Страница:
Род ударяет по струнам гитары: «И ко-о-ог-да…», бросая на Рея испепеляющий взгляд и пытаясь разбудить его, «…ты вспоминаешь обо мне…» Рей не слишком искренне подхватывает: <<И когда… тебе взгрустнется вдруг…» Напряженная тишина взрывается, и ситуация начинает рассасываться. Биг никнет, обмякает и с грохотом направляется в уборную. Лес Гиббонс разражается булькающим смехом, который звучит так, словно доносится из-под слоя глины. Дочка миссис Карлсон звенит стаканами в мойке. Ивенрайт не то пьяный, не то чрезмерно изумленный, выходит на улицу. Дженни без обычной цепкости виснет на руке упившегося клиента. Хави разгибает позвоночник, оглядываясь в поисках женщины. Ситкин-сы беззвучно потешаются над чуть было не исчезнувшим с лица земли Лесом Гиббонсом. Ивенрайт заводит машину и медленно движется к востоку по Главной улице, отяжелев от девяти безрадостных кружек пива. Старый Генри заслоняет рукой глаза от майского солнца, льющегося через разбитый зеленый купол на покрытые цветами всех времен года луга. Январь тысяча девятьсот двадцать первого, как я помню, после урагана, который они назвали Большой Удар, Бен почему-то болтается к югу от Флоренса и в бухте Силткус наблюдает, как приливом к берегу выносит четырех китов, а когда начинается отлив, они не успевают вернуться в открытый океан. И он, — постойте-ка, я найду фотографию, — он взял лодку и убил всех четверых топором! Ах, как жужжат июньские мухи, жужжат и жужжат в жаре! Нет. Январь? Ах да, Бен. Никто ему не верил, пока мы с Джоном не взяли у Стоукса аппарат и — черт, куда я подевал фотографию? Где-то здесь должна быть… Прошлый раз я ее видел… постойте-ка… 17 ноября: у мамы снова был доктор. Говорит, что это просто утомление. С собакой, говорит, тоже все в порядке, насколько он понимает в ветеринарии. Немного прихрамывает на задние лапы, но оклемается, след будет брать не хуже, чем…
19 ноября: собака умерла. Старина Рыжик? Каштанка? Нет, Грей… от рыбы… хребет покривился, и он сдох.
24 ноября: День Благодарения — другого года? — мать умерла. Мы с Джоном сделали гроб из сосны. Доктор говорит: не знает почему. Стоукс считает, что не вынесла. К чертям собачьим! А я думаю, она просто… Хэнк, мальчик, Хэнк, разве ты не знаешь, что старуха просто… Хэнк, так нельзя… легла и умерла… Хэнк, мальчик, если ты… снова врывается солнце… ты не можешь… обрушивается на землю, тысячу тысяч лет пролежавшую в тени…
— Хэнк, черт подери, сюда!
— Мистер Стампер! Лягте! Доктор… Доктор, помогите… пожалуйста!
Какой тебе открылся мир! Бледная, мерцающая оранжевым светом малина, на вкус еще нежнее собственного цвета. «Слушай меня, Хэнк, сын, я с тобой говорю!» Бабочки, порхающие, как звезды. «Мистер Стампер, успокойтесь, отпустите…» А Бродягу-Проповедника помнишь? Он читал отходную по маме, когда она умерла: сказал, что как-то крестил парня в сусле; крикун такой проповедник, сукин сын, голос — слышно за две мили, вечно голодный, вечно ковыряет в носу, вечно болтает о христианском милосердии… Ох уж эти зимы! «Черт бы тебя побрал, Стоукс, с твоими объедками и обносками!» Миссионерские бочки, которые готовились церквями на Востоке и прибывали с каким-нибудь пароходом, всегда вызывали много шума — с благотворительной одежды летели пуговицы при дележе, а кое-кто недосчитывался и зубов… «Стоукс, лучше я буду прикрываться листьями и расчесываться рыбьими костяками!» Солнце обрушивается на зеленые тени… «Но не отдам тебе ни пяди!» …и снова отступает, раскалывая зеленый купол. «Тихо, спокойно, мистер Стампер, ну же, ну же, сейчас-сейчас, одну минуту…» И снова брызжет с синевы на замерший тростник… »…тихо, тихо, тихо…».
— Заснул. Спасибо за помощь. — Мерцает молочный свет. Сестра плотно зашторивает мягкие серые занавески на первом майском дне. Энди высаживает Хэнка и Вив у дома и едет к ялику, чтобы грести под дождем к себе. Биг Ньютон пытается успокоиться, сидя на бачке и сцарапывая буквы с надписи, выведенной на дверце: «Перед тем как пиво пить, руки не забудь умыть»; стерев последнее слово и часть букв во второй строчке, он изменяет ее на «имел я вас» и для убедительности ставит в конце восклицательный знак. Рей наконец окончательно приходит в себя после ошеломившей его тишины и набирает в ритме и в силе звука. Дженни, вдруг уставшая от обхаживания пьяниц, резко выходит, вспомнив о другой игре. В то время как Симона в шикарном ярко-красном платье решительно и вызывающе входит в ту же дверь, навсегда распростившись с детской наивностью.
— Эге-гей, кто к нам прилетел! Как дела, Симона? Давненько не виделись!
— Мальчики…
— Ах ты Боже мой, вся разодета в пух и прах, словно с обложки!
— Благодарю, очень мило с вашей стороны. Это — подарок…
— Хави, эй, Хави, Симона пришла; Симона вернулась, Хави…
— Цыц! Слушайте все: Симона вернулась!
— А кто мне купит пива?
— Тедди! Выпивку для нашей маленькой французской леди… Нет, всем выпивку!
Тедди поворачивается к стаканам, сохнущим на полотенце, и снова сталкивается с тем же выражением лица.
«Я знаю. Теперь я знаю. — Его пухленькое тельце все еще дрожит от электрического заряда предшествовавшей напряженки. — Я думал, люди пьют из-за солнца, от радости, от благополучия… Я было решил, что все время ошибался, когда в такой прекрасный день… но теперь я понимаю. — В наступающих сумерках мигают неоны. Руки Тедди оживают. Он хватает по нескольку стаканов зараз, и они звенят… — Просто, чтобы понять, что происходит, потребовалось некоторое время. Я-то думал, что в моей коллекции есть уже все мрачные мины; я считал, что все их знаю. Я думал, мне известны все выражения лиц, я полагал, что знаком со всеми страхами… — а музыка и счастливый смех возносятся к его продымленному потолку… — но такого лица еще не бывало, с таким невыразимым, безысходным, сверхъестественным ужасом!»
Мне вспомнился еще один, последний анекдот, немножко длинноватый, так что можешь его пропустить — он не имеет никакого отношения к истории… Я вставил его лишь потому, что мне показалось — он может как-то соотноситься если не с сюжетом и подтекстом, то, по крайней мере, со смыслом… О парне, с которым я познакомился в дурдоме, — мистере Сигсе, нервном, с подвижными чертами лица самоучке, который все свои пятьдесят с лишним лет, за исключением времени службы в армии, прожил в каком-то орегонском городке, где и родился. Он читал энциклопедии, знал наизусть Мильтона, вел в больничной газете колонку «Подбери однокоренные слова»… Вполне способная и самодостаточная личность, но, несмотря на это, он был одним из самых неудобных людей в палате. Сигс безумно боялся толпы, но не лучше себя чувствовал и в ситуациях один на один. Казалось, он успокаивался только наедине с книгой. И когда он вызвался стать координатором по осуществлению общественных связей, все, включая меня, были невероятно поражены. «Мазохизм?» — поинтересовался у него я, услышав о назначении. «Что ты имеешь в виду?» Он заерзал, избегая моего взгляда, но я продолжил: «Я имею в виду эту работу по общественным связям… Зачем ты берешься за дело, в котором нужно постоянно общаться с большими группами людей, ведь тебе гораздо лучше одному?»
Мистер Сигс перестал вертеться и посмотрел прямо на меня: у него были большие глаза с тяжелыми веками, он глядел не мигая с такой неожиданной пронзительностью, что казалось — он прожжет меня насквозь. «Перед тем как попасть сюда… я устроился на работу, объездчиком. Жил в сторожке. За сотни миль от какого бы то ни было жилья. Тишина, пустота, никого и ничего вокруг. Горы — красота… Даже ни единого деревца. Взял с собой полное собрание Великих Книг. Всю классику. Из моей зарплаты просто высчитывали по десять долларов в месяц. Красивое было место. На тысячи миль, куда ни посмотри, словно все мое. Да, красиво… И все же не смог. Уволился через полтора месяца». Черты его лица смягчились, глаза, горевшие синим пламенем, снова потускнели под полуприкрытыми веками. Он улыбнулся — я видел, как он пытается расслабиться. «Да, ты прав. Конечно, я одиночка, прирожденный одиночка. И когда-нибудь мне удастся, я имею в виду сторожку. Да. Вот увидишь. Но не так, как тогда. Не для того, чтобы спрятаться. Нет. Следующий раз я переберусь в нее, во-первых, потому что сам, по доброй воле, выберу такую жизнь, а во-вторых — потому что пойму, что мне там лучше. Самое разумное. Но… прежде нужно разобраться со всеми этими общественными взаимоотношениями. Самостоятельно… как в сторожке. Человек должен понять, что у него есть выбор, прежде чем получать удовольствие от того, что он выбрал. Теперь я это понимаю. Человек сначала должен научиться быть с другими людьми. .. и только после этого он сможет остаться с самим собой».
«И наоборот, мистер Сигс, — из терапевтических соображений присовокупил я, — прежде чем выходить к людям, человек должен научиться справляться с собой». Он неохотно, но все же согласился. Потому что тогда это дополнение нам обоим казалось психологически обоснованным, несмотря на его явную связь с дилеммой «яйцо или курица»
Впрочем, со временем я понял, что этим все не исчерпывается. Несколько месяцев назад я охотился на тетеревов в горах Очоко — огромные заброшенные высокогорные долины за сотни миль от какого-либо человеческого жилья, — и там я снова повстречал мистера Сигса — окрепшего, помолодевшего, загоревшего, бородатого и спокойного, как ящерица, греющаяся на солнышке. Преодолев взаимное удивление, мы вспомнили наш разговор после его назначения на пост координатора, и я поинтересовался, удался ли его план. Еще как! После успешной терапии он был с почетом отпущен на волю около года назад и получил работу объездчика, свои Великие Книги, сторожку… и любил все это. А уверен ли он, что действительно сознательно выбрал эту лачугу, а не просто скрывается в ней от людей? Уверен. А не одиноко ли ему? Нет. Ну хорошо, а не скучает ли он? Он покачал головой. «После того как приобретаешь опыт в общении с людьми и самим собой, впереди остается еще очень много дел; предстоит еще главное…»
«Главное? — спросил я, заподозрив неладное в заявлении, что его выпустили „с почетом“. — Что же это, мистер Сигс? Главное? Природа? Бог?»«Возможно, — согласился он, переворачиваясь на другой бок на своем камне и закрывая глаза от яркого света. — Природа или Бог. А может, время. Или Смерть. Или просто звезды и цветы. Еще не знаю…» Он зевнул, приподнял голову и снова посмотрел на меня тем же пронзительным взглядом ярко-синих сумасшедших глаз, излучающих такую внутреннюю силу, которую ни солнце, ни терапия усмирить не в силах… «Мне пятьдесят три, — отрывисто заметил он. — Потребовалось пятьдесят лет, полвека, чтобы я научился иметь дело с тем, что мне по плечу. Стоит ли ожидать, что следующий шаг будет сделан за ночь? Пока».
Он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон — отощавший провинциальный Будда на раскаленнойскале за тысячи миль от ниоткуда. Я двинулся назад к лагерю, пытаясь решить, просветлело у него в голове по сравнению с последним разом, когда мы виделись, или наоборот. Я решил, что — да.
День Благодарения застал город в дымке серого моросящего дождя и черного похмелья, с привкусом вчерашних сигарет во рту, не испытывающим благодарность ни к чему, разве что к осознанию, что и это пройдет. Биг Ньютон пытается изрыгнуть из себя предшествовавший вечер при помощи соды с уксусом. Хави Эванс в тех же целях использует ложку печеночницы на полбутылки натуральной французской туалетной воды, выкраденной вчера у Симоны и преподнесенной им жене в качестве мировой. Дженни выдирает очередную страницу. Лес Гиббонс видит гребущего мимо Энди, с криком несется по склону, поскальзывается и падает в холодную воду. Энди спускается вниз, к лесопилке, проплывая словно во сне мимо ругающегося и барахтающегося на камышовой отмели Леса. Вив чистит зубы солью. Рей сидит на кровати с головной болью, пытаясь избавиться от дурных предчувствий при помощи светлых воспоминаний о своем вчерашнем успехе и грез о сияющем будущем. Симона старается смыть с себя схожие ощущения. Ивенрайт пользуется «Биксом» и строчками из старой отцовской песни:
Когда Дженни было пятнадцать, беда состояла в том, что ее постель никогда не оставалась без мужчины. «Дженни, ты еще слишком молода, чтобы заниматься бизнесом», — замечали ее братья. Но какой же это бизнес?
— Я останусь с отцом. Он голосовал за Рузвельта.
— Он дурак. Послушай, почему бы тебе не поехать с нами? Вниз по побережью, туда, где Гувер построил нам дома. Там места гораздо лучше: хорошие дома с удобствами внутри и снаружи… К тому же нам еще и платить будут за то, что мы там живем. Почему ты не хочешь?.. А если тебе нужна грязь, так она есть везде.
Дженни качала головой и пренебрежительно дергала узкими бедрами, стоя перед новым ярким трейлером, который братья купили для переезда в резервацию.
— Я думаю, я останусь, если вы не возражаете. — Она задирает оранжевую юбку, демонстрируя тонкие коричневые ноги, обнаженные до пупа, и тусклое алюминиевое отражение решительно поддерживает ее решение. — Отец говорит, что по новому законодательству индейцы имеют такие же права, как и другие. Он говорит, что мы с ним сможем заняться торговлей, если захотим. Как вам мои ноги?
— Дженни! Господи! — разевают рты братья. — Опусти свою юбку. Отец — сумасшедший дурак. Ты поедешь с нами.
Она задирает юбку сзади и, повернувшись, через плечо смотрит на расплывающееся отражение собственной задницы.
— Он говорит: если мы останемся здесь, с лесорубами, то сможем быстро разбогатеть и отойти от дел. М-м-м… ничего оранжевый цвет, а?
Пять лет спустя их отец продемонстрировал все свое дурацкое безумие, приобретя на все сбережения новый дом из тесаных досок, покрытый дранкой и с лепниной во всех комнатах… рядом с особняком Прингла. Это была ошибка: индеец может заниматься бизнесом, он даже может приобрести себе дом с лепниной, но ему следовало бы знать, что устраивать свой дом и бизнес по соседству с благочестивой богобоязненной христианкой — нельзя! Особенно если эта христианка — Злюка Прингл. Не успела Дженни и разу переночевать под новой крышей, как возмущенные горожане сожгли дом дотла, а бедного папашу в приступе благонравия загнали в горы. Дженни они позволили остаться с условием, что она поумерит свои замашки, как и цены, и переселится на менее заметные окраины…
— Не так уж плохо, — заявила она приехавшим забрать ее братьям. — Они предоставили мне этот славный домик. И я не чувствую себя покинутой. Хожу на танцы. Так что, пожалуй, я останусь. — Она не стала упоминать зеленоглазого лесоруба, которого поклялась заарканить. — К тому же я зарабатываю пятнадцать, а то и двадцать долларов в неделю… А что вам дает правительство, мальчики?
Разорение не произвело на нее никакого впечатления; более того, с исчезновением лишнего рта доход ее даже увеличился. К тому же и окраина ей нравилась больше. Она не могла привыкнуть к запаху гостиницы, к ее постоянному шуму, когда просыпаешься и не знаешь, к тебе это или нет. «По крайней мере, здесь, когда в промозглую январскую ночь слышишь чавканье сапог по грязи, точно знаешь, что идут к тебе».
Но по мере того как один за другим проходили январи, а коричневая задница на стойкой диете из устриц, вапата и пива расплывалась все больше и больше, шаги слышались все реже. С финансовой точки зрения Дженни это не волновало: земля за ее хижиной изобиловала не только устрицами, но и монетами — почва была богато унавожена буквально сотнями табакерок, содержащих по пятнадцать-двадцать долларов в купюрах. Она хорошо запомнила урок унижения, преподанный ей отцом: никогда не допускай, чтобы твой бизнес выглядел слишком успешным, — припрятывай! И частота, с которой в течение многих лет в самое разное время суток ее видели копающейся в грязи, неизменно вызывала взрывы сочувствия. Так что деньги ее не волновали. Но чем реже слышались шаги, тем более одиноко ей становилось. Достаточно, чтобы решиться на перемены.
На этот раз Дженни отправилась сама. Она застала братьев в армейском брезентовом бараке вырезающими безделушки из мирта. Они предложили ей присесть на ящик.
— Из-за этой войны правительство никак не может выстроить дома, — извиняющимся тоном объяснили они ей. — Но теперь уже скоро…
— Ничего. В каком бараке старый шаман? Мне надо поговорить с ним. Кое-что нужно.
Шаману хватило одного взгляда, чтобы сказать ей, что для таких перемен потребуется очень большое колдовство, настолько большое, что он за него не сможет взяться. О'кей, она сама разберется. На обратном пути Дженни купила роман Томаса Манна и, сев в автобус, всю дорогу до Ваконды пыталась разобраться, о какой это волшебной горе тот толкует. Подъезжая к городу, на мосту она бросила это занятие и вышвырнула книжку в реку. Потом она стала брать материал для своих исследований в библиотеке: похоже, ей предстояло много возни не с одной книгой, так что незачем было тратить деньги, когда большинство из них приносило одни лишь разочарования, как та чушь, накарябанная этим вшивым немцем.
Чуши и разочарований было предостаточно, но она решительно топала вперед в своих резиновых сапогах, пытаясь разрешить проблему сразу на двух уровнях: оставаясь в одиночестве в своей хижине, она потчевала потусторонние силы непредсказуемой и безымянной мешаниной всевозможных приемов, почерпнутых из случайных книг, приходя в «Пенек», она спаивала пьянчуг такой же безымянной и непредсказуемой мешаниной, как и ее колдовство, несмотря на то что она наливалась из бутылки с наклейкой «Бурбон де Люкс». Второй метод оказывался гораздо успешнее всех ее заговоров и чар: в хороший вечер при достаточном количестве пьяниц ей не только удавалось заполучить в свою постель мужчину, но при благоприятных обстоятельствах и осторожном поведении задержать его и в протрезвевшем состоянии.
Прошлый вечер идеально подходил для применения этого второго метода: мужики начали пить рано, и когда появилась Дженни, все были уже настолько пьяны, что и тратиться ей особенно не пришлось. В течение часа за двумя разными столами два старых приятеля поинтересовались, сохранилось ли у нее все то же старое одеяло из тюленьей шкуры, а какой-то рыбак, не старше сорока, спросил, не поможет ли она очистить ракушечник с его киля, — идеальная ситуация!
Но вдруг она прекратила покупать выпивку и расточать свое тяжеловесное кокетство и уселась в одиночестве. До нее донесся разговор о Генри Стампере: кто-то видел его в больнице, и, похоже, старая черепаха наконец собралась успокоиться. Конечно, Дженни понимала — такой старик, не может же он жить вечно… но пока она не услышала это из чужих уст, у нее еще оставались какие-то сомнения, теперь же она столкнулась с фактом. Генри Стампер должен умереть, и довольно скоро; последние обветшалые остатки ее зеленоглазого лесоруба исчезнут…
И, осознав это, она поняла, что ей совершенно не хочется тащить домой из «Пенька» кого-нибудь из этих мужчин. Даже молодцеватого рыбака. Расстроившись, она еще глубже забилась в кресло, не выпуская из рук стакан с ликером, который купила как наживку для рыбака, и одним махом осушила его сама. Ей он был нужнее. «У меня нет впереди мужчин, не вижу ни одного…»
И в тот самый момент, когда Дженни собиралась заказать еще, ей пришла на память старая индейская игра с ракушками, провидческое колдовство, не описанное ни в одной книге бледнолицых и почерпнутое ею еще в детстве. Она громко икнула, встала на ноги и погромыхала прочь, пьяная, суровая и неутомимая после стольких лет без мужчин…
«Слишком давно, слишком давно, слишком давно, — жалобно поет она. — Без мужчин, слишком, черт возьми, давно», — и еще раз бросает ракушки. С отсутствующим видом она потягивает солоноватую жидкость из стакана и рассматривает ракушечный узор. С каждым разом рисунок становится все отчетливее. Сначала долго не было ничего определенного. Просто россыпь ракушек. Потом появился глаз, повторяющийся из раза в раз, потом — второй. Затем нос! И наконец все лицо — уже шесть или семь раз подряд, с каждым разом становясь все яснее и отчетливее!..
Она собирает ракушки и медленно водит руками: «…слишком долго, слишком долго, слишком долго… я ложусь без мужчины в кровать…»
В городе агент по недвижимости наконец добирается до этого черномазого адвоката в Портленде и выясняет, что дела обстоят еще хуже, чем предполагала его сестра… «Он оставил ей все, не только страховку, но и все остальное!» Даже кинотеатр, который, как он считал, вернется к нему, чтобы ржаветь еще полгода. Он трясет головой, глядя на свою сестру, сидящую напротив. «Здорово эта змея его окрутила. Он совсем потерял голову. Не плачь, Сисси, мы еще поборемся. Я так и сказал этому черномазому, что у них это так не пройдет».
Он резко умолкает, уставившись на деревянную фигурку, оформляющуюся под его перочинным ножом… Черт! Еще эта семейка из Калифорнии, которая грозится отнять его четырехкомнатный коттедж за Нахамишем… Неужели в этих крысиных скачках человека никогда не оставят в покое? Почему надо все время встревать и мешать, когда наступают времена радости и благоденствия? Черт бы побрал эту банду интриганов… Бежать, бежать! И в отчаянии он швыряет фигурку в корзину со стружками…
В то самое время, когда Симона избавляется от преследующей ее фигурки, запихивая ее в дальний угол верхнего ящика комода, под свое старое свадебное платье, она чувствует, что уже недосягаема для помощи девственного идола… Какой теперь в нем смысл? Разве Пресвятая Дева в состоянии помочь в выборе контрацептивных средств? или в спринцевании? или замедлить рост кисты, набухающей, как ледяной пузырь, у нее под кожей, мерзлой пустоты, образующейся на том месте, где были Добродетель, Раскаяние и Стыд? Не смеши меня, кукла Маша…
Рей наконец поднимается с кровати и идет к грязному тазу в углу комнаты, бросив бесполезные попытки исправить свое настроение с помощью воспоминаний. Он берет треснувший эмалированный таз и наливает в него теплую воду. Поставив таз на запрещенную плитку за чемоданом, он садится на стул, закуривает сигарету и смотрит, как ворочается в кровати Род, похрапывая через три вдоха на четвертый. «Роди, мальчик, — шепчет Рей, — знаешь, у тебя еще никогда не было так плохо с ритмом. Раньше ты всегда попадал, несмотря на все мои придирки, то получше, то похуже, но — главное — попадал. Я, старик, чувствую ритм, как часы. И слух у меня абсолютный. Нет, я ничего, просто я говорю, что знаю. Это точняк. Просто я знаю, что вчера это было, несмотря на выпивку, просьбы, подачки… знаешь, старик, ничто не могло меня удержать! Я чувствовал, что подхожу к пику, что передо мной чистый путь и на нем никого — ни! одного! живого! существа! Род, старик! чтобы помешать мне достичь вершины!»
Он затихает. Тикают часы. Он гасит недокуренную сигарету о тарелку с красным перцем и встает. В эмалированном тазу булькает закипевшая вода. Он достает из-под шкафа зачехленную гитару и расстегивает чехол. Достав инструмент, ставит его рядом с чемоданом… потом некоторое время рассматривает, как мастерски он сделан, — перламутровую инкрустацию, чередующиеся оттенки вишневого дерева, перпендикулярные волокна которого пересекают шесть параллелей блестящей стали… чертовски красиво, вроде как живая гармония: свобода, упорядоченность, стильность. Он улыбается, закрывает глаза и встает на гитару босыми ногами. Струны рвутся, трещит вишневое дерево. Чертовски красиво, дьявольски красиво… Он подпрыгивает на ней. Какой смысл? Человек все равно не может на такой прекрасной вещи…
Раздается оглушительный треск. Разбуженный собственным храпом Род видит, как его приятель скачет на разбитых обломках гитары. «Рей!» — Род выскакивает из-под одеяла. Рей поворачивается к нему — лицо у него опустошенное и одновременно мечтательно-спокойное… «Рей, старик, остановись!» Но прежде чем Род успевает его схватить, Рей одним прыжком оказывается у таза и погружает обе руки до запястьев в кипящую воду…
19 ноября: собака умерла. Старина Рыжик? Каштанка? Нет, Грей… от рыбы… хребет покривился, и он сдох.
24 ноября: День Благодарения — другого года? — мать умерла. Мы с Джоном сделали гроб из сосны. Доктор говорит: не знает почему. Стоукс считает, что не вынесла. К чертям собачьим! А я думаю, она просто… Хэнк, мальчик, Хэнк, разве ты не знаешь, что старуха просто… Хэнк, так нельзя… легла и умерла… Хэнк, мальчик, если ты… снова врывается солнце… ты не можешь… обрушивается на землю, тысячу тысяч лет пролежавшую в тени…
— Хэнк, черт подери, сюда!
— Мистер Стампер! Лягте! Доктор… Доктор, помогите… пожалуйста!
Какой тебе открылся мир! Бледная, мерцающая оранжевым светом малина, на вкус еще нежнее собственного цвета. «Слушай меня, Хэнк, сын, я с тобой говорю!» Бабочки, порхающие, как звезды. «Мистер Стампер, успокойтесь, отпустите…» А Бродягу-Проповедника помнишь? Он читал отходную по маме, когда она умерла: сказал, что как-то крестил парня в сусле; крикун такой проповедник, сукин сын, голос — слышно за две мили, вечно голодный, вечно ковыряет в носу, вечно болтает о христианском милосердии… Ох уж эти зимы! «Черт бы тебя побрал, Стоукс, с твоими объедками и обносками!» Миссионерские бочки, которые готовились церквями на Востоке и прибывали с каким-нибудь пароходом, всегда вызывали много шума — с благотворительной одежды летели пуговицы при дележе, а кое-кто недосчитывался и зубов… «Стоукс, лучше я буду прикрываться листьями и расчесываться рыбьими костяками!» Солнце обрушивается на зеленые тени… «Но не отдам тебе ни пяди!» …и снова отступает, раскалывая зеленый купол. «Тихо, спокойно, мистер Стампер, ну же, ну же, сейчас-сейчас, одну минуту…» И снова брызжет с синевы на замерший тростник… »…тихо, тихо, тихо…».
— Заснул. Спасибо за помощь. — Мерцает молочный свет. Сестра плотно зашторивает мягкие серые занавески на первом майском дне. Энди высаживает Хэнка и Вив у дома и едет к ялику, чтобы грести под дождем к себе. Биг Ньютон пытается успокоиться, сидя на бачке и сцарапывая буквы с надписи, выведенной на дверце: «Перед тем как пиво пить, руки не забудь умыть»; стерев последнее слово и часть букв во второй строчке, он изменяет ее на «имел я вас» и для убедительности ставит в конце восклицательный знак. Рей наконец окончательно приходит в себя после ошеломившей его тишины и набирает в ритме и в силе звука. Дженни, вдруг уставшая от обхаживания пьяниц, резко выходит, вспомнив о другой игре. В то время как Симона в шикарном ярко-красном платье решительно и вызывающе входит в ту же дверь, навсегда распростившись с детской наивностью.
— Эге-гей, кто к нам прилетел! Как дела, Симона? Давненько не виделись!
— Мальчики…
— Ах ты Боже мой, вся разодета в пух и прах, словно с обложки!
— Благодарю, очень мило с вашей стороны. Это — подарок…
— Хави, эй, Хави, Симона пришла; Симона вернулась, Хави…
— Цыц! Слушайте все: Симона вернулась!
— А кто мне купит пива?
— Тедди! Выпивку для нашей маленькой французской леди… Нет, всем выпивку!
Тедди поворачивается к стаканам, сохнущим на полотенце, и снова сталкивается с тем же выражением лица.
«Я знаю. Теперь я знаю. — Его пухленькое тельце все еще дрожит от электрического заряда предшествовавшей напряженки. — Я думал, люди пьют из-за солнца, от радости, от благополучия… Я было решил, что все время ошибался, когда в такой прекрасный день… но теперь я понимаю. — В наступающих сумерках мигают неоны. Руки Тедди оживают. Он хватает по нескольку стаканов зараз, и они звенят… — Просто, чтобы понять, что происходит, потребовалось некоторое время. Я-то думал, что в моей коллекции есть уже все мрачные мины; я считал, что все их знаю. Я думал, мне известны все выражения лиц, я полагал, что знаком со всеми страхами… — а музыка и счастливый смех возносятся к его продымленному потолку… — но такого лица еще не бывало, с таким невыразимым, безысходным, сверхъестественным ужасом!»
Мне вспомнился еще один, последний анекдот, немножко длинноватый, так что можешь его пропустить — он не имеет никакого отношения к истории… Я вставил его лишь потому, что мне показалось — он может как-то соотноситься если не с сюжетом и подтекстом, то, по крайней мере, со смыслом… О парне, с которым я познакомился в дурдоме, — мистере Сигсе, нервном, с подвижными чертами лица самоучке, который все свои пятьдесят с лишним лет, за исключением времени службы в армии, прожил в каком-то орегонском городке, где и родился. Он читал энциклопедии, знал наизусть Мильтона, вел в больничной газете колонку «Подбери однокоренные слова»… Вполне способная и самодостаточная личность, но, несмотря на это, он был одним из самых неудобных людей в палате. Сигс безумно боялся толпы, но не лучше себя чувствовал и в ситуациях один на один. Казалось, он успокаивался только наедине с книгой. И когда он вызвался стать координатором по осуществлению общественных связей, все, включая меня, были невероятно поражены. «Мазохизм?» — поинтересовался у него я, услышав о назначении. «Что ты имеешь в виду?» Он заерзал, избегая моего взгляда, но я продолжил: «Я имею в виду эту работу по общественным связям… Зачем ты берешься за дело, в котором нужно постоянно общаться с большими группами людей, ведь тебе гораздо лучше одному?»
Мистер Сигс перестал вертеться и посмотрел прямо на меня: у него были большие глаза с тяжелыми веками, он глядел не мигая с такой неожиданной пронзительностью, что казалось — он прожжет меня насквозь. «Перед тем как попасть сюда… я устроился на работу, объездчиком. Жил в сторожке. За сотни миль от какого бы то ни было жилья. Тишина, пустота, никого и ничего вокруг. Горы — красота… Даже ни единого деревца. Взял с собой полное собрание Великих Книг. Всю классику. Из моей зарплаты просто высчитывали по десять долларов в месяц. Красивое было место. На тысячи миль, куда ни посмотри, словно все мое. Да, красиво… И все же не смог. Уволился через полтора месяца». Черты его лица смягчились, глаза, горевшие синим пламенем, снова потускнели под полуприкрытыми веками. Он улыбнулся — я видел, как он пытается расслабиться. «Да, ты прав. Конечно, я одиночка, прирожденный одиночка. И когда-нибудь мне удастся, я имею в виду сторожку. Да. Вот увидишь. Но не так, как тогда. Не для того, чтобы спрятаться. Нет. Следующий раз я переберусь в нее, во-первых, потому что сам, по доброй воле, выберу такую жизнь, а во-вторых — потому что пойму, что мне там лучше. Самое разумное. Но… прежде нужно разобраться со всеми этими общественными взаимоотношениями. Самостоятельно… как в сторожке. Человек должен понять, что у него есть выбор, прежде чем получать удовольствие от того, что он выбрал. Теперь я это понимаю. Человек сначала должен научиться быть с другими людьми. .. и только после этого он сможет остаться с самим собой».
«И наоборот, мистер Сигс, — из терапевтических соображений присовокупил я, — прежде чем выходить к людям, человек должен научиться справляться с собой». Он неохотно, но все же согласился. Потому что тогда это дополнение нам обоим казалось психологически обоснованным, несмотря на его явную связь с дилеммой «яйцо или курица»
Впрочем, со временем я понял, что этим все не исчерпывается. Несколько месяцев назад я охотился на тетеревов в горах Очоко — огромные заброшенные высокогорные долины за сотни миль от какого-либо человеческого жилья, — и там я снова повстречал мистера Сигса — окрепшего, помолодевшего, загоревшего, бородатого и спокойного, как ящерица, греющаяся на солнышке. Преодолев взаимное удивление, мы вспомнили наш разговор после его назначения на пост координатора, и я поинтересовался, удался ли его план. Еще как! После успешной терапии он был с почетом отпущен на волю около года назад и получил работу объездчика, свои Великие Книги, сторожку… и любил все это. А уверен ли он, что действительно сознательно выбрал эту лачугу, а не просто скрывается в ней от людей? Уверен. А не одиноко ли ему? Нет. Ну хорошо, а не скучает ли он? Он покачал головой. «После того как приобретаешь опыт в общении с людьми и самим собой, впереди остается еще очень много дел; предстоит еще главное…»
«Главное? — спросил я, заподозрив неладное в заявлении, что его выпустили „с почетом“. — Что же это, мистер Сигс? Главное? Природа? Бог?»«Возможно, — согласился он, переворачиваясь на другой бок на своем камне и закрывая глаза от яркого света. — Природа или Бог. А может, время. Или Смерть. Или просто звезды и цветы. Еще не знаю…» Он зевнул, приподнял голову и снова посмотрел на меня тем же пронзительным взглядом ярко-синих сумасшедших глаз, излучающих такую внутреннюю силу, которую ни солнце, ни терапия усмирить не в силах… «Мне пятьдесят три, — отрывисто заметил он. — Потребовалось пятьдесят лет, полвека, чтобы я научился иметь дело с тем, что мне по плечу. Стоит ли ожидать, что следующий шаг будет сделан за ночь? Пока».
Он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон — отощавший провинциальный Будда на раскаленнойскале за тысячи миль от ниоткуда. Я двинулся назад к лагерю, пытаясь решить, просветлело у него в голове по сравнению с последним разом, когда мы виделись, или наоборот. Я решил, что — да.
День Благодарения застал город в дымке серого моросящего дождя и черного похмелья, с привкусом вчерашних сигарет во рту, не испытывающим благодарность ни к чему, разве что к осознанию, что и это пройдет. Биг Ньютон пытается изрыгнуть из себя предшествовавший вечер при помощи соды с уксусом. Хави Эванс в тех же целях использует ложку печеночницы на полбутылки натуральной французской туалетной воды, выкраденной вчера у Симоны и преподнесенной им жене в качестве мировой. Дженни выдирает очередную страницу. Лес Гиббонс видит гребущего мимо Энди, с криком несется по склону, поскальзывается и падает в холодную воду. Энди спускается вниз, к лесопилке, проплывая словно во сне мимо ругающегося и барахтающегося на камышовой отмели Леса. Вив чистит зубы солью. Рей сидит на кровати с головной болью, пытаясь избавиться от дурных предчувствий при помощи светлых воспоминаний о своем вчерашнем успехе и грез о сияющем будущем. Симона старается смыть с себя схожие ощущения. Ивенрайт пользуется «Биксом» и строчками из старой отцовской песни:
…Потом он устает вопрошать и засыпает прямо в ванне. Дженни более настойчива. Разделавшись со страницей из Библии, она устало, но решительно возвращается в хижину. Со вчерашнего вечера она усердно занимается старым детским колдовством, которое и повинно в ее преждевременном уходе из «Пенька». Через столько лет она вспомнила эту старинную игру с ракушками, которой пользовались все девочки племени, чтобы вызвать образ суженого. В ногах своей шаткой лежанки Дженни раскладывает белую наволочку, уже успевшую потемнеть за долгие часы возни с ракушками. Дженни склоняется над наволочкой, медленно делает над ней круги сжатыми в кулаки пальцами… и раскрывает ладони, разбрасывая пригоршни изысканных, покрытых прибрежным песком ракушек. Потом принимается их рассматривать, напевая: «Слишком давно я не знаю мужчин, мужчин, мужчин…» на мелодию «Больше не будет дождя, дождя, дождя». Она кивает головой и опять собирает ракушки, чтобы приняться за дело сызнова: «Ва-кон-да-а-а, услышь мою песнь… слишком давно я не знаю мужчин…»
И когда шар земной весь займется как в огне,
Ты скажи, ты ответь: ты на чьей стороне?
Когда Дженни было пятнадцать, беда состояла в том, что ее постель никогда не оставалась без мужчины. «Дженни, ты еще слишком молода, чтобы заниматься бизнесом», — замечали ее братья. Но какой же это бизнес?
— Я останусь с отцом. Он голосовал за Рузвельта.
— Он дурак. Послушай, почему бы тебе не поехать с нами? Вниз по побережью, туда, где Гувер построил нам дома. Там места гораздо лучше: хорошие дома с удобствами внутри и снаружи… К тому же нам еще и платить будут за то, что мы там живем. Почему ты не хочешь?.. А если тебе нужна грязь, так она есть везде.
Дженни качала головой и пренебрежительно дергала узкими бедрами, стоя перед новым ярким трейлером, который братья купили для переезда в резервацию.
— Я думаю, я останусь, если вы не возражаете. — Она задирает оранжевую юбку, демонстрируя тонкие коричневые ноги, обнаженные до пупа, и тусклое алюминиевое отражение решительно поддерживает ее решение. — Отец говорит, что по новому законодательству индейцы имеют такие же права, как и другие. Он говорит, что мы с ним сможем заняться торговлей, если захотим. Как вам мои ноги?
— Дженни! Господи! — разевают рты братья. — Опусти свою юбку. Отец — сумасшедший дурак. Ты поедешь с нами.
Она задирает юбку сзади и, повернувшись, через плечо смотрит на расплывающееся отражение собственной задницы.
— Он говорит: если мы останемся здесь, с лесорубами, то сможем быстро разбогатеть и отойти от дел. М-м-м… ничего оранжевый цвет, а?
Пять лет спустя их отец продемонстрировал все свое дурацкое безумие, приобретя на все сбережения новый дом из тесаных досок, покрытый дранкой и с лепниной во всех комнатах… рядом с особняком Прингла. Это была ошибка: индеец может заниматься бизнесом, он даже может приобрести себе дом с лепниной, но ему следовало бы знать, что устраивать свой дом и бизнес по соседству с благочестивой богобоязненной христианкой — нельзя! Особенно если эта христианка — Злюка Прингл. Не успела Дженни и разу переночевать под новой крышей, как возмущенные горожане сожгли дом дотла, а бедного папашу в приступе благонравия загнали в горы. Дженни они позволили остаться с условием, что она поумерит свои замашки, как и цены, и переселится на менее заметные окраины…
— Не так уж плохо, — заявила она приехавшим забрать ее братьям. — Они предоставили мне этот славный домик. И я не чувствую себя покинутой. Хожу на танцы. Так что, пожалуй, я останусь. — Она не стала упоминать зеленоглазого лесоруба, которого поклялась заарканить. — К тому же я зарабатываю пятнадцать, а то и двадцать долларов в неделю… А что вам дает правительство, мальчики?
Разорение не произвело на нее никакого впечатления; более того, с исчезновением лишнего рта доход ее даже увеличился. К тому же и окраина ей нравилась больше. Она не могла привыкнуть к запаху гостиницы, к ее постоянному шуму, когда просыпаешься и не знаешь, к тебе это или нет. «По крайней мере, здесь, когда в промозглую январскую ночь слышишь чавканье сапог по грязи, точно знаешь, что идут к тебе».
Но по мере того как один за другим проходили январи, а коричневая задница на стойкой диете из устриц, вапата и пива расплывалась все больше и больше, шаги слышались все реже. С финансовой точки зрения Дженни это не волновало: земля за ее хижиной изобиловала не только устрицами, но и монетами — почва была богато унавожена буквально сотнями табакерок, содержащих по пятнадцать-двадцать долларов в купюрах. Она хорошо запомнила урок унижения, преподанный ей отцом: никогда не допускай, чтобы твой бизнес выглядел слишком успешным, — припрятывай! И частота, с которой в течение многих лет в самое разное время суток ее видели копающейся в грязи, неизменно вызывала взрывы сочувствия. Так что деньги ее не волновали. Но чем реже слышались шаги, тем более одиноко ей становилось. Достаточно, чтобы решиться на перемены.
На этот раз Дженни отправилась сама. Она застала братьев в армейском брезентовом бараке вырезающими безделушки из мирта. Они предложили ей присесть на ящик.
— Из-за этой войны правительство никак не может выстроить дома, — извиняющимся тоном объяснили они ей. — Но теперь уже скоро…
— Ничего. В каком бараке старый шаман? Мне надо поговорить с ним. Кое-что нужно.
Шаману хватило одного взгляда, чтобы сказать ей, что для таких перемен потребуется очень большое колдовство, настолько большое, что он за него не сможет взяться. О'кей, она сама разберется. На обратном пути Дженни купила роман Томаса Манна и, сев в автобус, всю дорогу до Ваконды пыталась разобраться, о какой это волшебной горе тот толкует. Подъезжая к городу, на мосту она бросила это занятие и вышвырнула книжку в реку. Потом она стала брать материал для своих исследований в библиотеке: похоже, ей предстояло много возни не с одной книгой, так что незачем было тратить деньги, когда большинство из них приносило одни лишь разочарования, как та чушь, накарябанная этим вшивым немцем.
Чуши и разочарований было предостаточно, но она решительно топала вперед в своих резиновых сапогах, пытаясь разрешить проблему сразу на двух уровнях: оставаясь в одиночестве в своей хижине, она потчевала потусторонние силы непредсказуемой и безымянной мешаниной всевозможных приемов, почерпнутых из случайных книг, приходя в «Пенек», она спаивала пьянчуг такой же безымянной и непредсказуемой мешаниной, как и ее колдовство, несмотря на то что она наливалась из бутылки с наклейкой «Бурбон де Люкс». Второй метод оказывался гораздо успешнее всех ее заговоров и чар: в хороший вечер при достаточном количестве пьяниц ей не только удавалось заполучить в свою постель мужчину, но при благоприятных обстоятельствах и осторожном поведении задержать его и в протрезвевшем состоянии.
Прошлый вечер идеально подходил для применения этого второго метода: мужики начали пить рано, и когда появилась Дженни, все были уже настолько пьяны, что и тратиться ей особенно не пришлось. В течение часа за двумя разными столами два старых приятеля поинтересовались, сохранилось ли у нее все то же старое одеяло из тюленьей шкуры, а какой-то рыбак, не старше сорока, спросил, не поможет ли она очистить ракушечник с его киля, — идеальная ситуация!
Но вдруг она прекратила покупать выпивку и расточать свое тяжеловесное кокетство и уселась в одиночестве. До нее донесся разговор о Генри Стампере: кто-то видел его в больнице, и, похоже, старая черепаха наконец собралась успокоиться. Конечно, Дженни понимала — такой старик, не может же он жить вечно… но пока она не услышала это из чужих уст, у нее еще оставались какие-то сомнения, теперь же она столкнулась с фактом. Генри Стампер должен умереть, и довольно скоро; последние обветшалые остатки ее зеленоглазого лесоруба исчезнут…
И, осознав это, она поняла, что ей совершенно не хочется тащить домой из «Пенька» кого-нибудь из этих мужчин. Даже молодцеватого рыбака. Расстроившись, она еще глубже забилась в кресло, не выпуская из рук стакан с ликером, который купила как наживку для рыбака, и одним махом осушила его сама. Ей он был нужнее. «У меня нет впереди мужчин, не вижу ни одного…»
И в тот самый момент, когда Дженни собиралась заказать еще, ей пришла на память старая индейская игра с ракушками, провидческое колдовство, не описанное ни в одной книге бледнолицых и почерпнутое ею еще в детстве. Она громко икнула, встала на ноги и погромыхала прочь, пьяная, суровая и неутомимая после стольких лет без мужчин…
«Слишком давно, слишком давно, слишком давно, — жалобно поет она. — Без мужчин, слишком, черт возьми, давно», — и еще раз бросает ракушки. С отсутствующим видом она потягивает солоноватую жидкость из стакана и рассматривает ракушечный узор. С каждым разом рисунок становится все отчетливее. Сначала долго не было ничего определенного. Просто россыпь ракушек. Потом появился глаз, повторяющийся из раза в раз, потом — второй. Затем нос! И наконец все лицо — уже шесть или семь раз подряд, с каждым разом становясь все яснее и отчетливее!..
Она собирает ракушки и медленно водит руками: «…слишком долго, слишком долго, слишком долго… я ложусь без мужчины в кровать…»
В городе агент по недвижимости наконец добирается до этого черномазого адвоката в Портленде и выясняет, что дела обстоят еще хуже, чем предполагала его сестра… «Он оставил ей все, не только страховку, но и все остальное!» Даже кинотеатр, который, как он считал, вернется к нему, чтобы ржаветь еще полгода. Он трясет головой, глядя на свою сестру, сидящую напротив. «Здорово эта змея его окрутила. Он совсем потерял голову. Не плачь, Сисси, мы еще поборемся. Я так и сказал этому черномазому, что у них это так не пройдет».
Он резко умолкает, уставившись на деревянную фигурку, оформляющуюся под его перочинным ножом… Черт! Еще эта семейка из Калифорнии, которая грозится отнять его четырехкомнатный коттедж за Нахамишем… Неужели в этих крысиных скачках человека никогда не оставят в покое? Почему надо все время встревать и мешать, когда наступают времена радости и благоденствия? Черт бы побрал эту банду интриганов… Бежать, бежать! И в отчаянии он швыряет фигурку в корзину со стружками…
В то самое время, когда Симона избавляется от преследующей ее фигурки, запихивая ее в дальний угол верхнего ящика комода, под свое старое свадебное платье, она чувствует, что уже недосягаема для помощи девственного идола… Какой теперь в нем смысл? Разве Пресвятая Дева в состоянии помочь в выборе контрацептивных средств? или в спринцевании? или замедлить рост кисты, набухающей, как ледяной пузырь, у нее под кожей, мерзлой пустоты, образующейся на том месте, где были Добродетель, Раскаяние и Стыд? Не смеши меня, кукла Маша…
Рей наконец поднимается с кровати и идет к грязному тазу в углу комнаты, бросив бесполезные попытки исправить свое настроение с помощью воспоминаний. Он берет треснувший эмалированный таз и наливает в него теплую воду. Поставив таз на запрещенную плитку за чемоданом, он садится на стул, закуривает сигарету и смотрит, как ворочается в кровати Род, похрапывая через три вдоха на четвертый. «Роди, мальчик, — шепчет Рей, — знаешь, у тебя еще никогда не было так плохо с ритмом. Раньше ты всегда попадал, несмотря на все мои придирки, то получше, то похуже, но — главное — попадал. Я, старик, чувствую ритм, как часы. И слух у меня абсолютный. Нет, я ничего, просто я говорю, что знаю. Это точняк. Просто я знаю, что вчера это было, несмотря на выпивку, просьбы, подачки… знаешь, старик, ничто не могло меня удержать! Я чувствовал, что подхожу к пику, что передо мной чистый путь и на нем никого — ни! одного! живого! существа! Род, старик! чтобы помешать мне достичь вершины!»
Он затихает. Тикают часы. Он гасит недокуренную сигарету о тарелку с красным перцем и встает. В эмалированном тазу булькает закипевшая вода. Он достает из-под шкафа зачехленную гитару и расстегивает чехол. Достав инструмент, ставит его рядом с чемоданом… потом некоторое время рассматривает, как мастерски он сделан, — перламутровую инкрустацию, чередующиеся оттенки вишневого дерева, перпендикулярные волокна которого пересекают шесть параллелей блестящей стали… чертовски красиво, вроде как живая гармония: свобода, упорядоченность, стильность. Он улыбается, закрывает глаза и встает на гитару босыми ногами. Струны рвутся, трещит вишневое дерево. Чертовски красиво, дьявольски красиво… Он подпрыгивает на ней. Какой смысл? Человек все равно не может на такой прекрасной вещи…
Раздается оглушительный треск. Разбуженный собственным храпом Род видит, как его приятель скачет на разбитых обломках гитары. «Рей!» — Род выскакивает из-под одеяла. Рей поворачивается к нему — лицо у него опустошенное и одновременно мечтательно-спокойное… «Рей, старик, остановись!» Но прежде чем Род успевает его схватить, Рей одним прыжком оказывается у таза и погружает обе руки до запястьев в кипящую воду…