Страница:
Для себя Василий Митрофанович твердо решил уходить по чистой. Он не то чтобы устал. Просто ему все зверски надоело. Надоело дрожать и волноваться, надоело выискивать лазейки и давить на связи, надоело, наконец, надеяться. Да и домашние дела надоели. Жена считала, что пенсия Васю погубит. Дочка фордыбачила, считая, что уволенный министр не пробьет ее в институт. Один Алешка, занятый своими семейными неурядицами, сочувствовал отцу, но из его сочувствия, как всегда, шубы сшить не удавалось. И, слоняясь по санаторному парку, Василий Митрофанович чувствовал себя одиноким и заброшенным.
А между тем грело солнце, выбивалась на клумбах редкая зеленая травка, и как раз время было рыхлить в саду землю, а чуть позже вскапывать огород под огурцы и картофель. Бродя по аллеям, Сеничкин-старший переживал, что его зря тут держат, что самые золотые дни уходят зря. Дали бы пенсию и прогнали, и он бы тут же уехал на Оку, отремонтировал материнский дом, покрасил бы лодку. Но, поворачивая к главному корпусу, он вдруг с ожесточением вспоминал, что материнский дом давно продан, что дача у него казенная и, если его сейчас, до мая, выпрут, то летом семье придется торчать в Москве или снимать за большие деньги комнату с террасой у частников. Он не говорил об этом с Ольгой Витальевной, но знал, она надеется, что проволынят до лета. Она молится об этом, потому что Надьке после тяжелой для нее зимы (а проще говоря - аборта) и в предвиденье полутора десятков экзаменов - на аттестат зрелости и в институт - просто необходимо в последний раз воспользоваться совминовскими благами.
- Надо, необходимо... - ворчал Василий Митрофанович. - Всем надо, а мне за всех отдувайся... - И он снова злился на жену, что продала дом на Оке. Сейчас бы скинуть с ног эти теплые ботинки "прощай, молодость", переобуться в сапоги, а еще лучше - спуститься с крыльца босым и осторожно пощупать ногой, греется ли земля!
"Устал или постарел сильно, - думал он. - Постарел, наверно, а то бы домой так не тянуло".
И оттого, что дома, того самого, пятистенного, с надстроенной мансардой серпуховского дома не было, разбирала тоска и злоба, и никак не хотелось возвращаться в Москву, в свою четырехкомнатную квартиру, которую, он знал, за ним оставят до самой смерти.
В эти дни безделья, в перерыве между забиванием "козла", он все чаще вспоминал племянника.
Читать Василию Митрофановичу не хотелось. Газеты он проглядывал кое-как, больше для отвода глаз, потому что то, что в них писалось, его уже не интересовало. В гостиную к телевизору он тоже являлся редко. Отдыхающие его раздражали, и вовсе не потому, что он был крепче и здоровее многих. Нет, были поздоровее его. Просто он чувствовал, что знакомые, да и многие незнакомые (узнавшие о нем от его знакомых) смотрят на него как на человека в их среде и в этом санатории - временного. Отдохнет - и больше глаз мозолить не будет. Даже медицинский и обслуживающий персонал начал позволять себе в отношении Василия Митрофановича некоторую, правда едва заметную, небрежность - и это тоже раздражало, хотя Сеничкин старался не подавать виду.
- Матери скажи, чтоб три тысячи привезла, - сказал он Лешке в последнее мартовское воскресенье.
Но пришла среда, и Ольга Витальевна не появлялась, а в субботу она заехала прямо из школы и денег у нее с собой, понятно, не было. Но она твердо обещала привезти на неделе. На неделе она опять не приехала, и вот в четверг вечером Василий Митрофанович позвонил к себе в Управление и попросил прислать завтра к полудню шофера и с ним свою зарплату. Оставалась неделя до выплатного дня, и поэтому Василий Митрофанович попросил свою секретаршу передать главбуху, что, если в кассе всех денег нет, пусть пришлет хотя бы три тысячи:
- Или, ладно. Я сам на минуту загляну.
9-го апреля был день рождения Курчева. Он снова зарос щетиной, которая уже догнала не сбритые усы, и утром, поглядев в осколок зеркала, засунутого за водопроводную трубу, он очень себе не понравился.
Степанида пришла с дежурства, но он, уже не обращая на нее внимания, бродил в ставшем для него привычным чапаевском затрапезе (тапки на босу ногу, нижняя рубашка и бриджи), натыкался на все двери и выступы, старчески шаркал по неровному выщербленному линолеуму кухни.
Всю неделю сидя на супе и хлебе, лишая себя кино и выпивки, он думал о себе как никогда серьезно, но ничего подходящего не приходило в голову.
- Краска. Искусство. Живопись... - бормотал, валясь на матрас. Искусство не переделывает жизни. Во всяком случае, не обязано. А если и переделывает, то само не марается. Картина от того, что она висит в Третьяковской галерее или лежит в темной кладовке, не становится ни хуже, ни лучше. Да, искусству торопиться некуда. А вот мне... - вздыхал он и сплевывал прямо на пол.
От тоненьких дешевых коротких сигарет (он снова начал курить) пробирал кашель.
- Художник сидит себе и мажет, или писатель сидит себе и пишет, и дела им нету до подлости, карьеризма и вообще всего... Пишут себе и свободны. А мне как? В аспирантуру - дерьмо, не в аспирантуру, скажем, к абрикосочнику, опять - дерьмо. Компромисс - не в аспирантуру и не к абрикосочнику, а так, ни то, ни се, кормиться при редакциях черной работой и писать для лучшего времени? Но при лучшем времени на чёрта это все нужно? А сегодня кому покажешь? Лешке? Зачем оно ему? Марьяне? Так она и без меня все это знает. Инге?.. - но об Инге ему разговаривать даже с самим собой не хотелось.
- Да и как-то нехорошо своим показывать, а чужим нет. Вроде ты, как Господь Бог или кто там еще, Ной кажется, делишь всех на чистых и нечистых. И выходит, что если хочешь печататься, то напихивай туда такого, во что не веришь, но что им, которые печатают, необходимо. А не печататься - опять несправедливость, потому что начинаешь делить людей на тех, кому доверяешь, а кому - нет. А как иначе? Ведь пропала половина "фурштадтского солдата" и еще неясно - на сортир извели или Зубихину оттащили. Или я просто перетрусил и оттого сон приснился?
- Нет, все безнравственно, - переворачивался на тахте, находя оправдание ничегонеделанью, грязному полу, немытому телу и давно не стиранному белью. - Любое действие безнравственно, а нравственно только... - тут он не находил слова, потому что был еще слишком молод и не хотел думать о смерти. Его интересовала жизнь, а она явно не ладилась.
- Если хочешь сделать что-нибудь толковое, то надо вымазаться. Если хочешь подмешать другим сделать что-то подлое, то тоже надо вымазаться. Чтобы мешать, надо сотрудничать, то есть делать вид, что ты им помогаешь, что им свой. А чтобы протолкнуть что-то хорошее, тоже надо делать вид, что ты опять же ихний и что именно для их же пользы стараешься.
А если ты не ихний и не хочешь даже казаться ихним, то твое дело швах. Или вот сиди и торчи в углу, пока тебя не накроют.
- Что ж, я согласен на угол, - рассуждал в пятницу утром, в день своего рождения. - Но хотя бы для начала приберемся в углу, - тут же пошутил и поставил на огонь большую кастрюлю с водой. - Чистый пол никому не мешает.
Денег оставалось ровно червонец и, протирая хозяйственным мылом прогнившие половицы, он вспомнил, что придется потратиться на баню. Завтра к восьми утра ему нужно быть в полку на разводе. А там никому дела нет до твоего раздрызга. Если документы не пришли, то изволь ать-два и на объект. Впрочем, он надеялся, что в бункер его уже не пошлют и пропуск, который он сдал в штабе, не возобновят. Неделей дольше, неделей короче - с армией все!
Но от того, что он там не был целый месяц, он чувствовал, что развинтился и теперь уже каждая минута, проведенная в полку, покажется годом и, не дай Бог, если этих годов наберется с перебором. Расслабленные за штатский месяц нервы не выдержат и можешь отколоть какой-нибудь номер почище стрельбы в воздух, и тогда уж наверняка что-то случится...
Он окатил холодной водой натертый мылом пол и потащил воду к дверям. Пена быстро чернела и мытье небольшой комнаты отняло больше часа. Не вытирая досок насухо, он сполоснул подошвы и руки и влез в ставшее уже непривычным армейское. Сапоги за три недели от неноски и нечистки вовсе скукожились, и Курчев решил заняться ими по возвращении из бани.
На дворе с ним столкнулась разносчица с телеграфа и протянула заклеенный белый квадрат телеграммы и короткий бланк. Он проставил время, расписался и смущенно отвернулся от женщины. У него не было для нее рубля.
Курчев боялся, что телеграмма от аспирантки, знавшей его день рождения, но она была из Ленинграда: "Приеду десятого утром Новосельнов".
Солнце жарило вовсю. Лейтенант, обливаясь потом, еле добрел до Банного проезда.
После парной и душа как-то неловко было мелочиться и, выпив кружку пива и вспомнив, что дома лезвия кончились, он зашел в парикмахерскую, и поэтому на обратную дорогу в полк у него денег осталось только на поезд. На автобусе он бы уже не добрался, потому что билет там стоил на два рубля дороже.
Но войдя в подворотню, лейтенант вздрогнул, обрадовался: дворик почти весь - занял черный длинный и сверкающий, как концертный рояль, лимузин "ЗИС-110".
- У тебя, небось, шаром... - сказал министр, входя с лейтенантом в комнату и, не раздевшись, водрузил на стол бутылку армянского коньяка.
- Да... Отпуск кончился. Я уже уезжать собрался.
- Ничего, подкину.
- Так далеко ведь...
- На колесах всюду близко. Я еще, - вздохнул, - на колесах. Что ж, открывай. Выпьем за тебя! Число твое помню, а сколько стукнуло - забыл. Четвертак тебе?
- Двадцать шесть.
- Ну, все равно не вечность. Я тебе денег привез. Вот, посчитай. Три, как обещал.
- Да не надо... - зарделся Курчев, не столько обрадовавшись деньгам, сколько застыдившись своего недоверия.
- Чего там - не надо?! Не подарок. Твои. Дом-то тютюкнули!.. Жалко.
- Ага, - кивнул племянник.
- Ну, тебе-то не очень... Ты вон устроился, - сказал дядька, наконец стаскивая пальто и оглядывая комнату. - Бедновато, но жить можно, - открыл он шкаф, и Борис вспомнил, что Марьянин клетчатый чемодан, слава Богу, засунут в его желтый кожаный.
- Жить можно, - повторил дядька. - Молодой, еще всего накупишь. А вот мне уже податься некуда.
- Да ну?
- Некуда. Некуда и не спорь. И устал я в Москве. Был бы дом, сразу бы на пенсию и с тобой айда рыбу ловить. Ты жениться не собираешься?
- Нет.
- И правильно. Вот бы и приехал ко мне, если бы дом был.
- А вы новый купите. И вот эти в него... - подтолкнул Курчев по клеенке пачку купюр, сам удивляясь, как легко отказывается от этих свалившихся с неба двадцатипятирублевок.
- Нет. Купить не то... А эти спрячь, - отвернулся дядька, словно не был вполне уверен, что удержится и не возьмет денег назад.
- Хорошо, - кивнул Борис и сунул деньги в полевую сумку.
- Вот, узнаёте? - спросил, вытаскивая из шкафа большую чашку.
- Как же, Кузькина, - усмехнулся министр. - Не любил он меня. За что не знаю. А теперь не спросишь.
- Угу, - кивнул племянник. - А может, любил, и вам показалось.
- Может, - согласился высокий родственник, думая о чем-то своем. - Что ж, так без всего дуть будем? Сбегай напротив, печенья хоть возьми.
- Разом, - выдохнул Борис, но, выскочив в коридор, вспомнил, что денег всего четыре рубля.
- Вон, письмо вам, - выползла из сеней Степанида.
За месяц, что он тут жил, она так ни разу и не назвала его ни Борисом, ни Борисом Кузьмичом, а все - вы, вас, вам.
- Печенья не осталось, Степанида Климовна? - спросил соседку.
- Сушки только.
- Сушки пойдут, дядь Вась? - крикнул в открытую дверь своей конюшни.
- Давай.
- Вот, - протянула соседка глубокую фаянсовую миску с отбитым голубым ободком, полную поджаренных, обваленных в маке маленьких баранок.
- Письмо, - повторила, - возьмите.
И тут, машинально глянув на конверт, Курчев узнал Ингину руку.
- Ты чего, пить или читать собрался? - выглянул в коридор Василий Митрофанович. - Серьезное, что ли?
- Да нет. Так... - застыдился племянник и, внеся миску с сушками, положил ненадорванный конверт на край стола, адресом вниз.
- Да что, читай. Я подожду. Хотя вот разлито, - кивнул на две кружки жестяную и глиняную. Племянник поднял жестяную и чокнулся с родственником.
- Ну, расти веселый, - обнял его дядька и Борис, расчувствовавшись, с пьяным мальчишечьим форсом сунул письмо в полевую сумку - дескать, кто мне сейчас роднее и важнее вас, дядя Вася, и не буду какие-то послания читать-отвлекаться!..
Сначала попеременно, а потом, ближе к донышку бутылки, перебивая друг друга, племянник и дядька стали предаваться сентиментальным воспоминаниям, и дядька все чаще шмалял племянника по затылку и тот в конце концов по-дурацки, чуть не плача, обнял его.
- Хороший ты парень, Борька, - тоже почти прослезился министр. Только деньги зря не спускай. И эти прибери, - кивнул на полевую сумку и тут же сам встал и аккуратно, с уважением, словно это было именное оружие, повесил сумку в шкаф.
"Так мне же с ней в часть ехать", - хотел сказать племянник, но в подпитии постеснялся.
- Торопишься? - улыбнулся дядька. - Ну и правильно. Служба прежде всего. Тебе к которому?
- Все равно. Главное, чтобы завтра к разводу.
- Дорога хорошая?
- Асфальт сплошь.
- Ну и не тушуйся, - по-отечески надел на него шинель, перетянул ремнем и вытолкнул в коридор.
- Чего я жалел всегда, Борька, - сказал он, стоя за спиной лейтенанта, который навешивал на дверь замок, - это, что ты мне только племяш. Понимаешь?
- Угу, - кивнул лейтенант, соображая, что родственник пьян не меньше его самого.
Ключ от замка, незаметно от дядькиных глаз, он пристроил на дверной притолоке.
6
- А все-таки удобно, - думал Борис, растянувшись на заднем сидении ЗИСа. Дядьку они уже завезли. Шофер, очевидно мало обрадованный свалившимся на него заданием, что-то ворчал себе под нос, но Курчев, не прислушиваясь, думал о своем, вминаясь в серые подушки казенного лимузина.
Быстро темнело. Время приближалось к восьми, но еще не поздно было сказать шоферу, чтобы развернулся и погнал в Москву. Шофер бы только обрадовался, а Курчев заскочил бы домой и взял бы из сумки Ингино письмо.
Но ему неловко было перед дядькой, потому что шофер наверняка бы стукнул. Минут двадцать назад у проходной санатория дядька сказал водителю:
- Завтра, Вадим Михалыч, подавай к часу. Лекций у Алешки вроде нет и Марьяна, говорила, освободится...
Дядька сказал это небрежно, но Борис чувствовал, что за этой небрежностью сквозило желание доказать и племяннику, и шоферу, что дома полный порядок.
"Склеилось у вас, и чудесно! - подумал о Сеничкиных-младших. - А у Инги, значит, расклеилось, и потому письмо шлет."
"В углу-то в углу, а на ЗИСе катишься, - вернулся Курчев к самоанализу. - Тогда уж пешком ходи! Два года армии от тебя было пользы, как сгущенки от козла. А тугриков перебрал сколько? А? - грыз себя. - Охота писать в стол? Пиши. Но обществу твое писание без разницы, раз оно его не прочтет."
За окнами машины стало совсем темно, и шофер то и дело переключал фары с ближнего света на дальний, пока они не выехали на отводное шоссе, на котором до самого "овощехранилища" им не встретилось ни одной машины.
- Спасибо. Дальше нельзя, - сказал Курчев и козырнул водителю.
Под зачарованным взглядом солдата роты охраны ЗИС, развернувшись рядом со шлагбаумом, с воем помчался в Москву, а Курчев пролез под полосатой перекладиной и снова очутился в полку, толком еще не зная, кто он теперь офицер или демобилизованный.
На слабо белевшей под тусклой луной бетонке мысли охватывали невеселые, и от того, что военный городок приближался с каждым шагом, на душе становилось холодней и безрадостней.
- Отвык, распустился... - бормотал Курчев.
Меньше всего хотелось сейчас столкнуться нос к носу с Ращупкиным. Да и особист был не сахар.
Вспомнив, что сапоги у него так и остались невычищенными, Курчев спустился в балку, надеясь, что там еще не подсохло. Свежая грязь на обуви всегда выглядит приличнее старой. Но в балке было сухо и тропинка была вполне утоптана.
- Здравия желаю, товарищ лейтенант, - раздался низкий знакомый голос.
Дневальный Черенков, отодвинув известные всему полку доски, сидел на нижнем бревне забора и рядом с ним приткнулась та самая девка, что приходила из ближайшей деревни стирать офицерам и убирать в их домике и однажды вытащила из кителей Курчева и Секачева по полусотенной.
- Черт, напугал, - сказал Борис. - Иди отсюда, а то хватятся.
- Да нет... У нас третий день подъем в пять и без мертвого отдыха. Так что давно давят.
- Все равно иди. Я тебя тут не видел, - раздайнул локтями, будто это были доски, девчонку и дневального и влез к себе во двор.
- Порядочки, - вздохнул, подходя к крыльцу и чувствуя, что встреча с разгильдяем-истопником, который два месяца назад отучивал от бабы почтальона Гордеева, а теперь сам тискает девку в ближней самоволке, несколько примиряет с действительностью.
Он оглянулся. Дневальный снова запахнул в свой стеганый бушлат девчонку. Фонарь над этой частью забора не горел. Весь городок выглядел как-то сонно, почти нигде не было света. В окне парторга Волкова было темно, а у Секачёва с Моревым чуть светилось. Видимо, свет горел в проходной комнате.
- Смотри, не запылился! - засмеялся Морев, едва Борис открыл дверь. Сходу вписывайся. Мы только начали.
За столом, кроме Морева, сидели Секачёв и Павлов и молча скидывали карты. Залетаев спал и второй летчик-связист, вернувшийся из отпуска, тоже спал, с отвычки к электричеству накрывшись с головой.
- Вписывайся, - сказал Федька.
- Если только до утра. А то спать не на чем, - пошутил Курчев, оглядывая две пустые койки без матрасов - свою и Гришки Новосельнова.
- Пехота в отпуске, - сказал Секачёв, имея в виду парторга. - Так что, вписывать?
- Четыре рубля всего, - усмехнулся Курчев, бросая на свою пустую кровать шинель и шапку.
- Поверю, - насупился Секачёв. - Вон кепор продашь, а то мой сперли.
- А я в чем?
- Лысым будешь, - засмеялся Морев.
- Тише нельзя? - буркнул из угла Залетаев, приподнял голову, но, увидев Курчева, тут же повернулся к стене.
- Женился? - кивнул в сторону летчика Борис.
- Да нет. Совсем присох, - улыбнулся Павлов.
- Я про Зинку спрашиваю, - сказал Борис.
- Ничего, обкрутит, - проворчал Секачёв.
Батя им уже комнату обещал. Забродин в госпиталь лег. Освободилась.
- Что, не женился?
- Кто?
- Кто, кто? Инженер, - рассердился Курчев.
- На Карпенке? Так ведь ты же на ней!
- Я?
- Говорили - ты. Она как взяла у летчика адрес, так сюда не возвращалась. Даже шматье какое-то оставила.
- Иди врать...
- Значит, перевелась просто на другой объект. Жалко. Девчонка ничего была.
- Я тебе, историк, на полку двести впишу, - зевнул Морев, - как раз среднее. Идет?
- Нам татарам, одна муть, - придвинул Борис табурет к столу. Он все еще не оправился от известия о Вальке-монтажнице.
- Сдавай, коммунист, - пододвинул Морев колоду Павлову.
- Сдай на мизер, чтоб больше трех не ловилось, - сказал Борис.
- Ну да! Разве Федя-большевик когда сдаст, - вздохнул Секачёв.
- Чего они тебя так окрестили? - спросил Курчев покрасневшего Павлова.
- Скажи, не зажимай, - подмигнул Морев.
- Да хватит вам, - отмахнулся Федька.
- В партию подал, - напуская важности, пробасил Секачёв.
- Врешь!
- Чего врать? Мы все со смеху чуть в штаны не наложили, а Колпиков ничего - принял. Покажи, чума, кандидатскую корочку.
- Правда, покажи, - попросил Курчев, все еще надеясь, что его разыгрывают.
- В сейфе, - мотнул головой Павлов. - Ну что, мизериться будешь? уткнулся в распущенные веером курчевские карты.
- Да нет, - Курчев сразу потерял интерес к игре.
Через полтора часа, почти все время пропасовав, он выиграл восемнадцать рублей и, притащив из волховской комнатенки его матрас и подушку без наволочки, скинул сапоги и накрылся шинелью.
- Спишь? - спросил в темноте Федька.
- Ага, - машинально ответил Борис, думая, как завтра встретит его Ращупкин.
- Батя тут чехвостил тебя.
- А тебя? - усмехнулся Борис.
- Меня - нет, меня теперь не укусишь.
- Ну, это как взяться. Ты пить бросил? - спросил младшего лейтенанта.
- Пить - нет, - засмеялся тот, но тут же посерьезнел: - Без корочки офецеру нельзя. Все равно, когда подавать, сейчас или через год. Уж если решил, так лучше сразу... А то ты отсюда выскочил, а мне что - пропадать?..
- За что Журавль ругал? - спросил Борис.
- А так... За все сразу. Трус, говорит. В воздух стрелял, а потом сразу дёру. Говорит, дня лишнего здесь не потерплю. Документы готовы. Как приедет, пусть к начфину идет и все.
7
Утром Борис на развод не вышел. Сидел на койке и меланхолически разглядывал свои сапоги. Волхов уехал в отпуск и чистить обувь было нечем.
Заметив, что пуговица на левом погоне шинели оторвалась, он сорвал погон, а для симметрии и второй. В мятом кителе и бриджах, в невычищенных сапогах спустился к штабу. Никто навстречу не попадался.
Круглолицый начфин сидел в своей комнатенке с каким-то незнакомым мордатым младшим лейтенантом.
- Вот он, - кивнул начфин на Бориса. - С него возьмешь и как раз будет. А ты, Курчев, сдавай удостоверение, бери справку и вот три косых. По вчера рассчитал. За "молчи-молчи" выходное не положено.
Курчев выложил удостоверение личности, взял справку, которая до получения паспорта оставалась его единственным документом, расписался на отдельном листе ведомости и пересчитал купюры. Все были пятидесятками и здорово оттопырили карман.
- Куда кладешь? - усмехнулся начфин. - А ему?
Курчев понял, что мордатый младший лейтенант - это присланный в часть новый комсорг.
- У меня все плачено, - сказал и вынул из нагрудного кармана билет. Ему жаль было разменивать новые купюры.
- За март уплачено,- поглядел комсорг в свою новенькую ведомость,- а за апрель - нет.
- А сколько?
- Полтора процента, - усмехнулся начфин.
- Фью, - присвистнул Курчев. - Не пойдет. Апрель только начался. В Москве заплачу. Да и с выходного не положено.
- Положено со всего, - помрачнел комсорг.
- А мне двадцать шесть стукнуло...
- Что? Продлеваться не будете?
- Нет, - покачал головой Курчев и положил билет на стол.
- Ох и жмот, - восторженно засмеялся начфин, но Курчев не ответил и вышел.
В штабном коридоре, недалеко от тумбочки посыльного, заложив руки в карманы галифе, стоял, будто нарочно ожидая лейтенанта, капитан Зубихин.
- Здравия желаю, - сказал Борис.
- Привет. Освободился?
- Ага.
- Ну, тогда пошли. Чего-то тебе покажу, - взял Бориса под руку. Специально для тебя приехал.
- Еще чего? - вырвал Курчев руку. Ему казалось, что его арестовывают.
- Да не дрожи. Или совесть нечиста?
- В чем дело?
- Ни в чем. Хотел тебе кой-чего показать. А то уедешь и не узнаешь. Пойдем, жалеть не будешь.
- Некогда. Паспорт получать надо.
- Пошли, пошли. Все равно сегодня не успеешь.
- У тебя что - ордер на меня? - не выдержал Борис.
- Дурак, - сплюнул Зубихин. - С тобой же, как с человеком...
Они стояли на плацу и Курчеву казалось, что полк во все глаза глядит на них из окон.
- Надо, чтобы каждый человек разделил тетрадную страницу... медленно, словно трогал с места тяжелый состав, проговорил Зубихин, и Курчев побледнел, вздрогнул и припомнил сон про Сталина.
- Ну, чего стоишь? Пойдем отдам, - снова взял его под руку особист.
За пищеблоком, в тесной и темноватой (оттого, что с зимы не мыли окна) комнатенке Зубихин отпер сейф и протянул Борису несколько страниц довольно четкого третьего экземпляра.
- Сожги, дурак, и не пиши больше.
- Кто дал? - не выдержал лейтенант.
- Много будешь знать - загремишь... - пододвинул к краю стола консервную жестянку особист. - Пальцы не пали, - поднес он зажженную спичку к несчастному сочинению о фурштадтце.
- Садись, - кивнул на табурет. Сам сел на койку и, запустив руку куда-то к стене, вытащил початую бутылку московской.
- Не закусывать умеешь?
- Ага.
- Ну, тогда на. Стакан у меня, понимаешь, один.
"Конечно, кто же с тобой, кроме меня, пить будет!" - подумал Борис. Ваше здоровье, - взял и опрокинул налитое.
Особист кивнул, взял у него стакан и вылил себе все, что оставалось в бутылке.
- Думаешь, я зверь, да? - спросил, поморщась. - Нет, не зверь. Я почти два курса архитектурного кончил. Если б не война, я, может, дома бы строил. Думаешь, заливаю? - уставился на него Зубихин. - Нет, кончил. Не веришь?
- Ну, и зря, - сказал через минуту. - Ты мягкий. Из тебя чего хошь лепи. Был бы ты моим младшим братом, наставил бы тебе фонарей, чтоб больше не чиркал такого... - кивнул на догоравшие в консервной коробке страницы реферата. - И те тоже сожги. А то на гражданке ребята мышей ловить любят. Понял?
- Ага...
Курчев чувствовал себя оплеванным с головы до ног.
- А вообще голова у тебя соображает, - вытащил особист пачку "Беломора" и прикурил от импровизированной пепельницы. - А раз соображает, то не пиши. В тряпочку молчи, а то попухнешь. В аспирантуру не взяли?
- Нет.
- Ну и отлично. Сунься куда-нибудь на завод. На сдельной больше любого кандидата наук вышибешь. И еще, говорю тебе, как человеку, женись. Вон хоть на той чернявенькой, Вальке, что ли? Или уже?
- Нет.
- Я думал - уже. Она инженеру кирпич повесила.
- Говорят, - выдохнул Борис.
- А будто не знаешь...
- Нет, - помотал головой.
- Ну, как хочешь. Я к тебе по-человечески. Я бы сам такой был, если б не война, - теперь уже вздохнул Зубихин.
А между тем грело солнце, выбивалась на клумбах редкая зеленая травка, и как раз время было рыхлить в саду землю, а чуть позже вскапывать огород под огурцы и картофель. Бродя по аллеям, Сеничкин-старший переживал, что его зря тут держат, что самые золотые дни уходят зря. Дали бы пенсию и прогнали, и он бы тут же уехал на Оку, отремонтировал материнский дом, покрасил бы лодку. Но, поворачивая к главному корпусу, он вдруг с ожесточением вспоминал, что материнский дом давно продан, что дача у него казенная и, если его сейчас, до мая, выпрут, то летом семье придется торчать в Москве или снимать за большие деньги комнату с террасой у частников. Он не говорил об этом с Ольгой Витальевной, но знал, она надеется, что проволынят до лета. Она молится об этом, потому что Надьке после тяжелой для нее зимы (а проще говоря - аборта) и в предвиденье полутора десятков экзаменов - на аттестат зрелости и в институт - просто необходимо в последний раз воспользоваться совминовскими благами.
- Надо, необходимо... - ворчал Василий Митрофанович. - Всем надо, а мне за всех отдувайся... - И он снова злился на жену, что продала дом на Оке. Сейчас бы скинуть с ног эти теплые ботинки "прощай, молодость", переобуться в сапоги, а еще лучше - спуститься с крыльца босым и осторожно пощупать ногой, греется ли земля!
"Устал или постарел сильно, - думал он. - Постарел, наверно, а то бы домой так не тянуло".
И оттого, что дома, того самого, пятистенного, с надстроенной мансардой серпуховского дома не было, разбирала тоска и злоба, и никак не хотелось возвращаться в Москву, в свою четырехкомнатную квартиру, которую, он знал, за ним оставят до самой смерти.
В эти дни безделья, в перерыве между забиванием "козла", он все чаще вспоминал племянника.
Читать Василию Митрофановичу не хотелось. Газеты он проглядывал кое-как, больше для отвода глаз, потому что то, что в них писалось, его уже не интересовало. В гостиную к телевизору он тоже являлся редко. Отдыхающие его раздражали, и вовсе не потому, что он был крепче и здоровее многих. Нет, были поздоровее его. Просто он чувствовал, что знакомые, да и многие незнакомые (узнавшие о нем от его знакомых) смотрят на него как на человека в их среде и в этом санатории - временного. Отдохнет - и больше глаз мозолить не будет. Даже медицинский и обслуживающий персонал начал позволять себе в отношении Василия Митрофановича некоторую, правда едва заметную, небрежность - и это тоже раздражало, хотя Сеничкин старался не подавать виду.
- Матери скажи, чтоб три тысячи привезла, - сказал он Лешке в последнее мартовское воскресенье.
Но пришла среда, и Ольга Витальевна не появлялась, а в субботу она заехала прямо из школы и денег у нее с собой, понятно, не было. Но она твердо обещала привезти на неделе. На неделе она опять не приехала, и вот в четверг вечером Василий Митрофанович позвонил к себе в Управление и попросил прислать завтра к полудню шофера и с ним свою зарплату. Оставалась неделя до выплатного дня, и поэтому Василий Митрофанович попросил свою секретаршу передать главбуху, что, если в кассе всех денег нет, пусть пришлет хотя бы три тысячи:
- Или, ладно. Я сам на минуту загляну.
9-го апреля был день рождения Курчева. Он снова зарос щетиной, которая уже догнала не сбритые усы, и утром, поглядев в осколок зеркала, засунутого за водопроводную трубу, он очень себе не понравился.
Степанида пришла с дежурства, но он, уже не обращая на нее внимания, бродил в ставшем для него привычным чапаевском затрапезе (тапки на босу ногу, нижняя рубашка и бриджи), натыкался на все двери и выступы, старчески шаркал по неровному выщербленному линолеуму кухни.
Всю неделю сидя на супе и хлебе, лишая себя кино и выпивки, он думал о себе как никогда серьезно, но ничего подходящего не приходило в голову.
- Краска. Искусство. Живопись... - бормотал, валясь на матрас. Искусство не переделывает жизни. Во всяком случае, не обязано. А если и переделывает, то само не марается. Картина от того, что она висит в Третьяковской галерее или лежит в темной кладовке, не становится ни хуже, ни лучше. Да, искусству торопиться некуда. А вот мне... - вздыхал он и сплевывал прямо на пол.
От тоненьких дешевых коротких сигарет (он снова начал курить) пробирал кашель.
- Художник сидит себе и мажет, или писатель сидит себе и пишет, и дела им нету до подлости, карьеризма и вообще всего... Пишут себе и свободны. А мне как? В аспирантуру - дерьмо, не в аспирантуру, скажем, к абрикосочнику, опять - дерьмо. Компромисс - не в аспирантуру и не к абрикосочнику, а так, ни то, ни се, кормиться при редакциях черной работой и писать для лучшего времени? Но при лучшем времени на чёрта это все нужно? А сегодня кому покажешь? Лешке? Зачем оно ему? Марьяне? Так она и без меня все это знает. Инге?.. - но об Инге ему разговаривать даже с самим собой не хотелось.
- Да и как-то нехорошо своим показывать, а чужим нет. Вроде ты, как Господь Бог или кто там еще, Ной кажется, делишь всех на чистых и нечистых. И выходит, что если хочешь печататься, то напихивай туда такого, во что не веришь, но что им, которые печатают, необходимо. А не печататься - опять несправедливость, потому что начинаешь делить людей на тех, кому доверяешь, а кому - нет. А как иначе? Ведь пропала половина "фурштадтского солдата" и еще неясно - на сортир извели или Зубихину оттащили. Или я просто перетрусил и оттого сон приснился?
- Нет, все безнравственно, - переворачивался на тахте, находя оправдание ничегонеделанью, грязному полу, немытому телу и давно не стиранному белью. - Любое действие безнравственно, а нравственно только... - тут он не находил слова, потому что был еще слишком молод и не хотел думать о смерти. Его интересовала жизнь, а она явно не ладилась.
- Если хочешь сделать что-нибудь толковое, то надо вымазаться. Если хочешь подмешать другим сделать что-то подлое, то тоже надо вымазаться. Чтобы мешать, надо сотрудничать, то есть делать вид, что ты им помогаешь, что им свой. А чтобы протолкнуть что-то хорошее, тоже надо делать вид, что ты опять же ихний и что именно для их же пользы стараешься.
А если ты не ихний и не хочешь даже казаться ихним, то твое дело швах. Или вот сиди и торчи в углу, пока тебя не накроют.
- Что ж, я согласен на угол, - рассуждал в пятницу утром, в день своего рождения. - Но хотя бы для начала приберемся в углу, - тут же пошутил и поставил на огонь большую кастрюлю с водой. - Чистый пол никому не мешает.
Денег оставалось ровно червонец и, протирая хозяйственным мылом прогнившие половицы, он вспомнил, что придется потратиться на баню. Завтра к восьми утра ему нужно быть в полку на разводе. А там никому дела нет до твоего раздрызга. Если документы не пришли, то изволь ать-два и на объект. Впрочем, он надеялся, что в бункер его уже не пошлют и пропуск, который он сдал в штабе, не возобновят. Неделей дольше, неделей короче - с армией все!
Но от того, что он там не был целый месяц, он чувствовал, что развинтился и теперь уже каждая минута, проведенная в полку, покажется годом и, не дай Бог, если этих годов наберется с перебором. Расслабленные за штатский месяц нервы не выдержат и можешь отколоть какой-нибудь номер почище стрельбы в воздух, и тогда уж наверняка что-то случится...
Он окатил холодной водой натертый мылом пол и потащил воду к дверям. Пена быстро чернела и мытье небольшой комнаты отняло больше часа. Не вытирая досок насухо, он сполоснул подошвы и руки и влез в ставшее уже непривычным армейское. Сапоги за три недели от неноски и нечистки вовсе скукожились, и Курчев решил заняться ими по возвращении из бани.
На дворе с ним столкнулась разносчица с телеграфа и протянула заклеенный белый квадрат телеграммы и короткий бланк. Он проставил время, расписался и смущенно отвернулся от женщины. У него не было для нее рубля.
Курчев боялся, что телеграмма от аспирантки, знавшей его день рождения, но она была из Ленинграда: "Приеду десятого утром Новосельнов".
Солнце жарило вовсю. Лейтенант, обливаясь потом, еле добрел до Банного проезда.
После парной и душа как-то неловко было мелочиться и, выпив кружку пива и вспомнив, что дома лезвия кончились, он зашел в парикмахерскую, и поэтому на обратную дорогу в полк у него денег осталось только на поезд. На автобусе он бы уже не добрался, потому что билет там стоил на два рубля дороже.
Но войдя в подворотню, лейтенант вздрогнул, обрадовался: дворик почти весь - занял черный длинный и сверкающий, как концертный рояль, лимузин "ЗИС-110".
- У тебя, небось, шаром... - сказал министр, входя с лейтенантом в комнату и, не раздевшись, водрузил на стол бутылку армянского коньяка.
- Да... Отпуск кончился. Я уже уезжать собрался.
- Ничего, подкину.
- Так далеко ведь...
- На колесах всюду близко. Я еще, - вздохнул, - на колесах. Что ж, открывай. Выпьем за тебя! Число твое помню, а сколько стукнуло - забыл. Четвертак тебе?
- Двадцать шесть.
- Ну, все равно не вечность. Я тебе денег привез. Вот, посчитай. Три, как обещал.
- Да не надо... - зарделся Курчев, не столько обрадовавшись деньгам, сколько застыдившись своего недоверия.
- Чего там - не надо?! Не подарок. Твои. Дом-то тютюкнули!.. Жалко.
- Ага, - кивнул племянник.
- Ну, тебе-то не очень... Ты вон устроился, - сказал дядька, наконец стаскивая пальто и оглядывая комнату. - Бедновато, но жить можно, - открыл он шкаф, и Борис вспомнил, что Марьянин клетчатый чемодан, слава Богу, засунут в его желтый кожаный.
- Жить можно, - повторил дядька. - Молодой, еще всего накупишь. А вот мне уже податься некуда.
- Да ну?
- Некуда. Некуда и не спорь. И устал я в Москве. Был бы дом, сразу бы на пенсию и с тобой айда рыбу ловить. Ты жениться не собираешься?
- Нет.
- И правильно. Вот бы и приехал ко мне, если бы дом был.
- А вы новый купите. И вот эти в него... - подтолкнул Курчев по клеенке пачку купюр, сам удивляясь, как легко отказывается от этих свалившихся с неба двадцатипятирублевок.
- Нет. Купить не то... А эти спрячь, - отвернулся дядька, словно не был вполне уверен, что удержится и не возьмет денег назад.
- Хорошо, - кивнул Борис и сунул деньги в полевую сумку.
- Вот, узнаёте? - спросил, вытаскивая из шкафа большую чашку.
- Как же, Кузькина, - усмехнулся министр. - Не любил он меня. За что не знаю. А теперь не спросишь.
- Угу, - кивнул племянник. - А может, любил, и вам показалось.
- Может, - согласился высокий родственник, думая о чем-то своем. - Что ж, так без всего дуть будем? Сбегай напротив, печенья хоть возьми.
- Разом, - выдохнул Борис, но, выскочив в коридор, вспомнил, что денег всего четыре рубля.
- Вон, письмо вам, - выползла из сеней Степанида.
За месяц, что он тут жил, она так ни разу и не назвала его ни Борисом, ни Борисом Кузьмичом, а все - вы, вас, вам.
- Печенья не осталось, Степанида Климовна? - спросил соседку.
- Сушки только.
- Сушки пойдут, дядь Вась? - крикнул в открытую дверь своей конюшни.
- Давай.
- Вот, - протянула соседка глубокую фаянсовую миску с отбитым голубым ободком, полную поджаренных, обваленных в маке маленьких баранок.
- Письмо, - повторила, - возьмите.
И тут, машинально глянув на конверт, Курчев узнал Ингину руку.
- Ты чего, пить или читать собрался? - выглянул в коридор Василий Митрофанович. - Серьезное, что ли?
- Да нет. Так... - застыдился племянник и, внеся миску с сушками, положил ненадорванный конверт на край стола, адресом вниз.
- Да что, читай. Я подожду. Хотя вот разлито, - кивнул на две кружки жестяную и глиняную. Племянник поднял жестяную и чокнулся с родственником.
- Ну, расти веселый, - обнял его дядька и Борис, расчувствовавшись, с пьяным мальчишечьим форсом сунул письмо в полевую сумку - дескать, кто мне сейчас роднее и важнее вас, дядя Вася, и не буду какие-то послания читать-отвлекаться!..
Сначала попеременно, а потом, ближе к донышку бутылки, перебивая друг друга, племянник и дядька стали предаваться сентиментальным воспоминаниям, и дядька все чаще шмалял племянника по затылку и тот в конце концов по-дурацки, чуть не плача, обнял его.
- Хороший ты парень, Борька, - тоже почти прослезился министр. Только деньги зря не спускай. И эти прибери, - кивнул на полевую сумку и тут же сам встал и аккуратно, с уважением, словно это было именное оружие, повесил сумку в шкаф.
"Так мне же с ней в часть ехать", - хотел сказать племянник, но в подпитии постеснялся.
- Торопишься? - улыбнулся дядька. - Ну и правильно. Служба прежде всего. Тебе к которому?
- Все равно. Главное, чтобы завтра к разводу.
- Дорога хорошая?
- Асфальт сплошь.
- Ну и не тушуйся, - по-отечески надел на него шинель, перетянул ремнем и вытолкнул в коридор.
- Чего я жалел всегда, Борька, - сказал он, стоя за спиной лейтенанта, который навешивал на дверь замок, - это, что ты мне только племяш. Понимаешь?
- Угу, - кивнул лейтенант, соображая, что родственник пьян не меньше его самого.
Ключ от замка, незаметно от дядькиных глаз, он пристроил на дверной притолоке.
6
- А все-таки удобно, - думал Борис, растянувшись на заднем сидении ЗИСа. Дядьку они уже завезли. Шофер, очевидно мало обрадованный свалившимся на него заданием, что-то ворчал себе под нос, но Курчев, не прислушиваясь, думал о своем, вминаясь в серые подушки казенного лимузина.
Быстро темнело. Время приближалось к восьми, но еще не поздно было сказать шоферу, чтобы развернулся и погнал в Москву. Шофер бы только обрадовался, а Курчев заскочил бы домой и взял бы из сумки Ингино письмо.
Но ему неловко было перед дядькой, потому что шофер наверняка бы стукнул. Минут двадцать назад у проходной санатория дядька сказал водителю:
- Завтра, Вадим Михалыч, подавай к часу. Лекций у Алешки вроде нет и Марьяна, говорила, освободится...
Дядька сказал это небрежно, но Борис чувствовал, что за этой небрежностью сквозило желание доказать и племяннику, и шоферу, что дома полный порядок.
"Склеилось у вас, и чудесно! - подумал о Сеничкиных-младших. - А у Инги, значит, расклеилось, и потому письмо шлет."
"В углу-то в углу, а на ЗИСе катишься, - вернулся Курчев к самоанализу. - Тогда уж пешком ходи! Два года армии от тебя было пользы, как сгущенки от козла. А тугриков перебрал сколько? А? - грыз себя. - Охота писать в стол? Пиши. Но обществу твое писание без разницы, раз оно его не прочтет."
За окнами машины стало совсем темно, и шофер то и дело переключал фары с ближнего света на дальний, пока они не выехали на отводное шоссе, на котором до самого "овощехранилища" им не встретилось ни одной машины.
- Спасибо. Дальше нельзя, - сказал Курчев и козырнул водителю.
Под зачарованным взглядом солдата роты охраны ЗИС, развернувшись рядом со шлагбаумом, с воем помчался в Москву, а Курчев пролез под полосатой перекладиной и снова очутился в полку, толком еще не зная, кто он теперь офицер или демобилизованный.
На слабо белевшей под тусклой луной бетонке мысли охватывали невеселые, и от того, что военный городок приближался с каждым шагом, на душе становилось холодней и безрадостней.
- Отвык, распустился... - бормотал Курчев.
Меньше всего хотелось сейчас столкнуться нос к носу с Ращупкиным. Да и особист был не сахар.
Вспомнив, что сапоги у него так и остались невычищенными, Курчев спустился в балку, надеясь, что там еще не подсохло. Свежая грязь на обуви всегда выглядит приличнее старой. Но в балке было сухо и тропинка была вполне утоптана.
- Здравия желаю, товарищ лейтенант, - раздался низкий знакомый голос.
Дневальный Черенков, отодвинув известные всему полку доски, сидел на нижнем бревне забора и рядом с ним приткнулась та самая девка, что приходила из ближайшей деревни стирать офицерам и убирать в их домике и однажды вытащила из кителей Курчева и Секачева по полусотенной.
- Черт, напугал, - сказал Борис. - Иди отсюда, а то хватятся.
- Да нет... У нас третий день подъем в пять и без мертвого отдыха. Так что давно давят.
- Все равно иди. Я тебя тут не видел, - раздайнул локтями, будто это были доски, девчонку и дневального и влез к себе во двор.
- Порядочки, - вздохнул, подходя к крыльцу и чувствуя, что встреча с разгильдяем-истопником, который два месяца назад отучивал от бабы почтальона Гордеева, а теперь сам тискает девку в ближней самоволке, несколько примиряет с действительностью.
Он оглянулся. Дневальный снова запахнул в свой стеганый бушлат девчонку. Фонарь над этой частью забора не горел. Весь городок выглядел как-то сонно, почти нигде не было света. В окне парторга Волкова было темно, а у Секачёва с Моревым чуть светилось. Видимо, свет горел в проходной комнате.
- Смотри, не запылился! - засмеялся Морев, едва Борис открыл дверь. Сходу вписывайся. Мы только начали.
За столом, кроме Морева, сидели Секачёв и Павлов и молча скидывали карты. Залетаев спал и второй летчик-связист, вернувшийся из отпуска, тоже спал, с отвычки к электричеству накрывшись с головой.
- Вписывайся, - сказал Федька.
- Если только до утра. А то спать не на чем, - пошутил Курчев, оглядывая две пустые койки без матрасов - свою и Гришки Новосельнова.
- Пехота в отпуске, - сказал Секачёв, имея в виду парторга. - Так что, вписывать?
- Четыре рубля всего, - усмехнулся Курчев, бросая на свою пустую кровать шинель и шапку.
- Поверю, - насупился Секачёв. - Вон кепор продашь, а то мой сперли.
- А я в чем?
- Лысым будешь, - засмеялся Морев.
- Тише нельзя? - буркнул из угла Залетаев, приподнял голову, но, увидев Курчева, тут же повернулся к стене.
- Женился? - кивнул в сторону летчика Борис.
- Да нет. Совсем присох, - улыбнулся Павлов.
- Я про Зинку спрашиваю, - сказал Борис.
- Ничего, обкрутит, - проворчал Секачёв.
Батя им уже комнату обещал. Забродин в госпиталь лег. Освободилась.
- Что, не женился?
- Кто?
- Кто, кто? Инженер, - рассердился Курчев.
- На Карпенке? Так ведь ты же на ней!
- Я?
- Говорили - ты. Она как взяла у летчика адрес, так сюда не возвращалась. Даже шматье какое-то оставила.
- Иди врать...
- Значит, перевелась просто на другой объект. Жалко. Девчонка ничего была.
- Я тебе, историк, на полку двести впишу, - зевнул Морев, - как раз среднее. Идет?
- Нам татарам, одна муть, - придвинул Борис табурет к столу. Он все еще не оправился от известия о Вальке-монтажнице.
- Сдавай, коммунист, - пододвинул Морев колоду Павлову.
- Сдай на мизер, чтоб больше трех не ловилось, - сказал Борис.
- Ну да! Разве Федя-большевик когда сдаст, - вздохнул Секачёв.
- Чего они тебя так окрестили? - спросил Курчев покрасневшего Павлова.
- Скажи, не зажимай, - подмигнул Морев.
- Да хватит вам, - отмахнулся Федька.
- В партию подал, - напуская важности, пробасил Секачёв.
- Врешь!
- Чего врать? Мы все со смеху чуть в штаны не наложили, а Колпиков ничего - принял. Покажи, чума, кандидатскую корочку.
- Правда, покажи, - попросил Курчев, все еще надеясь, что его разыгрывают.
- В сейфе, - мотнул головой Павлов. - Ну что, мизериться будешь? уткнулся в распущенные веером курчевские карты.
- Да нет, - Курчев сразу потерял интерес к игре.
Через полтора часа, почти все время пропасовав, он выиграл восемнадцать рублей и, притащив из волховской комнатенки его матрас и подушку без наволочки, скинул сапоги и накрылся шинелью.
- Спишь? - спросил в темноте Федька.
- Ага, - машинально ответил Борис, думая, как завтра встретит его Ращупкин.
- Батя тут чехвостил тебя.
- А тебя? - усмехнулся Борис.
- Меня - нет, меня теперь не укусишь.
- Ну, это как взяться. Ты пить бросил? - спросил младшего лейтенанта.
- Пить - нет, - засмеялся тот, но тут же посерьезнел: - Без корочки офецеру нельзя. Все равно, когда подавать, сейчас или через год. Уж если решил, так лучше сразу... А то ты отсюда выскочил, а мне что - пропадать?..
- За что Журавль ругал? - спросил Борис.
- А так... За все сразу. Трус, говорит. В воздух стрелял, а потом сразу дёру. Говорит, дня лишнего здесь не потерплю. Документы готовы. Как приедет, пусть к начфину идет и все.
7
Утром Борис на развод не вышел. Сидел на койке и меланхолически разглядывал свои сапоги. Волхов уехал в отпуск и чистить обувь было нечем.
Заметив, что пуговица на левом погоне шинели оторвалась, он сорвал погон, а для симметрии и второй. В мятом кителе и бриджах, в невычищенных сапогах спустился к штабу. Никто навстречу не попадался.
Круглолицый начфин сидел в своей комнатенке с каким-то незнакомым мордатым младшим лейтенантом.
- Вот он, - кивнул начфин на Бориса. - С него возьмешь и как раз будет. А ты, Курчев, сдавай удостоверение, бери справку и вот три косых. По вчера рассчитал. За "молчи-молчи" выходное не положено.
Курчев выложил удостоверение личности, взял справку, которая до получения паспорта оставалась его единственным документом, расписался на отдельном листе ведомости и пересчитал купюры. Все были пятидесятками и здорово оттопырили карман.
- Куда кладешь? - усмехнулся начфин. - А ему?
Курчев понял, что мордатый младший лейтенант - это присланный в часть новый комсорг.
- У меня все плачено, - сказал и вынул из нагрудного кармана билет. Ему жаль было разменивать новые купюры.
- За март уплачено,- поглядел комсорг в свою новенькую ведомость,- а за апрель - нет.
- А сколько?
- Полтора процента, - усмехнулся начфин.
- Фью, - присвистнул Курчев. - Не пойдет. Апрель только начался. В Москве заплачу. Да и с выходного не положено.
- Положено со всего, - помрачнел комсорг.
- А мне двадцать шесть стукнуло...
- Что? Продлеваться не будете?
- Нет, - покачал головой Курчев и положил билет на стол.
- Ох и жмот, - восторженно засмеялся начфин, но Курчев не ответил и вышел.
В штабном коридоре, недалеко от тумбочки посыльного, заложив руки в карманы галифе, стоял, будто нарочно ожидая лейтенанта, капитан Зубихин.
- Здравия желаю, - сказал Борис.
- Привет. Освободился?
- Ага.
- Ну, тогда пошли. Чего-то тебе покажу, - взял Бориса под руку. Специально для тебя приехал.
- Еще чего? - вырвал Курчев руку. Ему казалось, что его арестовывают.
- Да не дрожи. Или совесть нечиста?
- В чем дело?
- Ни в чем. Хотел тебе кой-чего показать. А то уедешь и не узнаешь. Пойдем, жалеть не будешь.
- Некогда. Паспорт получать надо.
- Пошли, пошли. Все равно сегодня не успеешь.
- У тебя что - ордер на меня? - не выдержал Борис.
- Дурак, - сплюнул Зубихин. - С тобой же, как с человеком...
Они стояли на плацу и Курчеву казалось, что полк во все глаза глядит на них из окон.
- Надо, чтобы каждый человек разделил тетрадную страницу... медленно, словно трогал с места тяжелый состав, проговорил Зубихин, и Курчев побледнел, вздрогнул и припомнил сон про Сталина.
- Ну, чего стоишь? Пойдем отдам, - снова взял его под руку особист.
За пищеблоком, в тесной и темноватой (оттого, что с зимы не мыли окна) комнатенке Зубихин отпер сейф и протянул Борису несколько страниц довольно четкого третьего экземпляра.
- Сожги, дурак, и не пиши больше.
- Кто дал? - не выдержал лейтенант.
- Много будешь знать - загремишь... - пододвинул к краю стола консервную жестянку особист. - Пальцы не пали, - поднес он зажженную спичку к несчастному сочинению о фурштадтце.
- Садись, - кивнул на табурет. Сам сел на койку и, запустив руку куда-то к стене, вытащил початую бутылку московской.
- Не закусывать умеешь?
- Ага.
- Ну, тогда на. Стакан у меня, понимаешь, один.
"Конечно, кто же с тобой, кроме меня, пить будет!" - подумал Борис. Ваше здоровье, - взял и опрокинул налитое.
Особист кивнул, взял у него стакан и вылил себе все, что оставалось в бутылке.
- Думаешь, я зверь, да? - спросил, поморщась. - Нет, не зверь. Я почти два курса архитектурного кончил. Если б не война, я, может, дома бы строил. Думаешь, заливаю? - уставился на него Зубихин. - Нет, кончил. Не веришь?
- Ну, и зря, - сказал через минуту. - Ты мягкий. Из тебя чего хошь лепи. Был бы ты моим младшим братом, наставил бы тебе фонарей, чтоб больше не чиркал такого... - кивнул на догоравшие в консервной коробке страницы реферата. - И те тоже сожги. А то на гражданке ребята мышей ловить любят. Понял?
- Ага...
Курчев чувствовал себя оплеванным с головы до ног.
- А вообще голова у тебя соображает, - вытащил особист пачку "Беломора" и прикурил от импровизированной пепельницы. - А раз соображает, то не пиши. В тряпочку молчи, а то попухнешь. В аспирантуру не взяли?
- Нет.
- Ну и отлично. Сунься куда-нибудь на завод. На сдельной больше любого кандидата наук вышибешь. И еще, говорю тебе, как человеку, женись. Вон хоть на той чернявенькой, Вальке, что ли? Или уже?
- Нет.
- Я думал - уже. Она инженеру кирпич повесила.
- Говорят, - выдохнул Борис.
- А будто не знаешь...
- Нет, - помотал головой.
- Ну, как хочешь. Я к тебе по-человечески. Я бы сам такой был, если б не война, - теперь уже вздохнул Зубихин.