Страница:
— Ну что ж, я прекрасно это понимаю; напоминает сумасшедшего, спускающегося с Ниагары в кофейной банке, потому что этот способ отправиться на тот свет, на его взгляд, ничуть не хуже любого другого.
— Верно, — отвечаю я; он абсолютно ничего не понимает, — это нечто гораздо большее, потому что это — способ остаться в живых… И пока они, шагая в ногу, спешат через дюны к городу
— Хэнк впереди, Ли чуть позади (и безмолвная зарница нежно полыхает перед ними), — начинают падать первые капли дождя, словно тысяча глаз открывается на белой маске песка, и осока колышется в такт неслышной мелодии.,.Это приводит па ум еще одно соображение к сюжету о певцах с эхом и тех, кто вторит ему, а именно — о танце. Нет, не субботние танцульки, где делаешь шажки в такт уже слышанной и известной мелодии и где знаешь, даже если всего лишь на клеточном уровне, куда ты этими шажками придешь… а Танец Дня, где движения непредсказуемы, а мелодия так же беззвучна, как та, под которую танцует осока, как эхо или песня, еще не обретшая своего эха. Танец,в котором ты никогда точно не знаешь, к чему придешь. Он может завести тебя 6 такие дебри, что ты даже не будешь знать, где оказался, пока не выберешься обратно.А иногда ты не сможешь понять и этого, потому что тебе попросту не удастся вернуться туда, откуда ты начал…
И когда Брат Уолкер расчехлил орган, положив конец гитарным переборам своей жены, и наконец завершил свою громоподобную службу, все пойманные танцем прихожане облегченно закрыли глаза, вздохнули и уныло вернулись в мир своих ежедневных забот… все, кроме Джо Бена, все так же обращенного к небу, в душе которого безостановочно звучала музыка. И который совершенно не чувствовал себя запутавшимся и сбитым с толку.
Выйдя со всем своим семейством из палатки и приблизившись к пикапу, он обнаружил записку Ли; но прежде чем он смог решить, что по этому поводу думать, один из собратьев по вере, настолько одухотворившийся после службы, что даже забыл свою врожденную неприязнь к Стамперам, подошел к нему и довел до сведения брата Джо Бена, что вскорости в здании тред-юниона состоится известное собрание. «Чтоб мне съесть свою шляпу, уж оно-то на вас, сукиных детей, подействует… сегодня днем, и Ивенрайт будет, и забастовочный комитет, и мистер Джонатан Б. Дрэгер собственной персоной! — известил он Джо. — И если в ходе собрания выяснится то, что мы собираемся выяснить, брат Стампер, то будьте готовы, сукины дети, мы уж с вами поквитаемся!»
После того как тот гордо отчалил, Джо Бен еще некоторое время постоял, обдумывая информацию. Если то, что выяснится, повлечет за собой такие тяжелые для него и его семьи последствия, так, может, ему лично посетить собрание?.. Это представлялось Джо Бену наилучшим выходом после того, как его брату по вере хватило здравого смысла рассказать ему обо всем.
Он глянул по сторонам в поисках Ли, потом затолкал Джэн и детей в пикап и отвез их в новый дом, откуда, оставив им инструкции по окраске, снова поспешил в город. Он вернулся в Ваконду кружным путем, приближаясь к ней с тщательнейшими предосторожностями, пока не вырулил на Главную улицу со стороны пляжа при полном отсутствии свидетелей. Он припарковал пикап в зарослях акации за консервным заводом и выкурил сигарету под оглушительный треск стручков, заплевывавших ветровое стекло своими семенами. Он докурил сигарету, поднял воротник своей кожаной куртки и двинулся по главной улице, как дикий раненый зверь.
Акация прикрывала его, пока он не дошел до усыпанного рыбьими костями дока. За доком он пробрался до пожарной станции. Затем начиналось открытое пространство — перед ним расстилалась Главная улица.
Джо Бен подтянул штаны и, весело насвистывая, ступил на тротуар, пытаясь сделать вид, что он бесцельно гуляет. Он даже нашел пивную банку, чтобы можно было, пиная, гнать ее перед собой.
Он благополучно миновал кафе «Морской бриз», измазанное мылом окно конторы по недвижимости, пересек улицу, чтобы оказаться напротив «Пенька», и двинулся дальше, запихав руки в нагрудные карманы и склонив свое изрезанное шрамами лицо к потрескавшейся мостовой. Он шел намеренно медленно, что не только не скрывало, но, наоборот, подчеркивало его спешку. Миновав витрину «Пенька» и отойдя от него на приличное расстояние, он боязливо огляделся и бросился бегом на противоположную сторону улицы, после чего тут же вернулся к своей медленной, как бы небрежной походке, ссутулив спину и еле передвигая дрожащие от напряжения ноги. Когда он достиг того места, где параллельно с улицей начиналась аллея, он остановился, сошел с тротуара на обочину, небрежно кося глазом на аллею, словно подающий городской сборной в ожидании знаков от партнера… бросил взгляд через плечо налево, потом направо и мгновенно исчез в узком проулке, будто подающий внезапно решил, что ему удастся с мячом в руках прорваться незамеченным мимо отбивающего.
В общем, он привлек бы меньше внимания, если бы шествовал с флагами и оружейными залпами, но, по счастью, дело близилось к обеду и субботнему матчу по телевидению, небо было пасмурным и на улицах было пусто. И все же, прижавшись спиной к стене тред-юниона, он постоял, прислушиваясь, нет ли шагов. Но единственным долетевшим до него звуком был вой сирен на буйках да скрип голодного ветра, роющегося в отбросах. Довольный, Джо обошел здание, беззвучно вспрыгнул на дровяной ящик и подобрался к окну. Он оглядел сумрачные ряды складных стульев и осторожно приподнял оконное стекло на несколько дюймов. Сначала он попытался удобно устроиться под открытым окном, сдался и, спрыгнув вниз, поднял большой пень для колки дров. Тот шмякнулся с металлическим грохотом, открытое окно захлопнулось. Джо снова залез на ящик, опять открыл окно, подтолкнул под него пень и уселся ждать, поставив локти на колени и подперев подбородок руками. Он вздохнул и впервые за все это время задумался: во имя всего святого, зачем он это делает? И что он услышит нового, кроме того что они с Хэнком уже давным-давно знают? Зачем? И стоит ли беспокоиться о том, как сказать об этом Хэнку? Или о том, как Хэнк поступит? Хэнку просто надо собраться с силами и сказать им: «Ваша взяла «, что — Джо был уверен — Хэнк и сделает. Потому что Хэнк знает, что ему придется им так сказать, когда они кончат психовать и трепать языками. И после того как все будет сделано и сказано, Хэнку все равно придется принимать решение, как бы ему это ни не нравилось, потому что такова его судьба. Так что же он тянет время?
Я всегда говорю ему, что наша судьба — принимать свою судьбу, и лучше всего принимать ее со стороны, чтобы успеть разглядеть ее, а заодно и бутсу, которая ее нам подает. И Хэнку такая судьба вполне может понравиться, вполне, точно так же, как ему иногда нравится доить корову. Разве я не повторял ему это по тысяче раз на дню? Будь радостен и счастлив, и крутись, и люби каждый клочок этой жизни, даже если он такой мерзкий, как этот. Я, конечно, не надеюсь, что ты познаешь живого Спасителя, как я, но ты ведь знаешь, что творится здесь, на земле, потому что я вижу по твоим глазам, что ты уже научился видеть. Так как же так, если ты знал, что будет дальше, и уже знал, как тебе придется поступать, почему ты не прекратил все эти мучения, не бросился навстречу грядущему и не сделал того, что должно было быть сделано?..
Но и тогда я ничего не понимаю. А может, неспособность броситься навстречу тому, что грядет, — тоже часть судьбы, которую он должен принимать? Я припоминаю, что однажды чуть было не случилось, когда нам было шестнадцать или семнадцать и он решил пойти навстречу тому, что он уже видел, а не дожидаться, когда оно само подползет. Семнадцать. Это были первые дни нашего выпускного класса. Мы подъехали и оставили его мотоцикл перед лестницей, где все всегда околачивались в ожидании звонка. Парни в сине-белых свитерах из толстой шерсти, покрытых инициалами, цифрами, значками, эмблемами золотых мячей и всякими украшениями, которые можно вышить или приколоть. Когда они стоят так, прислонившись, то похожи на генералов какой-нибудь армии увальней. И новичок тоже стоит на ступеньках, как гостящий генерал, в желто-красном свитере, украшенном всего лишь одной вещицей, всего лишь одной, — парой крохотных медных боксерских перчаток. В Ваконде нет бокса, и вот он стоит со своим украшением.
На Хэнке нет свитера. Он говорит, что его от него тошнит.
И этот парень, Виланд, машет Хэнку рукой, такой дешевый жест, который он подсмотрел в «Лайфе». Мне они не машут. Они вообще не понимают, почему Хэнк со мной возится. Парень машет. «Что скажешь, Хэнк?» — «Ничего особенного, Гай». — «Посмотри-ка эту шину, спустила, а?» — «Возможно, Гай». — «О-о-о, так дело не пойдет. Как провел лето, Хэнк? Как? Попробовал? Видишь, спущена… клянусь, была спущена, Хэнк, о-о-о, пощупай ее; спорю, ты все лето ничем не занимался, кроме как… ну ты и эта твоя потаскушка мачеха…»
Хэнк смотрит в глаза Гаю и улыбается. Спокойная такая улыбка, без всякого там бешенства или угрозы. По правде говоря, даже просительная улыбка, чтобы Гай кончал, потому что он — Хэнк — устал драться из-за этого все лето. Мягкая и просительная. Но какой бы просительной она ни была, в ней таится достаточно угрозы, чтобы намертво заткнуть Гая Виланда. И Гай линяет. Минуту все молчат, и Хэнк снова улыбается, словно ему так неловко, что он сейчас умрет, и тут внезапно этот новичок выходит вперед и встает на место Гая. «Так это ты — Хэнк Стампер? „ И тоже улыбается, как в вестернах. Хэнк поднимает голову и отвечает „да“, тоже как в вестернах. «Да“, — отвечает Хэнк, а я говорю себе, что в это самое мгновение он уже понимает, что будет дальше. И Хэнк улыбается новичку. И улыбка у него такая же усталая, застенчивая и просительная, как и до того.
Мы стоим вокруг. За нами, на площадке, занимается спортивная команда школы.
Гай подходит сзади и говорит Хэнку, что это Томми Остерхаус из Ливана. Хэнк пожимает ему руку. «Как жизнь, Томми? „ — «Вполне сносно; а как ты?“
— «Знаешь, Хэнк, Томми в прошлом году стал чемпионом округа». — «Ты не шутишь, Гай, это правда?» — «Точно, так что теперь ты да Сайрес Лейман, Лорд, Ивенрайт, я и Томми как следует окопаемся на поле, а? «
Я прислоняюсь к мотоциклу и слушаю, как они говорят о футболе, и вижу, как Томми Остерхаус посматривает на руки Хэнка. При распасовке мяча с площадки доносятся вопли болельщиков: «Два-четыре-восемь-шесть, кто сильнее всех здесь есть?» Я жду и наблюдаю за тем, как все тоже ждут. Некоторое время они еще треплются о том о сем, потом Гай откашливается и наконец подбирается к делу. «Ты знаешь, Хэнк, что Томми еще и боксер отличный?» — «Без шуток, Томми, неужто?» — «Боксирую помаленьку, Хэнк». — «Ну, чтобы завоевать такую медаль, надо здорово уметь, Томми». — «Да, Хэнк, я занимаюсь время от времени… у нас была команда в Ливане „. — „А Томми был капитаном, Хэнк“. — „А вы, ребята, не занимаетесь боксом?“ — „Не положено, Томми“. — „А знаешь, Хэнк, Томми стал чемпионом штата, и которым? — третьим на чемпионате Северо-Запада „Золотые перчатки“!“ — „Всего лишь третьим, Гай; здорово пришлось попотеть, когда я встречался с армейскими ребятами из форта Льюис“. — „А знаешь, Хэнк, Томми набрал сто шестьдесят семь очков в прошлом году в Корвалисе на соревнованиях штата по борьбе“. — „Да, кажется, ты мне уже говорил об этом, Гай“. — „О Господи, да мы в этом сезоне разбросаем «Маршфилд“, как бумажных кукол. Чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав. — И чемпион по борьбе! — Он берет за рукав Хэнка и соединяет их руки. — Могу поспорить!“
«А теперь разойдитесь по своим углам и начинайте!» — рвется у меня с языка. Но я бросаю взгляд на Хэнка и предпочитаю промолчать, я вижу его лицо и умолкаю. Потому что я знаю этот взгляд. Скулы, растянутые в улыбке, побелели по краям, словно мышцы высосали из них всю кровь. Я знаю этот взгляд и поэтому предпочитаю не встречать. Хэнк смотрит с этой улыбкой на Томми; он уже все проиграл в уме — первые небрежные фразы, и тычки в коридоре, и грязную площадку, и последнее оскорбление, до того самого момента, когда он знает, что начнется, когда все знают, что начнется. И Хэнк пытается покончить с этим. Потому что он устал после целого лета драк и насмешек, его уже тошнит от всего этого, и он с радостью без этого обойдется. Он улыбается Томми, и я вижу, как мышцы на его шее уже начинают подтягивать за собой руки. На мгновение Томми отвлекают эти тупые девицы «два-четыре-восемь-шесть», и он поворачивается, даже не догадываясь, что драка, которую он планировал устроить недели через три-четыре, уже здесь и не нуждается ни в каких подготовительных мероприятиях. А я стою и смотрю, как мышцы поднимают руки Хэнка, словно тросы десятого номера бревно на грузовик. И только я в полной мере знаю, что это значит. Я знаю, как силен Хэнк. Он может держать обоюдоострый топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Максимум, который я видел, — четырнадцать, и то это был такелажник тридцати пяти лет, здоровый как медведь. Генри говорит, что Хэнк такой жутко сильный из-за того, что его настоящая мать ела слишком много серы, когда носила его, и это каким-то странным образом повлияло на его мышечные ткани. Хэнк только ухмыляется, когда Генри так говорит, и замечает, что это вполне возможно. Хотя я думаю иначе. Я думаю, все не так-то просто. Потому что Хэнк только тогда установил этот рекорд восемь тридцать шесть, когда дядя Аарон начал подшучивать над ним и говорить, что он знает в Вашингтоне одного молодца, который держит так топор восемь минут. Тогда-то Хэнк и сделал это. Восемь тридцать шесть по секундомеру. И без всякой серы, так что дело не в ней. Из-за чего бы там это ни было, но я знаю, что он жутко сильный и что, если он сейчас врежет Томми Остерхаусу, пока тот смотрит на болельщиков, он размозжит его, как мул, лягающий дыню, но я ничего не говорю, хотя время еще есть. Наверное, я не пытаюсь прекратить это, потому что тоже устал, просто от смотрения на это, на то, как Хэнку приходится возиться со всем этим дерьмом. Потому что тогда я еще не принимал своей судьбы и не получал от нее удовольствия. В общем, я ничего не говорю.
Короче, если бы не звонок, зазвонивший именно в это мгновение, Хэнк наверняка врезал бы Томми и снес бы ему череп, как спелую дыню.
Хэнк тоже чувствует, как близко он подошел к этому. И как только звучит звонок, плечи его опускаются, и он смотрит на меня. Руки у него дрожат. Мы идем в класс, и во время ленча он мне ничего не говорит. Когда я подхожу, он стоит у фонтанчика в кафетерии, глядя на то, как из него струится вода. «Не хочешь встать в очередь за жрачкой? Я собираюсь смыться, Джоби. Сможешь сам добраться до дому?» — «Хэнк, ты…» — «Или, смотри, я могу оставить тебе мотоцикл, а сам добраться на попутке, если ты…» — «Хэнк, мне плевать на мотоцикл, но ты…» — «Ты что, не видел, что было утром? Не видел, что чуть было не произошло? Черт, я не знаю, что со мной такое». — «Хэнк, послушай».
— «Нет, Джо, я не понимаю, что такое… я словно пьян». — «Хэнк, послушай». — «Я бы размазал его, Джоби, ты понимаешь?» — «Хэнк, послушай! Послушай! Ну послушай!»
Он стоит передо мной, но я не могу сказать ему то, что собирался. Это было в первый раз, когда я пришел в школу со своим новым лицом — я изменился внешне, но внутрь это еще не просочилось. Поэтому я не мог найти слов, чтобы объяснить ему. А может, я тогда еще не знал. Но я не мог ему сказать: «Послушай, Хэнк, может, там кто-нибудь и верит, что Иисус есть Христос и рожден от Господа и все, кто любит его, — от его плоти. Может, когда-нибудь утренние звезды и запоют хором, и все сыновья Господа возликуют, может, когда-нибудь волк и будет делить кров с ягненком, а леопард станет смирным, как дитя, и может, все перекуют свои мечи на орала, а пики — в рыболовные крючки и всякое там такое, но до этого времени ты должен принимать то, что добрый Господь присудил тебе, и делать то, что он назначил тебе, да еще и с кайфом!» Знал ли я это тогда? Может быть. Может, в самой глубине души. Но я не знал, как это сказать ему. Поэтому единственное, на что я был способен, это повторять: «Послушай, Хэнкус, ну послушай, Хэнк» — а он смотрел, как струится вода.
И вот он идет домой и на следующий день не появляется, и через день тоже, и тогда тренер Левеллин спрашивает на занятиях, куда делась наша звезда, и я говорю ему, что Хэнк нездоров, а Гай Виланд намекает, что Хэнк скоро вообще не будет вылезать из постели, к тому же не своей, и все смеются, кроме тренера. После занятий, вместо того чтобы идти пешком в мотель, где мы с папой живем в это время, я сажусь на автобус. Автобус идет мимо мотеля, но мне не хочется выходить там. Когда мы проезжаем мимо, через кухонное окно я вижу своего отца: голова закинута к лампе, зубы поблескивают как ртуть — он чему-то смеется, чего я не вижу, с кем он там на этот раз — одному Богу известно. Но это заставляет меня задуматься. Посеешь ветер — пожнешь бурю. Этого не избежать ни папе, ни мне, ни даже Хэнку, а уж он с этой женщиной довольно посеял ветра, не задумываясь над тем, как будет его пожинать. Может, ему это сказать?
Я стою на берегу и ору до тех пор, пока в сарае не показывается свет и Хэнк не направляется в моторке ко мне. «Вот те на, это ты, Джоби?» — «Ага, приехал взглянуть, умер ты или что». — «Нет, черт побери, я тут занимаюсь делами, пока Генри поехал в Такому подписывать контракт на лес». — «Хэнк, тренер Левеллин спрашивал…» — «Да, я так и знал, что он спросит». — «Я сказал ему, что ты болен». — «А что ты сказал Томми Остерхаусу? А?» — «Ничего».
Он наклоняется, поднимает пригоршню голышей и принимается швырять их в воду, один за другим, в темноту. Там, в доме, вспыхивает свет. Я тоже поднимаю несколько камешков и присоединяюсь к нему. Я собирался поговорить с ним, но, уже сходя с автобуса, я знал, что нам не удастся поговорить, потому что мы никогда с ним не разговаривали. Нам никогда не удавалось поговорить. Может, потому, что нам никогда этого не было надо. Мы росли вместе и без того знали, что происходит. Хэнк знает, что я приехал сказать ему, что он может возвращаться в школу и жить дальше, потому что все равно рано или поздно он и Томми Остерхаус должны подраться. И я знаю, что он уже отвечает: «Само собой, но ты же видел в тот день, что „рано“ никак не получилось, а мне уже надоело хлебать все это дерьмо в ожидании „поздно „. И меня не волнует эта драка“. Зато меня волнует. «Я хочу сказать, мне наплевать, кто сколько нанесет ударов и кто сколько получит, меня волнует другое: почему, черт побери, я всегда должен драться — не с одним, так с другим!“
(И всегда будешь, Хэнк, отныне, и впредь, и до второго пришествия, так что лучше тебе принять то, что ты и так уже знаешь, и даже постараться найти в этом что-нибудь приятное. Всегда будешь — с Томми Остерхаусом, Флойдом Ивенрайтом или Бигги Ньютоном, с разваливающейся лебедкой, лесными зарослями или рекой, потому что это — твоя судьба, и ты знаешь это. И к тому же она предполагает, что ты должен драться по правилам, потому что, если бы ты врезал Томми Остерхаусу, когда он пялился на девчонок, ты бы попросту убил его без всяких на то причин.)
Но я ничего не говорю. Мы еще некоторое время кидаем камешки, после чего он отвозит меня на мотоцикле домой. На следующий день он в школе. После занятий он достает свой спортивный костюм, и мы идем на поле и садимся на землю, пока тренер Левеллин в десятый раз рассказывает нам, как он учился в колледже. Похоже, Хэнк не слушает. Устав от болтовни Левеллина, он выковыривает палкой землю из протекторов. Все остальные слушают о том, какие мы хорошие молодые люди и что он должен гордиться нами, как мы там ни сыграем в этом сезоне — выиграем, проиграем или сведем вничью, потому что мы все равно покажем хорошую игру, заслужив славу школе Ваконды. Я вижу Томми Остерхауса, который слышит это впервые и сидит с открытым ртом, словно на вкус пробуя каждое слово и кивая всякий раз, когда тренер говорит что-нибудь такое, что ему особенно нравится. Хэнк кончает ковыряться в протекторах и отбрасывает палку. Потом он поворачивается и тоже замечает, с каким видом слушает Томми.
— Парни, — говорит тренер, — парни… Я хочу, чтобы вы всегда помнили: вы мне как сыновья. Выигрываете вы, проигрываете или играете всухую. Я люблю вас. Я люблю вас, мальчики, как сыновей. И я хочу, чтобы вы помнили то, что сказал вам старый футболист. «Земля обетованная». Вспомните это стихотворение! Вспомните!
И он закрывает свои опухшие глаза, словно собирается молиться. Все молчат. Когда он начинает говорить, то напоминает слепого брата Брата Уолкера, Брата Леонарда Провидца.
— Запомните это, парни, — повторяет тренер, — запомните:
Когда же Высший Судия придет тебя судить, Побед и поражений Он не сможет различить, И под фамилией твоей Он проведет черту, Отметив лишь одно на ней: как… (тренер делает глубокий вдох) как ты сыграл игру!
И Хэнк говорит довольно громко:
— Фигня!
Тренер делает вид, что не слышит. Он всегда делает такой вид. Потому что прямо над его головой висит огромное табло, подаренное «Ротари», и по всем видам первым стоит имя Хэнка Стампера: Хэнк Стампер — рекордсмен тут, и Хэнк Стампер — рекордсмен там, так что он предпочитает не связываться. Зато Томми Остерхаус оборачивается и, уставившись на Хэнка, произносит: «Не смешно, Стампер». А Хэнк отвечает: «Плевал я на твое мнение, Остерхаус». И пошло-поехало, пока тренер не вмешивается и не начинает тренировку.
После душа все готовы. Томми Остерхаус что-то говорит приглушенным голосом пачке парней у корыта с тальком. Мы с Хэнком одеваемся молча. После того как все готовы, Хэнк причесывает волосы, мы выходим, и они дерутся на гравиевой площадке перед остановкой автобуса. И весь оставшийся год все поносят Хэнка за то, что мы не выиграли ни первенства округа, ни штата, а могли бы, если бы за нас играл Томми. И в «Пеньке» еще долго судачат, что без Томми Остерхауса Стамперу не удастся сделать классную команду звезд. Хэнк ничего не отвечает, даже когда ему это говорят в лицо. Только ухмыляется да переминается с ноги на ногу. За исключением разве что одного случая. Когда я, он, Джанис и Леота Нильсен отправляемся в дюны, надираемся там, и Леота спрашивает о драке, так как она гуляла с Томми. Нам всем кажется, что Хэнк спит, закрыв лицо руками. И я пытаюсь объяснить ей, что произошло на самом деле: что Томми нарывался на эту драку с первого дня, как увидел Хэнка, и что по-настоящему ему, а не Хэнку, как все утверждают, нужна была эта драка. «Да, да, но даже если Томми хотел ее, я не понимаю… ну, если Хэнк не хотел драться, зачем же он так страшно избил его?»
Я начинаю что-то объяснять, но Хэнк меня прерывает. Он даже не убирает руки с лица. Он говорит: «Леота, милашка, когда ты бегаешь за мной и тебе не терпится, тебе ведь не хочется, чтобы я сделал свое дело кое-как, а?» Леота восклицает: «Что?!» А Хэнк повторяет снова: «Ты ведь хочешь, чтобы я весь выложился, да?» И Леота впадает в такое состояние, что нам приходится везти ее домой. В дверях она поворачивается и орет: «Что это ты думаешь о себе? Может, ты считаешь, что ты такой уж подарок?» Хэнк не отвечает, зато я кричу ей в ответ кое-что, чего она не понимает. Что она такая же, как Томми Остерхаус, только в отличие от него дерется нечестно. Мне бы помолчать. Но это — вино. Так что я кричу, и она мне что-то орет в ответ, пока на крыльце не появляется ее старший брат и тоже не вступает в нашу перепалку. Он — один из дружков Хэнка. Как-то они вместе добрались даже до Большого каньона. «Ну ты, послушай, — говорит он. — Ты, Стампер, сукин сын!» Он ничего не понимает. Хэнк говорит: «Поехали к черту». И мы отваливаем. Он уже и про брата этого знает, но еще не хочет думать об этом. Он еще не может позволить себе думать об этом, хотя чувствует, что уже заваривается новая каша. Но надо, чтобы она сама заварилась, иначе все будут считать его еще большим драчуном, чем он есть на самом деле. Так что… думаю… нечего было и ожидать, что в этой истории с Леландом он будет вести себя иначе. Он не будет рваться туда, где, как он уже знает, ему придется оборвать парню уши. Потому что он будет надеяться, что все как-нибудь рассосется. Единственное, что ему остается, так это надеяться. Или он совсем озвереет, как старый одинокий цепной пес.
Ах ты, Хэнкус… Хэнк… я всегда тебе говорю — принимай свою судьбу. Но когда дело доходит до дела, получается полное дерьмо. Потому что ты не можешь согласиться с ограниченностью собственных сил и не можешь отделаться от надежды, что твое предчувствие окажется ложным.
— Прошу порядка! Всем встать и принести клятву в лояльности…
Зашуршал гравий. Джо Бен вскочил со своего пня и прильнул к приоткрытому окну. Теперь в зале горел свет, и большинство стульев было занято. Хави Эванс стукнул по трибуне и повторил: «Прошу порядка!» Потом он кивнул, и из-за его спины поднялся Флойд Ивенрайт со стопкой пожелтевшей бумаги. Флойд оттолкнул Хави в сторону и разложил на трибуне свои бумаги.
— Так вот что происходит, — начал он. Почуяв первые отдаленные признаки дождя, Джо Бен застегнул молнию на своей куртке.
Старый лесоруб заканчивает разгружать дранку и чувствует, что, прежде чем идти за деньгами, ему надо присесть передохнуть. Из дома за лесопилкой, где живет мастер со своей женой, до него долетает запах ливера с луком. И ему вдруг хочется, чтобы у него в доме на каньоне тоже была жена и чтобы воздух там тоже пах ливером с луком. Конечно, это желание появляется у него не в первый раз, оно неоднократно посещало его; а иногда, подвыпив, он даже всерьез размышлял о женитьбе… Но сейчас, когда он пытается подняться, вся тяжесть его лет обрушивается ему на спину, как шестидесятифунтовая кувалда, и впервые он вынужден признаться себе, что все его мечты безнадежны: у него никогда не будет жены, он просто слишком стар: «А ну и ладно, лучше всего жить одному, вот так я скажу», — слишком грязен, никому не нужен, гнил и стар.
— Верно, — отвечаю я; он абсолютно ничего не понимает, — это нечто гораздо большее, потому что это — способ остаться в живых… И пока они, шагая в ногу, спешат через дюны к городу
— Хэнк впереди, Ли чуть позади (и безмолвная зарница нежно полыхает перед ними), — начинают падать первые капли дождя, словно тысяча глаз открывается на белой маске песка, и осока колышется в такт неслышной мелодии.,.Это приводит па ум еще одно соображение к сюжету о певцах с эхом и тех, кто вторит ему, а именно — о танце. Нет, не субботние танцульки, где делаешь шажки в такт уже слышанной и известной мелодии и где знаешь, даже если всего лишь на клеточном уровне, куда ты этими шажками придешь… а Танец Дня, где движения непредсказуемы, а мелодия так же беззвучна, как та, под которую танцует осока, как эхо или песня, еще не обретшая своего эха. Танец,в котором ты никогда точно не знаешь, к чему придешь. Он может завести тебя 6 такие дебри, что ты даже не будешь знать, где оказался, пока не выберешься обратно.А иногда ты не сможешь понять и этого, потому что тебе попросту не удастся вернуться туда, откуда ты начал…
И когда Брат Уолкер расчехлил орган, положив конец гитарным переборам своей жены, и наконец завершил свою громоподобную службу, все пойманные танцем прихожане облегченно закрыли глаза, вздохнули и уныло вернулись в мир своих ежедневных забот… все, кроме Джо Бена, все так же обращенного к небу, в душе которого безостановочно звучала музыка. И который совершенно не чувствовал себя запутавшимся и сбитым с толку.
Выйдя со всем своим семейством из палатки и приблизившись к пикапу, он обнаружил записку Ли; но прежде чем он смог решить, что по этому поводу думать, один из собратьев по вере, настолько одухотворившийся после службы, что даже забыл свою врожденную неприязнь к Стамперам, подошел к нему и довел до сведения брата Джо Бена, что вскорости в здании тред-юниона состоится известное собрание. «Чтоб мне съесть свою шляпу, уж оно-то на вас, сукиных детей, подействует… сегодня днем, и Ивенрайт будет, и забастовочный комитет, и мистер Джонатан Б. Дрэгер собственной персоной! — известил он Джо. — И если в ходе собрания выяснится то, что мы собираемся выяснить, брат Стампер, то будьте готовы, сукины дети, мы уж с вами поквитаемся!»
После того как тот гордо отчалил, Джо Бен еще некоторое время постоял, обдумывая информацию. Если то, что выяснится, повлечет за собой такие тяжелые для него и его семьи последствия, так, может, ему лично посетить собрание?.. Это представлялось Джо Бену наилучшим выходом после того, как его брату по вере хватило здравого смысла рассказать ему обо всем.
Он глянул по сторонам в поисках Ли, потом затолкал Джэн и детей в пикап и отвез их в новый дом, откуда, оставив им инструкции по окраске, снова поспешил в город. Он вернулся в Ваконду кружным путем, приближаясь к ней с тщательнейшими предосторожностями, пока не вырулил на Главную улицу со стороны пляжа при полном отсутствии свидетелей. Он припарковал пикап в зарослях акации за консервным заводом и выкурил сигарету под оглушительный треск стручков, заплевывавших ветровое стекло своими семенами. Он докурил сигарету, поднял воротник своей кожаной куртки и двинулся по главной улице, как дикий раненый зверь.
Акация прикрывала его, пока он не дошел до усыпанного рыбьими костями дока. За доком он пробрался до пожарной станции. Затем начиналось открытое пространство — перед ним расстилалась Главная улица.
Джо Бен подтянул штаны и, весело насвистывая, ступил на тротуар, пытаясь сделать вид, что он бесцельно гуляет. Он даже нашел пивную банку, чтобы можно было, пиная, гнать ее перед собой.
Он благополучно миновал кафе «Морской бриз», измазанное мылом окно конторы по недвижимости, пересек улицу, чтобы оказаться напротив «Пенька», и двинулся дальше, запихав руки в нагрудные карманы и склонив свое изрезанное шрамами лицо к потрескавшейся мостовой. Он шел намеренно медленно, что не только не скрывало, но, наоборот, подчеркивало его спешку. Миновав витрину «Пенька» и отойдя от него на приличное расстояние, он боязливо огляделся и бросился бегом на противоположную сторону улицы, после чего тут же вернулся к своей медленной, как бы небрежной походке, ссутулив спину и еле передвигая дрожащие от напряжения ноги. Когда он достиг того места, где параллельно с улицей начиналась аллея, он остановился, сошел с тротуара на обочину, небрежно кося глазом на аллею, словно подающий городской сборной в ожидании знаков от партнера… бросил взгляд через плечо налево, потом направо и мгновенно исчез в узком проулке, будто подающий внезапно решил, что ему удастся с мячом в руках прорваться незамеченным мимо отбивающего.
В общем, он привлек бы меньше внимания, если бы шествовал с флагами и оружейными залпами, но, по счастью, дело близилось к обеду и субботнему матчу по телевидению, небо было пасмурным и на улицах было пусто. И все же, прижавшись спиной к стене тред-юниона, он постоял, прислушиваясь, нет ли шагов. Но единственным долетевшим до него звуком был вой сирен на буйках да скрип голодного ветра, роющегося в отбросах. Довольный, Джо обошел здание, беззвучно вспрыгнул на дровяной ящик и подобрался к окну. Он оглядел сумрачные ряды складных стульев и осторожно приподнял оконное стекло на несколько дюймов. Сначала он попытался удобно устроиться под открытым окном, сдался и, спрыгнув вниз, поднял большой пень для колки дров. Тот шмякнулся с металлическим грохотом, открытое окно захлопнулось. Джо снова залез на ящик, опять открыл окно, подтолкнул под него пень и уселся ждать, поставив локти на колени и подперев подбородок руками. Он вздохнул и впервые за все это время задумался: во имя всего святого, зачем он это делает? И что он услышит нового, кроме того что они с Хэнком уже давным-давно знают? Зачем? И стоит ли беспокоиться о том, как сказать об этом Хэнку? Или о том, как Хэнк поступит? Хэнку просто надо собраться с силами и сказать им: «Ваша взяла «, что — Джо был уверен — Хэнк и сделает. Потому что Хэнк знает, что ему придется им так сказать, когда они кончат психовать и трепать языками. И после того как все будет сделано и сказано, Хэнку все равно придется принимать решение, как бы ему это ни не нравилось, потому что такова его судьба. Так что же он тянет время?
Я всегда говорю ему, что наша судьба — принимать свою судьбу, и лучше всего принимать ее со стороны, чтобы успеть разглядеть ее, а заодно и бутсу, которая ее нам подает. И Хэнку такая судьба вполне может понравиться, вполне, точно так же, как ему иногда нравится доить корову. Разве я не повторял ему это по тысяче раз на дню? Будь радостен и счастлив, и крутись, и люби каждый клочок этой жизни, даже если он такой мерзкий, как этот. Я, конечно, не надеюсь, что ты познаешь живого Спасителя, как я, но ты ведь знаешь, что творится здесь, на земле, потому что я вижу по твоим глазам, что ты уже научился видеть. Так как же так, если ты знал, что будет дальше, и уже знал, как тебе придется поступать, почему ты не прекратил все эти мучения, не бросился навстречу грядущему и не сделал того, что должно было быть сделано?..
Но и тогда я ничего не понимаю. А может, неспособность броситься навстречу тому, что грядет, — тоже часть судьбы, которую он должен принимать? Я припоминаю, что однажды чуть было не случилось, когда нам было шестнадцать или семнадцать и он решил пойти навстречу тому, что он уже видел, а не дожидаться, когда оно само подползет. Семнадцать. Это были первые дни нашего выпускного класса. Мы подъехали и оставили его мотоцикл перед лестницей, где все всегда околачивались в ожидании звонка. Парни в сине-белых свитерах из толстой шерсти, покрытых инициалами, цифрами, значками, эмблемами золотых мячей и всякими украшениями, которые можно вышить или приколоть. Когда они стоят так, прислонившись, то похожи на генералов какой-нибудь армии увальней. И новичок тоже стоит на ступеньках, как гостящий генерал, в желто-красном свитере, украшенном всего лишь одной вещицей, всего лишь одной, — парой крохотных медных боксерских перчаток. В Ваконде нет бокса, и вот он стоит со своим украшением.
На Хэнке нет свитера. Он говорит, что его от него тошнит.
И этот парень, Виланд, машет Хэнку рукой, такой дешевый жест, который он подсмотрел в «Лайфе». Мне они не машут. Они вообще не понимают, почему Хэнк со мной возится. Парень машет. «Что скажешь, Хэнк?» — «Ничего особенного, Гай». — «Посмотри-ка эту шину, спустила, а?» — «Возможно, Гай». — «О-о-о, так дело не пойдет. Как провел лето, Хэнк? Как? Попробовал? Видишь, спущена… клянусь, была спущена, Хэнк, о-о-о, пощупай ее; спорю, ты все лето ничем не занимался, кроме как… ну ты и эта твоя потаскушка мачеха…»
Хэнк смотрит в глаза Гаю и улыбается. Спокойная такая улыбка, без всякого там бешенства или угрозы. По правде говоря, даже просительная улыбка, чтобы Гай кончал, потому что он — Хэнк — устал драться из-за этого все лето. Мягкая и просительная. Но какой бы просительной она ни была, в ней таится достаточно угрозы, чтобы намертво заткнуть Гая Виланда. И Гай линяет. Минуту все молчат, и Хэнк снова улыбается, словно ему так неловко, что он сейчас умрет, и тут внезапно этот новичок выходит вперед и встает на место Гая. «Так это ты — Хэнк Стампер? „ И тоже улыбается, как в вестернах. Хэнк поднимает голову и отвечает „да“, тоже как в вестернах. «Да“, — отвечает Хэнк, а я говорю себе, что в это самое мгновение он уже понимает, что будет дальше. И Хэнк улыбается новичку. И улыбка у него такая же усталая, застенчивая и просительная, как и до того.
Мы стоим вокруг. За нами, на площадке, занимается спортивная команда школы.
Гай подходит сзади и говорит Хэнку, что это Томми Остерхаус из Ливана. Хэнк пожимает ему руку. «Как жизнь, Томми? „ — «Вполне сносно; а как ты?“
— «Знаешь, Хэнк, Томми в прошлом году стал чемпионом округа». — «Ты не шутишь, Гай, это правда?» — «Точно, так что теперь ты да Сайрес Лейман, Лорд, Ивенрайт, я и Томми как следует окопаемся на поле, а? «
Я прислоняюсь к мотоциклу и слушаю, как они говорят о футболе, и вижу, как Томми Остерхаус посматривает на руки Хэнка. При распасовке мяча с площадки доносятся вопли болельщиков: «Два-четыре-восемь-шесть, кто сильнее всех здесь есть?» Я жду и наблюдаю за тем, как все тоже ждут. Некоторое время они еще треплются о том о сем, потом Гай откашливается и наконец подбирается к делу. «Ты знаешь, Хэнк, что Томми еще и боксер отличный?» — «Без шуток, Томми, неужто?» — «Боксирую помаленьку, Хэнк». — «Ну, чтобы завоевать такую медаль, надо здорово уметь, Томми». — «Да, Хэнк, я занимаюсь время от времени… у нас была команда в Ливане „. — „А Томми был капитаном, Хэнк“. — „А вы, ребята, не занимаетесь боксом?“ — „Не положено, Томми“. — „А знаешь, Хэнк, Томми стал чемпионом штата, и которым? — третьим на чемпионате Северо-Запада „Золотые перчатки“!“ — „Всего лишь третьим, Гай; здорово пришлось попотеть, когда я встречался с армейскими ребятами из форта Льюис“. — „А знаешь, Хэнк, Томми набрал сто шестьдесят семь очков в прошлом году в Корвалисе на соревнованиях штата по борьбе“. — „Да, кажется, ты мне уже говорил об этом, Гай“. — „О Господи, да мы в этом сезоне разбросаем «Маршфилд“, как бумажных кукол. Чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав. — И чемпион по борьбе! — Он берет за рукав Хэнка и соединяет их руки. — Могу поспорить!“
«А теперь разойдитесь по своим углам и начинайте!» — рвется у меня с языка. Но я бросаю взгляд на Хэнка и предпочитаю промолчать, я вижу его лицо и умолкаю. Потому что я знаю этот взгляд. Скулы, растянутые в улыбке, побелели по краям, словно мышцы высосали из них всю кровь. Я знаю этот взгляд и поэтому предпочитаю не встречать. Хэнк смотрит с этой улыбкой на Томми; он уже все проиграл в уме — первые небрежные фразы, и тычки в коридоре, и грязную площадку, и последнее оскорбление, до того самого момента, когда он знает, что начнется, когда все знают, что начнется. И Хэнк пытается покончить с этим. Потому что он устал после целого лета драк и насмешек, его уже тошнит от всего этого, и он с радостью без этого обойдется. Он улыбается Томми, и я вижу, как мышцы на его шее уже начинают подтягивать за собой руки. На мгновение Томми отвлекают эти тупые девицы «два-четыре-восемь-шесть», и он поворачивается, даже не догадываясь, что драка, которую он планировал устроить недели через три-четыре, уже здесь и не нуждается ни в каких подготовительных мероприятиях. А я стою и смотрю, как мышцы поднимают руки Хэнка, словно тросы десятого номера бревно на грузовик. И только я в полной мере знаю, что это значит. Я знаю, как силен Хэнк. Он может держать обоюдоострый топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Максимум, который я видел, — четырнадцать, и то это был такелажник тридцати пяти лет, здоровый как медведь. Генри говорит, что Хэнк такой жутко сильный из-за того, что его настоящая мать ела слишком много серы, когда носила его, и это каким-то странным образом повлияло на его мышечные ткани. Хэнк только ухмыляется, когда Генри так говорит, и замечает, что это вполне возможно. Хотя я думаю иначе. Я думаю, все не так-то просто. Потому что Хэнк только тогда установил этот рекорд восемь тридцать шесть, когда дядя Аарон начал подшучивать над ним и говорить, что он знает в Вашингтоне одного молодца, который держит так топор восемь минут. Тогда-то Хэнк и сделал это. Восемь тридцать шесть по секундомеру. И без всякой серы, так что дело не в ней. Из-за чего бы там это ни было, но я знаю, что он жутко сильный и что, если он сейчас врежет Томми Остерхаусу, пока тот смотрит на болельщиков, он размозжит его, как мул, лягающий дыню, но я ничего не говорю, хотя время еще есть. Наверное, я не пытаюсь прекратить это, потому что тоже устал, просто от смотрения на это, на то, как Хэнку приходится возиться со всем этим дерьмом. Потому что тогда я еще не принимал своей судьбы и не получал от нее удовольствия. В общем, я ничего не говорю.
Короче, если бы не звонок, зазвонивший именно в это мгновение, Хэнк наверняка врезал бы Томми и снес бы ему череп, как спелую дыню.
Хэнк тоже чувствует, как близко он подошел к этому. И как только звучит звонок, плечи его опускаются, и он смотрит на меня. Руки у него дрожат. Мы идем в класс, и во время ленча он мне ничего не говорит. Когда я подхожу, он стоит у фонтанчика в кафетерии, глядя на то, как из него струится вода. «Не хочешь встать в очередь за жрачкой? Я собираюсь смыться, Джоби. Сможешь сам добраться до дому?» — «Хэнк, ты…» — «Или, смотри, я могу оставить тебе мотоцикл, а сам добраться на попутке, если ты…» — «Хэнк, мне плевать на мотоцикл, но ты…» — «Ты что, не видел, что было утром? Не видел, что чуть было не произошло? Черт, я не знаю, что со мной такое». — «Хэнк, послушай».
— «Нет, Джо, я не понимаю, что такое… я словно пьян». — «Хэнк, послушай». — «Я бы размазал его, Джоби, ты понимаешь?» — «Хэнк, послушай! Послушай! Ну послушай!»
Он стоит передо мной, но я не могу сказать ему то, что собирался. Это было в первый раз, когда я пришел в школу со своим новым лицом — я изменился внешне, но внутрь это еще не просочилось. Поэтому я не мог найти слов, чтобы объяснить ему. А может, я тогда еще не знал. Но я не мог ему сказать: «Послушай, Хэнк, может, там кто-нибудь и верит, что Иисус есть Христос и рожден от Господа и все, кто любит его, — от его плоти. Может, когда-нибудь утренние звезды и запоют хором, и все сыновья Господа возликуют, может, когда-нибудь волк и будет делить кров с ягненком, а леопард станет смирным, как дитя, и может, все перекуют свои мечи на орала, а пики — в рыболовные крючки и всякое там такое, но до этого времени ты должен принимать то, что добрый Господь присудил тебе, и делать то, что он назначил тебе, да еще и с кайфом!» Знал ли я это тогда? Может быть. Может, в самой глубине души. Но я не знал, как это сказать ему. Поэтому единственное, на что я был способен, это повторять: «Послушай, Хэнкус, ну послушай, Хэнк» — а он смотрел, как струится вода.
И вот он идет домой и на следующий день не появляется, и через день тоже, и тогда тренер Левеллин спрашивает на занятиях, куда делась наша звезда, и я говорю ему, что Хэнк нездоров, а Гай Виланд намекает, что Хэнк скоро вообще не будет вылезать из постели, к тому же не своей, и все смеются, кроме тренера. После занятий, вместо того чтобы идти пешком в мотель, где мы с папой живем в это время, я сажусь на автобус. Автобус идет мимо мотеля, но мне не хочется выходить там. Когда мы проезжаем мимо, через кухонное окно я вижу своего отца: голова закинута к лампе, зубы поблескивают как ртуть — он чему-то смеется, чего я не вижу, с кем он там на этот раз — одному Богу известно. Но это заставляет меня задуматься. Посеешь ветер — пожнешь бурю. Этого не избежать ни папе, ни мне, ни даже Хэнку, а уж он с этой женщиной довольно посеял ветра, не задумываясь над тем, как будет его пожинать. Может, ему это сказать?
Я стою на берегу и ору до тех пор, пока в сарае не показывается свет и Хэнк не направляется в моторке ко мне. «Вот те на, это ты, Джоби?» — «Ага, приехал взглянуть, умер ты или что». — «Нет, черт побери, я тут занимаюсь делами, пока Генри поехал в Такому подписывать контракт на лес». — «Хэнк, тренер Левеллин спрашивал…» — «Да, я так и знал, что он спросит». — «Я сказал ему, что ты болен». — «А что ты сказал Томми Остерхаусу? А?» — «Ничего».
Он наклоняется, поднимает пригоршню голышей и принимается швырять их в воду, один за другим, в темноту. Там, в доме, вспыхивает свет. Я тоже поднимаю несколько камешков и присоединяюсь к нему. Я собирался поговорить с ним, но, уже сходя с автобуса, я знал, что нам не удастся поговорить, потому что мы никогда с ним не разговаривали. Нам никогда не удавалось поговорить. Может, потому, что нам никогда этого не было надо. Мы росли вместе и без того знали, что происходит. Хэнк знает, что я приехал сказать ему, что он может возвращаться в школу и жить дальше, потому что все равно рано или поздно он и Томми Остерхаус должны подраться. И я знаю, что он уже отвечает: «Само собой, но ты же видел в тот день, что „рано“ никак не получилось, а мне уже надоело хлебать все это дерьмо в ожидании „поздно „. И меня не волнует эта драка“. Зато меня волнует. «Я хочу сказать, мне наплевать, кто сколько нанесет ударов и кто сколько получит, меня волнует другое: почему, черт побери, я всегда должен драться — не с одним, так с другим!“
(И всегда будешь, Хэнк, отныне, и впредь, и до второго пришествия, так что лучше тебе принять то, что ты и так уже знаешь, и даже постараться найти в этом что-нибудь приятное. Всегда будешь — с Томми Остерхаусом, Флойдом Ивенрайтом или Бигги Ньютоном, с разваливающейся лебедкой, лесными зарослями или рекой, потому что это — твоя судьба, и ты знаешь это. И к тому же она предполагает, что ты должен драться по правилам, потому что, если бы ты врезал Томми Остерхаусу, когда он пялился на девчонок, ты бы попросту убил его без всяких на то причин.)
Но я ничего не говорю. Мы еще некоторое время кидаем камешки, после чего он отвозит меня на мотоцикле домой. На следующий день он в школе. После занятий он достает свой спортивный костюм, и мы идем на поле и садимся на землю, пока тренер Левеллин в десятый раз рассказывает нам, как он учился в колледже. Похоже, Хэнк не слушает. Устав от болтовни Левеллина, он выковыривает палкой землю из протекторов. Все остальные слушают о том, какие мы хорошие молодые люди и что он должен гордиться нами, как мы там ни сыграем в этом сезоне — выиграем, проиграем или сведем вничью, потому что мы все равно покажем хорошую игру, заслужив славу школе Ваконды. Я вижу Томми Остерхауса, который слышит это впервые и сидит с открытым ртом, словно на вкус пробуя каждое слово и кивая всякий раз, когда тренер говорит что-нибудь такое, что ему особенно нравится. Хэнк кончает ковыряться в протекторах и отбрасывает палку. Потом он поворачивается и тоже замечает, с каким видом слушает Томми.
— Парни, — говорит тренер, — парни… Я хочу, чтобы вы всегда помнили: вы мне как сыновья. Выигрываете вы, проигрываете или играете всухую. Я люблю вас. Я люблю вас, мальчики, как сыновей. И я хочу, чтобы вы помнили то, что сказал вам старый футболист. «Земля обетованная». Вспомните это стихотворение! Вспомните!
И он закрывает свои опухшие глаза, словно собирается молиться. Все молчат. Когда он начинает говорить, то напоминает слепого брата Брата Уолкера, Брата Леонарда Провидца.
— Запомните это, парни, — повторяет тренер, — запомните:
Когда же Высший Судия придет тебя судить, Побед и поражений Он не сможет различить, И под фамилией твоей Он проведет черту, Отметив лишь одно на ней: как… (тренер делает глубокий вдох) как ты сыграл игру!
И Хэнк говорит довольно громко:
— Фигня!
Тренер делает вид, что не слышит. Он всегда делает такой вид. Потому что прямо над его головой висит огромное табло, подаренное «Ротари», и по всем видам первым стоит имя Хэнка Стампера: Хэнк Стампер — рекордсмен тут, и Хэнк Стампер — рекордсмен там, так что он предпочитает не связываться. Зато Томми Остерхаус оборачивается и, уставившись на Хэнка, произносит: «Не смешно, Стампер». А Хэнк отвечает: «Плевал я на твое мнение, Остерхаус». И пошло-поехало, пока тренер не вмешивается и не начинает тренировку.
После душа все готовы. Томми Остерхаус что-то говорит приглушенным голосом пачке парней у корыта с тальком. Мы с Хэнком одеваемся молча. После того как все готовы, Хэнк причесывает волосы, мы выходим, и они дерутся на гравиевой площадке перед остановкой автобуса. И весь оставшийся год все поносят Хэнка за то, что мы не выиграли ни первенства округа, ни штата, а могли бы, если бы за нас играл Томми. И в «Пеньке» еще долго судачат, что без Томми Остерхауса Стамперу не удастся сделать классную команду звезд. Хэнк ничего не отвечает, даже когда ему это говорят в лицо. Только ухмыляется да переминается с ноги на ногу. За исключением разве что одного случая. Когда я, он, Джанис и Леота Нильсен отправляемся в дюны, надираемся там, и Леота спрашивает о драке, так как она гуляла с Томми. Нам всем кажется, что Хэнк спит, закрыв лицо руками. И я пытаюсь объяснить ей, что произошло на самом деле: что Томми нарывался на эту драку с первого дня, как увидел Хэнка, и что по-настоящему ему, а не Хэнку, как все утверждают, нужна была эта драка. «Да, да, но даже если Томми хотел ее, я не понимаю… ну, если Хэнк не хотел драться, зачем же он так страшно избил его?»
Я начинаю что-то объяснять, но Хэнк меня прерывает. Он даже не убирает руки с лица. Он говорит: «Леота, милашка, когда ты бегаешь за мной и тебе не терпится, тебе ведь не хочется, чтобы я сделал свое дело кое-как, а?» Леота восклицает: «Что?!» А Хэнк повторяет снова: «Ты ведь хочешь, чтобы я весь выложился, да?» И Леота впадает в такое состояние, что нам приходится везти ее домой. В дверях она поворачивается и орет: «Что это ты думаешь о себе? Может, ты считаешь, что ты такой уж подарок?» Хэнк не отвечает, зато я кричу ей в ответ кое-что, чего она не понимает. Что она такая же, как Томми Остерхаус, только в отличие от него дерется нечестно. Мне бы помолчать. Но это — вино. Так что я кричу, и она мне что-то орет в ответ, пока на крыльце не появляется ее старший брат и тоже не вступает в нашу перепалку. Он — один из дружков Хэнка. Как-то они вместе добрались даже до Большого каньона. «Ну ты, послушай, — говорит он. — Ты, Стампер, сукин сын!» Он ничего не понимает. Хэнк говорит: «Поехали к черту». И мы отваливаем. Он уже и про брата этого знает, но еще не хочет думать об этом. Он еще не может позволить себе думать об этом, хотя чувствует, что уже заваривается новая каша. Но надо, чтобы она сама заварилась, иначе все будут считать его еще большим драчуном, чем он есть на самом деле. Так что… думаю… нечего было и ожидать, что в этой истории с Леландом он будет вести себя иначе. Он не будет рваться туда, где, как он уже знает, ему придется оборвать парню уши. Потому что он будет надеяться, что все как-нибудь рассосется. Единственное, что ему остается, так это надеяться. Или он совсем озвереет, как старый одинокий цепной пес.
Ах ты, Хэнкус… Хэнк… я всегда тебе говорю — принимай свою судьбу. Но когда дело доходит до дела, получается полное дерьмо. Потому что ты не можешь согласиться с ограниченностью собственных сил и не можешь отделаться от надежды, что твое предчувствие окажется ложным.
— Прошу порядка! Всем встать и принести клятву в лояльности…
Зашуршал гравий. Джо Бен вскочил со своего пня и прильнул к приоткрытому окну. Теперь в зале горел свет, и большинство стульев было занято. Хави Эванс стукнул по трибуне и повторил: «Прошу порядка!» Потом он кивнул, и из-за его спины поднялся Флойд Ивенрайт со стопкой пожелтевшей бумаги. Флойд оттолкнул Хави в сторону и разложил на трибуне свои бумаги.
— Так вот что происходит, — начал он. Почуяв первые отдаленные признаки дождя, Джо Бен застегнул молнию на своей куртке.
Старый лесоруб заканчивает разгружать дранку и чувствует, что, прежде чем идти за деньгами, ему надо присесть передохнуть. Из дома за лесопилкой, где живет мастер со своей женой, до него долетает запах ливера с луком. И ему вдруг хочется, чтобы у него в доме на каньоне тоже была жена и чтобы воздух там тоже пах ливером с луком. Конечно, это желание появляется у него не в первый раз, оно неоднократно посещало его; а иногда, подвыпив, он даже всерьез размышлял о женитьбе… Но сейчас, когда он пытается подняться, вся тяжесть его лет обрушивается ему на спину, как шестидесятифунтовая кувалда, и впервые он вынужден признаться себе, что все его мечты безнадежны: у него никогда не будет жены, он просто слишком стар: «А ну и ладно, лучше всего жить одному, вот так я скажу», — слишком грязен, никому не нужен, гнил и стар.