Страница:
Ли просыпается от крика, но довольно быстро определяет его источник: скандалят два музыканта напротив… потом раздается сильный удар, еще один вопль, за которым следует беготня по коридору, хлопают двери… Ну что ж, еще один кошмар — из ночного в дневной.
Он вылезает из постели и поспешно одевается, впервые за эти три дня пришпориваемый к какой бы то ни было деятельности. Почти все время, с тех пор как Ли ушел из дома, он провел в гостиничном номере, не вылезая из кровати — читая, дремля, просыпаясь; временами он ощущал прикосновение тонких прохладных пальцев, но, открывая глаза, обнаруживал, что просто в комнате снова стало нестерпимо жарко и ощущение прикосновения вызвано всего лишь струйками пота… и снова засыпал — в ожидании.
Иногда в этом состоянии ступорозного ожидания ему казалось, что тонкие пальцы и их эфемерная обладательница были не более чем порождением горячки…
Когда он оделся и спустился в вестибюль, администратор гостиницы со своим сыном-подростком уже помогли одному из музыкантов загнать его невменяемого приятеля в телефонную будку. В спешке Род натянул брюки Рея, и они смешно обтягивают его полную талию и бедра. Умоляющим голосом он что-то шепчет в будку. С лестницы Ли видно, что другой сидит в будке на полу, уперев колени в дверь и чуть ли не кокетливо склонив голову; обваренные руки он держит перед собой. Вокруг не спеша собирается толпа. Время от времени Род оборачивается и объясняет: «У Рея всегда было не в порядке с нервами. Взвинчен как струна. Истинный музыкант всегда чувствителен. Понимаете, у него было столько планов на будущее, но, похоже, он пережал колок и треснул, понимаете…»
Прибывший шериф приносит ящик с инструментами, и при помощи отвертки и пассатижей они принимаются снимать дверь, но к этому времени Ли решает, что насмотрелся достаточно. Застегнув куртку, он благополучно спускается вниз и выходит на улицу, где останавливается и, мотая головой из стороны в сторону, спрашивает себя: «Что дальше? Каковы мои планы на будущее? Одно я знаю точно: надо присмотреть удобную будку, на случай, если у меня сорвутся колки».
Впрочем, эта метафора не слишком подходит для анализа моего состояния… потому что я чувствую себя совершенно опущенно и не способным ни на что, кроме слабого шевеления. Я грустно бреду по Главной улице, спокойно и незаметно, как омывающий меня серый дождик, и грею руки в глубоких меховых карманах куртки, которую мне дал Джо Бен в мой первый лесной день. В голове бессмысленный шум. Три дня детективов в гостиничном номере покрыли мои мозги плесенью. Я просто гуляю, никуда конкретно не направляясь, ни от кого конкретно не убегая. И когда я обнаруживаю, что мои блуждания привели меня к больнице, где, по слухам, распадается на части отец, я сворачиваю туда, и не потому что горю желанием увидеть старика — хоть я и проклинал себя два дня подряд за то, что не иду к нему, — а просто потому, что в данный момент это единственное сухое место поблизости.
Я иду тем же запретным путем, который в ужасе преодолевал несколько дней тому назад, но он уже не кажется мне запретным, и я не испытываю ни малейшего страха. И когда я не испытываю никакого дрожания в коленках, минуя кладбище, никакого сосания под ложечкой при приближении к хижине Безумного Скандинавского Рыбака, известного тем, что он выскакивал из своего брезентового укрытия и набрасывался на беззащитных прохожих с чавычей наперевес, меня пронзает чувство невосполнимой утраты, которое, наверное, испытывает пресыщенный охотник на крупную дичь, возвращаясь сквозь неожиданно однообразные джунгли в лагерь, после того как расправился с самым страшным зверем. Мои настороженные глаза, еще недавно чуткие и горящие в предвкушении охоты, погасли и подернулись восковой пленкой за запотевшими стеклами, которые я даже не пытаюсь протереть. Мои бдительные уши уже не прислушиваются к малейшему хрусту веток, предупреждающему об опасности, направив свой слух внутрь, к монотонному гулу самокопания. Холод лишил меня осязания. Вкусовые бугорки атрофировались. Мой острый нюх, бесшумно летящий вперед в поисках запаха опасности, свернулся в носу, потеряв всякую бесшумность…
Охота закончилась, опасность миновала, зверь был повержен… к чему теперь острый нюх? «Нужно учиться принимать перемены, — посоветовал я нам.
— Мы пережили падение Божества и всего его Небесного Воинства, что теперь переживать?»
Но этот совет никак не помог исправить мое подавленное настроение. Скорее, даже наоборот. Все было кончено. Ничего не осталось. Ничуть не огорчившись, я наконец понял, о чем меня предупреждал Старый Верняга, — о последуэльной депрессии; после отмщения Брату Хэнку что мне еще оставалось делать? — разве только возвращаться на Восток. Омерзительное путешествие, особенно в одиночестве. Насколько менее омерзительным оно было бы с близким по духу спутником, насколько приятнее…
Три дня, прошедших с нашей ночи, я откладывал отъезд и прятался в трехдолларовом номере без ванны, надеясь, что этот спутник найдет меня. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог — я израсходовал свои последние три доллара, и мне нужна была ванна; впрочем, думаю, я с самого начала знал, что ожидания мои бессмысленны; глубоко внутри я чувствовал, что Вив не придет, но, зная это, не мог заставить себя отправиться к ней…
Несмотря на все свое бесстрашие перед поверженным зверем, я все же еще не достиг той стадии, чтобы отправляться в его логово с единственной целью похитить у него жену.
Приближаясь к больнице, я поглубже засунул руки в карманы, мечтая лишь об одном — еще раз вернуться в старый дом, либо бесстрашно отважившись на это, либо трусливо отыскав какой-нибудь повод…
Вив промывает зубную щетку и ставит ее на полку, потом, одной рукой придерживая волосы, склоняется к крану ополоснуть рот. Она чистит зубы солью, чтобы они блестели. Выплюнув воду, она выпрямляется и смотрит на свое отражение. Что это? — хмурится она. То, что она видит — или, наоборот, не находит — в своем лице, настораживает ее: это не возраст, влажный орегонский климат сохраняет кожу молодой и свежей, без морщин. Худая, но нет, дело не в этом; ей всегда нравилось ее худое лицо. Значит… что-то другое… что именно, она еще не понимает.
Вив пытается улыбнуться. «Скажи, девочка, — шепчет она громко, — как ты поживаешь?» Но отражение недоступно ее пониманию так же, как и для всех других, пытающихся разгадать его тайну. Что это?.. Она может так же лучезарно улыбаться, чистя зубы солью, но не в состоянии проникнуть внутрь этой лучезарности…
— Хорошо же, — замечает она и выключает свет в ванной. — Такие мысли приводят девушек к питью. — Она закрывает за собой дверь, спускается вниз и, пристроившись к Хэнку на подлокотнике кресла, крепко сжимает его руку, пока телевизор надрывается: «Давай! Давай! Давай!»
— Через минуту будет перерыв, — говорит Хэнк. — Как насчет яичка, бутерброда или чего-нибудь такого? (Когда спускается Виз, я смотрю встречу между Миссури и Оклахомой… ничего особенного, тем более остается пять минут до конца первого тайма…)
— Может, вермишелевый суп с индейкой, родной? Я могу открыть банку и подогреть.
— Отлично. Все что хочешь… мне все равно, только чтобы успеть к следующему тайму. И пива, если есть.
— Ни капли.
— Ты не вывесила для Стоукса заказ на пиво?
— Стоукс нас больше не обслуживает, ты забыл? Слишком далеко…
— О'кей, о'кей…
(Время за полдень, до начала игры я провалялся с грелкой на пояснице, еще не завтракал и потому страшно хочу есть. Вив поднимается и почти беззвучно в своих теннисках выходит на кухню. В доме чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре, по мне, слишком тихо. Тоскливая, убийственная тишина — никто ни с кем не разговаривает, не смеются и не визжат дети, не заходит Джоби с какой-нибудь дикой идеей, не носится по дому Генри… и даже когда мы изредка перебрасываемся с Вив какими-то фразами, от звука наших голосов кажется, что в доме еще тише. Потому что мы обращаемся друг к другу, а не к кому-то еще. До сегодняшнего дня я как-то не замечал этого — наверное, был слишком занят похоронами и прочими делами, — и только сегодня я по-настоящему осознал, что было сделано Малышом. Я услышал эту тишину и задумался над тем, сможем ли мы с Вив когда-нибудь снова разговаривать. Да, надо отдать Малышу должное…)
Толкнув тяжелую стеклянную больничную дверь, я окунулся в благодатное тепло и гостеприимство все той же старой амазонки, читавшей все тот же киножурнал.
— Похоже, вы здесь живете, — заметил я, стараясь быть как можно благожелательнее. — Ночи, дни и Благодарения.
— Мистер Стампер? — подозрительно осведомилась она и быстро подалась вперед, — У вас… кружится голова, мистер Стампер?
— Погода, — с некоторым колебанием ответил я.
— Я хочу сказать, вам плохо? — Оставив свой журнал, она устало смотрит на меня. — Я знаю, что у вас был период перенапряжения…
— Я очень признателен за вашу заботу, — еще более недоуменно откликаюсь я, — но, думаю, я не потеряю сознания снова, если вы это имеете в виду.
— Сознание? Да… может, вы посидите здесь немного… а я сбегаю за доктором. Слышите, подождите меня здесь…
И, прежде чем я успеваю ответить, она вылетает в крахмальном вихре, летящем за ней, как выхлопные газы. Я смотрю ей вслед, недоумевая, чем вызвана такая поспешность. Она явно переменилась по сравнению с днем нашей последней встречи. Что ее напугало? Некоторое время я размышляю над этим и прихожу к выводу, что, вероятно, мой новый вид. «Новый оттенок мрачной надменности, появившийся в моем облике… вот и все». С холодным безразличием я поджимаю губу. «Чуть-чуть припугнуть бедного работягу — вот и все, что нужно, чтобы быть готовым встретиться лицом к леденящему лицу с Тотальным Отсутствием Страха…»
Я подхожу к сигаретному автомату и наклоняюсь, чтобы опустить в него четвертак, — в нем-то я и вижу отражение образа, так напугавшего сестру, — точно, ужас! Правда, мрачной надменности мне в нем заметить не удается — на меня смотрит небритое, неухоженное, помятое лицо с покрасневшими испуганными глазами, в которых сквозит ощущение мрачной гибели. И все же мой вид вселял ужас.
На меня стоило посмотреть. Вместе с ванной в номере отсутствовало и зеркало, так что я не мог стать свидетелем собственной деградации, незаметно развивавшейся одновременно с заплесневением сознания. Как, бывает, обои за ночь покрываются нежной серой поступью грибка, так мое лицо несло на себе следы пренебрежительного к нему отношения. Неудивительно, что Безумный Рыбак предпочел укрыться за запертой дверью! После трех дней курева и плесени я являл собой такое зрелище, что вряд ли кто, вооруженный одной лишь рыбой, решился бы на меня напасть вне зависимости от национальности и психической вменяемости.
Вернулась сестра, преследуемая грузным доктором. Но далее его архизлобное сальное дружелюбие было поколеблено моим видом: он был так напуган, что не решился ни на одну инсинуацию.
— Боже милосердный, мальчик, ты ужасно выглядишь!
— Благодарю вас. Готовясь к визиту, я специально поработал над своим видом. Мне не хотелось, чтобы мой бедный папа решил, будто я насмехаюсь над его состоянием, являясь к нему с горящим взглядом и распушенным хвостом.
— Боюсь, о мнении старого Генри можно уже не беспокоиться, — откликнулся доктор.
— Очень плох? Он кивнул:
— Достаточно, чтобы не различать горящий взгляд и распушенный хвост. Тебе следовало прийти пораньше, а теперь, боюсь, ты будешь разочарован его реакцией на твой «культивированный» вид — ты, кажется, так сказал?
— Возможно, — откликнулся я, чувствуя, что добрый доктор восстанавливает свою подлую уравновешенность. — Пойдем посмотрим?
— Потише; я опасаюсь, что в таком состоянии ты не дойдешь.
Измерив мне пульс и убедившись, что в данную минуту непосредственной угрозы моему здоровью нет, он позволил мне взглянуть на ветхие останки моего прославленного предка. Не слишком приятное испытание… В палате пахло мочой и было жарко и влажно, как в оранжерее; кровать ограждали планки. От жгучих кошмаров губы у старика растрескались, и по щетинистому подбородку на грудь сбегала тоненькая струйка крови, словно шнурок лорнета, приставленного к запекшейся улыбке. Я стоял над ним столько, сколько мог выдержать, — не знаю, секунды это были или минуты, — глядя, как он чавкает и что-то бормочет сквозь сон. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз и скомандовал: «Вставай! Встряхнись! Поднимай свою жопу и, черт возьми, принимайся за дела!» Но не успел я отреагировать, как глаз закрылся, язык замер и разговор был окончен.
Я последовал за широкой задницей доктора прочь из палаты, горько сожалея, что мой отец не уточнил, за какие именно дела я, черт возьми, должен приниматься…
Дженни видит, как на наволочке появляются смутные очертания рта. Она отхлебывает из своего стакана, вытирает рот рукавом грубого свитера, собирает ракушки и бросает их снова. Она очень устала, и ей очень хочется есть, но она чувствует приближение чего-то поистине великого и удивительного и не может позволить себе заснуть и пропустить это… Тедди отпирает дверь бара и входит внутрь в спертый воздух, пропахший дымом, выдохшимся пивом и вишневой дезинфекцией. Время еще раннее, обычно он никогда не открывает так рано. Глаза у него опухли от беспокойного сна, но, как и Дженни, он чувствует приближение чего-то значительного и не хочет пропустить это.
Впрочем, в отличие от Дженни у Тедди нет ощущения, что он может поспособствовать его приближению; он лишь наблюдатель, зритель, обязанный только предоставить арену, на которой столкнутся другие силы, более великие люди…
Джонатан Бэйли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, бросает взгляд на часы и присаживается за стол к своим записям, чтобы уточнить время встречи: так… он должен быть к обеду у Ивенрайта в три: час на одевание, час на езду… и час на испытания в доме Ивенрайта…
Но на самом деле он не испытывает такого уж отвращения к предстоящей встрече. Неплохой заключительный аккорд. Он снова откидывается на подушку, не выпуская из руки записной книжки, и, улыбаясь, записывает: «Само по себе высокое положение не может вызвать у другого честолюбивых помыслов, точно так же как пища не всегда в состоянии вызвать аппетит… однако вид начальства, питающегося сливками, так сказать… может заставить человека пройти сквозь огонь и воду, только чтобы оказаться за одним столом с начальством, даже если он будет вынужден собственноручно поставлять сливки.
— И добавляет: — Или индейку».
А Флойд Ивенрайт, выйдя из ванной, спрашивает у жены, сколько времени осталось до приезда гостя. «Три часа, — отвечает она из кухни. — Ты еще вполне успеешь отдохнуть… всю ночь проболтался черт знает где! И какие это такие „важные“ дела у тебя, интересно, были ночью?»
Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку и, взяв в руки туфли, босиком идет в гостиную. «Три часа», — замечает он вслух и усаживается ждать. «Господи, три часа! Хэнку хватит времени, чтобы встать и встряхнуться».
(Вив возвращается с супом и бутербродами, ставит все на поднос, и мы принимаемся за еду, глядя на парад оркестров и акробатов; раз в пять минут мы перебрасываемся ничего не значащими репликами, потом она замечает что-то вроде: «Вот эта хороша, в блестках…» — «Да, действительно хороша».
Я еще только начинаю осознавать, как славно потрудился Малыш…)
В кабинете у доктора я снова беру предложенную сигарету и на этот раз сажусь. Я чувствую, что уже неуязвим для его оскорбительных намеков и хитростей.
— Я предупреждал, — улыбается он, — что ты, возможно, будешь разочарован.
— Разочарован? Его советом и легкой лаской? Доктор, я вне себя от радости. Я еще не забыл то время, когда подобные слова влекли за собой куда как более тяжелые последствия.
— Интересно. Вам не часто доводилось беседовать? Старина Генри всегда предпочитал монологи. Скажи, а может, тебе просто было неинтересно слушать старика?
— Что вы хотите этим сказать, доктор? Мы с папой не часто разговаривали, но у нас с ним не было секретов друг от друга.
Он награждает меня понимающей улыбкой.
— И даже у тебя от него? Ни малейшей тайны?
— Не-а.
Он откидывается на спинку крутящегося стула и, со свистом и скрипом вращаясь то туда, то обратно, окунается в прошлое.
— И все же такое ощущение, что от Генри Стампера всегда что-то скрывали, — замечает он. — Я убежден, что ты не помнишь этого, Леланд, но несколько лет тому назад по городу ходили слухи, — он бросает на меня взгляд, чтобы убедиться, что я это помню, — о Хэнке и его взаимоотношениях с…
— Доктор, наша семья не отличается любопытством, — сообщаю ему я. — Мы не вывешиваем бюллетени о наших взаимоотношениях…
— И все же… я ничего не хочу сказать… и все же весь город был в курсе происходящего — не знаю, насколько это соответствовало истине, — в то время как Генри находился в полном неведении.
Я чувствовал, как во мне нарастает раздражение к этому человеку, вызванное не столько его намеками, сколько пренебрежением к моему беспомощному отцу.
— Боюсь, вы запамятовали доктор, — холодно заметил я, — что, несмотря на свою неосведомленность, Генри раз за разом умудрялся обводить вокруг пальца самых больших хитрецов этого города.
— О, ты меня не понял… я совершенно не хотел подвергнуть сомнению компетентность твоего отца…
— Конечно, доктор.
— Я просто… — Он запнулся и покраснел, чувствуя, что на сей раз запугать меня будет не так-то просто. Надув щеки, он собрался было начать сызнова, но в это мгновение в дверь постучали. Вошла сестра сообщить, что снова пришел Бони Стоукс.
— Попросите его подождать, мисс Мэхон. Отличный старик, Леланд; точен как часы… О, Бони, заходи… Ты знаком с юным Леландом Стампером?
Я уже начал вставать, чтобы предложить дряхлому скелету собственный стул, но он положил руку на мое плечо и задушевно покачал головой:
— Не вставай, сынок. Я пойду взгляну на твоего бедного отца. Ужасно, — горестно произнес он. — Ужасно, ужасно, ужасно.
Он нежно придерживал меня на стуле, словно я был свадебным генералом; я пробормотал «здравствуйте», пытаясь сдержать рвавшийся из меня крик: «Руки прочь, старая крыса!» Стоукс вступил с доктором в обсуждение ухудшающегося состояния Генри, и я снова попытался встать.
— Постой, сынок, — сжалась рука на моем плече. — Может, ты мне расскажешь, как дела дома, чтобы я мог передать Генри, если он придет в себя? Как Вив? Хэнк? Боже ж мой, ты даже представить себе не можешь, как я был потрясен известием, что он потерял своего лучшего друга. «Смерть друга — все равно что тень на солнце», — говаривал мой отец. Как он переживает все это?
Я отвечаю, что не видел своего брата со дня несчастного случая, и оба крайне поражены и удивлены моим заявлением.
— Но вы ведь увидитесь сегодня? В День Благодарения?
Я отвечаю, что у меня нет никаких причин тревожить беднягу и что я дневным автобусом уезжаю в Юджин.
— Возвращаешься на Восток? Так скоро? Ох-ох-ох…
Я говорю, что уже собрался.
— Ну и ладно, ну и ладно, — откликается доктор и добавляет: — И чем ты собираешься заняться, Леланд… теперь?
Я тут же вспоминаю о письмах, отправленных Питерсу, ибо изысканное ударение, сделанное им в конце вопроса на «теперь», мгновенно заставляет меня заподозрить — полагаю, на это он и рассчитывал, — что его намек лишь в малой степени отражает распространившиеся уже сплетни; может, каким-то образом ему удалось перехватить письма и с самого начала он был в курсе моего замысла!
— То есть я хочу спросить, — добрый доктор продолжает на ощупь продвигаться вперед, чувствуя, что подбирается к обнаженному нерву, — ты собираешься вернуться в колледж? Может, преподавать? Или у тебя есть женщина?
— У меня еще нет конкретных планов, — робко отвечаю я. Они напирают, и я оттягиваю время при помощи классической психиатрической уловки: — А почему вы спрашиваете, доктор?
— Почему? Ну, я просто интересуюсь… всеми своими пациентами. Значит, снова на Восток, а? Так? Что преподавать? Английский? Драматургию?
— Нет, я еще не закончил…
— Значит, снова в школу?
Я пожимаю плечами, все больше ощущая себя второкурсником на приеме у декана.
— Наверное. Как я уже сказал, у меня еще нет планов. Здесь, похоже, дело закончено…
— Да, похоже на то. Значит, обратно в школу? — Они продолжают загонять меня в угол: один — взглядом, другой — вцепившись, как вилами, в плечо. — А какие у тебя сомнения?
— Я еще не знаю как заработать… Подавать на стипендию уже поздно…
— Да что ты! — щелкает пальцами доктор, прерывая меня. — Разве ты не понимаешь, что старик уже все равно что в могиле?
— Аминь, Господи, — кивает Бони.
— Ты ведь понимаешь это, не правда ли?
Пораженный его беспричинно откровенным заявлением, я жду продолжения, чувствуя себя уже не столько второкурсником, сколько подозреваемым. Когда же они собираются вынести обвинение?
— Кто знает, может, по закону твой отец и не будет объявлен усопшим еще неделю, а то и две. Он упрямый — может, и месяц продержится. Но как бы он ни был упрям, Леланд, Генри Стампер — мертвец, можешь не сомневаться.
— Постойте! Вы меня в чем-то обвиняете?
— Обвиняем? — Он даже загорелся при этой мысли. — В чем?
— Что я имел какое-то отношение к этому несчастному случаю…
— Господи, конечно нет, — смеется он. — Ты слышал его, Бони? — Они оба смеются. — Обвиняем в том, что ты… — Я тоже пытаюсь рассмеяться, но смех мой звучит, как кашель Бони. — Я только говорил, сынок… — он подмигивает Бони, — что, если тебе это интересно, ты получаешь пять тысяч долларов после того, как он будет официально объявлен скончавшимся. Пять кусков.
— Верно, верно, — вторит ему Бони. — Я как-то не подумал, верни.
— Правда? Есть завещание?
— Нет, — отвечает Бони. — Страховой полис.
— Просто я знаю, Леланд, потому что помогал Бони… врач должен знать, как говорится… направлял в его агентство потенциальных клиентов…
— Это начал еще папа, — гордо сообщает мне Бони. — В девятьсот десятом. Страхование Жизни и от Несчастных Случаев.
— А лет десять назад Генри Стампер обратился к нам, даже не помышляя о страховке, и я его направил…
Я вытягиваю руку, чувствуя, что у меня начинает кружиться голова.
— Постойте, подождите минуточку. Вы хотите, чтобы я поверил, будто Генри Стампер регулярно оплачивал полис в пользу наследника, которого за двенадцать лет ни разу не видел?
— Абсолютно верно, сынок…
— А за предшествовавшие двенадцать на которого и взглянул-то не более полдюжины раз? Последним напутствием которому было «поднимай свою жопу»? Доктор, есть пределы доверчивости…
— Так зачем же ты вернулся домой? — взвизгивает Бони, слегка встряхивая меня за плечи. — Ты должен получить этот полис. Чтобы вернуться в школу.
Его напористость пробуждает во мне слабые подозрения.
— А что, — я скольжу взглядом по его руке, — для того чтобы вернуться домой, нужны какие-то особые причины?
— А когда увидишь Хэнка, — прерывает меня доктор, — передай ему, что все мы… думаем о нем.
Я отворачиваюсь от старика.
— А почему вы все о нем думаете?
— Господи, разве все мы не старые друзья этой семьи? Знаешь, меня привез сюда мой внук. Он сейчас в приемной. Пока я буду у Генри, он может отвезти тебя на машине. — Работают слаженно, как одна команда. Я уже был не второкурсником и не свадебным генералом, а подозреваемым в лапах двух кафкианских следователей, набивших руку в сокрытии обвинения от своей жертвы. — Ну как? — спрашивает Бони.
Скрипя и пыхтя, доктор поднимается со стула, чтобы ответить за меня.
— Невозможно отказаться от такой услуги, не правда ли? — Он обходит стол, и при приближении этого Джагернаута я чувствую, что попал в ловушку.
— Постойте, подождите, люди, — требую я, пытаясь подняться на ноги.
— Какое вам дело, увижусь я с братом или нет? Чего вы хотите?
Оба искренне недоумевают и изумлены моим вопросом.
— Как врач я просто…
— Знаешь, что… — Рука Бони снова вцепляется в меня. — Когда увидишь Хэнка, передай ему или его жене, что наша автолавка снова будет ездить по этому маршруту. Скажи, что мы с радостью будем выполнять его заказы, раз машине все равно придется делать там крюк. Пусть, как всегда, вывесят на флагштоке, что им надо. Тебя не затруднит сделать мне одолжение?
И, отчаявшись, я перестаю отыскивать причины их настойчивости: я просто больше не могу сопротивляться их давлению. Пусть этим занимается Хэнк, он привык к этому. Я говорю Стоуксу, что все передам Хэнку, и пытаюсь двинуться к двери; его цепкие коготки выпроваживают меня в приемную и там неохотно отцепляются от моего плеча.
— Послушай, Бони, — замечает доктор, — может, послать Хэнку индейку по случаю? Могу поспорить, что за всеми делами они не успели купить. — Он запускает руку под халат в поисках кошелька. — Вот, я плачу за птичку для Хэнка. Ну как?
— Это очень по-христиански, — серьезно соглашается Бони. — Ты не согласен, сынок? Обед в День Благодарения без старой запеченной курочки и не в обед как-то, а?
Я сообщаю им, что полностью разделяю их чувства относительно Дня Благодарения, и снова пытаюсь прорваться к двери, но костлявая рука сжимает мое плечо, и, более того, я вижу, что путь мне преграждает прыщавый Адонис, тот самый, что крал плитку шоколада в баре.
Он вылезает из постели и поспешно одевается, впервые за эти три дня пришпориваемый к какой бы то ни было деятельности. Почти все время, с тех пор как Ли ушел из дома, он провел в гостиничном номере, не вылезая из кровати — читая, дремля, просыпаясь; временами он ощущал прикосновение тонких прохладных пальцев, но, открывая глаза, обнаруживал, что просто в комнате снова стало нестерпимо жарко и ощущение прикосновения вызвано всего лишь струйками пота… и снова засыпал — в ожидании.
Иногда в этом состоянии ступорозного ожидания ему казалось, что тонкие пальцы и их эфемерная обладательница были не более чем порождением горячки…
Когда он оделся и спустился в вестибюль, администратор гостиницы со своим сыном-подростком уже помогли одному из музыкантов загнать его невменяемого приятеля в телефонную будку. В спешке Род натянул брюки Рея, и они смешно обтягивают его полную талию и бедра. Умоляющим голосом он что-то шепчет в будку. С лестницы Ли видно, что другой сидит в будке на полу, уперев колени в дверь и чуть ли не кокетливо склонив голову; обваренные руки он держит перед собой. Вокруг не спеша собирается толпа. Время от времени Род оборачивается и объясняет: «У Рея всегда было не в порядке с нервами. Взвинчен как струна. Истинный музыкант всегда чувствителен. Понимаете, у него было столько планов на будущее, но, похоже, он пережал колок и треснул, понимаете…»
Прибывший шериф приносит ящик с инструментами, и при помощи отвертки и пассатижей они принимаются снимать дверь, но к этому времени Ли решает, что насмотрелся достаточно. Застегнув куртку, он благополучно спускается вниз и выходит на улицу, где останавливается и, мотая головой из стороны в сторону, спрашивает себя: «Что дальше? Каковы мои планы на будущее? Одно я знаю точно: надо присмотреть удобную будку, на случай, если у меня сорвутся колки».
Впрочем, эта метафора не слишком подходит для анализа моего состояния… потому что я чувствую себя совершенно опущенно и не способным ни на что, кроме слабого шевеления. Я грустно бреду по Главной улице, спокойно и незаметно, как омывающий меня серый дождик, и грею руки в глубоких меховых карманах куртки, которую мне дал Джо Бен в мой первый лесной день. В голове бессмысленный шум. Три дня детективов в гостиничном номере покрыли мои мозги плесенью. Я просто гуляю, никуда конкретно не направляясь, ни от кого конкретно не убегая. И когда я обнаруживаю, что мои блуждания привели меня к больнице, где, по слухам, распадается на части отец, я сворачиваю туда, и не потому что горю желанием увидеть старика — хоть я и проклинал себя два дня подряд за то, что не иду к нему, — а просто потому, что в данный момент это единственное сухое место поблизости.
Я иду тем же запретным путем, который в ужасе преодолевал несколько дней тому назад, но он уже не кажется мне запретным, и я не испытываю ни малейшего страха. И когда я не испытываю никакого дрожания в коленках, минуя кладбище, никакого сосания под ложечкой при приближении к хижине Безумного Скандинавского Рыбака, известного тем, что он выскакивал из своего брезентового укрытия и набрасывался на беззащитных прохожих с чавычей наперевес, меня пронзает чувство невосполнимой утраты, которое, наверное, испытывает пресыщенный охотник на крупную дичь, возвращаясь сквозь неожиданно однообразные джунгли в лагерь, после того как расправился с самым страшным зверем. Мои настороженные глаза, еще недавно чуткие и горящие в предвкушении охоты, погасли и подернулись восковой пленкой за запотевшими стеклами, которые я даже не пытаюсь протереть. Мои бдительные уши уже не прислушиваются к малейшему хрусту веток, предупреждающему об опасности, направив свой слух внутрь, к монотонному гулу самокопания. Холод лишил меня осязания. Вкусовые бугорки атрофировались. Мой острый нюх, бесшумно летящий вперед в поисках запаха опасности, свернулся в носу, потеряв всякую бесшумность…
Охота закончилась, опасность миновала, зверь был повержен… к чему теперь острый нюх? «Нужно учиться принимать перемены, — посоветовал я нам.
— Мы пережили падение Божества и всего его Небесного Воинства, что теперь переживать?»
Но этот совет никак не помог исправить мое подавленное настроение. Скорее, даже наоборот. Все было кончено. Ничего не осталось. Ничуть не огорчившись, я наконец понял, о чем меня предупреждал Старый Верняга, — о последуэльной депрессии; после отмщения Брату Хэнку что мне еще оставалось делать? — разве только возвращаться на Восток. Омерзительное путешествие, особенно в одиночестве. Насколько менее омерзительным оно было бы с близким по духу спутником, насколько приятнее…
Три дня, прошедших с нашей ночи, я откладывал отъезд и прятался в трехдолларовом номере без ванны, надеясь, что этот спутник найдет меня. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог — я израсходовал свои последние три доллара, и мне нужна была ванна; впрочем, думаю, я с самого начала знал, что ожидания мои бессмысленны; глубоко внутри я чувствовал, что Вив не придет, но, зная это, не мог заставить себя отправиться к ней…
Несмотря на все свое бесстрашие перед поверженным зверем, я все же еще не достиг той стадии, чтобы отправляться в его логово с единственной целью похитить у него жену.
Приближаясь к больнице, я поглубже засунул руки в карманы, мечтая лишь об одном — еще раз вернуться в старый дом, либо бесстрашно отважившись на это, либо трусливо отыскав какой-нибудь повод…
Вив промывает зубную щетку и ставит ее на полку, потом, одной рукой придерживая волосы, склоняется к крану ополоснуть рот. Она чистит зубы солью, чтобы они блестели. Выплюнув воду, она выпрямляется и смотрит на свое отражение. Что это? — хмурится она. То, что она видит — или, наоборот, не находит — в своем лице, настораживает ее: это не возраст, влажный орегонский климат сохраняет кожу молодой и свежей, без морщин. Худая, но нет, дело не в этом; ей всегда нравилось ее худое лицо. Значит… что-то другое… что именно, она еще не понимает.
Вив пытается улыбнуться. «Скажи, девочка, — шепчет она громко, — как ты поживаешь?» Но отражение недоступно ее пониманию так же, как и для всех других, пытающихся разгадать его тайну. Что это?.. Она может так же лучезарно улыбаться, чистя зубы солью, но не в состоянии проникнуть внутрь этой лучезарности…
— Хорошо же, — замечает она и выключает свет в ванной. — Такие мысли приводят девушек к питью. — Она закрывает за собой дверь, спускается вниз и, пристроившись к Хэнку на подлокотнике кресла, крепко сжимает его руку, пока телевизор надрывается: «Давай! Давай! Давай!»
— Через минуту будет перерыв, — говорит Хэнк. — Как насчет яичка, бутерброда или чего-нибудь такого? (Когда спускается Виз, я смотрю встречу между Миссури и Оклахомой… ничего особенного, тем более остается пять минут до конца первого тайма…)
— Может, вермишелевый суп с индейкой, родной? Я могу открыть банку и подогреть.
— Отлично. Все что хочешь… мне все равно, только чтобы успеть к следующему тайму. И пива, если есть.
— Ни капли.
— Ты не вывесила для Стоукса заказ на пиво?
— Стоукс нас больше не обслуживает, ты забыл? Слишком далеко…
— О'кей, о'кей…
(Время за полдень, до начала игры я провалялся с грелкой на пояснице, еще не завтракал и потому страшно хочу есть. Вив поднимается и почти беззвучно в своих теннисках выходит на кухню. В доме чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре, по мне, слишком тихо. Тоскливая, убийственная тишина — никто ни с кем не разговаривает, не смеются и не визжат дети, не заходит Джоби с какой-нибудь дикой идеей, не носится по дому Генри… и даже когда мы изредка перебрасываемся с Вив какими-то фразами, от звука наших голосов кажется, что в доме еще тише. Потому что мы обращаемся друг к другу, а не к кому-то еще. До сегодняшнего дня я как-то не замечал этого — наверное, был слишком занят похоронами и прочими делами, — и только сегодня я по-настоящему осознал, что было сделано Малышом. Я услышал эту тишину и задумался над тем, сможем ли мы с Вив когда-нибудь снова разговаривать. Да, надо отдать Малышу должное…)
Толкнув тяжелую стеклянную больничную дверь, я окунулся в благодатное тепло и гостеприимство все той же старой амазонки, читавшей все тот же киножурнал.
— Похоже, вы здесь живете, — заметил я, стараясь быть как можно благожелательнее. — Ночи, дни и Благодарения.
— Мистер Стампер? — подозрительно осведомилась она и быстро подалась вперед, — У вас… кружится голова, мистер Стампер?
— Погода, — с некоторым колебанием ответил я.
— Я хочу сказать, вам плохо? — Оставив свой журнал, она устало смотрит на меня. — Я знаю, что у вас был период перенапряжения…
— Я очень признателен за вашу заботу, — еще более недоуменно откликаюсь я, — но, думаю, я не потеряю сознания снова, если вы это имеете в виду.
— Сознание? Да… может, вы посидите здесь немного… а я сбегаю за доктором. Слышите, подождите меня здесь…
И, прежде чем я успеваю ответить, она вылетает в крахмальном вихре, летящем за ней, как выхлопные газы. Я смотрю ей вслед, недоумевая, чем вызвана такая поспешность. Она явно переменилась по сравнению с днем нашей последней встречи. Что ее напугало? Некоторое время я размышляю над этим и прихожу к выводу, что, вероятно, мой новый вид. «Новый оттенок мрачной надменности, появившийся в моем облике… вот и все». С холодным безразличием я поджимаю губу. «Чуть-чуть припугнуть бедного работягу — вот и все, что нужно, чтобы быть готовым встретиться лицом к леденящему лицу с Тотальным Отсутствием Страха…»
Я подхожу к сигаретному автомату и наклоняюсь, чтобы опустить в него четвертак, — в нем-то я и вижу отражение образа, так напугавшего сестру, — точно, ужас! Правда, мрачной надменности мне в нем заметить не удается — на меня смотрит небритое, неухоженное, помятое лицо с покрасневшими испуганными глазами, в которых сквозит ощущение мрачной гибели. И все же мой вид вселял ужас.
На меня стоило посмотреть. Вместе с ванной в номере отсутствовало и зеркало, так что я не мог стать свидетелем собственной деградации, незаметно развивавшейся одновременно с заплесневением сознания. Как, бывает, обои за ночь покрываются нежной серой поступью грибка, так мое лицо несло на себе следы пренебрежительного к нему отношения. Неудивительно, что Безумный Рыбак предпочел укрыться за запертой дверью! После трех дней курева и плесени я являл собой такое зрелище, что вряд ли кто, вооруженный одной лишь рыбой, решился бы на меня напасть вне зависимости от национальности и психической вменяемости.
Вернулась сестра, преследуемая грузным доктором. Но далее его архизлобное сальное дружелюбие было поколеблено моим видом: он был так напуган, что не решился ни на одну инсинуацию.
— Боже милосердный, мальчик, ты ужасно выглядишь!
— Благодарю вас. Готовясь к визиту, я специально поработал над своим видом. Мне не хотелось, чтобы мой бедный папа решил, будто я насмехаюсь над его состоянием, являясь к нему с горящим взглядом и распушенным хвостом.
— Боюсь, о мнении старого Генри можно уже не беспокоиться, — откликнулся доктор.
— Очень плох? Он кивнул:
— Достаточно, чтобы не различать горящий взгляд и распушенный хвост. Тебе следовало прийти пораньше, а теперь, боюсь, ты будешь разочарован его реакцией на твой «культивированный» вид — ты, кажется, так сказал?
— Возможно, — откликнулся я, чувствуя, что добрый доктор восстанавливает свою подлую уравновешенность. — Пойдем посмотрим?
— Потише; я опасаюсь, что в таком состоянии ты не дойдешь.
Измерив мне пульс и убедившись, что в данную минуту непосредственной угрозы моему здоровью нет, он позволил мне взглянуть на ветхие останки моего прославленного предка. Не слишком приятное испытание… В палате пахло мочой и было жарко и влажно, как в оранжерее; кровать ограждали планки. От жгучих кошмаров губы у старика растрескались, и по щетинистому подбородку на грудь сбегала тоненькая струйка крови, словно шнурок лорнета, приставленного к запекшейся улыбке. Я стоял над ним столько, сколько мог выдержать, — не знаю, секунды это были или минуты, — глядя, как он чавкает и что-то бормочет сквозь сон. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз и скомандовал: «Вставай! Встряхнись! Поднимай свою жопу и, черт возьми, принимайся за дела!» Но не успел я отреагировать, как глаз закрылся, язык замер и разговор был окончен.
Я последовал за широкой задницей доктора прочь из палаты, горько сожалея, что мой отец не уточнил, за какие именно дела я, черт возьми, должен приниматься…
Дженни видит, как на наволочке появляются смутные очертания рта. Она отхлебывает из своего стакана, вытирает рот рукавом грубого свитера, собирает ракушки и бросает их снова. Она очень устала, и ей очень хочется есть, но она чувствует приближение чего-то поистине великого и удивительного и не может позволить себе заснуть и пропустить это… Тедди отпирает дверь бара и входит внутрь в спертый воздух, пропахший дымом, выдохшимся пивом и вишневой дезинфекцией. Время еще раннее, обычно он никогда не открывает так рано. Глаза у него опухли от беспокойного сна, но, как и Дженни, он чувствует приближение чего-то значительного и не хочет пропустить это.
Впрочем, в отличие от Дженни у Тедди нет ощущения, что он может поспособствовать его приближению; он лишь наблюдатель, зритель, обязанный только предоставить арену, на которой столкнутся другие силы, более великие люди…
Джонатан Бэйли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, бросает взгляд на часы и присаживается за стол к своим записям, чтобы уточнить время встречи: так… он должен быть к обеду у Ивенрайта в три: час на одевание, час на езду… и час на испытания в доме Ивенрайта…
Но на самом деле он не испытывает такого уж отвращения к предстоящей встрече. Неплохой заключительный аккорд. Он снова откидывается на подушку, не выпуская из руки записной книжки, и, улыбаясь, записывает: «Само по себе высокое положение не может вызвать у другого честолюбивых помыслов, точно так же как пища не всегда в состоянии вызвать аппетит… однако вид начальства, питающегося сливками, так сказать… может заставить человека пройти сквозь огонь и воду, только чтобы оказаться за одним столом с начальством, даже если он будет вынужден собственноручно поставлять сливки.
— И добавляет: — Или индейку».
А Флойд Ивенрайт, выйдя из ванной, спрашивает у жены, сколько времени осталось до приезда гостя. «Три часа, — отвечает она из кухни. — Ты еще вполне успеешь отдохнуть… всю ночь проболтался черт знает где! И какие это такие „важные“ дела у тебя, интересно, были ночью?»
Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку и, взяв в руки туфли, босиком идет в гостиную. «Три часа», — замечает он вслух и усаживается ждать. «Господи, три часа! Хэнку хватит времени, чтобы встать и встряхнуться».
(Вив возвращается с супом и бутербродами, ставит все на поднос, и мы принимаемся за еду, глядя на парад оркестров и акробатов; раз в пять минут мы перебрасываемся ничего не значащими репликами, потом она замечает что-то вроде: «Вот эта хороша, в блестках…» — «Да, действительно хороша».
Я еще только начинаю осознавать, как славно потрудился Малыш…)
В кабинете у доктора я снова беру предложенную сигарету и на этот раз сажусь. Я чувствую, что уже неуязвим для его оскорбительных намеков и хитростей.
— Я предупреждал, — улыбается он, — что ты, возможно, будешь разочарован.
— Разочарован? Его советом и легкой лаской? Доктор, я вне себя от радости. Я еще не забыл то время, когда подобные слова влекли за собой куда как более тяжелые последствия.
— Интересно. Вам не часто доводилось беседовать? Старина Генри всегда предпочитал монологи. Скажи, а может, тебе просто было неинтересно слушать старика?
— Что вы хотите этим сказать, доктор? Мы с папой не часто разговаривали, но у нас с ним не было секретов друг от друга.
Он награждает меня понимающей улыбкой.
— И даже у тебя от него? Ни малейшей тайны?
— Не-а.
Он откидывается на спинку крутящегося стула и, со свистом и скрипом вращаясь то туда, то обратно, окунается в прошлое.
— И все же такое ощущение, что от Генри Стампера всегда что-то скрывали, — замечает он. — Я убежден, что ты не помнишь этого, Леланд, но несколько лет тому назад по городу ходили слухи, — он бросает на меня взгляд, чтобы убедиться, что я это помню, — о Хэнке и его взаимоотношениях с…
— Доктор, наша семья не отличается любопытством, — сообщаю ему я. — Мы не вывешиваем бюллетени о наших взаимоотношениях…
— И все же… я ничего не хочу сказать… и все же весь город был в курсе происходящего — не знаю, насколько это соответствовало истине, — в то время как Генри находился в полном неведении.
Я чувствовал, как во мне нарастает раздражение к этому человеку, вызванное не столько его намеками, сколько пренебрежением к моему беспомощному отцу.
— Боюсь, вы запамятовали доктор, — холодно заметил я, — что, несмотря на свою неосведомленность, Генри раз за разом умудрялся обводить вокруг пальца самых больших хитрецов этого города.
— О, ты меня не понял… я совершенно не хотел подвергнуть сомнению компетентность твоего отца…
— Конечно, доктор.
— Я просто… — Он запнулся и покраснел, чувствуя, что на сей раз запугать меня будет не так-то просто. Надув щеки, он собрался было начать сызнова, но в это мгновение в дверь постучали. Вошла сестра сообщить, что снова пришел Бони Стоукс.
— Попросите его подождать, мисс Мэхон. Отличный старик, Леланд; точен как часы… О, Бони, заходи… Ты знаком с юным Леландом Стампером?
Я уже начал вставать, чтобы предложить дряхлому скелету собственный стул, но он положил руку на мое плечо и задушевно покачал головой:
— Не вставай, сынок. Я пойду взгляну на твоего бедного отца. Ужасно, — горестно произнес он. — Ужасно, ужасно, ужасно.
Он нежно придерживал меня на стуле, словно я был свадебным генералом; я пробормотал «здравствуйте», пытаясь сдержать рвавшийся из меня крик: «Руки прочь, старая крыса!» Стоукс вступил с доктором в обсуждение ухудшающегося состояния Генри, и я снова попытался встать.
— Постой, сынок, — сжалась рука на моем плече. — Может, ты мне расскажешь, как дела дома, чтобы я мог передать Генри, если он придет в себя? Как Вив? Хэнк? Боже ж мой, ты даже представить себе не можешь, как я был потрясен известием, что он потерял своего лучшего друга. «Смерть друга — все равно что тень на солнце», — говаривал мой отец. Как он переживает все это?
Я отвечаю, что не видел своего брата со дня несчастного случая, и оба крайне поражены и удивлены моим заявлением.
— Но вы ведь увидитесь сегодня? В День Благодарения?
Я отвечаю, что у меня нет никаких причин тревожить беднягу и что я дневным автобусом уезжаю в Юджин.
— Возвращаешься на Восток? Так скоро? Ох-ох-ох…
Я говорю, что уже собрался.
— Ну и ладно, ну и ладно, — откликается доктор и добавляет: — И чем ты собираешься заняться, Леланд… теперь?
Я тут же вспоминаю о письмах, отправленных Питерсу, ибо изысканное ударение, сделанное им в конце вопроса на «теперь», мгновенно заставляет меня заподозрить — полагаю, на это он и рассчитывал, — что его намек лишь в малой степени отражает распространившиеся уже сплетни; может, каким-то образом ему удалось перехватить письма и с самого начала он был в курсе моего замысла!
— То есть я хочу спросить, — добрый доктор продолжает на ощупь продвигаться вперед, чувствуя, что подбирается к обнаженному нерву, — ты собираешься вернуться в колледж? Может, преподавать? Или у тебя есть женщина?
— У меня еще нет конкретных планов, — робко отвечаю я. Они напирают, и я оттягиваю время при помощи классической психиатрической уловки: — А почему вы спрашиваете, доктор?
— Почему? Ну, я просто интересуюсь… всеми своими пациентами. Значит, снова на Восток, а? Так? Что преподавать? Английский? Драматургию?
— Нет, я еще не закончил…
— Значит, снова в школу?
Я пожимаю плечами, все больше ощущая себя второкурсником на приеме у декана.
— Наверное. Как я уже сказал, у меня еще нет планов. Здесь, похоже, дело закончено…
— Да, похоже на то. Значит, обратно в школу? — Они продолжают загонять меня в угол: один — взглядом, другой — вцепившись, как вилами, в плечо. — А какие у тебя сомнения?
— Я еще не знаю как заработать… Подавать на стипендию уже поздно…
— Да что ты! — щелкает пальцами доктор, прерывая меня. — Разве ты не понимаешь, что старик уже все равно что в могиле?
— Аминь, Господи, — кивает Бони.
— Ты ведь понимаешь это, не правда ли?
Пораженный его беспричинно откровенным заявлением, я жду продолжения, чувствуя себя уже не столько второкурсником, сколько подозреваемым. Когда же они собираются вынести обвинение?
— Кто знает, может, по закону твой отец и не будет объявлен усопшим еще неделю, а то и две. Он упрямый — может, и месяц продержится. Но как бы он ни был упрям, Леланд, Генри Стампер — мертвец, можешь не сомневаться.
— Постойте! Вы меня в чем-то обвиняете?
— Обвиняем? — Он даже загорелся при этой мысли. — В чем?
— Что я имел какое-то отношение к этому несчастному случаю…
— Господи, конечно нет, — смеется он. — Ты слышал его, Бони? — Они оба смеются. — Обвиняем в том, что ты… — Я тоже пытаюсь рассмеяться, но смех мой звучит, как кашель Бони. — Я только говорил, сынок… — он подмигивает Бони, — что, если тебе это интересно, ты получаешь пять тысяч долларов после того, как он будет официально объявлен скончавшимся. Пять кусков.
— Верно, верно, — вторит ему Бони. — Я как-то не подумал, верни.
— Правда? Есть завещание?
— Нет, — отвечает Бони. — Страховой полис.
— Просто я знаю, Леланд, потому что помогал Бони… врач должен знать, как говорится… направлял в его агентство потенциальных клиентов…
— Это начал еще папа, — гордо сообщает мне Бони. — В девятьсот десятом. Страхование Жизни и от Несчастных Случаев.
— А лет десять назад Генри Стампер обратился к нам, даже не помышляя о страховке, и я его направил…
Я вытягиваю руку, чувствуя, что у меня начинает кружиться голова.
— Постойте, подождите минуточку. Вы хотите, чтобы я поверил, будто Генри Стампер регулярно оплачивал полис в пользу наследника, которого за двенадцать лет ни разу не видел?
— Абсолютно верно, сынок…
— А за предшествовавшие двенадцать на которого и взглянул-то не более полдюжины раз? Последним напутствием которому было «поднимай свою жопу»? Доктор, есть пределы доверчивости…
— Так зачем же ты вернулся домой? — взвизгивает Бони, слегка встряхивая меня за плечи. — Ты должен получить этот полис. Чтобы вернуться в школу.
Его напористость пробуждает во мне слабые подозрения.
— А что, — я скольжу взглядом по его руке, — для того чтобы вернуться домой, нужны какие-то особые причины?
— А когда увидишь Хэнка, — прерывает меня доктор, — передай ему, что все мы… думаем о нем.
Я отворачиваюсь от старика.
— А почему вы все о нем думаете?
— Господи, разве все мы не старые друзья этой семьи? Знаешь, меня привез сюда мой внук. Он сейчас в приемной. Пока я буду у Генри, он может отвезти тебя на машине. — Работают слаженно, как одна команда. Я уже был не второкурсником и не свадебным генералом, а подозреваемым в лапах двух кафкианских следователей, набивших руку в сокрытии обвинения от своей жертвы. — Ну как? — спрашивает Бони.
Скрипя и пыхтя, доктор поднимается со стула, чтобы ответить за меня.
— Невозможно отказаться от такой услуги, не правда ли? — Он обходит стол, и при приближении этого Джагернаута я чувствую, что попал в ловушку.
— Постойте, подождите, люди, — требую я, пытаясь подняться на ноги.
— Какое вам дело, увижусь я с братом или нет? Чего вы хотите?
Оба искренне недоумевают и изумлены моим вопросом.
— Как врач я просто…
— Знаешь, что… — Рука Бони снова вцепляется в меня. — Когда увидишь Хэнка, передай ему или его жене, что наша автолавка снова будет ездить по этому маршруту. Скажи, что мы с радостью будем выполнять его заказы, раз машине все равно придется делать там крюк. Пусть, как всегда, вывесят на флагштоке, что им надо. Тебя не затруднит сделать мне одолжение?
И, отчаявшись, я перестаю отыскивать причины их настойчивости: я просто больше не могу сопротивляться их давлению. Пусть этим занимается Хэнк, он привык к этому. Я говорю Стоуксу, что все передам Хэнку, и пытаюсь двинуться к двери; его цепкие коготки выпроваживают меня в приемную и там неохотно отцепляются от моего плеча.
— Послушай, Бони, — замечает доктор, — может, послать Хэнку индейку по случаю? Могу поспорить, что за всеми делами они не успели купить. — Он запускает руку под халат в поисках кошелька. — Вот, я плачу за птичку для Хэнка. Ну как?
— Это очень по-христиански, — серьезно соглашается Бони. — Ты не согласен, сынок? Обед в День Благодарения без старой запеченной курочки и не в обед как-то, а?
Я сообщаю им, что полностью разделяю их чувства относительно Дня Благодарения, и снова пытаюсь прорваться к двери, но костлявая рука сжимает мое плечо, и, более того, я вижу, что путь мне преграждает прыщавый Адонис, тот самый, что крал плитку шоколада в баре.