Страница:
— Твоя жена делает? Хэнк кивнул.
— Потому-то я обычно и ем отдельно от остальных гадов — они так и норовят урвать что-нибудь из сластей Вив.
— Очень вкусно.
Хэнк снова пробежал взглядом по деревьям, решительно сжал губы и вдруг, повернувшись, наклонился к Ли. (И тогда я начал говорить…) Три его оставшихся пальца затрепетали, словно он пытался ухватить что-то невидимое глазу. «Послушай, Малыш, знаешь, что я сегодня делал? Давай я расскажу тебе… «Голос звучал очень значительно. Ли с неожиданным волнением прислушивается — ему не терпится узнать, что скажет Хэнк об утренней дуэли… «Надо было перенести такелаж на то место, куда мы теперь переходим. Нет, постой…» Изуродованная рука Хэнка продолжает хватать воздух, словно в поисках нужных слов. «Постой, сейчас я…» Ли замирает в напряженном ожидании, Хэнк достает пачку сигарет — одну бросает Ли, другую вставляет себе в угол рта. »…постараюсь объяснить тебе. Сейчас. Рангоутное дерево должно быть самым высоким на склоне. Оно становится центром окружности, вокруг которого и идет вся свистопляска. И срубают его последним, после того как все уже вырублено. О'кей? Надо было снять весь такелаж… фунтов двадцать хлама, а то и больше, — ручная пила, топор, крючья, веревки, — протянуть новые тросы, — так что я карабкался на это сучье дерево, обламывая ветки. (В общем, я начал ему подробно рассказывать об установке рангоута. Сначала просто для времяпрепровождения. Прикинув, что если ему нравится, как падает дерево, то это тоже может его заинтересовать…)
Ты тащишь трос за собой, постепенно обматывая его вокруг дерева. Чем ближе к верхушке, тем короче трос. Заодно одной рукой обрубаешь мелкие сучья — шмяк, шмяк, шмяк. На верхушках елей больших сучьев немного, так что приходится со всем снаряжением держаться за мелкие ветки, а не удержишься — прощай, братишка, — сыграешь в ящик. Еще очень важно не перерубить трос. А такое случается. Например, Перси Уильяме, муж одной из кузин Генри, здорово повредил себе ноги. Поневоле станешь внимательным. А еще сучки. Плохо вобьешь шип — и двадцать футов вниз, обдирая шкуру на брюхе, бедрах и груди, — так что, добравшись до земли, уже будешь как очищенная морковка. И еще — знаешь, Малыш? — Чертовски страшно. Говорят, самый высокий рангоут — первый. Чушь! Каждый следующий кажется еще выше. А этот сукин сын вообще казался в сорок тысяч футов.
(И представляешь? Он смотрит на меня пустыми глазами из-за этих очков, и я понимаю, что он не имеет ни малейшего представления о том, насколько это высоко. И что мне никогда не удастся ему это объяснить. И тогда это уже становится не пустым времяпрепровождением: мне по-настоящему начинает хотеться объяснить ему, чтоб он понял, черт побери, чтоб оценил! Даже если для этого придется вмазать ему, как тому парню в Рокки-Форде. Поэтому я повторяю: «Сорок тысяч футов!» И он снова кивает мне.) Ли не может понять, почему Хэнк не говорит о его работе. (Меня этот кивок ни в чем не убеждает, и я продолжаю настаивать: «Сорок тысяч футов!» На этот раз он кивает иначе, словно до него дошло, и я продолжаю дальше…)
Как бы там ни было… ты добираешься до места, где ствол восемнадцать дюймов в обхвате, и тут начинается качка. Чувствуешь ветер? Внизу почти не замечаешь, да? Но наверху тебя мотает как пьяного. Тут делаешь пару свободных петель, закрепляешься и начинаешь работать пилой: вжик-вжик, вжик-вжик… пока не понимаешь, что вершина готова обломиться… Тогда тянешь на себя — кггг-кггг-кггг. О'кей, не знаю, поймешь ли ты, но когда эти тридцать футов верхушки над твоей головой начинают подаваться и падать, они увлекают за собой все дерево… отклоняют его, о черт, не знаю, ну градусов на пятнадцать от вертикального положения, но тебе кажется, что оно наклоняется к самой земле! А когда наконец верхушка отрывается — бац! — ты летишь обратно. И это дерево мотает тебя, как футбольный мячик. (Но я чувствовал, что он все еще не врубается, не понимает, что приходится испытать, крепя такелаж к дереву…) В паузе Ли пытается встрять, начиная что-то говорить о своих ощущениях от сегодняшнего утра: «Мне бы этого ветерка немножко здесь, внизу… Смотри.
— Он оттягивает на груди свою мокрую от пота рубаху.
— Кто бы мог подумать, что в бедном йелъском студенте столько соков, а? Господи! Ну и задал же мне жару парень на том конце». И с надеждой бросает взгляд на брата…
(И я спрашивал себя: как же ему объяснить? как ему дать хоть какое-то представление? как мне его вытащить из этого тумана без рукоприкладства?) Видя, что Хэнк не отвечает, Ли задирает штанину и показывает опухоль, вздувшуюся как синее яйцо. Он дотрагивается до нее пальцем, и лицо его искривляется в гримасе. «Как раз после того, как я заработал этот подарочек, я чуть было не сломался, решил, что все равно я ничтожество и надо бросать все это, все равно мне не угнаться. «Ты же уже сломал себе ногу, — сказал я себе.
— Ты что, готов и хребет себе переломать, только чтобы обогнать того парня? « Ойййй!
— Он дует на рану.
— Ой-ой-ой, хорошего цвета она будет к вечеру… Видишь? «
— «Что? «
— «Вот это…»Хэнк с загадочной улыбкой рассматривает рану и молчит; пока Ли исследует свою ногу, снова начинает кричать сойка, отвлекая внимание… К концу первой половины дня я и вправду начал гордиться своей выносливостью и надеялся, что брат Хэнк хоть немножко похвалит меня. Внезапно Хэнк вскидывает голову и щелкает пальцами. (И тут я понял…) «Вот! Сейчас я тебе покажу, что я имею в виду, Малыш. Смотри. (Я протягиваю вперед обе руки. Как всегда после лазания, я разодран до мяса, кровища, суставы все вспухли — в общем, как два куска сырой говядины.) Видишь? Вот это я и имел в виду: я уже до середины влез на эту сучью елку, когда вспомнил — я же без рукавиц! До середины. Понимаешь, о чем я?» Ли опускает штанину и смотрит на протянутые руки. Тошнота, которая нахлынула на него сразу после свистка на ленч, снова поднимается от полного желудка, но он с усилием загоняет ее обратно. Вместо похвалы я получаю разнос за все, что дополнительно пришлось сделать Хэнку, пока я осваивался… «Понимаешь, о чем я, Малыш? >>
— Хэнк снова повторяет свой вопрос, и Ли заставляет себя взглянуть ему в глаза. «Да, кажется, я понимаю, о чем ты», — отвечает он, изо всех сил стараясь сдержать жжение в носу и горле, чтобы оно не проявилось в голосе.
(И когда я спросил его, он впервые после своего возвращения домой взглянул мне прямо в глаза и ответил: <<Да, понимаю». И тут, впервые с того момента, как он вернулся, я чувствую, что что-то сдвинулось с места. И я думаю: «Нет, он еще не окончательно потерян для нас. Колледж не колледж, но мы еще можем найти общий язык. Да, сэр! — думаю я. — У нас еще много всего впереди. Джоби и Джэн — дураки набитые. Мы с Малышом отлично поладим».) И я осознаю всю глупость собственных надежд: он всегда будет впереди, я всегда буду лишь догонять его. Ибо правила игры все время меняются, или он просто бежит впереди, или вдруг в противоположном направлении, или заявляет, что мы с ним вообще участвуем в разных забегах. Он бросает мне вызов, а после того как я довожу себя чуть ли не до полусмерти, спокойно сообщает мне о том, как он лазал по деревьям… Нет, он никогда не даст мне возможности! Со стороны лебедки раздается резкий свисток, и Хэнк вынимает из кармана часы. «Черт! Скоро два. Целый час проваляли дурака». Он складывает руки рупором и радостно кричит: «Чего надо, Джоби?..» Джо Бен отвечает новым свистком. Хэнк смеется: «Этот Джо…» Он завинчивает крышку от термоса и трет подбородок, пряча улыбку… (Вот что я подумал. Но потом что-то случилось. «Ну что, Малыш… что скажешь после нескольких часов такой работки?» — спросил я.) Ли отворачивается и осторожно складывает остатки пирога в фольгу. «Я скажу, — мрачно говорит он, — что, вероятно, она может соперничать с очисткой авгиевых конюшен. Я считаю, что таскание этого несчастного троса через колючие заросли — самый унизительный, самый изматывающий, самый тяжелый и… и… и самый неблагодарный труд, который только существует на этой задолбанной земле, — вот что я считаю, если тебя это интересует!»
(А он ответил: «Да подавись ты этой работкой!») Они стояли друг против друга, и воздух все еще дрожал от сказанного Ли: Хэнк — обескураженно моргая, Ли — трясясь от ярости и одновременно пытаясь протереть стекла очков свитером. И сойка, вдохновленная речью Ли, изо всех сил надрывает горло на соседнем кедре.
(Значит, вот как. Как раз тогда, когда мне начало казаться, что мы в добрых отношениях. Ничего не понимаю. «Ну что, Хэнк, старина, — сказал я себе, — до конца дня тебе будет над чем поломать голову». И, предоставив заниматься дипломатией кому-нибудь другому, я отправился к своему рангоуту.) Когда сойка наконец умолкает, Ли надевает на нос очки и, глядя сквозь них на брата, пожимает плечами: «Вот это я и думаю о твоем замечательном лесоповале».Хэнк слегка улыбается, разглядывая высокого парня, стоящего перед ним.
— О'кей, Малыш, лады. Ну тогда я тебе еще кое-что скажу.
— Он вынимает из пачки сигарету и вставляет ее в рот.
— Знаешь ли ты, что с тобой согласится каждый, кто здесь хоть раз сломал себе палец или разодрал голень? Догадываешься, что спорить с тобой никто не станет? Что это грязный, тяжелый и неблагодарный способ зарабатывать себе на жизнь. Что, пожалуй, это самый опасный способ сводить концы с концами. Что порою хочется послать все к такой-то матери, лечь на землю и больше не вставать.
— Тогда зачем…
— Ли, я тебе только что объяснил, зачем я это делаю. Рассказав тебе о рангоуте. По крайней мере, я пытался объяснить. И мои причины очень похожи на причины Джо Бена, или Энди, или даже этого шакала Леса Гиббонса. Меня же сейчас интересовало, Малыш… — он заталкивает объедки в мешок и сбрасывает вниз по склону, — какие причины могут быть у Леланда Стампера.
— Он подтягивает штаны и, повернувшись, начинает подниматься по склону, не дожидаясь ответа. «Поехали, еноты!» — кричит он мужикам у грузовика и хлопает в ладоши.
И транзистор Джо отвечает ему:
Жми на полный газ, мистер инженер, Поезд мчится вскачь, словно конь в карьер, Давай валяй… И Ли снова видит, как Хэнк исчезает за южным гребнем, за зеленым игольчатым занавесом елей. Сойка кричит, не умолкая, таким хриплым, пересохшим голосом, как полдневная жара. Ли снова протирает очки: надо починить старые. Он не шевелясь сидит на пне, пока до него не доносится сигнал напарника; тогда, вздохнув, он поднимается и на негнущихся ногах бредет к своему тросу, даже не глядя в сторону того, другого. Черт бы его побрал, кто он там ни на есть, с его несчастным свистком', может зарабатывать себе инфаркт, если ему так нравится. Мне лить бы дотянуть до конца дня. И. баста. Только бы дотянуть до конца дня.
Но, несмотря даже на то что начиная с полудня и до конца дня я филонил, этот первый день почти сломал меня как физически, так и морально. Впрочем, осознал я это только на обратном пути, и когда мы уже вернулись домой — под таким же темным небом, какое нас провожало утром, — пополз по лестнице к себе в комнату. В кровать. Ее вид вдохновлял меня еще больше, чем накануне. Если так пойдет дальше, то лучше бы закончить все, что я там намеревался, до конца этой недели, потому что второй мне уже не пережить. Ли лежит на кровати, часто дыша. На небе звезды серебристым гомоном встречают восход луны. Хэнк кончает закреплять лодку на ночь и идет в дом. Никого не видно, лишь старик сидит перед телевизором, положив загипсованную ногу на подушку. «Ты один?» — спрашивает Хэнк. Генри сидит, не отрывая взгляда от мигающего на экране вестерна. «Похоже да, а? Джо со своими на кухне, яоттуда сбежал. Вив, по-моему, на улице, в амбаре… «
— «А Малыш? »
— «Он еле-еле влез по лестнице. Вы его совсем заездили».
— «Есть немного, — отвечает Хэнк, вешая куртку.
— Пойду скажу Вив, что мы вернулись…» (Сколько я ни думал остаток дня, так ни к чему и не пришел; к моменту возвращения домой наши отношения с Малышом были напряженными, как никогда, и хотя я еще не разговаривал с Вив, но уже был раздражен и озлоблен. Похоже, впереди меня ждал еще один длинный вечер…)
Войдя в комнату, я тут же рухнул на кровать, как и двадцать четыре часа тому назад, — сил у меня не было далее на то, чтобы снять обувь. Но сегодня невинный сон отказывался снизойти на меня и бережно унести в свои владения… Хэнк пересекает устланный сеном амбар и видит Вив — изящный силуэт на фоне иссиня-черного неба, — облокотившись на огромную деревянную задвижку на задней двери, она задумчиво смотрит вслед удаляющейся на пастбище корове. (Когда я вошел в дом, Вив была в коровнике, и я обрадовался этому…) Он подходит к ней и обнимает сзади за талию. «Привет, милый», — отвечает она и прислоняется затылком к его губам. (Мы всегда лучше ладили в амбаре, словно были парой домашних животных. Я подхожу, обнимаю ее и вижу, что она уже почти не сердится, так, просто еще немного задумчивая…)
Я лежу в темноте с раскалывающейся от боли головой и широко раскрытыми глазами — от усталости все плывет — и вспоминаю всех старых домовых, которые выползали ко мне из щелей темного потолка. У меня нет никакого желания наблюдать за их деятельностью, но и поделать с ними я ничего не могу. Они дико бродят — волки и медведи среди овец, которых несчастный пастух старается уберечь. Он бьется до изнеможения, падает и больше всего на свете хочет спать… но из страха за свое стадо и глаз не может сомкнуть, и подняться на защиту тоже не может. Изо всех сил я пытаюсь обратиться к более насущным проблемам. Типа: «О'кей, теперь, когда ты понял, что тягаться с братом Хэнком бессмысленно, как ты собираешься его победить?» Или еще: «И почему ты вообще собирался с ним тягаться?» И наконец: «Почему вся эта чушь так важна для тебя? « Вив поворачивается в кольце его рук и прижимается щекой к его груди.
— Прости, милый, на меня утром напало такое упрямство…
— Да нет, это я вчера вечером…
— А когда лодка уже отплыла, я выбежала помахать рукой, но вас уже не было видно.
— Он наматывает прядь ее волос себе на палец.
— Просто… — продолжает она,
— Долли Маккивер была моей лучшей школьной подругой, и когда она собралась переезжать сюда из Колорадо, я так мечтала об этом, о том… что мне будет с кем поболтать.
— Я знаю, милая, прости. Нужно было сразу рассказать тебе об этом договоре с «Ваконда Пасифик». Даже не понимаю, почему я этого не сделал.
— Он берет ее за руку.
— Пойдем в дом, устроим какой-нибудь ужин…
— Но по дороге к дому добавляет:
— Ты же можешь болтать с Джэн. Почему у тебя не ладится с крошкой Джэнни?Вив грустно улыбается:
— Старушка Джэнни действительно очень милая, Хэнк, но ты сам когда-нибудь пытался поговорить с ней? Ну, о какой-нибудь ерунде — о фильме, который ты видел, или книжке, которую прочитал.Хэнк останавливается:
— Постой. Знаешь?..
(Эта мысль приходит мне в голову, потому что я вижу, какая Вив грустная. «Господи, — говорю я себе, — да вот же ответ на обе загвоздки! Господи!»)
— Послушай, я кое-что придумал: мне кажется, я знаю кое-кого, с кем ты сможешь болтать до посинения, с ним ты наверняка найдешь общий язык…
(«Иначе я просто свихнусь, играя в дипломатические игры с этими двумя чувствительными, — говорю я себе, — пусть лучше они развлекаются друг с другом».)
Я лежу, взвешивая все эти «почему» и «следовательно» относительно себя и брата Хэнка, и картина Гойи «Хронос, пожирающий своих детей» все отчетливее проступает на потолке перед моими глазами со всеми очевидными осложнениями эдипова комплекса; но мне не удается успокоить себя этим второсортным психологическим символизмом. Ну уж нет, Ли-детка, только не сегодня. Естественно, за моей неприязнью к дорогому братцу крылась целая чехарда фрейдистских мотивов — весь набор комплекса кастрации и схемы мать— сын-отец, — и все они были особенно сильны и глубоко укоренены во мне, потому что обычная темная животная страсть угрюмого сыночка превратиться в парня, который лапал его мамочку, сопровождалась у меня злобными воспоминаниями о болезненной ревности… О да, я много чего помнил, и любого, отдельно взятого воспоминания уже хватило бы для того, чтобы спровоцировать месть в душе любого лояльного невротика, — и все же это была не вся Правда.
Здесь же коренились причины моей неприязни ко всему, что он олицетворял для меня. Мне вполне хватило первого дня, чтобы вспомнить все его недостатки; несмотря на отрывочность нашего общения, мне хватало нескольких секунд при каждом обмене репликами, чтобы убедиться, что он грубый, нетерпимый, ограниченный и невежественный человек, что эмоции у него властвуют над доводами, собственные яйца он путает с мозгами, и что во всех смыслах он олицетворяет самую страшную угрозу моему миру, и уже хотя бы поэтому я должен стремиться к его уничтожению.
И все же… и это была не вся Правда. …Слегка нахмурившись, Вив останавливается и поворачивается к нему; свет, льющийся изкухонного окошка, рельефно выделяет его лоб и скулы на темном фоне гор.
— Я знаю, родная, с кем ты можешь поболтать о книжках и фильмах…Зеленые глаза Хэнка загораются диким, почти детским огнем — тем самым, который она впервые увидела из-за решетки камеры, — и в какое-то мгновение ей кажется, что он говорит о том единственном человеке на свете, который ее действительно волнует, но вместо этого он произносит:
— И это Малыш, Ли, Леланд. Я прямо тебе скажу, Вив: надо, чтобы ты помогла мне с ним. Мы с ним всегда были на ножах, огонь и лед. И даже свыклись с этим. Но сейчас дело требует, чтобы он помог нам. Ты мне поможешь с ним поладить? Как-нибудь возьмешь его под крыло, что ли?
— Она говорит — да, она попробует.
— Отлично. Просто гора с плеч. Пошли.
(Но о чем я не подумал, так это о том, что перекладывание своих проблем на другого еще не означает их исчезновения; иногда в результате ты оказываешься перед еще более сложной проблемой.)
— И может, ты забежишь к себе и наденешь какое-нибудь платьице к ужину, а? Ради меня?
— Она говорит — да, конечно — и следует за ним к двери…
Я знал, что есть другая, настоящая причина — менее конкретная, более абстрактная, тонкая, как паутина черной вдовы… И я знал, что она имеет какое-то отношение к тому чувству, которое я испытал, когда на обратном пути мы подобрали мистера Лестера Гиббонса — еще более грязного, если такое возможно, — чтобы перевезти его обратно.
— Стампер, — начал Гиббонс, после того как устроился и прочистил горло, избавившись от какой-то ужасной помехи в нем — вероятно, не туда проскочившей табачной жвачки, — я сегодня видел Биггера Ньютона из Ридспорта. Мы с ним вместе пахали на мостовой… грязная работка, для черных, доложу я тебе, — понимаешь? — для черножопых.
Хэнк смотрит на реку и ждет. Я замечаю, что, несмотря на небрежный, слегка нагловатый тон, руки у Гиббонса на коленях дрожат. Он то и дело быстро облизывает потрескавшиеся губы.
— …И Биг, он сказал… Не рассердишься? Это он говорил, я только стоял и слушал… Он сказал — Господи, как же он выразился? — а, вот: «Следующий раз, когда я встречу Хэнка Стампе-ра, я его так вздую, что он своих не узнает». Вот — так он и сказал!
— Он уже три раза пробовал, Лес.
— Ну! Можно подумать, я не знаю. Но дело в том, Хэнк, тогда ему еще и восемнадцати не было. Сопляк. Я ничего не говорю, только сейчас он подрос. А ты на три года постарел.
— Я буду иметь это в виду, Лес.
— Он сказал — то есть Биг, — что у вас с ним свои счеты. Что-то по поводу гонок, которые ты выиграл прошлым летом. Он говорит, что ты специально надел шипованную резину, чтобы песок слепил остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.
Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.
— Я глубоко признателен тебе, Лес. — И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. — Правда, признателен.
И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:
— В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.
— Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.
— Да? Точно? — Он явно обеспокоен.
— Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, — заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. — Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.
Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.
— Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.
Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, — почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?
Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок. Вив поднимается наверх, в ванную. Она снимает блузку и моет лицо и шею. А потом, стоя перед зеркалом, вглядываясь в свое свежеумытое лицо и прикидывая — завязать хвост сзади или оставить волосы распущенными, — она замечает, что невольно пытается вспомнить, то же ли это лицо, что она целовала на прощание в Колорадо, или нет. И вправду, оно не могло сильно измениться с тех пор: морщин у нее не прибавилось — в этом климате, таком влажном, кожа хорошо сохраняется, и она выглядит гораздо моложе Долли, которая старше ее всего лишь на месяц… Но что такое с глазами — иногда они так странно глядят на нее? И неужто она действительно когда-то целовала эти чужие губы? Она не может вспомнить. Она отворачивается от зеркала, прикрывает блузкой грудь и идет к себе в комнату, решив, что Хэнк предпочел бы, чтобы волосы остались распущенными — длинными и болтающимися, как он говорит…
— Потому-то я обычно и ем отдельно от остальных гадов — они так и норовят урвать что-нибудь из сластей Вив.
— Очень вкусно.
Хэнк снова пробежал взглядом по деревьям, решительно сжал губы и вдруг, повернувшись, наклонился к Ли. (И тогда я начал говорить…) Три его оставшихся пальца затрепетали, словно он пытался ухватить что-то невидимое глазу. «Послушай, Малыш, знаешь, что я сегодня делал? Давай я расскажу тебе… «Голос звучал очень значительно. Ли с неожиданным волнением прислушивается — ему не терпится узнать, что скажет Хэнк об утренней дуэли… «Надо было перенести такелаж на то место, куда мы теперь переходим. Нет, постой…» Изуродованная рука Хэнка продолжает хватать воздух, словно в поисках нужных слов. «Постой, сейчас я…» Ли замирает в напряженном ожидании, Хэнк достает пачку сигарет — одну бросает Ли, другую вставляет себе в угол рта. »…постараюсь объяснить тебе. Сейчас. Рангоутное дерево должно быть самым высоким на склоне. Оно становится центром окружности, вокруг которого и идет вся свистопляска. И срубают его последним, после того как все уже вырублено. О'кей? Надо было снять весь такелаж… фунтов двадцать хлама, а то и больше, — ручная пила, топор, крючья, веревки, — протянуть новые тросы, — так что я карабкался на это сучье дерево, обламывая ветки. (В общем, я начал ему подробно рассказывать об установке рангоута. Сначала просто для времяпрепровождения. Прикинув, что если ему нравится, как падает дерево, то это тоже может его заинтересовать…)
Ты тащишь трос за собой, постепенно обматывая его вокруг дерева. Чем ближе к верхушке, тем короче трос. Заодно одной рукой обрубаешь мелкие сучья — шмяк, шмяк, шмяк. На верхушках елей больших сучьев немного, так что приходится со всем снаряжением держаться за мелкие ветки, а не удержишься — прощай, братишка, — сыграешь в ящик. Еще очень важно не перерубить трос. А такое случается. Например, Перси Уильяме, муж одной из кузин Генри, здорово повредил себе ноги. Поневоле станешь внимательным. А еще сучки. Плохо вобьешь шип — и двадцать футов вниз, обдирая шкуру на брюхе, бедрах и груди, — так что, добравшись до земли, уже будешь как очищенная морковка. И еще — знаешь, Малыш? — Чертовски страшно. Говорят, самый высокий рангоут — первый. Чушь! Каждый следующий кажется еще выше. А этот сукин сын вообще казался в сорок тысяч футов.
(И представляешь? Он смотрит на меня пустыми глазами из-за этих очков, и я понимаю, что он не имеет ни малейшего представления о том, насколько это высоко. И что мне никогда не удастся ему это объяснить. И тогда это уже становится не пустым времяпрепровождением: мне по-настоящему начинает хотеться объяснить ему, чтоб он понял, черт побери, чтоб оценил! Даже если для этого придется вмазать ему, как тому парню в Рокки-Форде. Поэтому я повторяю: «Сорок тысяч футов!» И он снова кивает мне.) Ли не может понять, почему Хэнк не говорит о его работе. (Меня этот кивок ни в чем не убеждает, и я продолжаю настаивать: «Сорок тысяч футов!» На этот раз он кивает иначе, словно до него дошло, и я продолжаю дальше…)
Как бы там ни было… ты добираешься до места, где ствол восемнадцать дюймов в обхвате, и тут начинается качка. Чувствуешь ветер? Внизу почти не замечаешь, да? Но наверху тебя мотает как пьяного. Тут делаешь пару свободных петель, закрепляешься и начинаешь работать пилой: вжик-вжик, вжик-вжик… пока не понимаешь, что вершина готова обломиться… Тогда тянешь на себя — кггг-кггг-кггг. О'кей, не знаю, поймешь ли ты, но когда эти тридцать футов верхушки над твоей головой начинают подаваться и падать, они увлекают за собой все дерево… отклоняют его, о черт, не знаю, ну градусов на пятнадцать от вертикального положения, но тебе кажется, что оно наклоняется к самой земле! А когда наконец верхушка отрывается — бац! — ты летишь обратно. И это дерево мотает тебя, как футбольный мячик. (Но я чувствовал, что он все еще не врубается, не понимает, что приходится испытать, крепя такелаж к дереву…) В паузе Ли пытается встрять, начиная что-то говорить о своих ощущениях от сегодняшнего утра: «Мне бы этого ветерка немножко здесь, внизу… Смотри.
— Он оттягивает на груди свою мокрую от пота рубаху.
— Кто бы мог подумать, что в бедном йелъском студенте столько соков, а? Господи! Ну и задал же мне жару парень на том конце». И с надеждой бросает взгляд на брата…
(И я спрашивал себя: как же ему объяснить? как ему дать хоть какое-то представление? как мне его вытащить из этого тумана без рукоприкладства?) Видя, что Хэнк не отвечает, Ли задирает штанину и показывает опухоль, вздувшуюся как синее яйцо. Он дотрагивается до нее пальцем, и лицо его искривляется в гримасе. «Как раз после того, как я заработал этот подарочек, я чуть было не сломался, решил, что все равно я ничтожество и надо бросать все это, все равно мне не угнаться. «Ты же уже сломал себе ногу, — сказал я себе.
— Ты что, готов и хребет себе переломать, только чтобы обогнать того парня? « Ойййй!
— Он дует на рану.
— Ой-ой-ой, хорошего цвета она будет к вечеру… Видишь? «
— «Что? «
— «Вот это…»Хэнк с загадочной улыбкой рассматривает рану и молчит; пока Ли исследует свою ногу, снова начинает кричать сойка, отвлекая внимание… К концу первой половины дня я и вправду начал гордиться своей выносливостью и надеялся, что брат Хэнк хоть немножко похвалит меня. Внезапно Хэнк вскидывает голову и щелкает пальцами. (И тут я понял…) «Вот! Сейчас я тебе покажу, что я имею в виду, Малыш. Смотри. (Я протягиваю вперед обе руки. Как всегда после лазания, я разодран до мяса, кровища, суставы все вспухли — в общем, как два куска сырой говядины.) Видишь? Вот это я и имел в виду: я уже до середины влез на эту сучью елку, когда вспомнил — я же без рукавиц! До середины. Понимаешь, о чем я?» Ли опускает штанину и смотрит на протянутые руки. Тошнота, которая нахлынула на него сразу после свистка на ленч, снова поднимается от полного желудка, но он с усилием загоняет ее обратно. Вместо похвалы я получаю разнос за все, что дополнительно пришлось сделать Хэнку, пока я осваивался… «Понимаешь, о чем я, Малыш? >>
— Хэнк снова повторяет свой вопрос, и Ли заставляет себя взглянуть ему в глаза. «Да, кажется, я понимаю, о чем ты», — отвечает он, изо всех сил стараясь сдержать жжение в носу и горле, чтобы оно не проявилось в голосе.
(И когда я спросил его, он впервые после своего возвращения домой взглянул мне прямо в глаза и ответил: <<Да, понимаю». И тут, впервые с того момента, как он вернулся, я чувствую, что что-то сдвинулось с места. И я думаю: «Нет, он еще не окончательно потерян для нас. Колледж не колледж, но мы еще можем найти общий язык. Да, сэр! — думаю я. — У нас еще много всего впереди. Джоби и Джэн — дураки набитые. Мы с Малышом отлично поладим».) И я осознаю всю глупость собственных надежд: он всегда будет впереди, я всегда буду лишь догонять его. Ибо правила игры все время меняются, или он просто бежит впереди, или вдруг в противоположном направлении, или заявляет, что мы с ним вообще участвуем в разных забегах. Он бросает мне вызов, а после того как я довожу себя чуть ли не до полусмерти, спокойно сообщает мне о том, как он лазал по деревьям… Нет, он никогда не даст мне возможности! Со стороны лебедки раздается резкий свисток, и Хэнк вынимает из кармана часы. «Черт! Скоро два. Целый час проваляли дурака». Он складывает руки рупором и радостно кричит: «Чего надо, Джоби?..» Джо Бен отвечает новым свистком. Хэнк смеется: «Этот Джо…» Он завинчивает крышку от термоса и трет подбородок, пряча улыбку… (Вот что я подумал. Но потом что-то случилось. «Ну что, Малыш… что скажешь после нескольких часов такой работки?» — спросил я.) Ли отворачивается и осторожно складывает остатки пирога в фольгу. «Я скажу, — мрачно говорит он, — что, вероятно, она может соперничать с очисткой авгиевых конюшен. Я считаю, что таскание этого несчастного троса через колючие заросли — самый унизительный, самый изматывающий, самый тяжелый и… и… и самый неблагодарный труд, который только существует на этой задолбанной земле, — вот что я считаю, если тебя это интересует!»
(А он ответил: «Да подавись ты этой работкой!») Они стояли друг против друга, и воздух все еще дрожал от сказанного Ли: Хэнк — обескураженно моргая, Ли — трясясь от ярости и одновременно пытаясь протереть стекла очков свитером. И сойка, вдохновленная речью Ли, изо всех сил надрывает горло на соседнем кедре.
(Значит, вот как. Как раз тогда, когда мне начало казаться, что мы в добрых отношениях. Ничего не понимаю. «Ну что, Хэнк, старина, — сказал я себе, — до конца дня тебе будет над чем поломать голову». И, предоставив заниматься дипломатией кому-нибудь другому, я отправился к своему рангоуту.) Когда сойка наконец умолкает, Ли надевает на нос очки и, глядя сквозь них на брата, пожимает плечами: «Вот это я и думаю о твоем замечательном лесоповале».Хэнк слегка улыбается, разглядывая высокого парня, стоящего перед ним.
— О'кей, Малыш, лады. Ну тогда я тебе еще кое-что скажу.
— Он вынимает из пачки сигарету и вставляет ее в рот.
— Знаешь ли ты, что с тобой согласится каждый, кто здесь хоть раз сломал себе палец или разодрал голень? Догадываешься, что спорить с тобой никто не станет? Что это грязный, тяжелый и неблагодарный способ зарабатывать себе на жизнь. Что, пожалуй, это самый опасный способ сводить концы с концами. Что порою хочется послать все к такой-то матери, лечь на землю и больше не вставать.
— Тогда зачем…
— Ли, я тебе только что объяснил, зачем я это делаю. Рассказав тебе о рангоуте. По крайней мере, я пытался объяснить. И мои причины очень похожи на причины Джо Бена, или Энди, или даже этого шакала Леса Гиббонса. Меня же сейчас интересовало, Малыш… — он заталкивает объедки в мешок и сбрасывает вниз по склону, — какие причины могут быть у Леланда Стампера.
— Он подтягивает штаны и, повернувшись, начинает подниматься по склону, не дожидаясь ответа. «Поехали, еноты!» — кричит он мужикам у грузовика и хлопает в ладоши.
И транзистор Джо отвечает ему:
Жми на полный газ, мистер инженер, Поезд мчится вскачь, словно конь в карьер, Давай валяй… И Ли снова видит, как Хэнк исчезает за южным гребнем, за зеленым игольчатым занавесом елей. Сойка кричит, не умолкая, таким хриплым, пересохшим голосом, как полдневная жара. Ли снова протирает очки: надо починить старые. Он не шевелясь сидит на пне, пока до него не доносится сигнал напарника; тогда, вздохнув, он поднимается и на негнущихся ногах бредет к своему тросу, даже не глядя в сторону того, другого. Черт бы его побрал, кто он там ни на есть, с его несчастным свистком', может зарабатывать себе инфаркт, если ему так нравится. Мне лить бы дотянуть до конца дня. И. баста. Только бы дотянуть до конца дня.
Но, несмотря даже на то что начиная с полудня и до конца дня я филонил, этот первый день почти сломал меня как физически, так и морально. Впрочем, осознал я это только на обратном пути, и когда мы уже вернулись домой — под таким же темным небом, какое нас провожало утром, — пополз по лестнице к себе в комнату. В кровать. Ее вид вдохновлял меня еще больше, чем накануне. Если так пойдет дальше, то лучше бы закончить все, что я там намеревался, до конца этой недели, потому что второй мне уже не пережить. Ли лежит на кровати, часто дыша. На небе звезды серебристым гомоном встречают восход луны. Хэнк кончает закреплять лодку на ночь и идет в дом. Никого не видно, лишь старик сидит перед телевизором, положив загипсованную ногу на подушку. «Ты один?» — спрашивает Хэнк. Генри сидит, не отрывая взгляда от мигающего на экране вестерна. «Похоже да, а? Джо со своими на кухне, яоттуда сбежал. Вив, по-моему, на улице, в амбаре… «
— «А Малыш? »
— «Он еле-еле влез по лестнице. Вы его совсем заездили».
— «Есть немного, — отвечает Хэнк, вешая куртку.
— Пойду скажу Вив, что мы вернулись…» (Сколько я ни думал остаток дня, так ни к чему и не пришел; к моменту возвращения домой наши отношения с Малышом были напряженными, как никогда, и хотя я еще не разговаривал с Вив, но уже был раздражен и озлоблен. Похоже, впереди меня ждал еще один длинный вечер…)
Войдя в комнату, я тут же рухнул на кровать, как и двадцать четыре часа тому назад, — сил у меня не было далее на то, чтобы снять обувь. Но сегодня невинный сон отказывался снизойти на меня и бережно унести в свои владения… Хэнк пересекает устланный сеном амбар и видит Вив — изящный силуэт на фоне иссиня-черного неба, — облокотившись на огромную деревянную задвижку на задней двери, она задумчиво смотрит вслед удаляющейся на пастбище корове. (Когда я вошел в дом, Вив была в коровнике, и я обрадовался этому…) Он подходит к ней и обнимает сзади за талию. «Привет, милый», — отвечает она и прислоняется затылком к его губам. (Мы всегда лучше ладили в амбаре, словно были парой домашних животных. Я подхожу, обнимаю ее и вижу, что она уже почти не сердится, так, просто еще немного задумчивая…)
Я лежу в темноте с раскалывающейся от боли головой и широко раскрытыми глазами — от усталости все плывет — и вспоминаю всех старых домовых, которые выползали ко мне из щелей темного потолка. У меня нет никакого желания наблюдать за их деятельностью, но и поделать с ними я ничего не могу. Они дико бродят — волки и медведи среди овец, которых несчастный пастух старается уберечь. Он бьется до изнеможения, падает и больше всего на свете хочет спать… но из страха за свое стадо и глаз не может сомкнуть, и подняться на защиту тоже не может. Изо всех сил я пытаюсь обратиться к более насущным проблемам. Типа: «О'кей, теперь, когда ты понял, что тягаться с братом Хэнком бессмысленно, как ты собираешься его победить?» Или еще: «И почему ты вообще собирался с ним тягаться?» И наконец: «Почему вся эта чушь так важна для тебя? « Вив поворачивается в кольце его рук и прижимается щекой к его груди.
— Прости, милый, на меня утром напало такое упрямство…
— Да нет, это я вчера вечером…
— А когда лодка уже отплыла, я выбежала помахать рукой, но вас уже не было видно.
— Он наматывает прядь ее волос себе на палец.
— Просто… — продолжает она,
— Долли Маккивер была моей лучшей школьной подругой, и когда она собралась переезжать сюда из Колорадо, я так мечтала об этом, о том… что мне будет с кем поболтать.
— Я знаю, милая, прости. Нужно было сразу рассказать тебе об этом договоре с «Ваконда Пасифик». Даже не понимаю, почему я этого не сделал.
— Он берет ее за руку.
— Пойдем в дом, устроим какой-нибудь ужин…
— Но по дороге к дому добавляет:
— Ты же можешь болтать с Джэн. Почему у тебя не ладится с крошкой Джэнни?Вив грустно улыбается:
— Старушка Джэнни действительно очень милая, Хэнк, но ты сам когда-нибудь пытался поговорить с ней? Ну, о какой-нибудь ерунде — о фильме, который ты видел, или книжке, которую прочитал.Хэнк останавливается:
— Постой. Знаешь?..
(Эта мысль приходит мне в голову, потому что я вижу, какая Вив грустная. «Господи, — говорю я себе, — да вот же ответ на обе загвоздки! Господи!»)
— Послушай, я кое-что придумал: мне кажется, я знаю кое-кого, с кем ты сможешь болтать до посинения, с ним ты наверняка найдешь общий язык…
(«Иначе я просто свихнусь, играя в дипломатические игры с этими двумя чувствительными, — говорю я себе, — пусть лучше они развлекаются друг с другом».)
Я лежу, взвешивая все эти «почему» и «следовательно» относительно себя и брата Хэнка, и картина Гойи «Хронос, пожирающий своих детей» все отчетливее проступает на потолке перед моими глазами со всеми очевидными осложнениями эдипова комплекса; но мне не удается успокоить себя этим второсортным психологическим символизмом. Ну уж нет, Ли-детка, только не сегодня. Естественно, за моей неприязнью к дорогому братцу крылась целая чехарда фрейдистских мотивов — весь набор комплекса кастрации и схемы мать— сын-отец, — и все они были особенно сильны и глубоко укоренены во мне, потому что обычная темная животная страсть угрюмого сыночка превратиться в парня, который лапал его мамочку, сопровождалась у меня злобными воспоминаниями о болезненной ревности… О да, я много чего помнил, и любого, отдельно взятого воспоминания уже хватило бы для того, чтобы спровоцировать месть в душе любого лояльного невротика, — и все же это была не вся Правда.
Здесь же коренились причины моей неприязни ко всему, что он олицетворял для меня. Мне вполне хватило первого дня, чтобы вспомнить все его недостатки; несмотря на отрывочность нашего общения, мне хватало нескольких секунд при каждом обмене репликами, чтобы убедиться, что он грубый, нетерпимый, ограниченный и невежественный человек, что эмоции у него властвуют над доводами, собственные яйца он путает с мозгами, и что во всех смыслах он олицетворяет самую страшную угрозу моему миру, и уже хотя бы поэтому я должен стремиться к его уничтожению.
И все же… и это была не вся Правда. …Слегка нахмурившись, Вив останавливается и поворачивается к нему; свет, льющийся изкухонного окошка, рельефно выделяет его лоб и скулы на темном фоне гор.
— Я знаю, родная, с кем ты можешь поболтать о книжках и фильмах…Зеленые глаза Хэнка загораются диким, почти детским огнем — тем самым, который она впервые увидела из-за решетки камеры, — и в какое-то мгновение ей кажется, что он говорит о том единственном человеке на свете, который ее действительно волнует, но вместо этого он произносит:
— И это Малыш, Ли, Леланд. Я прямо тебе скажу, Вив: надо, чтобы ты помогла мне с ним. Мы с ним всегда были на ножах, огонь и лед. И даже свыклись с этим. Но сейчас дело требует, чтобы он помог нам. Ты мне поможешь с ним поладить? Как-нибудь возьмешь его под крыло, что ли?
— Она говорит — да, она попробует.
— Отлично. Просто гора с плеч. Пошли.
(Но о чем я не подумал, так это о том, что перекладывание своих проблем на другого еще не означает их исчезновения; иногда в результате ты оказываешься перед еще более сложной проблемой.)
— И может, ты забежишь к себе и наденешь какое-нибудь платьице к ужину, а? Ради меня?
— Она говорит — да, конечно — и следует за ним к двери…
Я знал, что есть другая, настоящая причина — менее конкретная, более абстрактная, тонкая, как паутина черной вдовы… И я знал, что она имеет какое-то отношение к тому чувству, которое я испытал, когда на обратном пути мы подобрали мистера Лестера Гиббонса — еще более грязного, если такое возможно, — чтобы перевезти его обратно.
— Стампер, — начал Гиббонс, после того как устроился и прочистил горло, избавившись от какой-то ужасной помехи в нем — вероятно, не туда проскочившей табачной жвачки, — я сегодня видел Биггера Ньютона из Ридспорта. Мы с ним вместе пахали на мостовой… грязная работка, для черных, доложу я тебе, — понимаешь? — для черножопых.
Хэнк смотрит на реку и ждет. Я замечаю, что, несмотря на небрежный, слегка нагловатый тон, руки у Гиббонса на коленях дрожат. Он то и дело быстро облизывает потрескавшиеся губы.
— …И Биг, он сказал… Не рассердишься? Это он говорил, я только стоял и слушал… Он сказал — Господи, как же он выразился? — а, вот: «Следующий раз, когда я встречу Хэнка Стампе-ра, я его так вздую, что он своих не узнает». Вот — так он и сказал!
— Он уже три раза пробовал, Лес.
— Ну! Можно подумать, я не знаю. Но дело в том, Хэнк, тогда ему еще и восемнадцати не было. Сопляк. Я ничего не говорю, только сейчас он подрос. А ты на три года постарел.
— Я буду иметь это в виду, Лес.
— Он сказал — то есть Биг, — что у вас с ним свои счеты. Что-то по поводу гонок, которые ты выиграл прошлым летом. Он говорит, что ты специально надел шипованную резину, чтобы песок слепил остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.
Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.
— Я глубоко признателен тебе, Лес. — И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. — Правда, признателен.
И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:
— В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.
— Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.
— Да? Точно? — Он явно обеспокоен.
— Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, — заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. — Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.
Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.
— Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.
Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, — почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?
Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок. Вив поднимается наверх, в ванную. Она снимает блузку и моет лицо и шею. А потом, стоя перед зеркалом, вглядываясь в свое свежеумытое лицо и прикидывая — завязать хвост сзади или оставить волосы распущенными, — она замечает, что невольно пытается вспомнить, то же ли это лицо, что она целовала на прощание в Колорадо, или нет. И вправду, оно не могло сильно измениться с тех пор: морщин у нее не прибавилось — в этом климате, таком влажном, кожа хорошо сохраняется, и она выглядит гораздо моложе Долли, которая старше ее всего лишь на месяц… Но что такое с глазами — иногда они так странно глядят на нее? И неужто она действительно когда-то целовала эти чужие губы? Она не может вспомнить. Она отворачивается от зеркала, прикрывает блузкой грудь и идет к себе в комнату, решив, что Хэнк предпочел бы, чтобы волосы остались распущенными — длинными и болтающимися, как он говорит…