- Батя в Москву уехал, - подал с топчана голос дневальный.
   - Батя, батя. Заладил. Какой он тебе батя? Батей раньше попов звали, а как попы в атаманы пошли - батьками стали. Махно, например.
   - Махно учитель был, - уточнил Новосельнов.
   5
   "Ну, чего злишься, - попробовал успокоить себя лейтенант. - Тоже мне, исследователь душ. Верно Гришка сказал: дерьма-сапога историк... Хрена ты в людях смыслишь!" - и он в сердцах захлопнул тетрадь.
   - Где этот драный почтарь? Крутни еще раз, - кивнул дневальному.
   - Да есть связь, - терпеливо зевнул Черенков.
   - Связь есть, а Гордеева нету. Он, собака, может, в город и не ехал. Сейчас, может, у Соньки, ежовый корень... - с удовольствием выругался дневальный.
   - Врешь...
   - Пошлите кого-нибудь, пусть шуганет. Или хоть сам слетаю. Погляжу, как с перепугу в штаны не влезет.
   - Чего разлегся, за печкой следи, - сказал Курчев. - Пусть побалуется, если охота. Только, чёрт собачий, сегодня среда. Если вечером не отвезу, то четверг пропал, в пятницу брат на кафедре не бывает, суббота вообще не день, а на той неделе у него, вроде, командировка в Питер. Смотришь - и моя аспирантура одним местом улыбнется.
   - Ничего, примут. Ты по уму в самый раз, - зевнул Гришка.
   - Вы бы своей машины не относили, товарищ лейтенант, точно бы до обеда управились. Вы это ловко, все равно, как женщина в конторе, где справки заверяют. Раз-раз постучит и готово, и два рубля с листка. Как родитель помер, мы с маманей в Челябе копию со смерти снимали. Так она, как вы всё равно, - раз-раз - и вся любовь. Два рубля с листка...
   - Ходят тут всякие. Наработаешь с ними, - пробурчал лейтенант. Особняк уже интересо-вался, что у Курчева за машинка. Марки какой и для чего вообще... - лейтенант поглядел в глаза истопнику: не ты ли, мол, проговорился? Но истопник глядел не моргая. То ли глуп был, то ли чересчур хитер, но на морде смущения не отражалось.
   - Думают, все дело отстукать, - снова проворчал Курчев, поворачиваясь к Гришке. - У ихнего брата грамотный, кто очки носит, а кто с пишмашинкой тот полный академик. Всё для показухи, а смысла не надо...
   - А может и не надо, - хмыкнул Гришка. - Ваша наука - пиши и все. Пена без пива. Передери откуда-нибудь конец и вези кузену. Примут, не волнуйся. Там у вас все друг у друга воруют. Важно, чтоб лишь не слово в слово. А на бумаге язык у тебя подвешен.
   Новосельнов давно знал, что двоюродный брат лейтенанта, молодой, полтора года назад защитившийся и уже успевший получить доцента философ Алексей Сеничкин проталкивает родича в аспирантуру на соседнюю историческую кафедру. Правда, дело упиралось в образо-вание лейтенанта: оно было жиденькое - даже не университет, а педагогический истфак, оконченный, к тому же, четыре года назад и с кучей троек.
   - Надо было тебе в училище в партию подать. Точно бы теперь прошел. За руку водить вас, желторотых, - неожиданно повернул разговор Гришка.
   - Вы комсомолец, товарищ лейтенант? - спросил дневальный.
   - Два месяца осталось. В апреле - всё. Отыгрался.
   - Ну и дурак, - сказал Гришка. - Подавай сейчас.
   - Поздно. Тогда уж точно не отпустят.
   - Теперь, товарищ лейтенант, до двадцати восьми держат. Замполит говорил, - снова подал голос дневальный.
   - Знаю, - кивнул Курчев. Разговор был ему неприятен. Он и наедине с собой не любил касаться этой темы. Мысли о необходимом вступлении в партию отравляли всю сладость будущей аспирантуры. Он хитрил, отдаляя решение, надеясь, а вдруг и без этого примут, скажем, сочтут реферат уникальным, просто умопомрачительным. В конце концов, можно и на два года продлиться, а там видно будет. Но всё это были мысли нерадостные и трусливые. Впрочем, сейчас, после дискуссии о Ращупкине, которая вывела Курчева полным кретином, думать об аспирантуре не хотелось.
   "Тоже мне умник, - ругал себя Борис. - Вечно влюбляешься в кого-то... Добро бы в бабу, в Вальку, например... А то в начальство. А чего тебе в нем? Службист и подлиза..." - и Курчев вспомнил, как месяца четыре назад на осенней инспекторской Ращупкин рапортовал корпусному командиру. Огромный, неправдоподобно длинный, гаркнул "Сми-ар-на!", как репродуктор, на весь поселок и, по-журавлиному выбрасывая ноги, двинулся к середине плаца, где стоял укутанный в темно-лиловую шинель кругловатый низенький корпусной, на погонах которого было всего на звездочку больше.
   "Та-ва-рищ па-ал-ко-ов-ник!" - морщась, вспоминал Борис, и каждый слог рапорта больно ударял сейчас по затылку.
   "Сознательная дисциплина!" - передразнивал молодого подполковника. "Каждый солдат обязан беречь дисциплину и отвечать за нее головой и честью. Каждый! Я понятно говорю?"
   "Сознательность... честь... одно сотрясение воздуха", - думал Курчев. "Однако нервишки у тебя, Борис", - успел еще он сказать себе и тут же дневальный закричал:
   - "Победа", товарищ лейтенант. Чужая. Второй поворот проехала. И Гордеев, сучонок, из оврага вылезает. Значит врал я. Был в городе. Газеты тащит.
   - Иди ворота открывать. Какого еще лешего несет. Дуй отсюда, Гришка.
   - Я пересяду, - сонно покряхтел Новосельнов и перебрался на топчан дневального.
   Бежевая, незнакомая Курчеву "Победа" терпеливо, не сигналя, ждала, пока толстый Черенков справится с воротами, а потом медленно проплыла мимо наклонившегося к ее стеклу и прижавшего к ушанке руку лейтенанта. Рядом с шофером никого не было, а на заднем сидении Курчев увидел полкового особиста и худого незнакомого полковника.
   - Товарищ... - не слишком ретиво выдавил Курчев, собираясь представиться, но полковник махнул ему рукой, дескать, не рви глотку, мы по делу.
   - Кто такой? - спросил Борис истопника.
   - Из корпуса. Главный "смерть шпионам".
   - Почем знаешь?
   - Да что он, первый раз ездит?
   - Ладно, иди. У них свои глупости. Бензин зря переводят, - сплюнул Курчев, выдавая извечную неприязнь армейского офицера к чинам особого ведомства.
   - Видел? - бросил он Гришке, возвращаясь с мороза в парилку КПП и сталкиваясь на пороге с почтальоном. - Ах, вот ты где? Что не звонил? Знаешь, за чем тебя посылать?..
   - Вот ваши талоны, - скромно ответил Гордеев.
   - Ладно, спасибо. Но, между прочим, мог бы и позвонить.
   - Еще "Звездочка" ваша...
   - Возьми себе. Я зимой газет не читаю, - проворчал лейтенант и стал вертеть ручку полевого телефона.
   - "Ядро"? Слышишь, "Ядро", дай город. Город? Москву, пожалуйста. Нет, по талону... В Москве? Дмитрий-два, - он назвал номер московского телефона. - Всё равно кого. Обратный "Ядро", двадцать первый. Курчева.
   Гордеев, для приличия с полминуты потоптавшись на пороге, неловко повернулся и выбежал из дежурки.
   - Побыстрей давайте, а то уйдет, - крикнул в трубку лейтенант. Никто в московской квартире не собирался уходить. Наоборот, даже могло еще никого не быть дома, но у лейтенанта кончилось терпение. Бросив трубку, он сел на топчан рядом с Гришкой и приложился щекой к оконному стеклу. Вдалеке на бетонке были уже видны одинокие, вяло бредущие фигурки офицеров. Штатские еще не выходили.
   "Чёрт, там всего три страницы. Допишу как-нибудь, - думал лейтенант. Хорошо бы сегодня свезти и отделаться. А там - примут не примут - один чёрт. Все равно смотаюсь. Хоть через трибунал, а убегу. Такого не может быть, чтоб держали, если человек не хочет. И кому я нужен, старый и без нормального училища? (Лейтенант окончил всего лишь годичные курсы.) Сбегу хоть без двух окладов и пенсии за звание. На черняшку сяду, а свое напишу..." При белом снеге и ярко отсвечивающем на снегу солнце будущее не казалось мрачным.
   - Позвонили, товарищ лейтенант? Можно я в казарму покручу? - спросил Черенков. Он отвалился от второго окна, в которое был виден штаб и плац перед штабом. На плацу было пусто. Из штаба никто не выходил. Только ефрейтор Гордеев протрусил по аллейке, не заследив белой торжественности плаца, и в конце, у офицерской столовой, свернул не к казарме, а направо к финским домикам.
   Черенков, следивший в окно за почтальоном, как жирный кот за мышью, бурчал в трубку:
   - Дневальный? А, дневальный? Сержанта Хрусталева дай. Товарищ сержант! Точно... Точно, как наметили... Попёр туда. Прямо с почтой. Застукаете. Минуток пять погодьте...
   6
   Лейтенант, поглощенный московскими заботами, прислушивался плохо. Он был не здесь, в натопленной дежурке, а в четырехкомнатной квартире материнского брата Василия Митрофа-новича Сеничкина, единственного своего родственника, почти министра. Отец лейтенанта погиб в 41-м, а мать умерла еще раньше при не слишком понятных обстоятельствах: то ли больное сердце не выдержало ревности (отец сильно гулял), то ли мать сгоряча чего-то наглоталась. Это случилось давно, когда Борька еще не вернулся к бабке в Серпухов, а с отцом и матерью ютился в Москве, в развалюхе на Переяславке, все ожидая квартиры, которую твердо, ну прямо вот-вот, "к концу квартала" обещали машинисту Ржевской дороги Кузьме Иларионовичу Курчеву и которой не дали до сих пор, хоть машинист уже зарыт неизвестно где, а его первая жена покоит-ся на Серпуховском кладбище. Но развалюха стояла, хоть бы хны, на той же Переяславке, невда-леке от Ржевской (теперь уже Рижской) дороги, и лейтенанту, благодаря стараниям материнско-го брата, светило получить ее в собственное владение.
   Дело в том, что машинист Кузьма Курчев не так уж долго горевал по своей, старше его восемью годами, жене. Через месяц или что-то около того он привел в развалюху путейского техника Лизку, настырную девчонку, которой одного техникума было мало и она, зачем-то мудря, училась на вечернем факультете, а когда на Кузьму Иларионовича пришла похоронка, Лизка была уже Елизаветой Никаноровной, инженером, и потом тут же, на железной дороге, снова вышла замуж и родила пацана. Теперь же, в 54-м году, по-серьезному, а не как ее первый муж, ждала твердо обещанной квартиры - и развалюха должна была остаться Борису. Он после войны в ней не жил. Но Василий Митрофанович, родич в ранге министра, получив в 48-м свое четырехкомнатное жилье, не мог не вспомнить о племяннике. Племяш, к тому времени студент, остался без кола и двора. Дом в Серпухове за смертью матери Василия Митрофановича, Борькиной бабки, был продан и деньги разошлись сразу и сами собой, потому что обставить четыре комнаты - куда как не просто. Тут никаких высших окладов не хватит. А жена Василия Митрофановича, Ольга Витальевна, директриса образцовой школы, была женщина крутая и распорядительная и любила все делать на совесть.
   Борька Курчев, кое-как ползя на тройках, жил в общежитии истфака, и у старшего Сеничкина нет-нет, а на душе кошки поскребывали. Прописать племянника у себя он, понятно, не мог. Комнат было четыре, но и Сеничкиных тоже было четверо, он с Олей, Алешка, который вот-вот женится, и школьница Надька. Но жить племяшу где-то надо. А если его, дурня, после окончания отправят куда-нибудь в деревенскую глушь и он там, как пить дать, сопьется, то Василия Митрофановича в свободное от службы время наверняка изведет тоска. И без ведома Борьки, но с ведома Ольги Витальевны, решил тогда в 48-м году Василий Митрофанович нажать на Борькину мачеху Лизавету. Он приехал в депо в летний полдень в своем длинном черном сверкающем, как генеральские сапоги, лимузине "ЗИС-110" и дал Лизавете честное слово коммуниста, что Борька не переступит порога ее развалюхи.
   - Только пропиши, - сказал ей на "ты", потому что так было родственней и авторитет-ней. - Самой же лучше. Новую скорей дадут. Так на трех, а так на четырех получится, да и один чужой. Вроде как две семьи. И я, при случае, чего смогу - сделаю.
   И Лизавета, решив, что по-хорошему оно вернее, сдалась и прописала Борьку. И он действительно не переступал ее порога. Только пришел осенью пятидесятого за военкоматской повесткой и еще раз зашел в прошлом году, когда Ращупкин, пойдя лейтенанту навстречу, разрешил прописаться в Москве. А теперь в будущем месяце развалюха переходила ему. Дело оставалось за ордером.
   Но сейчас лейтенант думал не о развалюхе, а об обитателях четырехкомнатных апартамен-тов. Родича в ранге министра он видел редко. Тот с женой почти каждую субботу отбывал то ли на специальную дачу, то ли в особый дом отдыха. Десятиклассница Надька тоже не интересова-ла лейтенанта. Хотя она пользовалась у своих сверстников несомненным сексуальным успехом, Курчеву она казалась толстой, нескладной и довольно противной прыщавой девицей. Водился Курчев только с двоюродным братом Алешкой, двадцативосьмилетним доцентом кафедры философии, и его женой, миловидной, аккуратной, тоненькой, пухлогубой Марьяной, следова-телем московской прокуратуры по особо важным делам.
   Если долго сидишь среди дремучих лесов, рубишься до ночи в преферанс или ходишь в домик монтажниц, где играешь во мнения или в бутылочку, то московская квартира впрямь начинает казаться землей обетованной и из последних сил рвешься, ловчишь, выпрашиваешь у начальства лишние полсуток, прилетаешь туда сломя голову и видишь, что живут тут преспо-койно без тебя, что в общем ты здесь не больно нужен, ну, в крайнем случае, выпьют купленный тобой по дороге коньяк или сходят с тобой в "кок" (коктейль-холл) или еще куда-нибудь, а потом будут равнодушно ждать, когда же ты наконец отвалишь. И ты наскоро переобмундиро-вываешься в засаленный китель и шаровары, летишь к автобусу или на шоссе голосовать, еле поспеваешь к разводу, если ночевал, а чаще всего не ночуешь, и тащишься от магистрали десять километров, валишься на кровать, не выспавшись топаешь в "овощехранилище", целый день клюешь носом, и назавтра полк тебе дороже всего на свете, пока не пойдет на убыль неделя и ты опять не начнешь тосковать по столице, по фонарям, улицам, витринам, незнакомым хорошо одетым людям, даже по пикировке с кузиной и флирту с невесткой, по снисходительной усмешке двоюродного братца, по кожаному чемодану, единственной собственности, в который уложен серый венгерский костюм, пара рубах, легкое весеннее пальто и черные модельные туфли фабрики "Парижская коммуна". И в субботу после обеда все начинается сначала. Бывает, что и до субботы не дотянешь, а порой перетягиваешь, даже выдерживаешь полных две недели, но все равно итог один - невыспанность понедельника, головная боль от коктейль-холла и обида, в которой не хочешь признаться, что никому ты там не нужен и провались ты под землю, никто даже не заметит.
   - Цирк будет, товарищ сержант... Проучим разгильдяя, - довольный бурчал в трубку Черенков.
   - А ну, кончай баланду, - оторвался от своих мыслей Курчев. - Куда звонил? - Он не понимал, чему радуется истопник.
   - Да так, дружку... - не больно таясь, ответил дневальный. Жирная улыбка сияла на его широкой физиономии. Казалось, еще немного и он начнет ее слизывать губами, как подливку.
   Курчев снова попросил город. С Москвой не соединяли. По длинной белой бетонке, догоняя офицеров, брели штатские. Близорукие глаза Бориса плохо отделяли мужчин от женщин. Только офицеров он отличал по походке и серым шинелям.
   "Прошлый год порядку было больше, - подумал он. - Собаки держали строй. Шаг влево, шаг вправо - и кранты..." Так рассказывал Гришка. Сам Курчев этого не видел. Сразу по при-бытии в полк он отчалил в отпуск, а потом полгода загорал в военной приемке на подмосковном заводе, больше, впрочем, сидя в Ленинской библиотеке и ночуя - то в загородном, то при заводе, то в офицерском общежитии в Москве. Год назад ему казалось большим везением не знаться с заключенными, потому что при них он бы чувствовал себя неловко, толком не зная, жалеть их или презирать. Вопрос о лагерях и тюрьмах вообще тщательно обходился в сочинен-ном недавно реферате, хотя целый год в Запорожье, в зенитном полку, лагерный оркестр за час до подъема будил их батарею, да еще по дороге в столовую или в баню нередко приходилось стоять под дождем или мокрым снегом, ожидая, пока пройдут колонны в серо-синих или черных рваных ватниках, оцепленные охранниками и овчарками. В лагерях (теперь, в феврале 54-го, Курчев уже знал твердо) были миллионы. Но все равно в реферате "Насморк фурштадтского солдата" (с подзаголовком "Размышление над цитатой из Л. Н. Толстого") - население лагерей затронуто не было. Эта брешь зияла не только в законченной работе, она не была заделана и в самой совести техника-лейтенанта и, отговариваясь незнанием материала, естественным страхом, а также желанием попасть в аспирантуру, он был искренен и одновременно неискренен с собой. Видимо, не так уж и повезло в прошлом году, потому что для познания жизни военный завод был не столь ярок, как лагерь и соседствовавший с ним строительный батальон, в котором совершались чёрт-те какие сделки, также не отраженные в реферате. В реферате рассматрива-лись люди абстрактные и безусловно чистые в исполнении уголовного кодекса. "Дисциплиниро-ванные", - как ругал сейчас реферат Курчев, глядя на белую, сверкающую утоптанным снегом бетонку. Где-то среди идущих должна была быть Валька Карпенко и Курчев хотел, чтобы телефонный разговор дали сразу, немедленно или уже после того, как девушка пройдет КПП. Валька смущала его, мешала думать и писать, и он чувствовал, что стоит ему здорово напиться или даже не здорово, а просто начать пить регулярно - и сам не заметит, как его с Валькой обкрутят, одолжат денег на свадьбу (целый год потом расплачивайся!), выделят комнатенку в трехкомнатном домике - и прощай всё: белый свет, молодость и насморк фурштадтского солдата. У Вальки были большие серо-черные глаза, которые глядели так чисто и преданно, как никто еще в жизни не глядел на Курчева, и такому взгляду тоже надо как-то сопротивляться, а техник-лейтенант был вовсе не железный.
   7
   Телефон неестественно взвизгнул, тут же замолк, снова взвизгнул, теперь уже более привычно, телефонистка сердито буркнула: "Даю Москву" - и в трубке закричали:
   - Боря! Боренька? Хорошо, что позвонил. Сама хотела тебя вызвать. Обязательно... Обязательно прибудь. Я жду.
   - Поздно смогу, - сказал Курчев, недовольно оглядывая дневального и очнувшегося от телефонного звонка Гришку.
   - Постарайся, пожалуйста, Боренька. Очень прошу. Это так важно.
   Женский голос был необычайно мягок. Никто бы не поверил, что он принадлежит работ-нику столичной прокуратуры.
   - Постараюсь, Марьяшка, только раньше половины одиннадцатого никак...
   - Ну, прошу... - голос стал тише и доверчивей. - Она придет... Я позвала... - последние слова были произнесены шепотом. Должно быть, Марьяна прикрывала ладонью трубку. То ли дома был брат, то ли Надька уже пришла из школы и, валяясь в гостиной на тахте, связывала обрывки телефонного разговора.
   - Постараюсь, Марьяшка, - повторил лейтенант. Он не стал спрашивать, уезжает ли Алешка в Питер. Раз уж придется сегодня ехать, стало быть надо допечатать реферат - и дело с концом. Пройдут офицеры на обед и выпадет часа два свободного времени. Только вот особисты зря заявились, при них печатать неловко.
   - Хорошо, Марьяшка. Будет сде... - сказал он в трубку.
   Ему вдруг стало весело, потому что тут, в натопленной дежурке, пахнуло настоящим зеленовато-синим морем и сама дежурка закачалась, будто стала палубой прогулочного катерка. Курчев уже сидел на его корме, на сваленных в кучу спасательных матрасах, а напротив, на скамейке, сидела переводчица, подруга Марьяны. А два часа спустя она лежала с Курчевым в одной постели. Этот роман, начавшийся прошлым августом на черноморском побережье, длился всего один месяц и оборвался сам собой: переводчица вернулась в ГДР.
   Они расстались скорее друзьями, чем пламенными любовниками. У нее был какой-то малопонятный муж, то ли живший с ней, то ли не живший, во всяком случае развод оформлен не был. Да и переводчица сама была женщиной нервной, видимо, серьезно замученной базедовой болезнью. Но, если отвлечься от постели, то Клара Викторовна была добродушная, по-своему щедрая женщина и техник-лейтенант не жалел, что провел с ней отпуск. Всё-таки он кое-чего поднабрался. Хотя бы научился входить в ресторан не как тюха-матюха, есть и пить без солдат-ской жадности, кутить, не жалея червонцев (переводчица никогда своих денег не жалела и норовила заплатить за всех). Подобных женщин у Курчева еще не было, да и вообще женщин в его жизни было немного. С восемнадцати лет он жил в общежитии, не имея за душой лишней пятерки, был некрасив, не больно развязен, ходил в братниных обносках. Даже в педагогическом вузе, где парней раз-два и обчелся, успех его был ниже среднего. Переводчицу можно было считать первым серьезным эпизодом. Борис вспоминал ее не без благодарности хотя бы за то, что расставание обошлось без истерики и врача, к тому же остался какой-то опыт и иммунитет к другим девчонкам, хотя бы к Вальке, с которой он до сих пор может держать себя в узде и не кидаться тигром с обещанием жениться.
   - Значит, я тебя жду, - пропел голос в трубке, и Москву отключили.
   - Поедешь? - спросил Гришка. Он совсем проснулся и вызевывал последние капли алкоголя. - Хорошо соснул. Даже не верится.
   - Наверно, вместе поедем. Глотни еще и ложись, - сказал Курчев и вдруг заметил, что дневального нет в дежурке.
   Море по-прежнему покачивало проходную, но качка была уже зыбкой, а море - смутным. И все это - и море, и качку, вернее, память о прошлогоднем море и прогулочном катерке, - стала вытеснять тревога. Сначала она вывернулась исчезновением истопника, потом невесть откуда взявшейся Валькой (а собственно, откуда ей было взяться, как не с бетонки) - и теперь Валька, раскрасневшаяся, в цыганском платке и дешевом пальтишке с цигейковым воротником, всунулась в разогретую дежурку и неуверенно улыбнулась Курчеву.
   - Ну, чего тебе? - ласково, но машинально отмахнулся Борис. Ему не хотелось, чтобы исчезло море, море, которое было лучше всего. Лучше романа с переводчицей и лучше реферата и надежд на аспирантуру, которым вряд ли сбыться. Море - было море. И тут всё. Ничего доба-влять к этому не стоило. Море ничего не требовало. Только ты требовал, чтобы оно не исчезало, такое вечернее, уже даже не зеленоватое, а абсолютно синее и прозрачное. Волны, мягкие и гибкие, совсем сквозные, и между ними взлетают иногда неестественные и удивительные дельфины. Но даже можно без дельфинов. Даже без дельфинов лучше.
   Только бы длить и длить тот вечер и морскую прогулку до дальней бухты и назад, и лежать на свернутых спасательных матрасах, глядеть на переводчицу, с которой у тебя еще ничего нет и поэтому можешь ожидать самого замечательного, необъяснимого, мечтать и даже не верить в мечту.
   Он глядел сейчас в Валькино лицо, почти не думая о нем, потому что тревога нарастала, но что это за тревога, он, хотя уже как будто и знал, все равно не догадывался.
   - Ты занят? - спросила девушка. Она с робким бесстрашием стояла в дверях дежурки, а за ее худенькой спиной проходили офицеры и штатские, смеялись, толкали ее, кто-то даже на ходу обнял, а она всё смотрела на Курчева, а он на нее, но думал не о ней.
   - Ты занят? - повторила девушка. - А то пойдем. - Только глухой не услышал бы, чего стоила ей эта просьба. - У нас сегодня знаменитый Сонин борщ. Она специально не ходила на объект, - смутилась девушка, потому что знала, что не только из-за одного борща маркиров-щица осталась дома.
   Но Курчев услышал другое. Как запальным шнуром вдруг все соединилось перестарка Сонька, почтальон Гордеев, комполка Ращупкин, малопонятный разговор дневального по телефону и теперь еще исчезновение самого дневального.
   - Бежим! - вытолкнул он девушку из дверей. - Присмотри, - крикнул через плечо сонному Гришке, забывая, что Гришка уже - штатский!
   - Ты не очень там, - вздохнул тот вслед, но Курчев не обернулся.
   Приминая яловыми сапогами снег, он неловко бежал наискось по плацу, нарочно пятная его нетронутую гладь следами сорок третьего номера. Девушка покорно бежала за ним, не понимая, что же произошло. Легкая и стройная, она боялась обогнать тяжелого лейтенанта. Хотя целова-лись они всего один раз, да и то несерьезно, спьяну, она его уважала и пугалась, как старого и склочного мужа.
   Домик монтажниц торчал четвертым слева на последней от штаба улице.
   - Как бы не разбежались! - соображал на бегу лейтенант. Несмотря на злобу и ярость, а возможно, как раз из-за них, голова у него работала необычно четко.
   "Сволочи! Гады сознательные!" - оралось внутри. А в мозгу метрономом выстукивало: "Задержать!.. Задержать!.. Задержать!.."
   - Атанда! - крикнули в дворике монтажниц, когда Курчеву оставалось до него шагов тридцать.
   - А-а-а! - заорал он, словно подбегал не к штакетнику, а к окопному заграждению. - А-а-а!.. - рука сама потянулась к кобуре - и вот уже с наганом в руке, сам не зная как (на трени-ровках в одних трусах и то бы не перескочил!) он перемахнул метровый штакетник. Но левая нога подвернулась. Выбросив правую руку с револьвером, он растянулся на усадьбе монтажниц. Шапка слетела, и голова нырнула в сугроб.
   - Стой, - закричал он, смахивая шапкой снег с лица. От домика к дальнему забору бежали двое. - Назад! Стрелять буду! - заорал он и увидел еще троих. Все были без шинелей. Задыхаясь и прихрамывая, он побежал наперерез. Девушка Валя - он успел заметить - обошла штакетник и вошла в калитку. Ему было стыдно, что солдаты, несмотря на его истошный крик, убегают на ее глазах. Но не только в том было дело.
   - Назад! - снова крикнул он осевшим голосом и тут же, наперед зная, чем это пахнет, вытянул руку, выстрелил в воздух. Эхо раскололось над чистеньким снежным военным посел-ком и наверняка докатилось до ушей особистов. Солдаты остановились. Теперь близорукими глазами Курчев разглядел всех пятерых. Самым рослым был сержант Хрусталев, черноволосый красивый парень. Троих солдат лейтенант знал лишь в лицо. Пятым был истопник.