На оставшийся червонец он доехал до Никитских ворот, заплатив рубль в рубль. Больше денег не было.
   Дамы, сидевшие у Крапивникова, были хоть и не старые, но совсем не очаровательные, как уверял по телефону хозяин. Так, мелкий середнячок. Одна оказалась большой рыхловатой крашеной блондинкой, вторая, менее заметная, была худощавей и привлекательней. Но, в общем, они в содружестве с двумя рюмками джина быстро исправили доценту настроение. Все было достойно и прилично, никакого свального греха и даже просто греха. Крапивников, слегка захмелев, начал применять искушение для дам попроще. Было смешно смотреть, как он, маленький, красноносый, лысый, встал на колени перед огромной рыхлой блондинкой и пугал ее, как малютка-удав огромную крольчиху:
   - Бойтесь меня! Я - стихия! Вот я поднимаюсь! Вот я захлестываю вас!..
   Сеничкина трясло от смеха, а блондинка и впрямь пугалась. Ее незаметная подруга тоже была взволнована и похоже ревновала.
   Вскоре появилось несколько мужчин с закуской, водкой и не очень молодой, но привлекательной женщиной.
   - А, товарищ прокурора!
   - Привет, товарищу прокурора!
   - Салют, прокурорскому товарищу! - пожимали они Сеничкину руки и при этом смеялись. И Крапивников тоже смеялся. Со стороны могло показаться, что они издеваются над доцентом. Но тому это не приходило в голову. Он не верил, что может быть кому-то смешон, и что "товарищ прокурора" - обидная кличка, которую придумал не кто иной, как сам Крапивников, наткнувшись как-то на цитату в толстовском "Воскресении".
   - Марьяна - следователь, - сказал Сеничкин.
   - Ну, это неважно, - похлопал доцента по плечу Георгий Крапивников и все снова расхохотались. Цитата же из Толстого была такая: "Товарищ прокурора был от природы очень глуп, но сверх того имел несчастье окончить курс в гимназии с золотой медалью и в университете получить награду за свое сочинение о сервитутах по римскому праву, и потому был в высшей степени самоуверен, доволен собой (чему еще способствовал его успех у дам), и вследствие этого был глуп чрезвычайно".
   Гости сбросили на сундук пальто и шубы. Началось чтение стихов, пьяная болтовня с анекдотами и подзуживанием друг друга. Сеничкина несколько оттеснили, да и он, слегка утомившись, не особенно пытался занимать площадку. Вставать ему завтра было рано. Поэтому, улучив момент, он выпросил у незаметной нетолстой гостьи ее координаты и по-английски, не прощаясь, покинул крапивниковскую гавань.
   В общем все было не так уж плохо. Зря Инга. Ведь он от нее ничего не утаил. Если же она оказалась такой нечуткой и грубой, то тем хуже. Впрочем, он надеялся, что это типичная юношеская истерика и аспирантка скоро одумается.
   Дома родители уже спали, а из-под Надькиной двери выбивалась полоска света. Алексей Васильевич, вспомнив вчерашнее, улыбнулся, снял шапку, повесил пальто и до прихода жены часа полтора плодотворно работал. Голова у него от водки не раскалывалась. Человек он был здоровый.
   8
   Дело о стенгазете не перешло в ЧП. Смершевцы не могли из него состряпать подходящего блюда и потому спихнули его в политуправление корпуса, где стали скучно склонять имя подполковника Колпикова.
   В полку был прочитан строгий циркуляр относительно стенной печати, и сержант Хрусталев отстранен от должности редактора. Во всех взводах выпустили боевые листки, и спешно выпиливались стенгазетные стенды ленинки. Стенд, похищенный у стройбата, смершевцы увезли с собой и что они там с ним сделали, было неизвестно. По всей видимости, отклеили фотографию - и все.
   После допроса Курчева капитан Зубихин дней десять в полку не появлялся, а когда наконец приехал, был встречен молчаливым презрением. На смех подымать его боялись, но всем было ясно, что сыщик из него липовый, если даже такой чудило, как Курчев, и то его обштопал.
   Курчеву же за сообразительность даже как бы простили шмаляние в воздух, тем более, что лейтенант лежал больной в страшной сорокаградусной ангине.
   Даже Ращупкин смилостивился к Борису, сам понимая, что погорячился и что ставить Курчева взводным - все равно что лепить из навоза бронебойный снаряд. Курчевская ангина пришлась Ращупкину весьма кстати. Приказ не проводился в жизнь, но и не отменялся, и авторитет командира полка даже в этом малом пункте не был поколеблен.
   Что же до посрамления Зубихина, то подполковник был доволен. Этот капитан вообще себе напозволял. Но Ращупкин видел его насквозь и, как говорится, на два метра глубже. Капитан был толст, ленив и поселился в корпусном городке, потому что дома там были лучше. Машины ему по штату не полагалось, а числилось за ним целых три полка. Ездить же на попутных он не любил и потому каждый свой приезд обставлял как появление Христа, развивал активность, прямо-таки кипятил свою бдительность и чуть ли не весь личный состав стремился тайно пристегнуть к своему ведомству.
   Прошлую осень он пронюхал про пять кабанов, как будто этих хрюков Ращупкин сам зажаривать собирался. Дурень! Константин Романович Ращупкин человек широкий и вовсе не хапуга. Три кабана честь по чести он пустил в солдатский котел, а двумя остальными распоряжался зам по снабжению, распределяя парную свинину между женатыми офицерами. Майор Чашин, по давней привычке, не взял, отказался. Может быть, вспомнил, как в детстве, в русской школе, мальчишки зажимали в руках полы пиджаков, дразня свиным ухом. А может быть, просто гордым был майор Чашин и не пожелал есть сомнительное, хотя и парное, мясо. И Ращупкин тоже не взял. Всем распоряжался престарелый, пятидесятилетний, обремененный семьей, снабженец. Он же и предложил капитану Зубихину чуть ли не четверть туши и тот, покочевряжившись, взял, а уж писал ли о том, кому следует, это было его дело. Ращупкин к сему отношения не имел.
   В другой раз Зубихин заактивничал, когда разбился "ЗИС-151". Пришлось Константину Романовичу послать по гаражам личного шофера Ишкова. Сережка Ишков знал о комполка, если не все,, то во всяком случае такое, чего не знала сама подполковница. И для вывески был придан Ишкову лопух Курчев, который сидел в кабине и читал в десятый раз свою "Войну и мир".
   Вот тогда-то Зубихин сходу хотел подцепить Ишкова, но солдат свалял ваньку, выпучил непонимающие глаза, и Зубихину не обломалось. С Курчевым получилось еще хуже, потому что Борис во время разговора был смертельно пьян (дело происходило на крыльце только что открывшейся офицерской столовой). Зубихин, считая, что пьяного цеплять легче, на этот раз ошибся, ибо Курчев только и сказал:
   - Пошел к ...! - но тут же, сдвинув ушанку к затылку, слегка покачнувшись, добавил: - Отставить! Пшел к Лаврушке. Вольно!
   С Берией как раз несколько дней назад было покончено. Никого, вроде, кругом не было и Зубихин съел молча. Курчев же был настолько пьян и не в себе, что назавтра ничего не помнил, но Ращупкин как-то узнал об этом коротком разговоре и это не увеличило его симпатии к особисту.
   Что ж, Зубихину в этом полку явно не фартило и, перебарывая лень, капитан стал всерьез наезжать в эту сволочную передовую часть. "Рыба тухнет с головы", - знал он и потому продолжал потихоньку обкладывать Ращупкина. Что-то тот чересчур зачастил в Москву. Дружки в штабе или баба? Где дружки, там и баба! - решил находчивый капитан, как ловкий шахматист беря на вилку сразу ферзя и короля. Но дальше догадки дело не продвинулось. И Курчева он тоже решил не оставлять без наблюдения.
   Таковы примерно были отношения между капитаном особого ведомства и молодым подполковником, действительно влюбившимся не на радость себе в одну столичную жительницу, женщину лихую, хотя и замужнюю.
   Так что посрамление Зубихина даже примирило великолепного подполковника с зачуханным техником-лейтенантом, к тому же подхватившим свирепую ангину.
   - Что там с Курчевым? - спросил он в пятницу вечером врача.
   - Неясно, товарищ подполковник. Симптомы еще не проявлены.
   - Так, что - филонит?
   - Нет. Температура есть. Но симптомы себя не показали.
   - Какие еще симптомы, если температура, - скривился подполковник. Он давно подозревал, что медицинский лейтенант из штатских - порядочное бревно.
   - Квартиру Колпикова, - сказал, снимая трубку. - Ирина Леонидовна? Вечер добрый. Не очень заняты? Просьба к вам некоторая. Надо консилиум устроить. Офицер один занемог.
   - Какая температура? - спросил Музыченку, прикрывая трубку.
   - Тридцать девять и девять... Почти сорок.
   - Ах, чтоб вас... - не закончил подполковник и снял ладонь с микрофонного раструба. - Сорок у него, Ирина Леонидовна. Понимаете, боюсь, вдруг тиф. Где он? - спросил врача.
   - У себя, - потупился медик.
   - Если можно, придите, пожалуйста, в штаб. Офицер не госпитализирован. Сейчас наведем порядок. Большое спасибо. Пока.
   Он бросил трубку и полоснул взглядом медицинского лейтенанта.
   - Скорее всего ангина, товарищ подполковник, - сдавленным голосом пробурчал Музыченко. В нем боролись обида и страх, и в данный момент страх пересиливал.
   - А если тиф? Вы понимаете или... - подполковник не нашел подходящего определения и коротко выматерился.
   - Это ангина. Он горло показать не мог. Все забито.
   - Забито и при дифтерите, - ощерился Ращупкин. - Что вы ему давали?
   - Стрептоцид с аспирином.
   - Детское дело, - хмыкнул подполковник, вспоминая все болезни своих пацанов. - Пенициллин ваш готов?
   - Не в должной кондиции, - потупился врач.
   У него был казенный пенициллин, но он боялся признаться, что не помнит пропорции, а сделать укол не решается.
   - Позвоните в корпус или сами поезжайте. Но чтобы офицер был здоров. И немедленно в санчасть. Подождите пока в коридоре, - и подполковник стал принимать рапорта дежурных.
   Мадам Колпикова, как ее прозвали между собой старшие офицеры, тридцатилетняя гранддама, бывший врач-терапевт, признала самую простую, хотя и тяжелую, фолликулярную ангину.
   Курчев временами бредил, но в санчасть переходить отказался. Ближайшая к нему, бывшая Гришкина койка пустовала и лейтенанта решили не трогать. Целый день он мучался от жара, аспирин температуры не сбивал и мадам Колпикова стала колоть его, к большому неудовольствию своего политического мужа. Тот никак не мог примириться с шутками офицеров, хотя был женат на врачихе шестой год. Но для Ирины Леонидовны это было радостью. Она извелась без работы в этом трижды противном закрытом полку и ангина лейтенанта была для нее праздником.
   Да и Ращупкин весь рассыпался в комплиментах и восторгах.
   - Давайте вас аттестуем, а этого профессора спихнем в ветеринары или в Академию меднаук. Ваше здоровье, Ирина Леонидовна, - чокался он в субботу за предпраздничным столом, вызывая очевидную ревность замполита и своей толстой, невероятно раздобревшей от двух беременностей командирши. - Вот бы нам такого врача. Давайте ее аттестуем, Иван Осипович!
   - Спасибо, спасибо, - краснела большеглазая черноволосая врачиха. Ваше здоровье, - чокалась с командиршей и с красивой женой майора Чашина. Спасибо. Только, ради Бога, не растравляйте меня, Константин Романович. Я ведь поверить могу. Мне бы хоть сестрой устроиться, - и она погрустнела. Среди офицерских жен она единственная окончила медицинский институт. Другие были с агрономическим образованием или просто учительницы. Устроиться по специальности никому не удавалось, все колдовали у своих печек.
   - Да, - вздохнул подполковник в эту предварительную субботу, так сказать в генеральную репетицию перед 23-м февраля. - Да, тяжкая ваша доля, дорогие мои подруги! - Он поднялся во все свои без малого два метра и дальше продолжал со слезой. - Тяжкая, но завидная у вас судьба. Пью за вас всех и за тебя, моя Маша. - Он согнулся, чмокнул в голову и обнял свою семипудовую жену. - Нет ничего достойнее вашей жертвы. За вас всех, ура! Спасибо вам, дорогие женщины!
   За столом чокнулись и всплакнули. Большеглазая врачиха рыдала, как санитарка. Ей нравился командир части, но здесь, в полку, дальше чоканья за столом и вежливых обращений по имени-отчеству дело не шло. Она предполагала, что и сама ему мила, во всяком случае куда милее уже опустившейся жены, и плакала от неудавшейся своей судьбы, еще более печальной после трех рюмок вермута. Она знала, что у полковых дам не в чести, так же, как, правда по другой причине, не в чести у офицеров ее муж, замполит, и нещадно тиранила супруга. А он служил ей верно, как престарелый поклонник, носил ее на руках, как отец, подметал квартиру, чистил картошку, топил плиту и чуть ли не сам готовил обед. Знали об этом все, и в семье Колпиковых жизнь была беспросветным кошмаром. И даже ночью, когда засыпала четырехгодовалая дочь, когда все в полку затихало, Ирина Леонидовна лежала, открыв большие глаза и стиснув зубы, долго не подпуская к себе Ивана Осиповича, пока гробовыми клятвами, самоунижением и славословиями он не колебал ее презрительного и гордого упрямства.
   Эта самая врачиха и выходила Курчева. А может быть, он бы и сам поднялся, потому что ангина все-таки не смертельна и во всяком случае не бесконечна.
   9
   Удача никогда не бывает полной и окончательной. Больше того, она почти всегда приходит в неудачное время. Тридцати лет приняв полк, Ращупкин был горд, но едва ли весел. Да, ему нравилось ходить по поселку, где все, завидя его длинную ладную фигуру кентавра, тотчас вытягивались, причем не из одного страха и порядка, а потому, что глядеть на такого молодого подтянутого и привлекательного офицера было приятно. Ращупкина почти любили. Власть всегда притягательна, а Константин Романович не был кичлив и не перегибал палки ни в одну из сторон. Вежливости во всяком случае никогда не терял.
   Было весело и приятно выйти и за ворота, пройтись по бетонке до "овощехранилища" и потом назад по бетонке вверх за участок бывшего стройбата, который сейчас несколько мозолит глаза и портит впечатление, но вскоре отойдет в полное распоряжение Ращупкина и надо будет что-то сообразить на этом плацдарме. Да, приятно было, миновав стройбат, пройти по бетонке вверх и левее, туда, где вскоре будет сосредоточена вся огневая мощь полка, настолько грозная, что мысли о ней почти всегда пугали Константина Романовича, зенитчика с тринадцатилетним стажем. Долговязый, тощий, худошеенький Костик Ращупкин в юности вовсе не собирался стать военным. Шестой, последний из детей, он рос при школе, где его отец с конца нэпа исполнял должность завхоза. Городишко хоть был областной, но не крупный, да и школа стояла на самых задворках. Рядом был огород, и большая семья как-то перебивалась. Один за другим, облегчая семейный бюджет, уходили на производство братья, не задерживаясь в школе дальше седьмого класса, да и сестры держались немногим дольше. Один Костик прилип к школьному дому и двору, к учителям и к учебе. Уже почти вся стена вокруг портрета товарища Сталина была обклеена похвальными грамотами Ращупкина-младшего и никто не сомневался, что впереди у поскребыша институт, и будет в семье Ращупкиных первый образованный - инженер или там ученый, как вдруг на пороге десятого класса случилось непредвиденное событие. Не заболей в детстве Костик тяжелым крупом с долгими осложнениями и поспей в школу, как все, к восьми, а не к девяти годам, быть бы ему в сороковом году студентом. Но в тот сороковой год, когда Костик стал десятиклассником, вышло решение перекрестить эту окраинную десятилетку в авиационную спецшколу и завхоз, оставшись на прежней работе, не отпустил от себя сына, хотя самая обыкновенная школа была в четырех кварталах. Так не стал инженером Костя Ращупкин, но зато остался жив. А ведь кто знает, не сложил ли бы он головы в московском ополчении или просто в пехоте, куда загремели многие студенты после первого курса. А Константин Ращупкин прибыл после спецшколы в авиационное училище, тут же был забракован (нашли какие-то малые шумы в сердце) и сплавлен в зенитно-артиллерийское, в котором проторчал полгода и потом охранял небо приволжских городов, за что в конце войны, уже командиром батареи, не получив ни единой ссадины, был награжден орденом Красной Звезды.
   За войну Ращупкин основательно подзабыл школьную премудрость, но зато окреп, возмужал и стал на редкость красивым парнем. Теперь бы в нем никто не признал худощавого отличника с первой парты, который втайне писал стихи и первым вызывался разрисовывать стенгазеты. Теперь капитан Ращупкин выжимал левой два пуда и лучше всех в полку крутил солнце. Весь женский состав (в полку во время войны было много зенитчиц) обмирал по длинноногому комбату, но у капитана еще не погасла мечта демобилизоваться и Победу он встретил холостым офицером.
   После войны опять подвел тот же детский круп. Имей за плечами Ращупкин хоть курс вуза, он бы выбрался, а с десятилеткой офицеров не демобилизовывали. Зенитчиц из армии отпустили и жизнь в захолустном (полк с Волги перевели) украинском городке стала тошной. А тут еще комполка приревновал к молодому капитану свою жену. Дело пахло керосином и Ращупкин с тоски, от неудачи с демобилизацией и академией (куда комполка из вредности его не отпускал) стал захаживать в ближайший от батареи совхоз, где сошелся с недавно выпущенной из Тимирязевской сельхозакадемии молодой агрономшей и, махнув рукой на будущее, расписался с ней. Тут же родился первый сын, а через полтора года второй, а потом в той же дивизии, но в другом полку освободилась должность комдива (командир дивизиона; то же, что в пехоте комбат) и Ращупкины переехали в большой областной город. Терять было нечего: Марья Александровна за беременностями не работала, да и карточная система кончилась, продукты уже прежней ценности не представляли.
   Но жить в большом городе вчетвером на одном комдивском жаловании было трудно, да и должность комдива была по ращупкинскому образованию последней. Без поплавка выше подняться не светило, и Константин Романович под визг и вой младенцев засел за учебники. Теперь было ясно, что надо идти по командной линии, что на технике в двадцать семь плюс пять лет учебы далеко не уедешь. Да и привык он уже к командирской должности. И генерал, настоящий комдив (командир дивизии), которому Ращупкин приглянулся своей обстоятельностью, выправкой и отличным характером, советовал идти в Академию им. Фрунзе, куда Ращупкин и попал с первого захода.
   И все бы сложилось лучше не надо, если б не эта Москва, город, в котором раньше Ращупкин нигде, кроме вокзалов и мавзолея, не бывал.
   Ращупкин знал, что Москва - столица мира, центр социализма и рабочего движения, город, где живет Сталин и похоронен Ленин. Он знал, что Москва твердыня мира, мост в будущее, форпост науки, в том числе военной, самой передовой науки побеждать. Но он никогда не знал, что Москва - это город молодых, симпатичных, удивительно красивых и хорошо одетых женщин.
   Даже при всей заполненности академического дня эти женщины попадались ему на каждом шагу и прежде всего в скверике против Академии, где он гулял с сыновьями. Там паслось всегда пропасть студенток из двух медицинских, одного педагогического и одного института резины, точнее - тонкой технологии. Это было молодое невоенное поколение. В нем была какая-то тайна, не то что в зенитчицах, которые вызывали у молодого лейтенанта брезгливость и жалость, потому что каждый раз после воздушного налета ему лично приходилось сдавать в стирку их исподнее. Правда, и среди зенитчиц попадались интересные экземпляры, но в них не было ничего загадочного. Собственно, он знал про них все, как знал все про их обмундирование, верхнее и нательное.
   А эти студентки и аспирантки из четырех окрестных вузов волновали своей непонятностью, непостижимостью, и майор Ращупкин, глядя на них, снова становился долговязым и тонкошеим школьником, который с завистью следил за дверью директорской квартиры, из-за которой до его ушей когда-то доносились обрывки непонятных, неясных и поэтому так волновавших его разговоров.
   Москва была городом женщин, а женщины теперь влекли Ращупкина. И не только потому, что он был молод, здоров, любвеобилен, а еще влекли своей непонятливостью, тайной, что ли, каким-то секретом или, как он говорил себе, - интеллигентностью. Они его волновали так же, как директорская дверь, за которой шли удивительные и загадочные для малолетнего завхозского отпрыска споры. И хотя потом, когда Косте сравнялось пятнадцать, за этой дверью поселился он сам (директора и директоршу арестовали), все равно память о неясном и непонятном, о чем-то высшем и недостижимом, - жила в нем; и теперь, как рана, как каверна, раскрылась в этом городе Москве.
   Он был уже взрослый двадцатисемилетний офицер. Он знал, что в жизни почем, и понимал, что интеллигентность связана с беззащитностью и какой-то жизненной недостаточностью. И дело вовсе не в том, что директора с женой арестовали. Арестовывали людей и куда защищенней. Просто интеллигентность подразумевала невозможность целого ряда поступков, необходимых для служебного и семейного благополучия.
   Поэтому Ращупкину казалось, что женщины интеллигентнее, духовнее, что ли, мужчин, бескорыстней, во всяком случае. И те девушки, что сидели в скверике, раскрыв толстые учебники, но, не глядя в них, щебетали о своих тайнах, казались Константину Романовичу воплощением самого высшего и лучшего в этом раздираемом войной и злобой мире.
   Но клин не сходился на одних студентках. Женщины были и в самой Академии. Была там пропасть лаборанток, да и кафедра иностранных языков почти сплошь состояла из женщин. Лаборантки, впрочем, немногим отличались от зенитчиц. Хотя они и носили цивильное, но отчаянно липли к неженатым, а некоторые и к женатым слушателям. Зато на кафедре иностранных языков было несколько молодых преподавательниц и с одной из них, немкой, Кларой Викторовной Шустовой, Ращупкин очень сдружился и через нее проник в общество штатских молодых мужчин и женщин. С самой немкой у него романа не состоялось. Марья Александровна была начеку. В общежитии, которое отделяло от Академии не более ста метров, было не только все видно, но и слышно. Но даже и без любовной связи общение с молодой преподавательницей было для Константина Романовича чрезвычайно увлекательно и полезно, хотя повлекло немало семейных неурядиц.
   Ращупкин любил жену. Она была всего на два года старше, по-своему неглупа, надежна, распорядительна. Она родила ему двух сыновей, вела дом и служила верно и уважительно, как старшина-сверхсрочник. Но она у него уже была, а всех остальных женщин, из библиотек и вообще со всех московских улиц, - у него еще не было. Она жила с ним с самого конца победного года. Ради него бросила работу, располнела от родов и постепенно опускалась нравственно и физически именно потому, что он поднимался и рос. Он ее любил из благодарности и еще потому, что она была ему нужна. Он тосковал по ней с третьего дня ее отъездов (она часто, но с большой неохотой уезжала на Украину к родителям). Но она у него была. Была, как Вчера, как в лучшем случае Сегодня, как в свое время батарея, дивизион (как сейчас - полк), и не было в ней никакой мечты, ничего непознаваемого, запретного, высшего. Просто она была и была, и даже понемногу становилась хуже, в чем Ращупкин сам себе боялся признаться. Она была реальная, а Константина Романовича тянуло к чему-то смутному, неопределенному. Она была своя, а его тянуло к чужому. Ему хотелось чего-то такого, чего нельзя вычитать в книге и вызубрить к экзамену, чего-то вне правил, не в смысле крамольного политически, но такого, как писал Есенин, чтоб "мечтать по-мальчишески - в дым".
   Преподавательница немецкого не была такой, хотя и в ней были какие-то зачатки непознаваемого. Но она познакомила его с другими людьми. Он побывал на нескольких праздничных сборищах у Крапивникова, где сходились журналисты, начинающие литераторы, кандидаты наук, аспиранты и тому подобный народ, но ни с кем Ращупкин не сдружился, скорее мешал другим разговаривать и шутить. У него не было штатского костюма. Таких больших размеров не продавалось, а возиться с шитьем не было времени и денег. И, конечно, этих штатских тревожил его китель. Но, возможно, еще сильней кителя раздражала его безапелляционная манера разговаривать. Он не намного был старше этих штатских, даже моложе некоторых, но давняя привычка отвечать за людей и повелевать людьми не могла не сказаться. И еще мешало вечное желание быть первым. Еще не дослушав собеседника, он, сам того не желая, начинал его поучать - и это смешило штатских, привыкших к легким, неуставным разговорам.
   Поэтому с мужчинами он не сошелся, хотя ему этого хотелось. Всякий раз после праздничной пьянки (пить он умел и редко выходил из допуска) он клял себя. Ведь как-никак он стремился к этим людям, у которых было то, чего он пока лишен, и где, как не у них, он мог этого поднабраться. Но желание показать, что у него самого этого добра хоть отбавляй, было так велико, что он уходил ни с чем. Эти штатские с ним не откровенничали, даже наоборот, задирались. Подвыпивший Бороздыка даже как-то сказал при Константине Романовиче какому-то уткнувшемуся в книгу юнцу:
   - Учитесь, учитесь, кандидатом станете. А не доучитесь - тогда офицером.
   Анекдот был старый и за него Бороздыку мало было убить, но Константин Романович сдержался и даже сострил: дескать, научимся в ходе третьей мировой войны, - но сближения со штатскими не получилось.
   Зато с женщинами Ращупкину повезло больше. Красота и самоуверенность в их глазах как-то уменьшали его военную бурбонистость. Несколько молодых женщин были готовы завести с ним легкий роман, но он, на свое несчастье, безнадежно влюбился в подругу немецкой преподавательницы, молодую и лихую юристку. Роман был бесплодный и мучительный, как у пятнадцатилетних школьников. Короткие встречи у метро, прогулки под дождем и объятия в чужих подъездах. У юристки не было квартиры, она жила у родных за городом. И кроме того, - это Ращупкин понимал и, собственно, это больше всего тянуло его к ней - Марьяна Фирсанова его не любила; у нее был еще один ухажер, молодой занозистый аспирант Сеничкин.