Страница:
Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… – мелькнула мысль у Абросимова. – Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.
– Такой грех на душу взять? – проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. – На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!
– На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, – разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.
– Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? – усмехнулся Абросимов.
– Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, – сказал Степан.
– Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, – бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.
– Я ее, суку, убью.
– Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.
– Перестань к Маньке шастать, – слабым голосом пригрозил сосед. – Дом спалю… – Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!
– Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, – просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.
– Возьми, Степа, свой топорик, – догнал его Абросимов. – И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?
– Прибил бы ее, да ребятишек жалко, – с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. – Кому они нужны-то будут, сироты?
«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! – подумал Андрей Иванович. – А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…
Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.
Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.
– А-а, пропади все пропадом! – вырвалось у него. – Лучше уж в омут головой, чем так жить…
Жалость к больному пересилила злость.
– Будь по-твоему, – сказал Андрей Иванович, – больше ни ногой! Сказал – отрезал! Ты меня знаешь!
Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, – снова подумал он. – Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая – человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»
– Андрей, – вывел его из задумчивости голос жены, – чё это Степан-то приходил? – С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.
– Степан? – быстро нашелся Андрей Иванович. – Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.
– Петуху? – без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.
– Кому же еще? – буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.
– Не видела я, чтобы ты топор точил…
«Чертова баба! – подумал Абросимов. – На спине у нее глаза, что ли?»
– Я ему свой дал, – сказал он.
Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:
– Ты уж не обижай Степана…
Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!
– Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! – завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.
3
4
– Такой грех на душу взять? – проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. – На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!
– На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, – разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.
– Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? – усмехнулся Абросимов.
– Подождал бы хоть, антихрист, когда меня в яму зароют, – сказал Степан.
– Я бы подождал, да твоя Манька ждать не может, – бросив взгляд на жену, вполголоса заметил Абросимов.
– Я ее, суку, убью.
– Всех за собой на тот свет все равно не утащишь.
– Перестань к Маньке шастать, – слабым голосом пригрозил сосед. – Дом спалю… – Он схватился за грудь и надрывно закашлялся, когда же вытер мучительно скривившийся рот холщовой тряпицей, Андрей Иванович заметил на нем пятна крови. Ему было и жалко соседа, и распирала злость: подумать только, хотел его, как кабана, топором!
– Дай ты мне, Андрей Иванович, спокойно помереть, – просительно взглянул на него Степан. В глазах его уже не было ненависти, одна боль. Он повернулся и, волоча ноги, поплелся по тропинке к калитке.
– Возьми, Степа, свой топорик, – догнал его Абросимов. – И больше не балуй! Тебе курицу-то, сердешный, не зарубить, а ты вона-а на меня было замахнулся! Да рази какая баба стоит того, чтобы из за нее, стервы, на том свете муки адские принимать?
– Прибил бы ее, да ребятишек жалко, – с хрипом выдохнул Степан, глядя потускневшими глазами на Абросимова. – Кому они нужны-то будут, сироты?
«Дохляк, а вот еще одного сынишку соорудил! – подумал Андрей Иванович. – А может, вовсе и не его? Манька-то намекала…» Он отмахнулся от этой мысли: Мария наболтает, только уши развешивай…
Первенец Степана утонул в Лысухе в 1927 году. Нырнул с моста и ударился головой о старую сваю. Малолетние ребятишки, видевшие это, перепугались и бросились в поселок. Когда вытащили мальчонку, он уже был бездыханный. А на следующий год у Широковых и родился Ваня. Почти одновременно с его, Абросимова, внуком Павлом. Соседского мальчонку крестили в церкви, а Дмитрий не разрешил своего. Только потом Александра все равно тайком окрестила сына. И помогала ей Ефимья Андреевна. То ли от расстройства, что Дмитрий уехал в Ленинград учиться, то ли от чего другого, но первый ребенок у снохи родился мертвым. Перед рождением Павла от Александры не вылезала бабка Сова, поила ее травяными настоями, шептала молитвы… И вот родился здоровый мальчик, весь в абросимовскую породу.
Степан надрывно закашлялся, схватился худой рукой за грудь.
– А-а, пропади все пропадом! – вырвалось у него. – Лучше уж в омут головой, чем так жить…
Жалость к больному пересилила злость.
– Будь по-твоему, – сказал Андрей Иванович, – больше ни ногой! Сказал – отрезал! Ты меня знаешь!
Степан кивнул и пошел к калитке. Андрей Иванович задумчиво смотрел ему вслед. «Недолго тебе, Степа, жить осталось, – снова подумал он. – Ишь ты, одной ногой в гробу, а о бабе хлопочет! И что за странная сущность-то такая – человек? Один только бог и знает, что у него скапливается на самом дне души…»
– Андрей, – вывел его из задумчивости голос жены, – чё это Степан-то приходил? – С охапкой ржавой гороховой ботвы она подошла к нему.
– Степан? – быстро нашелся Андрей Иванович. – Просил топор наточить, голову петуху рубить надумал. Коли еще поймает его.
– Петуху? – без улыбки глядя на него строгими карими глазами, сказала Ефимья Андреевна.
– Кому же еще? – буркнул Андрей Иванович и полез в карман за кисетом и спичками.
– Не видела я, чтобы ты топор точил…
«Чертова баба! – подумал Абросимов. – На спине у нее глаза, что ли?»
– Я ему свой дал, – сказал он.
Она оторвала от стебля сухой стручок, помяла его в пальцах, и белые горошины просыпались на землю. Андрей Иванович докурил цигарку, затоптал окурок сапогом, поднял молоток и тут услышал спокойный голос жены:
– Ты уж не обижай Степана…
Он в сердцах ударил молотком по гвоздю и взвыл: попал прямо по большому пальцу!
– Ефимья, грёб твою шлёп, уйди ради бога! – завопил Андрей Иванович и с размаху почти готовую клетку грохнул оземь.
3
Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.
Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке – плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?
Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…
– Да не слушай мово Степку, – затараторила она, – ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал – сам-то уж не подымается с кровати, – стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!
– Вот чё я тебе скажу, Маня… – начал было Андрей Иванович, но она перебила:
– Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол – слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?
– Пока Степан жив, я к тебе – ни ногой, – сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.
На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.
Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:
– Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.
Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:
– Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?
– Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить – волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? – заглядывала она ему в глаза.
– Разве я когда говорил, что люблю тебя? – усмехнулся он. – Я и себя-то, Маня, не люблю.
– Какой есть, а ты мой! – выкрикнула она. – И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я – баба, сердцем чувствую.
– Я Степану обещал, – сказал Андрей Иванович.
– Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…
– Окстись, баба! – прикрикнул Абросимов.
Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.
– Прости меня, господи, грешницу, – негромко произнесла Маня и взглянула Абросимову в глаза. – А у тебя, Андрей Иванович, жестокое сердце! Ой как ты больно умеешь ранить! – И добавила с явной издевкой: – А неженатого Шмелева напрасно мне навязываешь.. Он давно уже завел шашни с невесткой твоей, Александрой.
– Брешешь, стервь! – нахмурился Абросимов. – Язык-то у тебя – помело!
– А что ж? Твой Митенька городскую зазнобу завел в Питере, а Лександре дурой надоть быть, чтобы тут теряться! Девка-то в соку…
Это правда, Дмитрий еще в прошлом году на сенокосе признался отцу. Что мог ему на это сказать Андрей Иванович? Мол, бросай к черту Раю и живи с женой? По понятиям старшего Абросимова, венчанная жена дана богом человеку навек, но ведь и сам не без греха… Раньше-то, когда был молодым, как-то не задумывался над этим, а вот сейчас, будто ржа, разъедают его мысли о своем житье. Бывало, любая победа над женским сердцем вызывала в нем радость и чувство самоудовлетворения – вот, мол, какой я молодец! А теперь все это кажется суетным и мелким. Наверное, вечным укором будет стоять перед его глазами желтое, худое лицо соседа Степана Широкова… Ведь были друзья, да еще какие! А теперь – враги, при встрече глаза отводят друг от друга… Конечно, он, Абросимов, виноват перед Степаном, но и Маня хороша!..
Пытался втолковать сыну: мол, семью надо беречь, а всякие там Раи – сбоку припека, баловство одно… Но Дмитрий, видно, не в него уродился. Стал толковать, что с Раей у них все общее: учеба, интересы, а Шура совсем чужая стала. С ней и поговорить-то не о чем… «А сын? – спрашивал Андрей Иванович. – При живом-то батьке сиротой будет расти?..»
Дмитрий пообещал наладить с Шурой отношения. Приехал на каникулы, возился с сыном, починил сарай, поставил новую изгородь. Приходил к родителям с женой на вечернее чаепитие – одно удовольствие было на них смотреть. А потом вдруг что-то у них произошло – Дмитрий на месяц раньше уехал из дома. Только Тоньке и сказал, что до начала занятий будет в Туле, откуда родом Рая. Дочь и рассказала, что у Дмитрия все лицо было расцарапано, у пиджака рукав оторван, она, Тоня, и починила ему одежду.
Позже сын написал, что жить с Шурой не может: ее бешеная ревность вызывает в нем отвращение. И снова Андрей Иванович в ответном письме уговаривал сына не разбивать семью, дескать, Шура его любит, потому и ревнует, а главное – надо помнить, что у него сын…
Закончив учебу, Дмитрий приехал в Андреевку, но дома пожил лишь неделю. Андрей Иванович знал, что он приехал-то только ради сына, но сноха отправила Павла в деревню к родственникам…
С Александрой у Андрея Ивановича как-то сразу не сложились добрые отношения. Он привык к женской покорности, покладистости, а эта была резкой, за словом в карман не лезла. Дерзила тестю. С Варей она ладила, но старшая дочь укатила с мужем в Хабаровский край на большую стройку. В газетах пишут, что в глухой тайге строится новый город – Комсомольск-на-Амуре В доме, который сами возвели, получили квартиру, а до этого жили в палатках, даже землянках. У них уже двое ребятишек – мальчик и девочка. Дед с бабкой своих внуков еще не видели. Варя сообщает, что Семен работает в порту, а она заведует клубом. Каждый год обещают приехать, но, видно, из такой дали – только на поезде суток десять трястись – не так-то просто выбраться.
Слова Мани почему-то болью задели Андрея Ивановича. Одно дело – когда сын изменяет жене, а другое – когда сноха сыну. Тут заговорило в нем вековое, домостроевское.
– Ну и правильно Митька сделал, что ее, потаскуху, бросил, – заметил он, шаря по карманам кисет. – Еще не разведены, а уже туда же…
– А что ей? Шмелев ишо мужик хоть куда, – ввернула Маня.
– Поди, и тебя не обошел? – буркнул Абросимов.
– Тебя, черта косматого, люблю, – просто ответила Маня и, взмахнув корзинкой, засеменила по шпалам.
Глядя ей вслед, Андрей Иванович подумал: может, окликнуть? Там, за ручьем, в молодом ельнике, не раз они с Маней миловались… Оглянись она, может, и дрогнул бы Абросимов, но Маня, освещенная вечерним солнцем, так и не оглянулась. Ее каблуки глухо постукивали, длинная юбка стегала по голенищам. «Я же Степану обещал…» – подумал Андрей Иванович и отвернулся. Из сизой дали, где блестящие рельсы сбегались в одну точку, послышался далекий гудок паровоза.
Андрей Иванович поправил на боку кожаный чехол с флажками, не рассчитав силы, стукнул молоточком по гулкому рельсу и сломал ручку. В сердцах швырнул под откос, но, пройдя немного, вернулся, отыскал в высокой траве блестящий молоток с обломком ручки и засунул его за широкий кожаный ремень. Погруженный в невеселые думы, он не сразу заметил, как из-за поворота выскочил на прямую товарняк. Продолжительный паровозный гудок снова расколол лесную тишину. Абросимов сошел с путей, вытащил из чехла зеленый флажок и выставил перед собой. Помощник машиниста в смятой замасленной фуражке, блестя белыми зубами, что-то весело крикнул, но Андрей Иванович в налетевшем ураганном грохоте, стуке и свисте пара ничего не расслышал. В промежутках между вагонами мелькали стволы деревьев, посверкивали телеграфные провода. И внезапно все оборвалось – стало тихо, знакомый лес расстилался перед уставшими от мелькания глазами. Глядя на него, Андрей Иванович вдруг отчетливо представил себе, что пройдут века и на земле будет такой же теплый осенний вечер, облака над лесом, коршун в небе… А его не будет. В рай и ад на том свете Абросимов не верил: побывав на войне, он понял, что, будь на свете бог, он никогда бы не допустил, чтобы люди, якобы сотворенные по его образу и подобию, кромсали на куски друг друга снарядами, рвали гранатами, кололи штыками, травили газами. Кто побывал на войне и выжил, тому не страшен ад, потому что страшнее войны уже ничего не бывает.
«Раз того света нет, – подумал про себя Абросимов, – выходит, и греха нечего бояться?..» И усмехнулся, вспомнив Маню Широкову.
Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке – плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?
Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…
– Да не слушай мово Степку, – затараторила она, – ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал – сам-то уж не подымается с кровати, – стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!
– Вот чё я тебе скажу, Маня… – начал было Андрей Иванович, но она перебила:
– Андрюшенька, мой это грех, мой! И перед богом за все отвечу я… Не люб мне Степа, прости меня господи! Квартирант на дому. Уж который год… Какая баба еще потерпит такого немощного мужика в своем доме? А я ухаживаю, горшки выношу за ним, мою в бане, как малое дитя. И доброго слова за весь день не услышу. Лежит и буравит глазами потолок, сядет за стол – слова не вымолвит. Ребятишки и те в его комнату стараются не заглядывать… Рази мы виноваты, что проклятый германец отравил его газами?
– Пока Степан жив, я к тебе – ни ногой, – сказал Андрей Иванович, тихонько постукивая по рельсу, отчего тот негромко звенел.
На телеграфных проводах синевато поблескивала зацепившаяся за них длинная паутина. В брезентовой куртке, помятой железнодорожной фуражке с перекрещенными молоточками на околышке, бородатым гигантом возвышался Андрей Иванович перед невысокой худощавой женщиной. Глаза его смотрели мимо нее на огромную сосну, далеко в сторону выбросившую корявый розовый сук. На нем цепко сидел нахохлившийся коршун, изредка его рябая голова с изогнутым клювом поворачивалась то в одну, то в другую сторону.
Оглянувшись вокруг и отшвырнув корзинку с весело запрыгавшими по шпалам грибами, женщина шагнула к нему, прижалась к его широкой груди, горячо зашептала:
– Андрей, миленький, соскучилась я по тебе… Каждый вечер жду, когда стукнешь в окошко.
Он отстранился от нее, пригладил свою окладистую бороду и, пристально глядя в самые зрачки, спросил:
– Ну чего ты липнешь ко мне, баба? Есть мужики неженатые, хоть бы Шмелев?
– Дурак ты, Андрюшенька! Если женщина полюбит одного, ей другой не нужен даром, будь он молодой и неженатый. С немилым жить – волком выть. А к милому и семь верст не околица! Али разлюбил, Андрюшенька? – заглядывала она ему в глаза.
– Разве я когда говорил, что люблю тебя? – усмехнулся он. – Я и себя-то, Маня, не люблю.
– Какой есть, а ты мой! – выкрикнула она. – И не говори, что не любишь, все равно не поверю. Я – баба, сердцем чувствую.
– Я Степану обещал, – сказал Андрей Иванович.
– Да я его нынче ночью придушу, убогого! Опостылел он мне! Уж прибрал бы его господь, немилого…
– Окстись, баба! – прикрикнул Абросимов.
Она так же внезапно остыла. Нагнулась за корзинкой, грибы подбирать не стала. Подвернувшийся под ее каблук красный подосиновик с писком расплющился.
– Прости меня, господи, грешницу, – негромко произнесла Маня и взглянула Абросимову в глаза. – А у тебя, Андрей Иванович, жестокое сердце! Ой как ты больно умеешь ранить! – И добавила с явной издевкой: – А неженатого Шмелева напрасно мне навязываешь.. Он давно уже завел шашни с невесткой твоей, Александрой.
– Брешешь, стервь! – нахмурился Абросимов. – Язык-то у тебя – помело!
– А что ж? Твой Митенька городскую зазнобу завел в Питере, а Лександре дурой надоть быть, чтобы тут теряться! Девка-то в соку…
Это правда, Дмитрий еще в прошлом году на сенокосе признался отцу. Что мог ему на это сказать Андрей Иванович? Мол, бросай к черту Раю и живи с женой? По понятиям старшего Абросимова, венчанная жена дана богом человеку навек, но ведь и сам не без греха… Раньше-то, когда был молодым, как-то не задумывался над этим, а вот сейчас, будто ржа, разъедают его мысли о своем житье. Бывало, любая победа над женским сердцем вызывала в нем радость и чувство самоудовлетворения – вот, мол, какой я молодец! А теперь все это кажется суетным и мелким. Наверное, вечным укором будет стоять перед его глазами желтое, худое лицо соседа Степана Широкова… Ведь были друзья, да еще какие! А теперь – враги, при встрече глаза отводят друг от друга… Конечно, он, Абросимов, виноват перед Степаном, но и Маня хороша!..
Пытался втолковать сыну: мол, семью надо беречь, а всякие там Раи – сбоку припека, баловство одно… Но Дмитрий, видно, не в него уродился. Стал толковать, что с Раей у них все общее: учеба, интересы, а Шура совсем чужая стала. С ней и поговорить-то не о чем… «А сын? – спрашивал Андрей Иванович. – При живом-то батьке сиротой будет расти?..»
Дмитрий пообещал наладить с Шурой отношения. Приехал на каникулы, возился с сыном, починил сарай, поставил новую изгородь. Приходил к родителям с женой на вечернее чаепитие – одно удовольствие было на них смотреть. А потом вдруг что-то у них произошло – Дмитрий на месяц раньше уехал из дома. Только Тоньке и сказал, что до начала занятий будет в Туле, откуда родом Рая. Дочь и рассказала, что у Дмитрия все лицо было расцарапано, у пиджака рукав оторван, она, Тоня, и починила ему одежду.
Позже сын написал, что жить с Шурой не может: ее бешеная ревность вызывает в нем отвращение. И снова Андрей Иванович в ответном письме уговаривал сына не разбивать семью, дескать, Шура его любит, потому и ревнует, а главное – надо помнить, что у него сын…
Закончив учебу, Дмитрий приехал в Андреевку, но дома пожил лишь неделю. Андрей Иванович знал, что он приехал-то только ради сына, но сноха отправила Павла в деревню к родственникам…
С Александрой у Андрея Ивановича как-то сразу не сложились добрые отношения. Он привык к женской покорности, покладистости, а эта была резкой, за словом в карман не лезла. Дерзила тестю. С Варей она ладила, но старшая дочь укатила с мужем в Хабаровский край на большую стройку. В газетах пишут, что в глухой тайге строится новый город – Комсомольск-на-Амуре В доме, который сами возвели, получили квартиру, а до этого жили в палатках, даже землянках. У них уже двое ребятишек – мальчик и девочка. Дед с бабкой своих внуков еще не видели. Варя сообщает, что Семен работает в порту, а она заведует клубом. Каждый год обещают приехать, но, видно, из такой дали – только на поезде суток десять трястись – не так-то просто выбраться.
Слова Мани почему-то болью задели Андрея Ивановича. Одно дело – когда сын изменяет жене, а другое – когда сноха сыну. Тут заговорило в нем вековое, домостроевское.
– Ну и правильно Митька сделал, что ее, потаскуху, бросил, – заметил он, шаря по карманам кисет. – Еще не разведены, а уже туда же…
– А что ей? Шмелев ишо мужик хоть куда, – ввернула Маня.
– Поди, и тебя не обошел? – буркнул Абросимов.
– Тебя, черта косматого, люблю, – просто ответила Маня и, взмахнув корзинкой, засеменила по шпалам.
Глядя ей вслед, Андрей Иванович подумал: может, окликнуть? Там, за ручьем, в молодом ельнике, не раз они с Маней миловались… Оглянись она, может, и дрогнул бы Абросимов, но Маня, освещенная вечерним солнцем, так и не оглянулась. Ее каблуки глухо постукивали, длинная юбка стегала по голенищам. «Я же Степану обещал…» – подумал Андрей Иванович и отвернулся. Из сизой дали, где блестящие рельсы сбегались в одну точку, послышался далекий гудок паровоза.
Андрей Иванович поправил на боку кожаный чехол с флажками, не рассчитав силы, стукнул молоточком по гулкому рельсу и сломал ручку. В сердцах швырнул под откос, но, пройдя немного, вернулся, отыскал в высокой траве блестящий молоток с обломком ручки и засунул его за широкий кожаный ремень. Погруженный в невеселые думы, он не сразу заметил, как из-за поворота выскочил на прямую товарняк. Продолжительный паровозный гудок снова расколол лесную тишину. Абросимов сошел с путей, вытащил из чехла зеленый флажок и выставил перед собой. Помощник машиниста в смятой замасленной фуражке, блестя белыми зубами, что-то весело крикнул, но Андрей Иванович в налетевшем ураганном грохоте, стуке и свисте пара ничего не расслышал. В промежутках между вагонами мелькали стволы деревьев, посверкивали телеграфные провода. И внезапно все оборвалось – стало тихо, знакомый лес расстилался перед уставшими от мелькания глазами. Глядя на него, Андрей Иванович вдруг отчетливо представил себе, что пройдут века и на земле будет такой же теплый осенний вечер, облака над лесом, коршун в небе… А его не будет. В рай и ад на том свете Абросимов не верил: побывав на войне, он понял, что, будь на свете бог, он никогда бы не допустил, чтобы люди, якобы сотворенные по его образу и подобию, кромсали на куски друг друга снарядами, рвали гранатами, кололи штыками, травили газами. Кто побывал на войне и выжил, тому не страшен ад, потому что страшнее войны уже ничего не бывает.
«Раз того света нет, – подумал про себя Абросимов, – выходит, и греха нечего бояться?..» И усмехнулся, вспомнив Маню Широкову.
4
Сколько лет с той памятной встречи у калитки не шла у Шмелева из головы Александра Волокова. Какое-то время после вторых родов бледная, похудевшая, с измученными глазами, она вдруг налилась, как осеннее яблоко, лицом посвежела, статная фигура распрямилась – материнство явно пошло ей на пользу. Как-то летом он увидел ее на речке. Столько было женской силы в этом ладном, упругом теле, что Григорий Борисович с трудом заставил себя уйти из мелкого ольшаника на берегу, который укрывал его. Маясь бессонной ночью в душной комнате и слыша, как на кухне шуршит Сова, он в отчаянии встал с постели. Сова, засучив рукава старенькой кофты, месила тесто в квашне. Изрезанное мелкими и глубокими морщинами ее лицо с живыми темными глазами и толстым, в дырочках носом было невозмутимым: за свою долгую жизнь она всего наслышалась от тех, кто обращался к ней за помощью в любовных делах. Серое тесто пузырилось под ее ловкими пальцами, налипало на костлявые руки, иногда издавало чмокающий звук. Большая бабкина тень неторопливо двигалась по стене. За окном была безлунная ночь, лаяли где-то собаки, в окно чуть слышно торкалась мокрая яблоневая ветка.
– Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, – сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах – паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз люди приходили к ней, значит, кому-то помогало.
– Не могу я больше без нее, – сказал Шмелев. – А как подступиться, не знаю.
– Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.
– Ты и впрямь колдунья! – удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. – Все тебе, гляжу, известно.
– А как же, милой? – сложила блеклые губы в улыбку Сова. – Я тута, слава богу, не один десяток лет. Сколько робят на руки приняла – не сосчитать. И энту Лександру я принимала в поле… Она и родилась круглой, белой, как репка.
– Колдуй или вари это… приворотное зелье, только сведи меня с ней, бабка.
– Жениться али так побаловаться надумал? – испытующе глянула на него Сова.
– Разве похож я на ловеласа? Ты лучше скажи: чего не вернешь ей мужа-то? Или твои чары на расстоянии не действуют? – поддразнил он.
– Не пойму я тебя, милок, – покачала растрепанной головой старуха, – тебе же на руку, ежели она с Дмитрием расплюется. Разбитый горшок не склеишь. Муж с женой – что лошадь с телегой: везут, когда справны. А Дмитрий и Александра давно уже тянут в разные стороны.
– Пятьдесят, нет, сто рублей дам, если сведешь меня с Александрой, – посулил Шмелев.
– Сведу, – усмехнулась Сова. – Мне, родимый, за глаза и тридцатки.
Как там повела свое дело Сова, он не знал, но только Александра, приходя к ним, все чаще бросала на него внимательный, изучающий взгляд. Бабка всякий раз теперь, когда появлялась Александра, звала его чай пить на кухню. Медный самовар на подносе пускал пары, в сахарнице на высокой ножке белел горкой наколотый щипцами сахар, на тарелке аппетитно розовели лепешки, испеченные Совой. Как-то раз, ощутив горьковатость во рту, Григорий Борисович подумал: уж не в лепешки ли она добавляет свои приворотные травы?..
Разговор за столом велся пустяковый. Александра больше помалкивала, чай пила из блюдца, держа его наотлет в растопыренных пальцах, сахар с хрустом откусывала крепкими белыми зубами, с удовольствием ела лепешку. Бабка, прихлебывая чай, рассказывала разные поселковые новости: у Корниловых корова неожиданно отелилась тремя белолобыми телятами – знать, не к добру; Степан давеча зашелся кашлем во дворе и чуть в одночасье не отдал богу душу. Она, Сова, с трудом остановила кровотечение, «фельшар» – так она называла местного эскулапа Комаринского – ничего не смог поделать. А вообще-то Степан дышит на ладан, скоро помрет…
Как-то бабка оставила их вдвоем. От чая Александра раскраснелась, верхняя пуговица тесной в груди кофты расстегнулась. Григорий Борисович не удержался и легонько прикоснулся к ее белой округлой руке, обнаженной до плеча. Она отпрянула, обожгла его прозрачными, с холодинкой, широко расставленными глазами – в них были и смех, и любопытство.
– Бабка уж больно расписывает вас, говорит, вы тут самый завидный жених! Чего же вы не оженитесь, Григорий Борисович? Толкуют ведь в народе: не откладывай работу на завтра, а женитьбу под старость.
– Говорят в народе и другое: женился скоро, да на долгое горе.
– Вы что же, так весь век бобылем?
– Что было, то сплыло, – тяжело глядя на нее, ответил он. – Один я, Саша.
– Что вы на меня смотрите, будто съесть хотите? – улыбнулась она и, пошарив грубоватыми от домашней работы пальцами, застегнула на груди кофту.
– Александра Сидоровна… Саша, – лепетал он. – Только о вас и думаю – днем и ночью.
«Боже мой! – думал он. – Ну и смешно же я, наверное, выгляжу со стороны – прямо-таки старорежимный гимназист перед барышней! Может, еще плюхнуться на колени?»
– У меня муж, дите малое… – раздумчиво продолжала она, глядя на раскрытую дверь, в черном проеме которой красовался огненно-рыжий петух.
– Какой муж? – вырвалось у него.
Он придвинулся совсем близко к ней и, обхватив руками за шею, стал неистово целовать, каждую секунду ожидая, что она вырвется, засмеется ему в лицо, скажет какую-нибудь грубость. И вдруг почувствовал, как ее рука легонько дотронулась до его склоненной головы. И он властно, по-мужски, прижался губами к ее губам. Прозрачные глаза ее не закрылись, она с любопытством и ожиданием смотрела на него, на белой шее чуть заметно обозначилась голубоватая жилка.
«Я, наверное, сплю… – думал он, не веря своему счастью. – Мне все это снится…»
Вдруг она отстранилась от него, торопливо поправила складки на кофте.
– Вот что я скажу тебе, Григорий Борисович, – хрипловатым голосом произнесла она. – Пока своими глазами не увижу, что Митрий с другой якшается, покудова не погляжу в ее бесстыжую рожу, ничего промеж нас такого не будет.
Он смотрел на нее и изумлялся: только что она была податливой, такой близкой, и вот… Даже не верилось, что он целовал эту женщину.
– Любите вы его, Александра Сидоровна, – кисло улыбнулся он.
– Моя любовь хуже ненависти! – леденисто сверкнули ее глаза. – Увижу его с ней – тогда крест!..
– Увидите, – улыбнулся он.
Статная, широкобедрая, она поднялась со скамейки, отряхнула юбку и, закинув полные белые руки, поправила прическу.
– Не провожай, – сказала, – увидят – сплетен не сберешься. Свекр и так глядит на меня волком. Вот уж вправду говорят: в чужую жену черт ложку меда кладет!
– Женюсь на тебе, Саша, – с трудом выговорил он. – И сына твоего усыновлю.
– Сладко поешь, мой хороший… – рассмеялась она и, обдав жарким взглядом, ушла.
Три ночи без сна промаялся Григорий Борисович, а потом в сумерках отправился к Волоковой, постучав в окошко, вызвал ее из дома и предложил поехать в Ленинград: пусть воочию убедится, что ее муж нашел другую. У Александры в глазах загорелся мстительный огонек.
– Я и сама собиралась, – сказала она. – Да грудной Павлуша меня по рукам-ногам связал… А теперь можно его к матери определить. – Она остро взглянула на него: – Отсюда я поеду одна, знаешь, какой у нас народ… Встретишь меня на вокзале в Ленинграде.
Дальше события разыгрались как по нотам: он привел Сашу на Университетскую набережную за полчаса до окончания занятий. Когда хлынул поток студентов из здания исторического факультета, они увидели Дмитрия Абросимова и Раю – невысокую широколицую девушку с пышным русым узлом волос на затылке. Была она в узкой юбке, плоскогрудая. Красавицей ее уж никак нельзя было назвать! Шмелев только диву давался: как мог Дмитрий променять статную белолицую Сашу на эту невзрачную, с плоским лицом девчушку?
Разъяренная, побледневшая Саша, подбежав к ним, надавала пощечин ошеломленной сопернице, она бы и мужа не пощадила, но подоспевший Шмелев силой оттащил ее. Вокруг уже начала было собираться толпа любопытных. Александра выкрикивала гневные слова, вырываясь из объятий Григория Борисовича.
Надо было видеть полное, в багровых пятнах лицо Дмитрия. Он то бросался вслед за Александрой, то кидался успокаивать плачущую у парапета Раю. Не хотелось Шмелеву встречаться с молодым Абросимовым, но кто мог предвидеть, что Саша выкинет такую штуку? Впрочем, Дмитрию, кажется, была не до него…
Потом, в номере гостиницы, после обильного ужина с вином, Александра, стоя к нему спиной перед высоким венецианским зеркалом и расчесывая на ночь распущенные волосы, небрежно заметила:
– Обидишь мово ребенка – со двора прогоню, так и знай.
Этому Шмелев мог поверить, но о ребенке он сейчас не думал и, ошалев от счастья, пробормотал:
– Сашенька, не Сова нас свела, а сам бог!
– Перебирайся ко мне в дом, неча тебе больше у Совы околачиваться, – думая о своем, проговорила она.
– Да я тебя буду на руках носить!
– Не подымешь! – подзадорила она…
Назад в Андреевку они возвращались в купейном вагоне, где, кроме них, никого не было. Александра, оторвавшись от окна, за которым мелькали пригородные дачи, сладко потянулась и, глядя на него затуманившимся взглядом, сказала:
– Больше не говори, что я похожа на этих толстых баб, что тымне в музее показывал. Может, твой Рубенс и хороший художник, но женщины у него уродки.
– А мне нравятся рубенсовские женщины, – улыбнулся Шмелев.
Он, желая как-то развеять расстроенную Сашу, сводил ее в Эрмитаж, однако полотна великих голландских мастеров не произвели на нее впечатления. Один раз у нее даже вырвалось: мол, как можно такие бесстыдные картины людям показывать?
Вагон раскачивался, скрипел, на верхней полке желтел новенький фибровый чемодан с покупками для ненаглядной Сашеньки.
– Завтра же подам заявление взагс, – сказала она. – Как ты думаешь, нужно ему приезжать или так разведут?
– Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, – сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах – паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз люди приходили к ней, значит, кому-то помогало.
– Не могу я больше без нее, – сказал Шмелев. – А как подступиться, не знаю.
– Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.
– Ты и впрямь колдунья! – удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. – Все тебе, гляжу, известно.
– А как же, милой? – сложила блеклые губы в улыбку Сова. – Я тута, слава богу, не один десяток лет. Сколько робят на руки приняла – не сосчитать. И энту Лександру я принимала в поле… Она и родилась круглой, белой, как репка.
– Колдуй или вари это… приворотное зелье, только сведи меня с ней, бабка.
– Жениться али так побаловаться надумал? – испытующе глянула на него Сова.
– Разве похож я на ловеласа? Ты лучше скажи: чего не вернешь ей мужа-то? Или твои чары на расстоянии не действуют? – поддразнил он.
– Не пойму я тебя, милок, – покачала растрепанной головой старуха, – тебе же на руку, ежели она с Дмитрием расплюется. Разбитый горшок не склеишь. Муж с женой – что лошадь с телегой: везут, когда справны. А Дмитрий и Александра давно уже тянут в разные стороны.
– Пятьдесят, нет, сто рублей дам, если сведешь меня с Александрой, – посулил Шмелев.
– Сведу, – усмехнулась Сова. – Мне, родимый, за глаза и тридцатки.
Как там повела свое дело Сова, он не знал, но только Александра, приходя к ним, все чаще бросала на него внимательный, изучающий взгляд. Бабка всякий раз теперь, когда появлялась Александра, звала его чай пить на кухню. Медный самовар на подносе пускал пары, в сахарнице на высокой ножке белел горкой наколотый щипцами сахар, на тарелке аппетитно розовели лепешки, испеченные Совой. Как-то раз, ощутив горьковатость во рту, Григорий Борисович подумал: уж не в лепешки ли она добавляет свои приворотные травы?..
Разговор за столом велся пустяковый. Александра больше помалкивала, чай пила из блюдца, держа его наотлет в растопыренных пальцах, сахар с хрустом откусывала крепкими белыми зубами, с удовольствием ела лепешку. Бабка, прихлебывая чай, рассказывала разные поселковые новости: у Корниловых корова неожиданно отелилась тремя белолобыми телятами – знать, не к добру; Степан давеча зашелся кашлем во дворе и чуть в одночасье не отдал богу душу. Она, Сова, с трудом остановила кровотечение, «фельшар» – так она называла местного эскулапа Комаринского – ничего не смог поделать. А вообще-то Степан дышит на ладан, скоро помрет…
Как-то бабка оставила их вдвоем. От чая Александра раскраснелась, верхняя пуговица тесной в груди кофты расстегнулась. Григорий Борисович не удержался и легонько прикоснулся к ее белой округлой руке, обнаженной до плеча. Она отпрянула, обожгла его прозрачными, с холодинкой, широко расставленными глазами – в них были и смех, и любопытство.
– Бабка уж больно расписывает вас, говорит, вы тут самый завидный жених! Чего же вы не оженитесь, Григорий Борисович? Толкуют ведь в народе: не откладывай работу на завтра, а женитьбу под старость.
– Говорят в народе и другое: женился скоро, да на долгое горе.
– Вы что же, так весь век бобылем?
– Что было, то сплыло, – тяжело глядя на нее, ответил он. – Один я, Саша.
– Что вы на меня смотрите, будто съесть хотите? – улыбнулась она и, пошарив грубоватыми от домашней работы пальцами, застегнула на груди кофту.
– Александра Сидоровна… Саша, – лепетал он. – Только о вас и думаю – днем и ночью.
«Боже мой! – думал он. – Ну и смешно же я, наверное, выгляжу со стороны – прямо-таки старорежимный гимназист перед барышней! Может, еще плюхнуться на колени?»
– У меня муж, дите малое… – раздумчиво продолжала она, глядя на раскрытую дверь, в черном проеме которой красовался огненно-рыжий петух.
– Какой муж? – вырвалось у него.
Он придвинулся совсем близко к ней и, обхватив руками за шею, стал неистово целовать, каждую секунду ожидая, что она вырвется, засмеется ему в лицо, скажет какую-нибудь грубость. И вдруг почувствовал, как ее рука легонько дотронулась до его склоненной головы. И он властно, по-мужски, прижался губами к ее губам. Прозрачные глаза ее не закрылись, она с любопытством и ожиданием смотрела на него, на белой шее чуть заметно обозначилась голубоватая жилка.
«Я, наверное, сплю… – думал он, не веря своему счастью. – Мне все это снится…»
Вдруг она отстранилась от него, торопливо поправила складки на кофте.
– Вот что я скажу тебе, Григорий Борисович, – хрипловатым голосом произнесла она. – Пока своими глазами не увижу, что Митрий с другой якшается, покудова не погляжу в ее бесстыжую рожу, ничего промеж нас такого не будет.
Он смотрел на нее и изумлялся: только что она была податливой, такой близкой, и вот… Даже не верилось, что он целовал эту женщину.
– Любите вы его, Александра Сидоровна, – кисло улыбнулся он.
– Моя любовь хуже ненависти! – леденисто сверкнули ее глаза. – Увижу его с ней – тогда крест!..
– Увидите, – улыбнулся он.
Статная, широкобедрая, она поднялась со скамейки, отряхнула юбку и, закинув полные белые руки, поправила прическу.
– Не провожай, – сказала, – увидят – сплетен не сберешься. Свекр и так глядит на меня волком. Вот уж вправду говорят: в чужую жену черт ложку меда кладет!
– Женюсь на тебе, Саша, – с трудом выговорил он. – И сына твоего усыновлю.
– Сладко поешь, мой хороший… – рассмеялась она и, обдав жарким взглядом, ушла.
Три ночи без сна промаялся Григорий Борисович, а потом в сумерках отправился к Волоковой, постучав в окошко, вызвал ее из дома и предложил поехать в Ленинград: пусть воочию убедится, что ее муж нашел другую. У Александры в глазах загорелся мстительный огонек.
– Я и сама собиралась, – сказала она. – Да грудной Павлуша меня по рукам-ногам связал… А теперь можно его к матери определить. – Она остро взглянула на него: – Отсюда я поеду одна, знаешь, какой у нас народ… Встретишь меня на вокзале в Ленинграде.
Дальше события разыгрались как по нотам: он привел Сашу на Университетскую набережную за полчаса до окончания занятий. Когда хлынул поток студентов из здания исторического факультета, они увидели Дмитрия Абросимова и Раю – невысокую широколицую девушку с пышным русым узлом волос на затылке. Была она в узкой юбке, плоскогрудая. Красавицей ее уж никак нельзя было назвать! Шмелев только диву давался: как мог Дмитрий променять статную белолицую Сашу на эту невзрачную, с плоским лицом девчушку?
Разъяренная, побледневшая Саша, подбежав к ним, надавала пощечин ошеломленной сопернице, она бы и мужа не пощадила, но подоспевший Шмелев силой оттащил ее. Вокруг уже начала было собираться толпа любопытных. Александра выкрикивала гневные слова, вырываясь из объятий Григория Борисовича.
Надо было видеть полное, в багровых пятнах лицо Дмитрия. Он то бросался вслед за Александрой, то кидался успокаивать плачущую у парапета Раю. Не хотелось Шмелеву встречаться с молодым Абросимовым, но кто мог предвидеть, что Саша выкинет такую штуку? Впрочем, Дмитрию, кажется, была не до него…
Потом, в номере гостиницы, после обильного ужина с вином, Александра, стоя к нему спиной перед высоким венецианским зеркалом и расчесывая на ночь распущенные волосы, небрежно заметила:
– Обидишь мово ребенка – со двора прогоню, так и знай.
Этому Шмелев мог поверить, но о ребенке он сейчас не думал и, ошалев от счастья, пробормотал:
– Сашенька, не Сова нас свела, а сам бог!
– Перебирайся ко мне в дом, неча тебе больше у Совы околачиваться, – думая о своем, проговорила она.
– Да я тебя буду на руках носить!
– Не подымешь! – подзадорила она…
Назад в Андреевку они возвращались в купейном вагоне, где, кроме них, никого не было. Александра, оторвавшись от окна, за которым мелькали пригородные дачи, сладко потянулась и, глядя на него затуманившимся взглядом, сказала:
– Больше не говори, что я похожа на этих толстых баб, что тымне в музее показывал. Может, твой Рубенс и хороший художник, но женщины у него уродки.
– А мне нравятся рубенсовские женщины, – улыбнулся Шмелев.
Он, желая как-то развеять расстроенную Сашу, сводил ее в Эрмитаж, однако полотна великих голландских мастеров не произвели на нее впечатления. Один раз у нее даже вырвалось: мол, как можно такие бесстыдные картины людям показывать?
Вагон раскачивался, скрипел, на верхней полке желтел новенький фибровый чемодан с покупками для ненаглядной Сашеньки.
– Завтра же подам заявление взагс, – сказала она. – Как ты думаешь, нужно ему приезжать или так разведут?