Страница:
Население поселка делилось в основном на путейцев, обслуживающих станцию, и вольнонаемных, работающих на военной базе. И те и другие, осев здесь, обзаводились коровами, боровами, мелкой живностью. Вольнонаемных было больше. Человек тридцать работали на лесопильном заводишке, столько же числилось за леспромхозом. Был свой сапожник, шорник, парикмахер. На воинской базе были и военнослужащие.
Огороженная колючей проволокой база укрылась в бору. К ней от станции вела вымощенная булыжником дорога, она упиралась в белую проходную с железными воротами, на которых алели звезды из жести. При базе находились также сотрудник ГПУ и проводники со служебными собаками. Когда на станцию прибывал воинский эшелон, его встречали Прокофьев и молоденький сотрудник ГПУ Иван Васильевич Кузнецов. Он приехал сюда совсем недавно. Иногда его видели с огромной черной овчаркой по кличке Юсуп. Отлично выдрессированная собака по его команде молнией бросалась на любого, умела ползать по-пластунски, вести по следу, однако на людях Ваня редко демонстрировал таланты Юсупа.
В этот поздний час, когда в клубе кончились танцы и молодежь разошлась, Иван Кузнецов стоял у поселкового Совета и смотрел на дом Абросимовых. Он был в теплом полушубке и хромовых, с блеском сапогах. Немного вьюжило, по дороге змеилась поземка, с сосен, что росли на лужайке перед окнами абросимовского дома, с тихим шуршанием сыпалась снежная крупа.
Иван курил и не отводил взгляда от единственного освещенного окна. Стекло разукрасил мороз, лишь у самой форточки оттаяло. И в этом овальном пятне нет-нет и мелькало девичье лицо.
Холод начинал пощипывать кончик большого пальца в сапоге, но Кузнецов дал себе слово, что уйдет в Кленово, где в командирском доме была его комната, после того, как погаснет в окне свет. Он понимал, что это мальчишество, но такой уж у него был характер: приказал себе стоять – значит, будет стоять хоть до утра… Дело в том, что Ивану нравилась Варя Абросимова. Он приказал себе станцевать с ней – и станцевал, а вот проводил ее домой – тут и ходьбы-то пять минут! – Семен Супронович. Иван злился на себя: почему сам не вызвался в провожатые?.. Злился он на себя еще и потому, что робел перед девушкой, а это чувство вообще-то было ему несвойственно. В свои двадцать лет Ивану казалось, что он ничего и никого не боится. Этому его в школе учили, это он и сам воспитывал в себе.
Свет в окне погас, дом будто сразу отодвинулся назад. Кузнецов сунул окурок в сугроб, пошевелил в сапоге замерзшим пальцем, надвинул буденовку поглубже и, не оглядываясь, пружинисто зашагал в Кленово. Холодный вьюжный ветер захлопал полами полушубка, уколол лицо.
2
Огороженная колючей проволокой база укрылась в бору. К ней от станции вела вымощенная булыжником дорога, она упиралась в белую проходную с железными воротами, на которых алели звезды из жести. При базе находились также сотрудник ГПУ и проводники со служебными собаками. Когда на станцию прибывал воинский эшелон, его встречали Прокофьев и молоденький сотрудник ГПУ Иван Васильевич Кузнецов. Он приехал сюда совсем недавно. Иногда его видели с огромной черной овчаркой по кличке Юсуп. Отлично выдрессированная собака по его команде молнией бросалась на любого, умела ползать по-пластунски, вести по следу, однако на людях Ваня редко демонстрировал таланты Юсупа.
В этот поздний час, когда в клубе кончились танцы и молодежь разошлась, Иван Кузнецов стоял у поселкового Совета и смотрел на дом Абросимовых. Он был в теплом полушубке и хромовых, с блеском сапогах. Немного вьюжило, по дороге змеилась поземка, с сосен, что росли на лужайке перед окнами абросимовского дома, с тихим шуршанием сыпалась снежная крупа.
Иван курил и не отводил взгляда от единственного освещенного окна. Стекло разукрасил мороз, лишь у самой форточки оттаяло. И в этом овальном пятне нет-нет и мелькало девичье лицо.
Холод начинал пощипывать кончик большого пальца в сапоге, но Кузнецов дал себе слово, что уйдет в Кленово, где в командирском доме была его комната, после того, как погаснет в окне свет. Он понимал, что это мальчишество, но такой уж у него был характер: приказал себе стоять – значит, будет стоять хоть до утра… Дело в том, что Ивану нравилась Варя Абросимова. Он приказал себе станцевать с ней – и станцевал, а вот проводил ее домой – тут и ходьбы-то пять минут! – Семен Супронович. Иван злился на себя: почему сам не вызвался в провожатые?.. Злился он на себя еще и потому, что робел перед девушкой, а это чувство вообще-то было ему несвойственно. В свои двадцать лет Ивану казалось, что он ничего и никого не боится. Этому его в школе учили, это он и сам воспитывал в себе.
Свет в окне погас, дом будто сразу отодвинулся назад. Кузнецов сунул окурок в сугроб, пошевелил в сапоге замерзшим пальцем, надвинул буденовку поглубже и, не оглядываясь, пружинисто зашагал в Кленово. Холодный вьюжный ветер захлопал полами полушубка, уколол лицо.
2
В это утро отдежуривший свою смену Абросимов вдруг почувствовал неодолимое желание взять ружье и уйти в лес. Когда-то он любил охоту. С соседом Степаном Широковым вдоль и поперек исходили все окрестные леса, случалось, сутками шлындали по бору, ночевали у костра, а в последние годы что-то охладел, да и дичи стало меньше, – многие теперь балуются с ружьишком. И не только прихоти ради, но и для пропитания. У кого собственное хозяйство захудалое, без охоты не проживешь. А зверь, он тоже не дурак: раз в него стреляют, пугают, он уходит подальше в глушь от обжитых людьми мест. Потеснила зверье и «железка». Люди и то первое время шарахались от «чугунки», осеняли себя крестным знамением.
Набив в патроны пороху, дроби, законопатив пыжами, Андрей Иванович рассовал их в патронташ, снял со стены двустволку, подумал и взял охотничью сумку, хотя особенно на удачу и не рассчитывал. Увидев хозяина в охотничьем снаряжении, на цепи заметался, заскулил Буран. Какой он породы, никто не знал, но злости в нем было достаточно. Несколько раз Абросимов брал его на охоту – пернатую дичь пес не признавал, а за лисами и зайцами гонялся. Как-то прошлым летом в малиннике чуть ли не до смерти напугал молодого медведя. Тот опрометью кинулся в чащу, только его и видели. Андрей Иванович с трудом удержал собаку, рвавшуюся преследовать мишку.
За свою жизнь Абросимов уложил четырех медведей, шкура самого матерого до сих пор пылится на полу в его комнате. Когда он начал строиться, медведи без страха подходили к срубу и молча смотрели, будто вопрошая, что несут им эти невесть откуда взявшиеся двуногие существа, наполнившие тихий, задумчивый бор стуком топоров, шумом падающих сосен, едким дымом высоких костров, на которых корчились в огне зеленые ветви и корявые пни. Какое-то время люди и медведи поддерживали нейтралитет, но после того как, польстившись на легкою добычу, матерый медведище заломал годовалого жеребенка, Андрей Иванович объявил им войну. Наповал уложил разбойника, убившего жеребенка, потом еще трех, после этого медведи отступили. Больше их возле дома никто не видел, лишь женщины, ходившие в лес по ягоды, нет-нет и натыкались на медведей, но те поспешно уходили в глубь чащи.
Было в медведях нечто такое, что внушало Андрею Ивановичу уважение к ним. То ли своей невозмутимостью и умом они чем-то напоминали людей, то ли в их мощи, достоинстве было что-то родственное самому Абросимову, и теперь еще не знавшему себе равных по силе в поселке.
Ходили в сезон на птицу и зверя многие, но настоящими охотниками были лишь двое – Петр Васильевич Корнилов и Анисим Дмитриевич Петухов. Эти круглый год охотились с породистыми гончими и приносили домой добычу. Научились сами выделывать шкуры, шили шапки, рукавицы. Супронович все оптом скупал у них для своей лавки. Охотно брал он для закусочной кабанину, лосятину, куропаток и рябчиков.
С короткими, широкими лыжами под мышкой, ружьем за плечами, подпоясанный поверх телогрейки патронташем, степенно шел Андрей Иванович по улице к лесу, который начинался сразу за железнодорожным переездом. Встречных не попадалось. Буран сворачивал с дороги к калиткам домов, обнюхивал телеграфные столбы, то и дело поднимал заднюю ногу. Мороз немного отпустил, дышалось легко и вольно. Лес манил, и, сам того не замечая, Андрей Иванович прибавлял и прибавлял шагу.
Абросимов уже намеревался надеть лыжи, как заметил на лесной дороге, ведущей в Кленово, Марью Широкову. Она тоже увидела его и, приветливо улыбаясь, издали помахала рукой. После того как вернулся с войны отравленный газами Степан, Андрей Иванович перестал встречаться с соседкой, хотя охочая на любовь Маня нравилась ему. Бывало раньше, ночью крадучись он выбирался из дома, перелезал через забор и тихонько стучал костяшками пальцев в темное окошко соседки. И Маня всегда открывала, в сенях, в одной длинной рубахе, жадно приникала к нему, обвивала шею тонкими руками, шептала ласковые слова. Он брал ее, как пушинку, на руки и уносил в маленькую, с горящей лампадкой перед иконой богородицы спаленку. Маня никогда не забывала несколько раз быстро перекреститься и лампадку задуть…
– Глазам своим не верю: Андрей Иванович! – обрадованно затараторила Маня. – Живем бок о бок, а уж сколько дён тебя не видела. Гляжу, на охоту собрался?
– Какая теперь охота – одно баловство.
– Весной пахнет, Андрей, – вздохнула соседка. – Всякая живая тварь радуется тому…
– А ты не радуешься?
– Будто ты, Андрей, не знаешь? – блеснула на него живыми темными глазами Маня. – Забыл ты тропинку к моему дому.
– Как Степан-то? – спросил Абросимов, закуривая. Он отводил глаза от соседки.
– Сохнет мой бедолага Степа, – опечалилась Маня. – Духает и духает, во ночам спать не дает. Надрывный такой кашель. Хотя и не спим вместях, а слыхать.
– Чего ко мне-то не заходит? – Андрей Иванович испытующе взглянул на соседку: не рассказала ли мужу лишнего чего.
– Он со мной-то, Андрей Иванович, за день, бывает, двумя словечками не обмолвится, – вздохнула Маня. – Угрюмый стал, людей сторонится, ребятишкам своим не рад. Малые, что с них возьмешь, заиграются, а он орет на них, аж весь трясется от злости. – Маня концом платка вытерла повлажневшие глаза. – И со мной неласковый, что есть мужик в доме, что его нету… Всю силушку свою оставил на проклятой войне!
Андрей Иванович крякнул, кинул окурок в снег, стал лыжи надевать. В черных глазах соседки полыхнул прежний горячий огонь, молодая еще бабенка – чуть больше тридцати. И полушубок-то на ней ладно сидит, и черная прядь волос так знакомо вымахнула из-под белого шерстяного платка.
– Куда это Буран запропастился? – пробормотал Абросимов.
Весной и летом в те далекие годы они с Маней миловались в лесу, на сенокосе. Приходила она ночью к Андрею Ивановичу в будку обходчика, а чуть свет сосновым бором убегала домой. Две версты лесом, а ей все нипочем! Ведь верующая, а грешить не боялась… Засмеется, скажет, мол, в церковь схожу и все свои грехи отмолю…
– Андрей, может, с охоты-то, когда стемнеет, заглянешь ко мне на часок? – неуверенно обронила Майя. – Степа-то утречком уехал в Климово, в больницу, ежели вернется, так только ночным, а ребятишек я пораньше уложу… Я уж тебя вишневой наливочкой попотчую да рыбки копченой вот нынче купила в потребиловке. Придешь, Андрюшенька?
Думал Андрей Иванович, что все умерло, ан нет! Неожиданно вспомнилась теплая июньская ночь, свежая копна сена, лежащая навзничь Маша с запрокинутыми за голову белыми руками…
Над головой, треща на весь лес, пролетела сорока; Абросимов проводил ее взглядом, поправил за спиной ружье, сделал было движение привлечь к себе молодицу – та подалась к нему, глядя снизу вверх бархатистыми глазами, – но он отвернулся и двинулся по снежной целине, припущенной золотистой сосновой пыльцой, в глубь бора.
– Может, зайца на ужин подстрелю, – не оборачиваясь, пробормотал он.
Молодая женщина в полушубке, белом вязаном платке с длинными концами в кошелкой в руке неотрывно смотрела ему в широкую спину. И в черных глазах ее плескались одновременно и радость и грусть…
– Люб ты мне, Андрей, – шептала она. – Ой как люб! Господи, прости меня и помилуй…
Уж дня три, как установилась ровная погода: туманное утро выбеливало иголки на соснах и елях, днем выкатывалось из-за деревьев солнце, колючие ветви зеленели, освобождаясь от испарины, на крышах нарастали большие рубчатые сосульки, а к вечеру снова подмораживало. Февраль на исходе, и крепких морозов уже не будет. Но в лесу еще стояла глухая зима. Маленькие елки все еще прятались в пышных сугробах, кое-где во всю длину толстых красноватых ветвей намело высокие белые дорожки, в кронах огромных елей, грозя обрушиться на голову, повисли белые глыбы. То и дело виднелись вокруг стволов распотрошенные белками коричневые холмики шишек.
Андрей Иванович миновал просеку, спустился в низину с редкими голыми кустами – здесь под снегом прячется клюквенное болото. Теперь он внимательно смотрел по сторонам: меж елок стали попадаться заячьи и лисьи следы, а вот в осиннике стояли лоси, обгрызаны тонкие ветки, зеленоватая кора выделяется на снегу. Понемногу Абросимовым овладел знакомый охотничий азарт, он прислушивался, вертел головой, останавливался и подолгу изучал путаные заячьи следы. Белый, с сумрачными тенями меж стволов лес настороженно молчал. Один высокий сугроб, облепивший косо поваленную сосну, походил на берлогу, меж сучьев чернела дыра. Андрей Иванович далеко обошел подозрительное место: встреча с чутким в эту пору зимующим медведем не входила в его планы. Удивительно, что лоси тут снова появились: в голодные годы Петухов и Корнилов почти всех сохатых извели. Супронович только и торговал в своей лавке лосятиной.
Буран остановился, стал принюхиваться, затем, проваливаясь в снег по брюхо, тяжелыми скачками с лаем кинулся к кустам бузины. Лай становился громче, переходил в рычание. Перед самым носом собаки выскочил из сугроба русак, метнулся в сторону…
Ружье само собой взлетело к плечу, со шрапнельным шуршанием раскатисто грохнул выстрел, и зверек, пронзительно заверещав, подпрыгнул вверх и задергался в снегу, обагряя его кровью. Буран, тяжело дыша и вывалив красный язык, пробирался к нему. Абросимов отозвал собаку, пришлось дважды строго прикрикнуть, прежде чем она остановилась, облизываясь, не спуская с зайца глаз.
Подняв тяжелого русака за длинные задние ноги, Андрей Иванович со странным чувством наблюдал за тем, как мутнеют и стекленеют большие, опушенные седыми ресницами, выразительные глаза зверька. Возбуждение, азарт, радость от удачного выстрела – все это угасало в нем одновременно с тем, как на глазах угасала жизнь в трепетавшем в руке зайце. «Наверное, старею, – подумал Андрей Иванович. – С чего бы это мне стало жалко дикую лесную тварь?»
Ответить себе на этот вопрос он не смог, но желание охотиться пропало, и, когда Бураи спугнул еще одного русака, он по привычке вскинул двустволку, но не спустил курок. Ему приятно было видеть, как заяц прыгал между стволов, дразня его круглой белой пуховкой хвоста.
Буран, пробежав немного по глубокому снегу, остановился и, обернув к хозяину острую морду, недоумевающе уставился на него: умный собачий взгляд как бы спрашивал: «Ну что же ты? Стреляй!»
– Пущай живет, – улыбнулся в бороду охотник. – Живой-то он красивше мертвого.
Пес обиженно тявкнул, явно не соглашаясь с хозяином. Абросимов усмехнулся и повернул назад – скажи кому, что держал на мушке зайца и не выстрелил, не поверят. Не дрожала ведь рука, когда валил медведя? Резал он и коров, телят, свиней, не говоря уж о мелкой живности, а тут на днях жена попросила курицу зарезать – и рука у него дрогнула. Никогда он не задумывался над такими вещами: что такое жизнь? А тут задумался, вот живет он на свете, а зачем? Сколько помнит себя – все время работал. Крошечным пацаном ходил с отцом в поле, пас скот, полол грядки на огороде. Появилась силенка в руках – встал сначала за борону, потом за соху. Женился, захотелось по-другому жить, ушел из родной деревни, вот срубил добрый дом, когда еще и станции не было, построил еще несколько домов, а зачем, спрашивается? Зачем пуп надрывал всю жизнь, деньги копил, добро наживал? Дома за красивые бумажки пропали, золото утекло между пальцами.
Из одиннадцати детей в живых только четверо остались. Его надежда – сын Митя заявил, что ему ничего не надо. Отец возится на дворе, а он сидит у окна с книжкой… Не останется он в Андреевке, все его мысли о городе, учении. Укатит в Ленинград, а зачем ему потом возвращаться сюда? Тут и грамотеев-то – два учителя да начальник почты. Как ни крути, а сын – отрезанный ломоть. А ведь корень рода – мужчина. Неужто вся жизнь Андрея Ивановича самообман? Дом с комнатой, обклеенной никому не нужными царскими ассигнациями.
Дед и отец Абросимова были потомственными крестьянами, всю жизнь до глубокой старости жили своим земельным наделом. Концы с концами сводили, но лишней лошади для облегчения труда так и не прикупили. Не оставили после себя ни полных закромов, ни кубышки с золотыми. Он, Андрей Иванович, научился грамоте, захотел по-другому зажить, оторвался от крепкого абросимовского корня, глубоко вросшего в землю. И жаловаться на свою судьбу вроде грех: прожил большую часть жизни в достатке. Да и теперь не бедствует. Вон ребятишки в школу бегают. И учат там их бесплатно. Что и говорить, Советская власть принесла большое облегчение народу. Думал ли он, Андрей Иванович, что его сын Митя в науку ударится? Иной раз до рассвета читает книжки, да все больше исторические, непонятные… Разве раньше мог мечтать деревенский житель, что его сын станет учителем или доктором? Закрыты были все пути-дороги беднякам в науку и высокие чины. А теперь крестьянские и рабочие сыны всей страной управляют… Жаль лишь, что снова от абросимовского корня отрывается главный кусок, – чувствует сердцем Андрей Иванович: не вернется сын сюда. В другом месте пустит свой корень… Может, в этом и есть смысл жизни: корень дает ростки, отростки, разветвления? Не хотят дети идти по отцовскому пути.
Разве может он, Андрей Иванович, сказать, что дед его или отец были неумными, недалекими людьми? Не может так сказать. А ведь и они были против того, чтобы он ушел из деревни. В Леонтьеве и дед и отец пользовались большим уважением, а с дедом по посевным делам советовался сам барии, даже однажды пожаловал ему породистого гончака. И он, Андрей Иванович, не может пожаловаться: от всех ему здесь почет и уважение, вон даже поселок назван его именем. Что ж, он свой корень намертво пустил в эту землю и уже ничего нельзя изменить, да и нужно ли?
Андрей Иванович порой заглядывает в Митины книжки… Умнейшие люди ломают головы над смыслом жизни, ищут какие-то мудреные законы, непохожие на законы природы. А ведь каждая букашка, едва вылупившись, и та, верно, знает, для чего появилась на свет, и выполняет свое предназначение в короткой жизни. А человек? Почему он с легким сердцем разрушает то, что создали отцы и деды? Чего он мечется по земле, чего ищет? И что в конце концов обретает? Ту же землю, которую топтал, взрывал, проклинал и за которую дрался… Да, звери так не грызутся, как люди. Видел Андрей Иванович, как во время гона дрались лоси, волки, лисы. Слабый всегда склонял голову или подставлял шею сильному сопернику – на том и заканчивался спор за участок леса или за самку. У людей же все по-иному… Свирепого человека иногда сравнивают со зверем – пустое это. Ни один самый хищный зверь не сравняется в жестокости с человеком.
Сколько крови было в войну пролито! За что и за кого? За царя, которого вскорости турнули с престола? А германцы за кого? За кайзера? А ведь ни того, ни другого и в глаза никогда не видели… Неразумный муравей и тот не нападает без видимой причины. Пчела не ужалит, если ее не разозлишь, а человек? Дают ему ружье, заставляют рыть окоп и стрелять в другого человека. Что стрелять! Колоть штыком, резать ножом, рвать горло зубами… «За отечество, за царя-я-батюшку!» Бежит, падает, сраженный пулей или шрапнелью, и умирает, так и не вникнув в смысл этих слов…
За отечество живота не жаль. Вон у Митьки в книжках про монгольское иго написано. Какая русская душа этакое стерпит? А война 1812 года? Об ней еще дед рассказывал. Вилами мужики и бабы гнали французишек. Так-то… А он-то, Абросимов, почто штык всадил в того рыжего германца?..
Пока не читал Андрей Иванович книг, не думал обо всем этом. А может, дело в возрасте? Пришла пора и подумать, как ты жил и зачем на белом свете…
Неожиданно яркий луч прорвался сквозь густой лапник, и мириады сверкающих блесток заплясали перед глазами. Абросимов замер на месте: казалось, стоит пошевелиться – и праздничное сверкание тут же погаснет. И сразу многоголосо затенькали синицы, раскатилась барабанная дробь дятла, ему тут же ответил другой.
А он ломает голову, зачем жить. Вот затем, чтобы видеть эту редкую красоту, слышать птиц, внимать шуму деревьев, любоваться бездонным небом… И когда смягчившийся взгляд его наткнулся на безжизненно вытянувшегося в руке зайца, он поспешно засунул его в сумку…
Лишь спряталось за облако солнце, сразу прекратилось в лесу радужное искрение, еще какое-то время щеки покалывали невидимые иголки. Почувствовав, что стал мерзнуть, Абросимов закинул за спину ружье и двинулся дальше. Широкие лыжи запели не так, как раньше, к глухому ширканью прибавилось негромкое посвистывание, значит, с неба и впрямь просыпался невидимый снежный дождь. В стороне с пушечным шумом сорвался с рябины тетерев, но Андрей Иванович лишь проводил крупную птицу взглядом и пошел дальше. Рябиновая ветвь раскачивалась, и горсть мерзлых красных ягод, казалось, сухо гремела. Цепочки следов разбегались, перекрещивались и исчезали в кустах.
В лесу стало сумрачно, Абросимов пересек лыжные следы – верно, какой-нибудь охотник бродил тут, скорее всего с кленовской базы. Андрей Иванович наверняка прошел бы мимо разбросанных у оврага тонких лесин, если бы не Буран. Взъерошив шерсть на загривке, пес не бросился вперед, как в тот раз, когда поднял зайца, а, приглушенно рыча, почти на брюхе пополз по снегу. Необычное поведение собаки удивило Андрея Ивановича. Он быстро зарядил ружье патронами с крупным зарядом – не медведь ли? Ему совсем не хотелось поднимать хозяина леса, но криком отзывать собаку тоже было опасно: зверь услышит и выскочит из берлоги. Однако, присмотревшись, он понял, что это волчья яма с раскиданными во все стороны лесинами, прикрывавшими ее. К краю ямы вели чьи-то глубокие рыхлые следы, рядом с ними отпечатались человеческие. У толстой сосны Андрей Иванович увидел брошенные лыжи и зеленый вещевой мешок. Еще дальше, у болотины, наст был взрыт до земли, ветки ивовых кустов сломаны – тут явно хозяйничали кабаны. Буран уже был у ямы и яростно лаял, из-под его задних ног летели комки снега. Заглянув в глубокую яму, Абросимов увидел лежащих в обнимку клыкастого кабана и человека. Прикрикнув на Бурана, он не раздумывая спустился в яму: человек едва дышал, пола зеленой куртки потемнела от крови.
Надо было обладать силой Абросимова, чтобы в одиночку по скользким лесинам вытащить из ямы раненого. Наверху Андрей Иванович шапкой вытер мокрый лоб, попробовал снегом отчистить ватник от крови, но скоро бросил это пустое занятие: кровь загустела, смерзлась. Буран обнюхивал кровавые комки, лизнул распростертого на снегу человека в бледное лицо и снова забегал вокруг ямы, жалобно повизгивая.
Абросимов узнал раненого: это был земляк Супроновича, который квартировал у Совы – так прозвали одинокую старуху за то, что в отличие от всех она топила русскую печь ночью, пекла хлебы и варила разные снадобья. Бабку много лет мучила бессонница, потому она и не теряла времени даром. Поговаривали, что Сова знается с нечистой силой.
Однако угораздило этого – глаза закрыты, бритые щеки запали, дышит с хрипом. Кабан поранил его в нескольких местах, но самая опасная рана, по-видимому, в левом боку. Андрей Иванович, как смог, перевязал пострадавшего полой его порванной исподней рубахи. Согревая дыханием озябшие пальцы, раздумывал, как его дотащить до поселка. До железнодорожной насыпи можно довезти на связанных вместе лыжах, а там наезженная дорога; если не встретятся розвальни, то и на закорках допрет до больницы.
Не мешкая Андрей Иванович соорудил из пары лыж и елочных ветвей волокушу, уложил на нее раненого, в ноги приткнул легкий вещевой мешок, второе ружье тоже забросил себе за спину. Буран бегал вокруг ямы и скулил. Он догнал хозяина с волокушей, когда тот, обливаясь потом, выбрался на просеку. Здесь наст был потверже, и ноги не так глубоко проваливались. Волоча на веревке раненого, Андрей Иванович размышлял, каким образом угодил к кабану в яму охотник. Повезло, что кабанчик не слишком большой, секач бы в живых не оставил. И все-таки молодчина этот! Без ружья, с одним ножом справиться со свирепой зверюгой!..
Андрей Иванович нагнулся над раненым и жесткой рукавицей стал растирать ему уши, щеки. Тот застонал и открыл помутневшие, отсутствующие глаза. Лицо его было жестким, губы кривились, крылья носа подрагивали. Он долго вглядывался в Абросимова и, облизав запекшиеся губы, отчетливо произнес:
– Не дал бог сгинуть в яме… с вонючей свиньей…
– Поставь Николе-чудотворцу толстую свечку, – усмехнулся Андрей Иванович, доставая табак. – Коли не кабаненок, давно бы ты замерз. Леший тебя в яму-то толкнул?
– Сам прыгнул. – Морщась от боли, Шмелев согнул и разогнул правую руку. – Я думал, сломана…
По тому, как раненый смотрел на него, Андрей Иванович понял, что тот тоже хочет закурить. Свернул и ему самокрутку, сунул в рот, с любопытством взглянул на него.
– У нас был в поселке Сема-дурачок, так он взобрался на крышу водонапорной башни и заорал во всю глотку: «Глядите, люди добрые, как я птицей-лебедём в Африку полечу-у!» Раскинул руки – и шасть с крыши… Не знаю как до Африки, а вот в рай, душа безгрешная, угодил в аккурат… – Андрей Иванович коротко хохотнул.
– А что мне было делать? – жадно затянувшись, слабым голосом проговорил раненый. – Только подошел к этой проклятой яме, слышу сзади топот – оборачиваюсь: огромный вепрь летит. Пена из пасти. Не помню, как и в яме очутился. А там тоже подарочек! Копытами бил, кусался, дьявол, как крокодил! А разит же от него! – Раненого даже передернуло.
Абросимов видел, как он потихоньку ощупывает себя, сгибает то одну ногу, то другую. Дотронувшись до обмотанного рубахой бока, скривился.
– Много я слыхал охотничьих баек, а такое… – покачал головой Андрей Иванович. – Сам не увидел бы, в жисть не поверил!
Раненый закрыл глаза, то ли снова впал в беспамятство, то ли сильно ослабел, только до самого переезда молчал. Засунув в сугроб ружья, лыжи и вещевой мешок, Абросимов осторожно с холмика взвалил его на спину, подхватил сзади за ноги в новых валенках и понес в поселок. Буран бежал впереди, оглядываясь на хозяина. Впрячь бы собаку в волокушу, пусть бы тащила ружья и мешок… Представив себе эту картину, невольно рассмеялся. Шмелев, обхвативший его обеими руками за шею, проговорил:
– Ну и здоровы же вы, Андрей Иванович!
«Ишь ты, знает меня! – подумал Абросимов. – А ведь всего раз в лавке Супроновича и виделись то». Теперь только старожилы знали, что станция названа по имени Андрея Ивановича, новые поселенцы не связывали его имя с названием поселка. Да и часто ли люди задумываются, почему так или иначе названы деревня, поселок, город? Бывает, всю жизнь проживут, а так и не поинтересуются историей земли, на которой родились. А тут все получилось неожиданно для самого Андрея Ивановича. У него квартировался сам начальник строительства железнодорожной станции – веселый человек, любитель попариться в русской бане и выпить. Когда заложили фундамент вокзала, он долго разглядывал карту, расспрашивал Абросимова о близлежащих деревнях, узнав, что тот из Леонтьева, наморщил лоб и покачал головой: «Леонтьево… гм, не звучит. Андреевка – звучит! Не возражаешь, Абросимов, если станция будет называться твоим именем – Андреевкой?..»
Набив в патроны пороху, дроби, законопатив пыжами, Андрей Иванович рассовал их в патронташ, снял со стены двустволку, подумал и взял охотничью сумку, хотя особенно на удачу и не рассчитывал. Увидев хозяина в охотничьем снаряжении, на цепи заметался, заскулил Буран. Какой он породы, никто не знал, но злости в нем было достаточно. Несколько раз Абросимов брал его на охоту – пернатую дичь пес не признавал, а за лисами и зайцами гонялся. Как-то прошлым летом в малиннике чуть ли не до смерти напугал молодого медведя. Тот опрометью кинулся в чащу, только его и видели. Андрей Иванович с трудом удержал собаку, рвавшуюся преследовать мишку.
За свою жизнь Абросимов уложил четырех медведей, шкура самого матерого до сих пор пылится на полу в его комнате. Когда он начал строиться, медведи без страха подходили к срубу и молча смотрели, будто вопрошая, что несут им эти невесть откуда взявшиеся двуногие существа, наполнившие тихий, задумчивый бор стуком топоров, шумом падающих сосен, едким дымом высоких костров, на которых корчились в огне зеленые ветви и корявые пни. Какое-то время люди и медведи поддерживали нейтралитет, но после того как, польстившись на легкою добычу, матерый медведище заломал годовалого жеребенка, Андрей Иванович объявил им войну. Наповал уложил разбойника, убившего жеребенка, потом еще трех, после этого медведи отступили. Больше их возле дома никто не видел, лишь женщины, ходившие в лес по ягоды, нет-нет и натыкались на медведей, но те поспешно уходили в глубь чащи.
Было в медведях нечто такое, что внушало Андрею Ивановичу уважение к ним. То ли своей невозмутимостью и умом они чем-то напоминали людей, то ли в их мощи, достоинстве было что-то родственное самому Абросимову, и теперь еще не знавшему себе равных по силе в поселке.
Ходили в сезон на птицу и зверя многие, но настоящими охотниками были лишь двое – Петр Васильевич Корнилов и Анисим Дмитриевич Петухов. Эти круглый год охотились с породистыми гончими и приносили домой добычу. Научились сами выделывать шкуры, шили шапки, рукавицы. Супронович все оптом скупал у них для своей лавки. Охотно брал он для закусочной кабанину, лосятину, куропаток и рябчиков.
С короткими, широкими лыжами под мышкой, ружьем за плечами, подпоясанный поверх телогрейки патронташем, степенно шел Андрей Иванович по улице к лесу, который начинался сразу за железнодорожным переездом. Встречных не попадалось. Буран сворачивал с дороги к калиткам домов, обнюхивал телеграфные столбы, то и дело поднимал заднюю ногу. Мороз немного отпустил, дышалось легко и вольно. Лес манил, и, сам того не замечая, Андрей Иванович прибавлял и прибавлял шагу.
Абросимов уже намеревался надеть лыжи, как заметил на лесной дороге, ведущей в Кленово, Марью Широкову. Она тоже увидела его и, приветливо улыбаясь, издали помахала рукой. После того как вернулся с войны отравленный газами Степан, Андрей Иванович перестал встречаться с соседкой, хотя охочая на любовь Маня нравилась ему. Бывало раньше, ночью крадучись он выбирался из дома, перелезал через забор и тихонько стучал костяшками пальцев в темное окошко соседки. И Маня всегда открывала, в сенях, в одной длинной рубахе, жадно приникала к нему, обвивала шею тонкими руками, шептала ласковые слова. Он брал ее, как пушинку, на руки и уносил в маленькую, с горящей лампадкой перед иконой богородицы спаленку. Маня никогда не забывала несколько раз быстро перекреститься и лампадку задуть…
– Глазам своим не верю: Андрей Иванович! – обрадованно затараторила Маня. – Живем бок о бок, а уж сколько дён тебя не видела. Гляжу, на охоту собрался?
– Какая теперь охота – одно баловство.
– Весной пахнет, Андрей, – вздохнула соседка. – Всякая живая тварь радуется тому…
– А ты не радуешься?
– Будто ты, Андрей, не знаешь? – блеснула на него живыми темными глазами Маня. – Забыл ты тропинку к моему дому.
– Как Степан-то? – спросил Абросимов, закуривая. Он отводил глаза от соседки.
– Сохнет мой бедолага Степа, – опечалилась Маня. – Духает и духает, во ночам спать не дает. Надрывный такой кашель. Хотя и не спим вместях, а слыхать.
– Чего ко мне-то не заходит? – Андрей Иванович испытующе взглянул на соседку: не рассказала ли мужу лишнего чего.
– Он со мной-то, Андрей Иванович, за день, бывает, двумя словечками не обмолвится, – вздохнула Маня. – Угрюмый стал, людей сторонится, ребятишкам своим не рад. Малые, что с них возьмешь, заиграются, а он орет на них, аж весь трясется от злости. – Маня концом платка вытерла повлажневшие глаза. – И со мной неласковый, что есть мужик в доме, что его нету… Всю силушку свою оставил на проклятой войне!
Андрей Иванович крякнул, кинул окурок в снег, стал лыжи надевать. В черных глазах соседки полыхнул прежний горячий огонь, молодая еще бабенка – чуть больше тридцати. И полушубок-то на ней ладно сидит, и черная прядь волос так знакомо вымахнула из-под белого шерстяного платка.
– Куда это Буран запропастился? – пробормотал Абросимов.
Весной и летом в те далекие годы они с Маней миловались в лесу, на сенокосе. Приходила она ночью к Андрею Ивановичу в будку обходчика, а чуть свет сосновым бором убегала домой. Две версты лесом, а ей все нипочем! Ведь верующая, а грешить не боялась… Засмеется, скажет, мол, в церковь схожу и все свои грехи отмолю…
– Андрей, может, с охоты-то, когда стемнеет, заглянешь ко мне на часок? – неуверенно обронила Майя. – Степа-то утречком уехал в Климово, в больницу, ежели вернется, так только ночным, а ребятишек я пораньше уложу… Я уж тебя вишневой наливочкой попотчую да рыбки копченой вот нынче купила в потребиловке. Придешь, Андрюшенька?
Думал Андрей Иванович, что все умерло, ан нет! Неожиданно вспомнилась теплая июньская ночь, свежая копна сена, лежащая навзничь Маша с запрокинутыми за голову белыми руками…
Над головой, треща на весь лес, пролетела сорока; Абросимов проводил ее взглядом, поправил за спиной ружье, сделал было движение привлечь к себе молодицу – та подалась к нему, глядя снизу вверх бархатистыми глазами, – но он отвернулся и двинулся по снежной целине, припущенной золотистой сосновой пыльцой, в глубь бора.
– Может, зайца на ужин подстрелю, – не оборачиваясь, пробормотал он.
Молодая женщина в полушубке, белом вязаном платке с длинными концами в кошелкой в руке неотрывно смотрела ему в широкую спину. И в черных глазах ее плескались одновременно и радость и грусть…
– Люб ты мне, Андрей, – шептала она. – Ой как люб! Господи, прости меня и помилуй…
Уж дня три, как установилась ровная погода: туманное утро выбеливало иголки на соснах и елях, днем выкатывалось из-за деревьев солнце, колючие ветви зеленели, освобождаясь от испарины, на крышах нарастали большие рубчатые сосульки, а к вечеру снова подмораживало. Февраль на исходе, и крепких морозов уже не будет. Но в лесу еще стояла глухая зима. Маленькие елки все еще прятались в пышных сугробах, кое-где во всю длину толстых красноватых ветвей намело высокие белые дорожки, в кронах огромных елей, грозя обрушиться на голову, повисли белые глыбы. То и дело виднелись вокруг стволов распотрошенные белками коричневые холмики шишек.
Андрей Иванович миновал просеку, спустился в низину с редкими голыми кустами – здесь под снегом прячется клюквенное болото. Теперь он внимательно смотрел по сторонам: меж елок стали попадаться заячьи и лисьи следы, а вот в осиннике стояли лоси, обгрызаны тонкие ветки, зеленоватая кора выделяется на снегу. Понемногу Абросимовым овладел знакомый охотничий азарт, он прислушивался, вертел головой, останавливался и подолгу изучал путаные заячьи следы. Белый, с сумрачными тенями меж стволов лес настороженно молчал. Один высокий сугроб, облепивший косо поваленную сосну, походил на берлогу, меж сучьев чернела дыра. Андрей Иванович далеко обошел подозрительное место: встреча с чутким в эту пору зимующим медведем не входила в его планы. Удивительно, что лоси тут снова появились: в голодные годы Петухов и Корнилов почти всех сохатых извели. Супронович только и торговал в своей лавке лосятиной.
Буран остановился, стал принюхиваться, затем, проваливаясь в снег по брюхо, тяжелыми скачками с лаем кинулся к кустам бузины. Лай становился громче, переходил в рычание. Перед самым носом собаки выскочил из сугроба русак, метнулся в сторону…
Ружье само собой взлетело к плечу, со шрапнельным шуршанием раскатисто грохнул выстрел, и зверек, пронзительно заверещав, подпрыгнул вверх и задергался в снегу, обагряя его кровью. Буран, тяжело дыша и вывалив красный язык, пробирался к нему. Абросимов отозвал собаку, пришлось дважды строго прикрикнуть, прежде чем она остановилась, облизываясь, не спуская с зайца глаз.
Подняв тяжелого русака за длинные задние ноги, Андрей Иванович со странным чувством наблюдал за тем, как мутнеют и стекленеют большие, опушенные седыми ресницами, выразительные глаза зверька. Возбуждение, азарт, радость от удачного выстрела – все это угасало в нем одновременно с тем, как на глазах угасала жизнь в трепетавшем в руке зайце. «Наверное, старею, – подумал Андрей Иванович. – С чего бы это мне стало жалко дикую лесную тварь?»
Ответить себе на этот вопрос он не смог, но желание охотиться пропало, и, когда Бураи спугнул еще одного русака, он по привычке вскинул двустволку, но не спустил курок. Ему приятно было видеть, как заяц прыгал между стволов, дразня его круглой белой пуховкой хвоста.
Буран, пробежав немного по глубокому снегу, остановился и, обернув к хозяину острую морду, недоумевающе уставился на него: умный собачий взгляд как бы спрашивал: «Ну что же ты? Стреляй!»
– Пущай живет, – улыбнулся в бороду охотник. – Живой-то он красивше мертвого.
Пес обиженно тявкнул, явно не соглашаясь с хозяином. Абросимов усмехнулся и повернул назад – скажи кому, что держал на мушке зайца и не выстрелил, не поверят. Не дрожала ведь рука, когда валил медведя? Резал он и коров, телят, свиней, не говоря уж о мелкой живности, а тут на днях жена попросила курицу зарезать – и рука у него дрогнула. Никогда он не задумывался над такими вещами: что такое жизнь? А тут задумался, вот живет он на свете, а зачем? Сколько помнит себя – все время работал. Крошечным пацаном ходил с отцом в поле, пас скот, полол грядки на огороде. Появилась силенка в руках – встал сначала за борону, потом за соху. Женился, захотелось по-другому жить, ушел из родной деревни, вот срубил добрый дом, когда еще и станции не было, построил еще несколько домов, а зачем, спрашивается? Зачем пуп надрывал всю жизнь, деньги копил, добро наживал? Дома за красивые бумажки пропали, золото утекло между пальцами.
Из одиннадцати детей в живых только четверо остались. Его надежда – сын Митя заявил, что ему ничего не надо. Отец возится на дворе, а он сидит у окна с книжкой… Не останется он в Андреевке, все его мысли о городе, учении. Укатит в Ленинград, а зачем ему потом возвращаться сюда? Тут и грамотеев-то – два учителя да начальник почты. Как ни крути, а сын – отрезанный ломоть. А ведь корень рода – мужчина. Неужто вся жизнь Андрея Ивановича самообман? Дом с комнатой, обклеенной никому не нужными царскими ассигнациями.
Дед и отец Абросимова были потомственными крестьянами, всю жизнь до глубокой старости жили своим земельным наделом. Концы с концами сводили, но лишней лошади для облегчения труда так и не прикупили. Не оставили после себя ни полных закромов, ни кубышки с золотыми. Он, Андрей Иванович, научился грамоте, захотел по-другому зажить, оторвался от крепкого абросимовского корня, глубоко вросшего в землю. И жаловаться на свою судьбу вроде грех: прожил большую часть жизни в достатке. Да и теперь не бедствует. Вон ребятишки в школу бегают. И учат там их бесплатно. Что и говорить, Советская власть принесла большое облегчение народу. Думал ли он, Андрей Иванович, что его сын Митя в науку ударится? Иной раз до рассвета читает книжки, да все больше исторические, непонятные… Разве раньше мог мечтать деревенский житель, что его сын станет учителем или доктором? Закрыты были все пути-дороги беднякам в науку и высокие чины. А теперь крестьянские и рабочие сыны всей страной управляют… Жаль лишь, что снова от абросимовского корня отрывается главный кусок, – чувствует сердцем Андрей Иванович: не вернется сын сюда. В другом месте пустит свой корень… Может, в этом и есть смысл жизни: корень дает ростки, отростки, разветвления? Не хотят дети идти по отцовскому пути.
Разве может он, Андрей Иванович, сказать, что дед его или отец были неумными, недалекими людьми? Не может так сказать. А ведь и они были против того, чтобы он ушел из деревни. В Леонтьеве и дед и отец пользовались большим уважением, а с дедом по посевным делам советовался сам барии, даже однажды пожаловал ему породистого гончака. И он, Андрей Иванович, не может пожаловаться: от всех ему здесь почет и уважение, вон даже поселок назван его именем. Что ж, он свой корень намертво пустил в эту землю и уже ничего нельзя изменить, да и нужно ли?
Андрей Иванович порой заглядывает в Митины книжки… Умнейшие люди ломают головы над смыслом жизни, ищут какие-то мудреные законы, непохожие на законы природы. А ведь каждая букашка, едва вылупившись, и та, верно, знает, для чего появилась на свет, и выполняет свое предназначение в короткой жизни. А человек? Почему он с легким сердцем разрушает то, что создали отцы и деды? Чего он мечется по земле, чего ищет? И что в конце концов обретает? Ту же землю, которую топтал, взрывал, проклинал и за которую дрался… Да, звери так не грызутся, как люди. Видел Андрей Иванович, как во время гона дрались лоси, волки, лисы. Слабый всегда склонял голову или подставлял шею сильному сопернику – на том и заканчивался спор за участок леса или за самку. У людей же все по-иному… Свирепого человека иногда сравнивают со зверем – пустое это. Ни один самый хищный зверь не сравняется в жестокости с человеком.
Сколько крови было в войну пролито! За что и за кого? За царя, которого вскорости турнули с престола? А германцы за кого? За кайзера? А ведь ни того, ни другого и в глаза никогда не видели… Неразумный муравей и тот не нападает без видимой причины. Пчела не ужалит, если ее не разозлишь, а человек? Дают ему ружье, заставляют рыть окоп и стрелять в другого человека. Что стрелять! Колоть штыком, резать ножом, рвать горло зубами… «За отечество, за царя-я-батюшку!» Бежит, падает, сраженный пулей или шрапнелью, и умирает, так и не вникнув в смысл этих слов…
За отечество живота не жаль. Вон у Митьки в книжках про монгольское иго написано. Какая русская душа этакое стерпит? А война 1812 года? Об ней еще дед рассказывал. Вилами мужики и бабы гнали французишек. Так-то… А он-то, Абросимов, почто штык всадил в того рыжего германца?..
Пока не читал Андрей Иванович книг, не думал обо всем этом. А может, дело в возрасте? Пришла пора и подумать, как ты жил и зачем на белом свете…
Неожиданно яркий луч прорвался сквозь густой лапник, и мириады сверкающих блесток заплясали перед глазами. Абросимов замер на месте: казалось, стоит пошевелиться – и праздничное сверкание тут же погаснет. И сразу многоголосо затенькали синицы, раскатилась барабанная дробь дятла, ему тут же ответил другой.
А он ломает голову, зачем жить. Вот затем, чтобы видеть эту редкую красоту, слышать птиц, внимать шуму деревьев, любоваться бездонным небом… И когда смягчившийся взгляд его наткнулся на безжизненно вытянувшегося в руке зайца, он поспешно засунул его в сумку…
Лишь спряталось за облако солнце, сразу прекратилось в лесу радужное искрение, еще какое-то время щеки покалывали невидимые иголки. Почувствовав, что стал мерзнуть, Абросимов закинул за спину ружье и двинулся дальше. Широкие лыжи запели не так, как раньше, к глухому ширканью прибавилось негромкое посвистывание, значит, с неба и впрямь просыпался невидимый снежный дождь. В стороне с пушечным шумом сорвался с рябины тетерев, но Андрей Иванович лишь проводил крупную птицу взглядом и пошел дальше. Рябиновая ветвь раскачивалась, и горсть мерзлых красных ягод, казалось, сухо гремела. Цепочки следов разбегались, перекрещивались и исчезали в кустах.
В лесу стало сумрачно, Абросимов пересек лыжные следы – верно, какой-нибудь охотник бродил тут, скорее всего с кленовской базы. Андрей Иванович наверняка прошел бы мимо разбросанных у оврага тонких лесин, если бы не Буран. Взъерошив шерсть на загривке, пес не бросился вперед, как в тот раз, когда поднял зайца, а, приглушенно рыча, почти на брюхе пополз по снегу. Необычное поведение собаки удивило Андрея Ивановича. Он быстро зарядил ружье патронами с крупным зарядом – не медведь ли? Ему совсем не хотелось поднимать хозяина леса, но криком отзывать собаку тоже было опасно: зверь услышит и выскочит из берлоги. Однако, присмотревшись, он понял, что это волчья яма с раскиданными во все стороны лесинами, прикрывавшими ее. К краю ямы вели чьи-то глубокие рыхлые следы, рядом с ними отпечатались человеческие. У толстой сосны Андрей Иванович увидел брошенные лыжи и зеленый вещевой мешок. Еще дальше, у болотины, наст был взрыт до земли, ветки ивовых кустов сломаны – тут явно хозяйничали кабаны. Буран уже был у ямы и яростно лаял, из-под его задних ног летели комки снега. Заглянув в глубокую яму, Абросимов увидел лежащих в обнимку клыкастого кабана и человека. Прикрикнув на Бурана, он не раздумывая спустился в яму: человек едва дышал, пола зеленой куртки потемнела от крови.
Надо было обладать силой Абросимова, чтобы в одиночку по скользким лесинам вытащить из ямы раненого. Наверху Андрей Иванович шапкой вытер мокрый лоб, попробовал снегом отчистить ватник от крови, но скоро бросил это пустое занятие: кровь загустела, смерзлась. Буран обнюхивал кровавые комки, лизнул распростертого на снегу человека в бледное лицо и снова забегал вокруг ямы, жалобно повизгивая.
Абросимов узнал раненого: это был земляк Супроновича, который квартировал у Совы – так прозвали одинокую старуху за то, что в отличие от всех она топила русскую печь ночью, пекла хлебы и варила разные снадобья. Бабку много лет мучила бессонница, потому она и не теряла времени даром. Поговаривали, что Сова знается с нечистой силой.
Однако угораздило этого – глаза закрыты, бритые щеки запали, дышит с хрипом. Кабан поранил его в нескольких местах, но самая опасная рана, по-видимому, в левом боку. Андрей Иванович, как смог, перевязал пострадавшего полой его порванной исподней рубахи. Согревая дыханием озябшие пальцы, раздумывал, как его дотащить до поселка. До железнодорожной насыпи можно довезти на связанных вместе лыжах, а там наезженная дорога; если не встретятся розвальни, то и на закорках допрет до больницы.
Не мешкая Андрей Иванович соорудил из пары лыж и елочных ветвей волокушу, уложил на нее раненого, в ноги приткнул легкий вещевой мешок, второе ружье тоже забросил себе за спину. Буран бегал вокруг ямы и скулил. Он догнал хозяина с волокушей, когда тот, обливаясь потом, выбрался на просеку. Здесь наст был потверже, и ноги не так глубоко проваливались. Волоча на веревке раненого, Андрей Иванович размышлял, каким образом угодил к кабану в яму охотник. Повезло, что кабанчик не слишком большой, секач бы в живых не оставил. И все-таки молодчина этот! Без ружья, с одним ножом справиться со свирепой зверюгой!..
Андрей Иванович нагнулся над раненым и жесткой рукавицей стал растирать ему уши, щеки. Тот застонал и открыл помутневшие, отсутствующие глаза. Лицо его было жестким, губы кривились, крылья носа подрагивали. Он долго вглядывался в Абросимова и, облизав запекшиеся губы, отчетливо произнес:
– Не дал бог сгинуть в яме… с вонючей свиньей…
– Поставь Николе-чудотворцу толстую свечку, – усмехнулся Андрей Иванович, доставая табак. – Коли не кабаненок, давно бы ты замерз. Леший тебя в яму-то толкнул?
– Сам прыгнул. – Морщась от боли, Шмелев согнул и разогнул правую руку. – Я думал, сломана…
По тому, как раненый смотрел на него, Андрей Иванович понял, что тот тоже хочет закурить. Свернул и ему самокрутку, сунул в рот, с любопытством взглянул на него.
– У нас был в поселке Сема-дурачок, так он взобрался на крышу водонапорной башни и заорал во всю глотку: «Глядите, люди добрые, как я птицей-лебедём в Африку полечу-у!» Раскинул руки – и шасть с крыши… Не знаю как до Африки, а вот в рай, душа безгрешная, угодил в аккурат… – Андрей Иванович коротко хохотнул.
– А что мне было делать? – жадно затянувшись, слабым голосом проговорил раненый. – Только подошел к этой проклятой яме, слышу сзади топот – оборачиваюсь: огромный вепрь летит. Пена из пасти. Не помню, как и в яме очутился. А там тоже подарочек! Копытами бил, кусался, дьявол, как крокодил! А разит же от него! – Раненого даже передернуло.
Абросимов видел, как он потихоньку ощупывает себя, сгибает то одну ногу, то другую. Дотронувшись до обмотанного рубахой бока, скривился.
– Много я слыхал охотничьих баек, а такое… – покачал головой Андрей Иванович. – Сам не увидел бы, в жисть не поверил!
Раненый закрыл глаза, то ли снова впал в беспамятство, то ли сильно ослабел, только до самого переезда молчал. Засунув в сугроб ружья, лыжи и вещевой мешок, Абросимов осторожно с холмика взвалил его на спину, подхватил сзади за ноги в новых валенках и понес в поселок. Буран бежал впереди, оглядываясь на хозяина. Впрячь бы собаку в волокушу, пусть бы тащила ружья и мешок… Представив себе эту картину, невольно рассмеялся. Шмелев, обхвативший его обеими руками за шею, проговорил:
– Ну и здоровы же вы, Андрей Иванович!
«Ишь ты, знает меня! – подумал Абросимов. – А ведь всего раз в лавке Супроновича и виделись то». Теперь только старожилы знали, что станция названа по имени Андрея Ивановича, новые поселенцы не связывали его имя с названием поселка. Да и часто ли люди задумываются, почему так или иначе названы деревня, поселок, город? Бывает, всю жизнь проживут, а так и не поинтересуются историей земли, на которой родились. А тут все получилось неожиданно для самого Андрея Ивановича. У него квартировался сам начальник строительства железнодорожной станции – веселый человек, любитель попариться в русской бане и выпить. Когда заложили фундамент вокзала, он долго разглядывал карту, расспрашивал Абросимова о близлежащих деревнях, узнав, что тот из Леонтьева, наморщил лоб и покачал головой: «Леонтьево… гм, не звучит. Андреевка – звучит! Не возражаешь, Абросимов, если станция будет называться твоим именем – Андреевкой?..»