говорит он, усаживаясь. — И почему.
Она смотрит на свои руки и качает головой.
— Боюсь, я вам вряд ли что-нибудь смогу объяснить. — Она поднимает голову и снова улыбается ему. — Честное слово, я действительно не знаю почему. — Улыбка у нее довольно кривая, но не такая злорадная, как у тех идиотов на берегу, кривая, но, похоже, она искренне огорчена. И все равно в ней есть что-то очень милое. Дрэгер и сам удивляется, почему ее ответ вызывает у него такую ярость, — наверное, этот чертов грипп! — сердце начинает бешено колотиться, голос непроизвольно повышается и переходит на резкие ноты.
— Неужели ваш дебил муж не понимает? Я имею в виду опасность — вести такое дело без всякой помощи?
Девушка продолжает улыбаться.
— Вы хотите знать, заботит ли Хэнка, что о нем будут думать в городе, если он возьмется за это… Вы это хотели узнать, мистер Дрэгер?
— Правильно. Да. Да, так. Он что, не понимает, что ему грозит, что от него все, абсолютно все отвернутся?
— Он рискует гораздо большим. Во-первых, если он возьмется за это, он может потерять свою жену. Во-вторых, — расстаться с жизнью.
— Так в чем же дело?
Девушка внимательно смотрит на Дрэгера и подносит к губам свое пиво.
— Вы этого никогда не поймете. Вы ищете причину — одну, две, три… А причины возникли еще лет двести — триста тому назад…
— Чушь! Я хочу знать только одно — почему он передумал.
— Но тогда сначала вам надо понять, что его заставило решиться.
— Решиться на что?
— На это, мистер Дрэгер.
— Хорошо. Может быть. У меня теперь масса времени.
Девушка делает еще один глоток, потом закрывает глаза и откидывает мокрую прядь со лба. И вдруг Дрэгер понимает, что она абсолютно измождена. Он терпеливо дожидается, когда она откроет глаза. Из туалета, расположенного поблизости, доносится запах дезинфекции. Пластинка шипит в пропитанных дымом стенках музыкального автомата:
Я допьяна пью, чтоб забыть про все, Разбита бутылка, как сердце мое, И все же я помню все.
Девушка открывает глаза и приподнимает манжету, чтобы взглянуть на часы, затем снова складывает руки на бордовой обложке альбома.
— Я думаю, мистер Дрэгер, жизнь здесь довольно сильно изменилась. — «Чушь! Ничего не меняется в мире». — Нет, не смейтесь, мистер Дрэгер. Серьезно. Я даже не могла себе представить… — «Она читает мои мысли!»
— …но теперь постепенно начинаю понимать. Вот. Можно, я вам покажу кое-что?
— Она открывает альбом, и запах старых фотографий напоминает ей запах чердака. (Чердак, о чердак! Он поцеловал меня на прощание, и простуда на моей губе…) — Это что-то вроде семейного альбома. Наконец я научилась в нем разбираться. (Приходится признать… что каждую зиму губы у меня покрываются волдырями.)
Она пододвигает альбом к Дрэгеру. Дрэгер, еще не забывший историю с биноклем, медленно и осторожно открывает его.
— Здесь нет никаких подписей. Просто даты и фотографии…
— Воспользуйтесь своим воображением, мистер Дрэгер; я всегда так поступаю. Это интересно. Правда. Взгляните.
Высунув кончик языка и облизнув им губы, девушка поворачивает альбом так, чтобы ему было удобнее смотреть. («Каждую зиму, с тех пор, как я перебралась сюда…») Дрэгер склоняется над тускло освещенными фотографиями. «Чушь, ничего она такого не знает…» Он переворачивает несколько страниц с выцветшими фотографиями под бульканье музыкального автомата:
Тень моя одиноко скользит всегда, Нет партнеров в играх моих никогда.
Наверху по крыше шумит дождь. Дрэгер отталкивает альбом, потом снова подвигает его к себе. «Чушь, она не может…» Он пытается поудобнее устроиться на деревянном стуле в надежде, что ему удастся победить это странное ощущение собственной потерянности, которое овладело им в тот момент, когда он навел фокус бинокля. «Чушь». Но это действительно неприятность, и большая неприятность. «Это бессмысленно». Он снова отодвигает от себя альбом. «Это — ерунда «.
— Вовсе нет, мистер Дрэгер. Взгляните. (Каждую проклятую зиму…) Давайте я вам покажу прошлое семьи Стамперов… — «Глупая чертовка, какое отношение прошлое может иметь…»
— Вот, например, здесь, тысяча девятьсот девятый год. Давайте я вам прочитаю… — »…к жизни сегодняшних людей».
— «Летом произошел красный паводок, сильно попортивший моллюсков; погубил дюжину индейцев и троих из наших, христиан». Представьте себе, мистер Дрэгер. — «И все равно ничего не меняется, черт бы его побрал, дни такие же, как и были (кажется, держишь их в руках, словно пачку намокшей наждачной бумаги, которую беззвучно и неторопливо пожирает время); и так же времена года сменяют друг друга».
— Или… вот… здесь: зима девятьсот четырнадцатого — река покрылась плотным льдом. — «И. зимы похожи одна на другую. (Каждую зиму здесь появляется плесень — видишь, как она облизала своим серым языком доски плинтуса?) По крайней мере, одна не сильно отличается от другой». (Каждую зиму плесень, цыпки и простуда на губах.) — Для того чтобы понять здешние зимы, надо xoti одну пережить здесь самому. Вы слушаете меня мистер Дрэгер?
Дрэгер вздрагивает.
— Да, конечно. — Девушка улыбается. — Конечно, продолжайте. Я просто отвлекся… этот музыкальный автомат. — Продолжает булькать: «Тень моя одиноко скользит всегда, нет партнеров в играх моих никогда…» И не то чтобы слишком громко, а… — Ну да, да: я слушаю.
— И пытаетесь представить себе?
— Да, да! Так что… — отличает один год от другого»? — вы говорите… — «Ты ушел, но музыка звучит… «
— Девушка закрывает глаза и словно погружается в транс. — Мне кажется, мистер Дрэгер, что причины коренятся далеко в прошлом… — «Чушь! Ерунда!» (И все-таки каждую зиму заранее чувствуешь, когда начинает саднить губа. Нижняя.) — Насколько я помню, дед Хэнка — отец Генри… постойте-ка, дайте вспомнить… — «Ну, допустим» (непреклонно). «Тень моя одиноко…» — «Конечно же…» — «И все равно» (упрямо). — Ас другой стороны… — «Замолчи. Заткнись». Остановись! Постой. Всего лишь пару дюймов правее или левее — и ты увидишь мир совсем иначе. Смотри… Жизнь гораздо больше, чем сумма ее. составляющих. Например, мечты и грезы — они хоть и плотно окутаны покровом сна, но ведь никто не может приказать им жить только ночью. Истина не зависит от времени, а вот время от нее может зависеть. Прошлое и Будущее сливаются и перемешиваются в темно-зеленой морской глубине, и лишь Настоящее кругами расходится по поверхности. Так что не спеши. Пару дюймов назад, пару дюймов вперед — и оно попадает в фокус. Еще чуть-чуть… смотри.
И вот уже стены бара расплываются под дождем, оставляя за собой лишь разбегающиеся волны на поверхности.
1898 год. Пыльный Канзас. Железнодорожная станция. Солнце ярко освещает позолоченную надпись на дверях пульмановского вагона. У двери стоит Иона Арманд Стампер. Клубы дыма обвивают его узкую талию и, улетая полощутся, как стяг на флагштоке. Он стоит чуть в стороне, зажав в одной руке черную шляпу, а в другой книгу в кожаном переплете, и молча взирает на свою жену, троих сыновей и прочих родственников, пришедших попрощаться с ним. Все в жестко накрахмаленном платье. «Крепкие ребята, — думает он. — Внушительная семья». Но он знает, что в глазах полуденной привокзальной публики самое внушительное зрелище представляет он сам. Волосы у него длинные и блестящие благодаря индейской крови; усы и брови точно параллельно пересекают его широкоскулое лицо, словно прочерчены графитом по линейке. Тяжелый подбородок, жилистая шея, широкая грудь. И хотя ему не хватает нескольких дюймов до шести футов, выглядит он гораздо выше. Да, внушительная фигура. Патриарх в жестко накрахмаленной рубашке, кожаных штанах, словно отлитый из металла, бесстрашно перевозящий свое семейство на Запад, в Орегон. Мужественный пионер, устремляющийся в новые, неизведанные края. Впечатляюще.
— Береги себя, Иона!
— Бог поможет, Нат. Во имя Него мы отправляемся туда.
— Ты — добрый христианин, Иона.
— Бог в помощь, Луиза!
— Аминь, аминь!
— По воле Господа вы едете туда.
Иона коротко кивает и, повернувшись к поезду, бросает взгляд на своих мальчиков: все трое ухмыляются. Он хмурится: надо будет напомнить им, что хоть они и горячее всех выступали за этот переезд из Канзаса в дебри Северо-Запада, именно он принял решение, и без него ничего бы не было, ему при надлежит решение и разрешение это сделать, — так что лучше бы им не забывать это! «Такова воля милосердного Господа!» — повторяет он, и двое младших опускают глаза. Но старший сын, Генри, не отводит взгляда. Иона собирается еще что-то сказать ему, но в выражении лица мальчишки сквозит такое торжество и такая богохульная насмешка, что слова застревают в горле бесстрашного патриарха, — гораздо позже он поймет, что на самом деле означал этот взгляд. Да нет, конечно же он сразу все понял, как только встретился глазами со своим старшим сыном. Этот взгляд врезался ему в па мять как ухмылка самого Сатаны. От таких взглядов застывает кровь в жилах, когда понимаешь, что невольно ты сам причастен к нему.
Кричит кондуктор, и младшие мальчики проходят мимо отца в вагон, бормоча слова благодарности — «большое спасибо за завтраки, которые вы принесли» — выстроившимся в очередь провожающим. За ними следует их взволнованная мать — глаза мокры от слез. Поцелуи, рукопожатия. И наконец старший сын со сжатыми кулаками в карманах брюк. Поезд внезапно дергается, и отец, схватившись за поручень, встает на подножку и поднимает руку в ответ машущим родственникам.
— До свидания!
— Пиши, Иона, слышишь?
— Мы напишем. Будем надеяться, что вы тоже вскоре приедете.
— До свидания… до свидания.
Он поднимается по раскаленным железным ступеням и снова наталкивается на вызывающий взгляд Генри, когда тот проходит из тамбура в вагон. «Боже, смилуйся», — шепчет Иона про себя, хотя и не понимает, чем он ему грозит. Ну признайся же, что понимаешь. Ты же чувствовал, что это старый семейный грех выглядывает из темной ямы, и ты знал, какое сам имел к нему отношение; ты прекрасно знал, какую роль ты 6 нем сыграл, как знал и то, в чем ты участвуешь. «Прирожденный грешник, — бормочет Иона, — проклятый от рождения».
Ибо для Ионы и всего его потомства семейная история была замарана одним и тем же грехом — и ты знаешь каким. Тавро Бродяги и Скитальца, вероломно отворачивающегося от даров Господних…
— Всегда были легки на подъем, — защищались самые беспечные.
— Идиоты! — гремели им в ответ защитники оседлого образа жизни. — Святотатцы!
— Всего лишь путешественники.
— Дураки! Дураки!
Из семейной истории явствовало, что они — кочевники. Разрозненные данные говорили о том, что это было мускулистое племя непосед и упрямых бродяг, которые шли и шли на запад. Костистые и поджарые, с того самого дня, когда первый тощий Стампер сошел с парохода на восточный берег континента, они неустанно, словно в трансе, двигались вперед. Поколение за поколением, волнами катились они к западу через дебри юной Америки: они не были пионерами, трудящимися во имя Господа на языческой земле, они не были первопроходцами растущей нации (хотя, бывало, они и покупали фермы у отчаявшихся пионеров и табуны у разочарованных мечтателей, спешивших вернуться к солнечному Миссури), они так и остались кланом поджарых людей, которых гвоздь в заднице и собственная глупость гнали вперед и вперед. Они верили, что за каждой следующей горой трава зеленее, а тсуги дальше по тропе прямее и выше.
— Честное слово, дойдем до конца тропы и успокоимся. Тогда можно будет и пожить.
— Ну! У нас еще будет масса времени…
Но раз за разом, как только отец семейства срубал все близстоящие деревья и выкорчевывал пни, а его жена наконец покрывала весь дощатый пол льняными дорожками, о чем она так мечтала, к окну подходил какой-нибудь семнадцатилетний юнец с писклявым голосом и, задумчиво почесывая свой тощий живот, произносил следующее:
— А знаете… мы могли бы жить на участке и получше, чем этот.
— Получше? И это после того, как нам только-только удалось зацепиться здесь?
— Думаю, да.
— Ну, ты можешь выбирать себе все что угодно — хотя не думаю, что тебе это удастся, — но мы с отцом… мы никуда отсюда не пойдем!
— Как угодно.
— Нет, сэр, мистер Пчелиный Рой в Штанах! У нас с отцом дорога закончена.
— Вы с отцом можете поступать как угодно, а я ухожу.
— Подожди, малыш…
— Эд!
— Женщина, мы разговариваем с мальчиком!
— О, Эд!..
На месте оставались лишь те, кто был болен или слишком стар, чтобы идти дальше. Слишком болен, слишком стар или слишком мертв. Все остальные снимались с места и шли дальше. Пропахшие табаком письма, хранящиеся на чердаках в конфетных коробках сердечком, повествуют об увлекательных подробностях этого Исхода:
«…и воздух здесь действительно очень хороший»;
«…ребята прекрасно обходятся без школы, — как вы сами понимаете, мы теперь далековато от цивилизации»;
«…ждем не дождемся, парни, когда вы приедете».
Или свидетельства уныния непосед:
«…Лу говорит мне, чтобы я не обращал на вас внимания, что ты с Олленом и все остальные всегда сбивали меня с толку, но я не знаю, я сказал ей, что не знаю. Я ей говорю, что и рад бы остаться, но ведь мы все равно живем здесь в лачуге, и можно было бы немножко поправить наши обстоятельства. Так что, я думаю…»
И они снимались с места. И несмотря на то что некоторые представители семьи двигались медленнее других — не более 10-15 миль за всю свою жизнь, — неуклонное движение на запад продолжалось. Напористые внуки выволакивали своих предков из полуразвалившихся домов. Хотя со временем некоторые даже умудрялись родиться и умереть в одном и том же месте. Таким образом, стали появляться более разумные Стамперы, достаточно практичные для того, чтобы остановиться и оглядеться; эти вдумчивые и неторопливые Стамперы распознали порок, назвали его «изъяном в фамильном характере» и принялись исправлять его.
Эти «разумные» Стамперы действительно старались преодолеть этот порок, предпринимая практические шаги для того, чтобы раз и навсегда остановить это движение на запад, осесть, пустить корни и быть довольными той долей, которую отмерил им милостивый Господь. Эти «разумные» Стамперы.
«Ну вот и хорошо…» — произносили они, останавливаясь на плоскогорье Среднего Запада и окидывая взглядом местность. «Ладно, кажется, мы уже достаточно далеко ушли. Пора положить конец этой придури, которая гнала наших предков с места на место. Да и правда, слава тебе Господи, зачем идти дальше, когда можно остановиться здесь и, оглядевшись, убедиться, что земля слева ничуть не лучше, чем справа, и впереди столько же травы, сколько и сзади, и сама эта земля нисколько не отличается от той, по которой мы шли все предшествовавшие двести лет».
И поскольку никто не мог этому возразить, «разумный» Стампер сдержанно кивал головой и, топнув ногой в изношенном сапоге, произносил: «Все. Конец, парни, вот именно здесь, где я стою. Смиритесь и успокойтесь».
И обратите свою неугомонную энергию для достижения целей более ощутимых, чем бродяжничество, более реальных, чем блуждание по земле, таких, например, как бизнес, общественная жизнь, церковь. И они открывали банковские счета, входили в местные органы управления, и даже иногда эти сухопарые, мускулистые люди отращивали животы. На чердаках, в конфетных коробках хранятся фотографии этих людей: облаченные в черные костюмы, уверенные в себе, линия рта сурова и решительна — «…мы прошли достаточно».
Они восседали в кожаных креслах, упрятав в них свои тела, словно складные ножи, убранные в ножны. Эти прагматики покупали фамильные участки на кладбищах Линкольна и Канзас-Сити, заказывали по почте диваны с подушками темно-бордового цвета для своих гостиных.
— Вот это да! Да, сэр. Вот это жизнь. Пора уже, пора.
Но все это лишь до первого необузданного юнца, которому удавалось заставить своего отца выслушать его фантазии. Так признайся же — ты сразу понял, что означает этот взгляд.
Лишь до первого непоседы, который ломающимся голосом умудрялся уговорить своего папу, что им удастся достичь большего, если они продвинутся еще немного на запад. И снова возобновлялось неукротимое движение… Ты же узнал этот взгляд, так в чем же дело?.. Словно звери, подгоняемые засухой, подстегиваемые неутолимой жаждой, гонимые мечтой о таком месте, где вода будет как вино.
И так они шли до тех пор, пока вся семья, весь клан не достиг соленого рубежа Тихого океана.
— Куда дальше?
— Чтоб я знал! Единственное, что я понимаю: эта вода не слишком походит на вино.
— Так куда же?
— Не знаю. — И с отчаянием в голосе:— Но куда-нибудь, куда-нибудь еще! — И снова с кривой усмешкой: — Это уж точно, куда-нибудь еще. «Что за проклятие, — произносит Иона про себя, — почему не смириться перед волей Господа?» Он ведь мог предотвратить эти поиски «куда-нибудь».Теперь-то он знает, что Все это тщета и томление духа. Почему ему не хватило смелости остановить всех, когда на железнодорожной станции он заметил эту дьявольскую усмешку на губах Генри? Ведь он мог всех избавить от хлопот! Но Иона поворачивается к сыну спиной и машет рукой стаду кузин и братьев, идущих рядом с набирающим скорость поездом.
— Думай, Иона. Не будь слишком строг с Мэри Энн и мальчиками. Там суровая земля.
— Не буду, Натан.
— Помни, Иона, там, в Орегоне, злые, нехорошие медведи и индейцы, хи-хи-хи!
— Ну хватит, Луиза.
— Сразу, как устроитесь, напиши. Мы будем ждать.
— Само собой. — И тогда ты еще мог остановиться, если бы тебе хватило мужества.
— Мы напишем и всех вас позовем к себе.
— Да уж пожалуйста, сэр; и смотри, Иона, чтоб тебя не съели там медведи и чтобы индейцы вас всех там не перебили.
Позднее выяснилось, что орегонские медведи досыта питались моллюсками и ягодами и были толстыми и ленивыми, как домашние коты. Индейцы, пользовавшиеся этими же неиссякаемыми источниками пищи, были еще толще и ленивее медведей. Да, они были вполне миролюбивы. Как и медведи. Да и вся эта страна была гораздо миролюбивее, чем он ожидал. Разве что в первый же день, как только он ступил на эту землю, его посетило странное, неуловимое чувство, оно посетило и поразило его и потом уже не покидало все три года, которые он прожил в Орегоне. «Что здесь такого трудного? — думал Иона. — Эту землю надо всего лишь привести в порядок».
Нет, не медведи и индейцы доконали старого стоика Иону Стампера.
— Интересно, почему это здесь все так неустроенно? — приехав, недоумевал Иона. Впрочем, когда он уже отправился дальше, вновь прибывшие задавали тот же вопрос:
— Послушайте, разве Иона Стампер не здесь жил?
— Здесь-здесь, только его уже нет.
— Нет? Отправился дальше?
— Да, дальше рванул.
— А что с его семьей?
— Они еще здесь: хозяйка и трое мальчиков. Им тут все помогают, чтоб могли свести концы с концами. Старина Стоукс почти что каждый день посылает им продукты из своего магазина вверх по реке. У них там что-то вроде дома…
Иона приступил к строительству большого дома через неделю после того, как они осели в Ваконде. Три года — три коротких лета и три долгих зимы — делил он между своим магазинчиком в городе и строительством на другом берегу реки. Восемь акров плодородной, удобренной речными отложениями земли — лучший участок на реке. Он застолбил его еще до своего отъезда из Канзаса по Земельному акту 1880 года — «Селитесь вдоль водных путей», — застолбил, даже не видя его, доверившись брошюрам, рекламирующим побережья рек, и решив, что именно здесь он обретет подобающее место для трудов во имя Господа. На бумаге все выглядело замечательно.
— Значит, просто слинял? Что-то непохоже на Иону Стампера. И ничего не оставил?
— Оставил — семью, лавку, свое барахло и постыдную память о себе.
Перед тем как сняться с места, Иона продал продуктовый магазинчик в Канзасе — это был настоящий магазин с конторкой, в которой хранились учетные книги в кожаных переплетах, — и перевел деньги на новый адрес, так что, когда Иона приехал, они его уже дожидались, ярко-зелененькие и уже увеличившиеся в числе, — на новой земле все быстро растет, на новой богатой земле, о которой он перечитал все брошюры, что мальчики приносили с почты. Брошюры, которые звенели от дикихиндейских названий, напоминавших птичий крик в лесу: Накумиш, Нэхалем, Челси, Силкус, Некани-кум, Яхатс, Сюсло и Ваконда в заливе Ваконда, на берегу мирной и благодатной реки Ваконда Ауга, где (как сообщалось в брошюрах) «Человек Может Оставить Свой След на Земле. Где Можно Начать Новую Жизнь. Где (как утверждалось) Трава Зеленая, Море Синее, а Деревья и Люди
— Крепкие и Сильные! Там, на Великом Северо-Западе (как явствовало из брошюр), Человек Может Достичь Того Величия, Которое Он Ощущает в Себе!»
Да, на бумаге все было замечательно, но как только он увидел все это, что-то его встревожило… в этой реке, в этом лесу что-то было такое… что-то было в этих облаках, трущихся о горные хребты, в этих деревьях, торчащих из земли… Не то чтобы эта земля производила суровое впечатление, но чтобы понять в ней это «что-то», надо было пережить зиму. Но тогда ты еще не знал этого. Ты знал только, что означает тот проклятый взгляд, ко ты не знал, к чему он тебя приведет. Сначала тебе предстояло пережить здесь зиму…
— Черт меня побери! Просто смылся! Как это непохоже на старину Иону.
— Ну, я бы не стал чересчур катить на него бочку; для того чтобы понять, что это за местечко, надо пережить здесь хотя бы один сезон дождей. Чтобы понять, надо пережить здесь зиму.
Кроме всего прочего, Иона никак не мог понять, где тут человек может достичь величия, о котором толковали брошюры. То есть он, конечно, понимал — где. Но все это представлялось ему несколько иначе. И еще: ничего здесь такого не было, ни малейшей доли того, чтобы человек мог почувствовать себя большим и значительным. Наоборот, здесь ты начинал чувствовать себя пигмеем, а что касается «значительности», — то не значительнее любого из здешних индейцев. В этой благословенной стране вообще было нечто такое, что, не успев начать, ты замечал, как у тебя опускаются руки. Там, в Канзасе, человек участвовал во всем, что предназначил ему Господь: если ты не поливал посевы — они засыхали, если ты не кормил скот — он подыхал. Как это и должно быть. Здесь, на этой земле, казалось, все усилия уходят в песок. Флора и фауна росла и размножалась или вяла и погибала вне какой-либо связи с человеком и его целями. А разве они не говорили, что Здесь Человек Может Оставить Свой След на Земле? Вранье, вранье. Перед лицом Господа говорю тебе: здесь человек может всю жизнь работать и бороться и не оставить никакого следа! Никакого! Никакого заметного следа! Клянусь, это правда… Для того чтобы получить хоть какое-то представление об этой земле, здесь надо протянуть год.
Все в этой местности было непрочным и непостоянным. Даже город производил впечатление временности. Воистину так. Все — тщета и томление духа. Род приходит и род уходит, но земля остается вовеки, по крайней мере до тех пор, пока идет дождь. В то утро ты рано вылез из-под стеганых одеял и тихо, чтобы не разбудить жену и мальчиков, вышел из палатки в зеленый туман, низко стелившийся над землей, — и сразу словно оказался в другом, мире, призрачном мире фантазий…
И когда я умру, этот несчастный город, этот жалкий клочок грязи, отвоеванный у деревьев и кустарников, погибнет вслед за мной. Я понял это, как только его увидел. И все время, пока я жил там, я это знал. Я знаю это и сейчас, когда смерть уже взяла меня обратно. Туман окутывал нижние ветви кленов и свисал с них, словно порванная осенняя паутина. Туман стекал с сосновой хвои. А наверху, между ветвей, виднелось чистое спокойное и голубое небо. По земле же полз туман, он тянулся от реки, подбивался к фундаменту дома, вгрызаясь в новые светло-желтые балки своим беззубым ртом. Иона даже различал слабое шипение, не лишенное приятности, словно кто-то задумчиво посасывал и причмокивал…
— Спасибо. Кстати, Тедди, ты не знаешь, почему… — Что «почему»? Он замирает, неподвижно глядя на бармена, пока тот, смущенный его тупым, бессмысленным взглядом, не опускает глаз. — Ну, не важно. — Дрэгер поворачивается и направляется прочь: «Я не могу его спрашивать об этом. То есть он не сможет сказать мне — даже если знает, он не скажет мне…» Автомат щелкает, шуршит и начинает издавать следующую мелодию:
Обними меня и утешь, Подойди ко мне, успокой. Всю тревогу снимет как рукой.
Он проходит вдоль длинной стойки, пульсирующего автомата, мимо темных пустых кабинетов и видит ее в самом конце зала. Она сидит одна. Со стаканом пива. Ее нежное личико оттеняется поднятым воротником тяжелого бушлата и кажется влажным. Но была ли эта влага слезами, каплями дождя или потом — чертовски жарко! — он не мог сказать. Ее бледные руки лежат на большом бордовом альбоме — с легкой улыбкой она смотрит, как он приближается. «И она, — думает Дрэгер, здороваясь с ней, — знает больше меня. Странно… мне казалось, что я все понимаю».
— Мистер Дрэгер, — девушка указывает на кресло, — похоже, вы уже все знаете.
— Я хочу спросить — что случилось, — говорит он, усаживаясь. — И почему.
Она смотрит на свои руки и качает головой.
— Боюсь, я вам вряд ли что-нибудь смогу объяснить. — Она поднимает голову и снова улыбается ему. — Честное слово, я действительно не знаю почему. — Улыбка у нее довольно кривая, но не такая злорадная, как у тех идиотов на берегу, кривая, но, похоже, она искренне огорчена. И все равно в ней есть что-то очень милое. Дрэгер и сам удивляется, почему ее ответ вызывает у него такую ярость, — наверное, этот чертов грипп! — сердце начинает бешено колотиться, голос непроизвольно повышается и переходит на резкие ноты.
— Неужели ваш дебил муж не понимает? Я имею в виду опасность — вести такое дело без всякой помощи?
Девушка продолжает улыбаться.
— Вы хотите знать, заботит ли Хэнка, что о нем будут думать в городе, если он возьмется за это… Вы это хотели узнать, мистер Дрэгер?
— Правильно. Да. Да, так. Он что, не понимает, что ему грозит, что от него все, абсолютно все отвернутся?
— Он рискует гораздо большим. Во-первых, если он возьмется за это, он может потерять свою жену. Во-вторых, — расстаться с жизнью.
— Так в чем же дело?
Девушка внимательно смотрит на Дрэгера и подносит к губам свое пиво.
— Вы этого никогда не поймете. Вы ищете причину — одну, две, три… А причины возникли еще лет двести — триста тому назад…
— Чушь! Я хочу знать только одно — почему он передумал.
— Но тогда сначала вам надо понять, что его заставило решиться.
— Решиться на что?
— На это, мистер Дрэгер.
— Хорошо. Может быть. У меня теперь масса времени.
Девушка делает еще один глоток, потом закрывает глаза и откидывает мокрую прядь со лба. И вдруг Дрэгер понимает, что она абсолютно измождена. Он терпеливо дожидается, когда она откроет глаза. Из туалета, расположенного поблизости, доносится запах дезинфекции. Пластинка шипит в пропитанных дымом стенках музыкального автомата:
Я допьяна пью, чтоб забыть про все, Разбита бутылка, как сердце мое, И все же я помню все.
Девушка открывает глаза и приподнимает манжету, чтобы взглянуть на часы, затем снова складывает руки на бордовой обложке альбома.
— Я думаю, мистер Дрэгер, жизнь здесь довольно сильно изменилась. — «Чушь! Ничего не меняется в мире». — Нет, не смейтесь, мистер Дрэгер. Серьезно. Я даже не могла себе представить… — «Она читает мои мысли!»
— …но теперь постепенно начинаю понимать. Вот. Можно, я вам покажу кое-что?
— Она открывает альбом, и запах старых фотографий напоминает ей запах чердака. (Чердак, о чердак! Он поцеловал меня на прощание, и простуда на моей губе…) — Это что-то вроде семейного альбома. Наконец я научилась в нем разбираться. (Приходится признать… что каждую зиму губы у меня покрываются волдырями.)
Она пододвигает альбом к Дрэгеру. Дрэгер, еще не забывший историю с биноклем, медленно и осторожно открывает его.
— Здесь нет никаких подписей. Просто даты и фотографии…
— Воспользуйтесь своим воображением, мистер Дрэгер; я всегда так поступаю. Это интересно. Правда. Взгляните.
Высунув кончик языка и облизнув им губы, девушка поворачивает альбом так, чтобы ему было удобнее смотреть. («Каждую зиму, с тех пор, как я перебралась сюда…») Дрэгер склоняется над тускло освещенными фотографиями. «Чушь, ничего она такого не знает…» Он переворачивает несколько страниц с выцветшими фотографиями под бульканье музыкального автомата:
Тень моя одиноко скользит всегда, Нет партнеров в играх моих никогда.
Наверху по крыше шумит дождь. Дрэгер отталкивает альбом, потом снова подвигает его к себе. «Чушь, она не может…» Он пытается поудобнее устроиться на деревянном стуле в надежде, что ему удастся победить это странное ощущение собственной потерянности, которое овладело им в тот момент, когда он навел фокус бинокля. «Чушь». Но это действительно неприятность, и большая неприятность. «Это бессмысленно». Он снова отодвигает от себя альбом. «Это — ерунда «.
— Вовсе нет, мистер Дрэгер. Взгляните. (Каждую проклятую зиму…) Давайте я вам покажу прошлое семьи Стамперов… — «Глупая чертовка, какое отношение прошлое может иметь…»
— Вот, например, здесь, тысяча девятьсот девятый год. Давайте я вам прочитаю… — »…к жизни сегодняшних людей».
— «Летом произошел красный паводок, сильно попортивший моллюсков; погубил дюжину индейцев и троих из наших, христиан». Представьте себе, мистер Дрэгер. — «И все равно ничего не меняется, черт бы его побрал, дни такие же, как и были (кажется, держишь их в руках, словно пачку намокшей наждачной бумаги, которую беззвучно и неторопливо пожирает время); и так же времена года сменяют друг друга».
— Или… вот… здесь: зима девятьсот четырнадцатого — река покрылась плотным льдом. — «И. зимы похожи одна на другую. (Каждую зиму здесь появляется плесень — видишь, как она облизала своим серым языком доски плинтуса?) По крайней мере, одна не сильно отличается от другой». (Каждую зиму плесень, цыпки и простуда на губах.) — Для того чтобы понять здешние зимы, надо xoti одну пережить здесь самому. Вы слушаете меня мистер Дрэгер?
Дрэгер вздрагивает.
— Да, конечно. — Девушка улыбается. — Конечно, продолжайте. Я просто отвлекся… этот музыкальный автомат. — Продолжает булькать: «Тень моя одиноко скользит всегда, нет партнеров в играх моих никогда…» И не то чтобы слишком громко, а… — Ну да, да: я слушаю.
— И пытаетесь представить себе?
— Да, да! Так что… — отличает один год от другого»? — вы говорите… — «Ты ушел, но музыка звучит… «
— Девушка закрывает глаза и словно погружается в транс. — Мне кажется, мистер Дрэгер, что причины коренятся далеко в прошлом… — «Чушь! Ерунда!» (И все-таки каждую зиму заранее чувствуешь, когда начинает саднить губа. Нижняя.) — Насколько я помню, дед Хэнка — отец Генри… постойте-ка, дайте вспомнить… — «Ну, допустим» (непреклонно). «Тень моя одиноко…» — «Конечно же…» — «И все равно» (упрямо). — Ас другой стороны… — «Замолчи. Заткнись». Остановись! Постой. Всего лишь пару дюймов правее или левее — и ты увидишь мир совсем иначе. Смотри… Жизнь гораздо больше, чем сумма ее. составляющих. Например, мечты и грезы — они хоть и плотно окутаны покровом сна, но ведь никто не может приказать им жить только ночью. Истина не зависит от времени, а вот время от нее может зависеть. Прошлое и Будущее сливаются и перемешиваются в темно-зеленой морской глубине, и лишь Настоящее кругами расходится по поверхности. Так что не спеши. Пару дюймов назад, пару дюймов вперед — и оно попадает в фокус. Еще чуть-чуть… смотри.
И вот уже стены бара расплываются под дождем, оставляя за собой лишь разбегающиеся волны на поверхности.
1898 год. Пыльный Канзас. Железнодорожная станция. Солнце ярко освещает позолоченную надпись на дверях пульмановского вагона. У двери стоит Иона Арманд Стампер. Клубы дыма обвивают его узкую талию и, улетая полощутся, как стяг на флагштоке. Он стоит чуть в стороне, зажав в одной руке черную шляпу, а в другой книгу в кожаном переплете, и молча взирает на свою жену, троих сыновей и прочих родственников, пришедших попрощаться с ним. Все в жестко накрахмаленном платье. «Крепкие ребята, — думает он. — Внушительная семья». Но он знает, что в глазах полуденной привокзальной публики самое внушительное зрелище представляет он сам. Волосы у него длинные и блестящие благодаря индейской крови; усы и брови точно параллельно пересекают его широкоскулое лицо, словно прочерчены графитом по линейке. Тяжелый подбородок, жилистая шея, широкая грудь. И хотя ему не хватает нескольких дюймов до шести футов, выглядит он гораздо выше. Да, внушительная фигура. Патриарх в жестко накрахмаленной рубашке, кожаных штанах, словно отлитый из металла, бесстрашно перевозящий свое семейство на Запад, в Орегон. Мужественный пионер, устремляющийся в новые, неизведанные края. Впечатляюще.
— Береги себя, Иона!
— Бог поможет, Нат. Во имя Него мы отправляемся туда.
— Ты — добрый христианин, Иона.
— Бог в помощь, Луиза!
— Аминь, аминь!
— По воле Господа вы едете туда.
Иона коротко кивает и, повернувшись к поезду, бросает взгляд на своих мальчиков: все трое ухмыляются. Он хмурится: надо будет напомнить им, что хоть они и горячее всех выступали за этот переезд из Канзаса в дебри Северо-Запада, именно он принял решение, и без него ничего бы не было, ему при надлежит решение и разрешение это сделать, — так что лучше бы им не забывать это! «Такова воля милосердного Господа!» — повторяет он, и двое младших опускают глаза. Но старший сын, Генри, не отводит взгляда. Иона собирается еще что-то сказать ему, но в выражении лица мальчишки сквозит такое торжество и такая богохульная насмешка, что слова застревают в горле бесстрашного патриарха, — гораздо позже он поймет, что на самом деле означал этот взгляд. Да нет, конечно же он сразу все понял, как только встретился глазами со своим старшим сыном. Этот взгляд врезался ему в па мять как ухмылка самого Сатаны. От таких взглядов застывает кровь в жилах, когда понимаешь, что невольно ты сам причастен к нему.
Кричит кондуктор, и младшие мальчики проходят мимо отца в вагон, бормоча слова благодарности — «большое спасибо за завтраки, которые вы принесли» — выстроившимся в очередь провожающим. За ними следует их взволнованная мать — глаза мокры от слез. Поцелуи, рукопожатия. И наконец старший сын со сжатыми кулаками в карманах брюк. Поезд внезапно дергается, и отец, схватившись за поручень, встает на подножку и поднимает руку в ответ машущим родственникам.
— До свидания!
— Пиши, Иона, слышишь?
— Мы напишем. Будем надеяться, что вы тоже вскоре приедете.
— До свидания… до свидания.
Он поднимается по раскаленным железным ступеням и снова наталкивается на вызывающий взгляд Генри, когда тот проходит из тамбура в вагон. «Боже, смилуйся», — шепчет Иона про себя, хотя и не понимает, чем он ему грозит. Ну признайся же, что понимаешь. Ты же чувствовал, что это старый семейный грех выглядывает из темной ямы, и ты знал, какое сам имел к нему отношение; ты прекрасно знал, какую роль ты 6 нем сыграл, как знал и то, в чем ты участвуешь. «Прирожденный грешник, — бормочет Иона, — проклятый от рождения».
Ибо для Ионы и всего его потомства семейная история была замарана одним и тем же грехом — и ты знаешь каким. Тавро Бродяги и Скитальца, вероломно отворачивающегося от даров Господних…
— Всегда были легки на подъем, — защищались самые беспечные.
— Идиоты! — гремели им в ответ защитники оседлого образа жизни. — Святотатцы!
— Всего лишь путешественники.
— Дураки! Дураки!
Из семейной истории явствовало, что они — кочевники. Разрозненные данные говорили о том, что это было мускулистое племя непосед и упрямых бродяг, которые шли и шли на запад. Костистые и поджарые, с того самого дня, когда первый тощий Стампер сошел с парохода на восточный берег континента, они неустанно, словно в трансе, двигались вперед. Поколение за поколением, волнами катились они к западу через дебри юной Америки: они не были пионерами, трудящимися во имя Господа на языческой земле, они не были первопроходцами растущей нации (хотя, бывало, они и покупали фермы у отчаявшихся пионеров и табуны у разочарованных мечтателей, спешивших вернуться к солнечному Миссури), они так и остались кланом поджарых людей, которых гвоздь в заднице и собственная глупость гнали вперед и вперед. Они верили, что за каждой следующей горой трава зеленее, а тсуги дальше по тропе прямее и выше.
— Честное слово, дойдем до конца тропы и успокоимся. Тогда можно будет и пожить.
— Ну! У нас еще будет масса времени…
Но раз за разом, как только отец семейства срубал все близстоящие деревья и выкорчевывал пни, а его жена наконец покрывала весь дощатый пол льняными дорожками, о чем она так мечтала, к окну подходил какой-нибудь семнадцатилетний юнец с писклявым голосом и, задумчиво почесывая свой тощий живот, произносил следующее:
— А знаете… мы могли бы жить на участке и получше, чем этот.
— Получше? И это после того, как нам только-только удалось зацепиться здесь?
— Думаю, да.
— Ну, ты можешь выбирать себе все что угодно — хотя не думаю, что тебе это удастся, — но мы с отцом… мы никуда отсюда не пойдем!
— Как угодно.
— Нет, сэр, мистер Пчелиный Рой в Штанах! У нас с отцом дорога закончена.
— Вы с отцом можете поступать как угодно, а я ухожу.
— Подожди, малыш…
— Эд!
— Женщина, мы разговариваем с мальчиком!
— О, Эд!..
На месте оставались лишь те, кто был болен или слишком стар, чтобы идти дальше. Слишком болен, слишком стар или слишком мертв. Все остальные снимались с места и шли дальше. Пропахшие табаком письма, хранящиеся на чердаках в конфетных коробках сердечком, повествуют об увлекательных подробностях этого Исхода:
«…и воздух здесь действительно очень хороший»;
«…ребята прекрасно обходятся без школы, — как вы сами понимаете, мы теперь далековато от цивилизации»;
«…ждем не дождемся, парни, когда вы приедете».
Или свидетельства уныния непосед:
«…Лу говорит мне, чтобы я не обращал на вас внимания, что ты с Олленом и все остальные всегда сбивали меня с толку, но я не знаю, я сказал ей, что не знаю. Я ей говорю, что и рад бы остаться, но ведь мы все равно живем здесь в лачуге, и можно было бы немножко поправить наши обстоятельства. Так что, я думаю…»
И они снимались с места. И несмотря на то что некоторые представители семьи двигались медленнее других — не более 10-15 миль за всю свою жизнь, — неуклонное движение на запад продолжалось. Напористые внуки выволакивали своих предков из полуразвалившихся домов. Хотя со временем некоторые даже умудрялись родиться и умереть в одном и том же месте. Таким образом, стали появляться более разумные Стамперы, достаточно практичные для того, чтобы остановиться и оглядеться; эти вдумчивые и неторопливые Стамперы распознали порок, назвали его «изъяном в фамильном характере» и принялись исправлять его.
Эти «разумные» Стамперы действительно старались преодолеть этот порок, предпринимая практические шаги для того, чтобы раз и навсегда остановить это движение на запад, осесть, пустить корни и быть довольными той долей, которую отмерил им милостивый Господь. Эти «разумные» Стамперы.
«Ну вот и хорошо…» — произносили они, останавливаясь на плоскогорье Среднего Запада и окидывая взглядом местность. «Ладно, кажется, мы уже достаточно далеко ушли. Пора положить конец этой придури, которая гнала наших предков с места на место. Да и правда, слава тебе Господи, зачем идти дальше, когда можно остановиться здесь и, оглядевшись, убедиться, что земля слева ничуть не лучше, чем справа, и впереди столько же травы, сколько и сзади, и сама эта земля нисколько не отличается от той, по которой мы шли все предшествовавшие двести лет».
И поскольку никто не мог этому возразить, «разумный» Стампер сдержанно кивал головой и, топнув ногой в изношенном сапоге, произносил: «Все. Конец, парни, вот именно здесь, где я стою. Смиритесь и успокойтесь».
И обратите свою неугомонную энергию для достижения целей более ощутимых, чем бродяжничество, более реальных, чем блуждание по земле, таких, например, как бизнес, общественная жизнь, церковь. И они открывали банковские счета, входили в местные органы управления, и даже иногда эти сухопарые, мускулистые люди отращивали животы. На чердаках, в конфетных коробках хранятся фотографии этих людей: облаченные в черные костюмы, уверенные в себе, линия рта сурова и решительна — «…мы прошли достаточно».
Они восседали в кожаных креслах, упрятав в них свои тела, словно складные ножи, убранные в ножны. Эти прагматики покупали фамильные участки на кладбищах Линкольна и Канзас-Сити, заказывали по почте диваны с подушками темно-бордового цвета для своих гостиных.
— Вот это да! Да, сэр. Вот это жизнь. Пора уже, пора.
Но все это лишь до первого необузданного юнца, которому удавалось заставить своего отца выслушать его фантазии. Так признайся же — ты сразу понял, что означает этот взгляд.
Лишь до первого непоседы, который ломающимся голосом умудрялся уговорить своего папу, что им удастся достичь большего, если они продвинутся еще немного на запад. И снова возобновлялось неукротимое движение… Ты же узнал этот взгляд, так в чем же дело?.. Словно звери, подгоняемые засухой, подстегиваемые неутолимой жаждой, гонимые мечтой о таком месте, где вода будет как вино.
И так они шли до тех пор, пока вся семья, весь клан не достиг соленого рубежа Тихого океана.
— Куда дальше?
— Чтоб я знал! Единственное, что я понимаю: эта вода не слишком походит на вино.
— Так куда же?
— Не знаю. — И с отчаянием в голосе:— Но куда-нибудь, куда-нибудь еще! — И снова с кривой усмешкой: — Это уж точно, куда-нибудь еще. «Что за проклятие, — произносит Иона про себя, — почему не смириться перед волей Господа?» Он ведь мог предотвратить эти поиски «куда-нибудь».Теперь-то он знает, что Все это тщета и томление духа. Почему ему не хватило смелости остановить всех, когда на железнодорожной станции он заметил эту дьявольскую усмешку на губах Генри? Ведь он мог всех избавить от хлопот! Но Иона поворачивается к сыну спиной и машет рукой стаду кузин и братьев, идущих рядом с набирающим скорость поездом.
— Думай, Иона. Не будь слишком строг с Мэри Энн и мальчиками. Там суровая земля.
— Не буду, Натан.
— Помни, Иона, там, в Орегоне, злые, нехорошие медведи и индейцы, хи-хи-хи!
— Ну хватит, Луиза.
— Сразу, как устроитесь, напиши. Мы будем ждать.
— Само собой. — И тогда ты еще мог остановиться, если бы тебе хватило мужества.
— Мы напишем и всех вас позовем к себе.
— Да уж пожалуйста, сэр; и смотри, Иона, чтоб тебя не съели там медведи и чтобы индейцы вас всех там не перебили.
Позднее выяснилось, что орегонские медведи досыта питались моллюсками и ягодами и были толстыми и ленивыми, как домашние коты. Индейцы, пользовавшиеся этими же неиссякаемыми источниками пищи, были еще толще и ленивее медведей. Да, они были вполне миролюбивы. Как и медведи. Да и вся эта страна была гораздо миролюбивее, чем он ожидал. Разве что в первый же день, как только он ступил на эту землю, его посетило странное, неуловимое чувство, оно посетило и поразило его и потом уже не покидало все три года, которые он прожил в Орегоне. «Что здесь такого трудного? — думал Иона. — Эту землю надо всего лишь привести в порядок».
Нет, не медведи и индейцы доконали старого стоика Иону Стампера.
— Интересно, почему это здесь все так неустроенно? — приехав, недоумевал Иона. Впрочем, когда он уже отправился дальше, вновь прибывшие задавали тот же вопрос:
— Послушайте, разве Иона Стампер не здесь жил?
— Здесь-здесь, только его уже нет.
— Нет? Отправился дальше?
— Да, дальше рванул.
— А что с его семьей?
— Они еще здесь: хозяйка и трое мальчиков. Им тут все помогают, чтоб могли свести концы с концами. Старина Стоукс почти что каждый день посылает им продукты из своего магазина вверх по реке. У них там что-то вроде дома…
Иона приступил к строительству большого дома через неделю после того, как они осели в Ваконде. Три года — три коротких лета и три долгих зимы — делил он между своим магазинчиком в городе и строительством на другом берегу реки. Восемь акров плодородной, удобренной речными отложениями земли — лучший участок на реке. Он застолбил его еще до своего отъезда из Канзаса по Земельному акту 1880 года — «Селитесь вдоль водных путей», — застолбил, даже не видя его, доверившись брошюрам, рекламирующим побережья рек, и решив, что именно здесь он обретет подобающее место для трудов во имя Господа. На бумаге все выглядело замечательно.
— Значит, просто слинял? Что-то непохоже на Иону Стампера. И ничего не оставил?
— Оставил — семью, лавку, свое барахло и постыдную память о себе.
Перед тем как сняться с места, Иона продал продуктовый магазинчик в Канзасе — это был настоящий магазин с конторкой, в которой хранились учетные книги в кожаных переплетах, — и перевел деньги на новый адрес, так что, когда Иона приехал, они его уже дожидались, ярко-зелененькие и уже увеличившиеся в числе, — на новой земле все быстро растет, на новой богатой земле, о которой он перечитал все брошюры, что мальчики приносили с почты. Брошюры, которые звенели от дикихиндейских названий, напоминавших птичий крик в лесу: Накумиш, Нэхалем, Челси, Силкус, Некани-кум, Яхатс, Сюсло и Ваконда в заливе Ваконда, на берегу мирной и благодатной реки Ваконда Ауга, где (как сообщалось в брошюрах) «Человек Может Оставить Свой След на Земле. Где Можно Начать Новую Жизнь. Где (как утверждалось) Трава Зеленая, Море Синее, а Деревья и Люди
— Крепкие и Сильные! Там, на Великом Северо-Западе (как явствовало из брошюр), Человек Может Достичь Того Величия, Которое Он Ощущает в Себе!»
Да, на бумаге все было замечательно, но как только он увидел все это, что-то его встревожило… в этой реке, в этом лесу что-то было такое… что-то было в этих облаках, трущихся о горные хребты, в этих деревьях, торчащих из земли… Не то чтобы эта земля производила суровое впечатление, но чтобы понять в ней это «что-то», надо было пережить зиму. Но тогда ты еще не знал этого. Ты знал только, что означает тот проклятый взгляд, ко ты не знал, к чему он тебя приведет. Сначала тебе предстояло пережить здесь зиму…
— Черт меня побери! Просто смылся! Как это непохоже на старину Иону.
— Ну, я бы не стал чересчур катить на него бочку; для того чтобы понять, что это за местечко, надо пережить здесь хотя бы один сезон дождей. Чтобы понять, надо пережить здесь зиму.
Кроме всего прочего, Иона никак не мог понять, где тут человек может достичь величия, о котором толковали брошюры. То есть он, конечно, понимал — где. Но все это представлялось ему несколько иначе. И еще: ничего здесь такого не было, ни малейшей доли того, чтобы человек мог почувствовать себя большим и значительным. Наоборот, здесь ты начинал чувствовать себя пигмеем, а что касается «значительности», — то не значительнее любого из здешних индейцев. В этой благословенной стране вообще было нечто такое, что, не успев начать, ты замечал, как у тебя опускаются руки. Там, в Канзасе, человек участвовал во всем, что предназначил ему Господь: если ты не поливал посевы — они засыхали, если ты не кормил скот — он подыхал. Как это и должно быть. Здесь, на этой земле, казалось, все усилия уходят в песок. Флора и фауна росла и размножалась или вяла и погибала вне какой-либо связи с человеком и его целями. А разве они не говорили, что Здесь Человек Может Оставить Свой След на Земле? Вранье, вранье. Перед лицом Господа говорю тебе: здесь человек может всю жизнь работать и бороться и не оставить никакого следа! Никакого! Никакого заметного следа! Клянусь, это правда… Для того чтобы получить хоть какое-то представление об этой земле, здесь надо протянуть год.
Все в этой местности было непрочным и непостоянным. Даже город производил впечатление временности. Воистину так. Все — тщета и томление духа. Род приходит и род уходит, но земля остается вовеки, по крайней мере до тех пор, пока идет дождь. В то утро ты рано вылез из-под стеганых одеял и тихо, чтобы не разбудить жену и мальчиков, вышел из палатки в зеленый туман, низко стелившийся над землей, — и сразу словно оказался в другом, мире, призрачном мире фантазий…
И когда я умру, этот несчастный город, этот жалкий клочок грязи, отвоеванный у деревьев и кустарников, погибнет вслед за мной. Я понял это, как только его увидел. И все время, пока я жил там, я это знал. Я знаю это и сейчас, когда смерть уже взяла меня обратно. Туман окутывал нижние ветви кленов и свисал с них, словно порванная осенняя паутина. Туман стекал с сосновой хвои. А наверху, между ветвей, виднелось чистое спокойное и голубое небо. По земле же полз туман, он тянулся от реки, подбивался к фундаменту дома, вгрызаясь в новые светло-желтые балки своим беззубым ртом. Иона даже различал слабое шипение, не лишенное приятности, словно кто-то задумчиво посасывал и причмокивал…