Кузнецов погладил сужающийся к мушке ствол парабеллума, еще раз осмотрелся – на чердаке спрятаться было негде. Разве что забраться внутрь пыльного, с торчащими наружу пружинами дивана… Но и ждать у окошка свою смерть было тоскливо. Услышав тяжелые шаги по лестнице, Иван Васильевич, еще не сознавая, зачем он это делает, метнулся к двери на чердак и затаился. От удара ноги деревянная скрипучая дверь откинулась и ударила по плечу. Высокий эсэсовец в черной форме переступил порожек и на миг остановился: после яркого апрельского дня глаза его привыкали к чердачному полусумраку. Совсем рядом видел Кузнецов его простоволосую голову со светлыми прядями, упавшими на красноватые уши, на прижатом к животу кожухе «шмайсера» будто выступила испарина. Дальше все произошло очень быстро: парабеллум в ладони сам собой поудобнее развернулся, напрягшаяся правая рука взлетела вверх и с сокрушительной силой опустила рукоятку на висок эсэсовца – тот слабо застонал, автомат выскользнул из его рук и остался висеть на шее. Обняв обмякшее, качнувшееся навстречу тело, Иван Васильевич положил его на желтый песок, перемешанный с рпилками. Прислушался: не поднимается ли еще кто? Эсэсовцы обычно ходят по двое… Резкая немецкая речь послышалась этажом ниже, потом что-то загрохотало, раздался женский крик, падение тяжелого тела, голос эсэсовца на ломаном русском: «Ты есть партизан? Хенде хох!» Остальные эсэсовцы спешили к нему.
   – Я нашел его! Это партизан! Он прятался под кроватью… Эта женщина укрывала его!..
   Спустя несколько минут рослый эсэсовец с засученными рукавами поравнялся с открытой дверью, за которой столпились эсэсовцы. В прихожей на полу лежал окровавленный человек в васильковой рубашке с оторванным воротом, лоб его был рассечен, губа вздулась. Солдат пинал его сапогом и по русски спрашивал!
   – Ты есть официир? Отвечай!
   Человек что-то пробормотал, стоявший лицом к двери фашист нагнулся к нему. Воспользовавшись этим, рослый эсэсовец быстро шагнул мимо двери и стал спускаться вниз. Прежде чем выйти во двор, он с последней площадки посмотрел наружу: шофер курил, лениво облокотившись на радиатор. Он проводил равнодушным взглядом рослого эсэсовца, вышедшего из парадной, и тут же его внимание переключилось на других, тащивших мужчину в разодранной васильковой рубашке.
   Рослый эсэсовец обогнул дом, нырнул в первую попавшуюся подворотню, выскочил к дровяным сараям и, отшырнув сапогом метнувшуюся под ноги дворняжку, вышел на другую улицу. Закинув автомат на плечо, он спокойно зашагал мимо деревянных домов, казалось вросших в асфальтированный тротуар. Только сапожник смог бы по походке определить, что немцу жмут сапоги, а портной наверняка заметил бы, что черный мундир маловат. Из-за дощатых заборов тянулись вверх узловатые, с набухшими почками ветки яблонь, слив, вишен. Редкие прохожие испуганно шарахались в подворотни, прижимались спинами к зданиям.
   А над городом не спеша плыли белые клубящиеся глыбы облаков, деревянные заборы отбрасывали на тротуар полосатые тени, иногда луч заходящего солнца ослепительно вспыхивал то в одном, то в другом окне. На черепичной крыше деревянного дома в белой, выпущенной поверх коротких штанов рубахе стоял мальчишка и, задрав голову, смотрел на стаю голубей. Жизнь продолжалась!

3

   Андрей Иванович ногой толкнул дверь и, миновав темные сени, вошел в избу. Люба Добычина сидела у окошка и вручную шила детскую распашонку. Блестящая иголка с белой ниткой проворно мелькала в ее пальцах. Она еще из окна увидела старосту, но даже не поднялась с табуретки. Округлое лицо сосредоточенно, волосы забраны под косынку, обнаженные до плеч полные руки загорели, а вот цвет лица нездоровый: на скулах и лбу желтые пятна, губы скорбно поджаты. На столе лежал автомат.
   – Ты что же это, Любаша, заместо мужика своего караул у окна несешь? – ухмыльнулся Абросимов. – Лихих партизан боишься?
   – Я никого не боюсь, – резко ответила женщина. – Это вам, душегубам, нужно опасаться людского гнева.
   – Но-но, баба, придержи свой язык! – прикрикнул староста. Хоть и незаслуженный упрек, а все равно обидно.
   – Чего надо-то? – зверем глянула на него Люба.
   – Мужика твоего. Или был, да весь вышел?
   – Это Николашка-то мужик? – сверкнула на него глазами Любаша. – Мокрая курица он, а не мужик!
   – Грёб твою шлёп! – обозлился Андрей Иванович. – Была бы ты моей женкой, я бы тебе, стерве, показал, где раки зимуют! Замордовала бедолагу и еще насмешки над ним строит! Где его прячешь?
   – Евонное место известно где, – усмехнулась Люба. – В бане, сердешный, кукует!
   – Ох, Любка, вожжами бы тебя по толстой заднице… – покачал головой Абросимов и направился к двери.
   Он прошел вдоль ряда яблонь к бане. Она оказалась снаружи на запоре. Откинув щеколду и согнувшись в три погибели, Абросимов вошел в пахнущий горьковатым дымом и березовым листом темный предбанник. Михалев сидел на низкой скамейке, на опрокинутой шайке стояла начатая бутылка с мутным самогоном. Рядом лежали соленый огурец и шмат сала. Ситцевая рубаха была разорвана у ворота, на заросшей щетиной щеке – свежая царапина.
   – Ишь, устроился, грёб твою шлёп! – зычно заговорил Андрей Иванович, присаживаясь рядом. – Со всеми удобствами.
   Михалев молча снял с гвоздя ковш, которым поддают на каменку, налил в него из высокой захватанной бутылки, протянул Абросимову.
   – Салом закусывай. Ленька женке приволок.
   – Ну и дела-а! – протянул Абросимов. – Хороший у меня помощничек – баба оружие отняла и в баню закрыла, как какого-нибудь мазурика!
   – Давно надо было бы ее, суку, пришить, да вот рука не подымается, – понурил лысую голову Михалев.
   – Эва, сказанул! – нахмурился Абросимов. – Руки марать о собственную бабу – тяжкий грех, а вот поучить малость следоват. Хошь ременные вожжи тебе на энто дело пожертвую?
   – Ну ее к дьяволу! – отмахнулся Николай. – Чего пришел-то, Андрей Иванович? Опять наших пленных на базу сопровождать? Али парней с девками по домам шукать для отправки в неметчину? Ну и работенку ты мне определил, мать честная!
   – В баньке тебе, Николаша, никто в это худое время отсиживаться не позволит, – внушительно заговорил Абросимов. – Раз нас с тобой впрягли в эту телегу, значит, надо шевелиться, коли не хотим, чтобы фрицы нас, как глупых индюков, перещелкали… Слыхал, что Лсха сотворил? Живьем деревню спалил! А что с Блиновым сделали? Добро, хоть живым не дался.
   – Чего я с Любкой-то нынче поцапался, – думая о своем, заговорил Николай. – Беременная она… Я и брякнул, что от Леньки, мол. А она, гадюка, схватила автомат и в морду мне ткнула, хорошо еще, на спусковой крючок не нажала!
   – Ох-хо-хо! – раскатисто рассмеялся Андрей Иванович. – Чтобы моя Ефимья взялась за ружье!.. А ты не бросай оружие где попало. Долго ли до греха?
   – Ей-то недолго, стерве, глядишь, и вправду пришьет, – канючил Михалев.
   – Ну вот что, Колька, разбирайся сам в своих темных семейных делах, – сказал Абросимов. – А пока залепи рожу хоть бумажкой, бери автомат и валяй в Кленово пленных сопровождать. Их десятка полтора. Мне доподлинно известно, что промеж них есть советский командир. Вроде важная персона. Понятно, фрицы про это ни хрена не знают: документов у них нет, а одеты в форму рядовых бойцов.
   – Как ты-то прознал?
   – А это тебя, Коля, не касается, – пошевелил густыми бровями Абросимов. – Сорока на хвосте принесла.
   – Что я-то должен делать?
   – А ничего, все без тебя сделают… Значит, слухай в оба уха! Командир – худущий такой, носатый, с повязкой на шее, – Андрей Иванович в упор глянул на Михалева, – Так вот, на мосту через ручей ты поравняйся с ним. Он выхватит у тебя автомат, а ты не трепыхайся, падай на землю и уши зажимай руками, а дальше все само сделается. Окромя тебя еще два фрица будут сопровождать их до Кленова…
   – А ежели и меня ненароком укокошат? – сразу протрезвел Николай.
   – Да предупреждены они! – стал терять терпение Андреи Иванович. – Не тронут тебя! Дотумкал? Когда убегут в лес, ты и подымай на всю губернию крик, мол, караул! Вдарили по башке и сбежали, проклятые…
   – Свои не тронут, так Бергер семь шкур спустит, – сомневался Михалев,
   – А я-то на что, лопух ты непутевый? – взъярился Абросимов. – Неужто в обиду дам? Да мужик ты, в конце концов, али каша гречневая, грёб твою шлёп!
   – Как Любка моя, заговорил… – вздохнул Николай. – Не ори ты, Андрей Иванович, и без тебя тошно! Сделаю я, что велишь… Только упреди пленных-то.
   Шагая от Михалевых по пыльной дороге, Абросимов мрачно раздумывал: Николашка, конечно, трусливый человечишко, но других-то нет! На кого он еще может тут положиться? А сын, Дмитрий, толковал, что Михалева надо использовать… Вот ведь чудеса! Уродится вроде мужиком, а на поверку – размазня хуже бабы! Это только подумать: женка на глазах грешит с другим, а он, сопля несчастная, в баньке отсиживается да самогон лакает!..
   Пообедав, Андрей Иванович мигнул Вадиму: мол, выйдем во двор. Вслед за ними увязался и Павел.
   Усевшись на садовую скамейку, Абросимов достал кисет, кремень с фитилем, – хотя в доме и завелись спички, по привычке высекал огонь таким древним испытанным способом, – выпустив густую струю дыма, кивнул на корявые яблони с темно-зелеными желваками яблок:
   – Добрый будет нонче урожай на антоновку.
   Внуки, сидя у его ног в траве, помалкивали, догадываясь, что серьезный разговор впереди.
   По тропинке, смешно горбатясь, ползла большая мохнатая гусеница. Павел раздавил ее ногой. Дед неодобрительно покосился:
   – Мешает, что ли?
   – Вредитель, – ответил Павел. – Яблоки сожрет.
   Андрей Иванович раскатисто откашлялся – зело крепок табачок! – сказал:
   – Ну вот что, навострите ушки на макушке и запоминайте: нужно нынче же обойти дома в поселке и предупредить людей, что немцы собираются отправлять на днях в чертов фатерлянд парней и девок… – Он по памяти назвал двенадцать фамилий. – Скажите, мол, слышали, как Бергер полицаев настрополял на это дело. Ясно?
   Оставшись один под яблоней, он задумчиво смотрел на длинную узкую тучу, медленно наползающую из-за леса. Ветер принес запах смолы и хвои. К старику подошла кошка и стала ластиться у ног. Он рассеянно гладил ее по пушистой выгнувшейся спине. Негромкое мурлыкание вызвало в памяти предвоенные мирные дни, когда он со своей многочисленной семьей во главе длинного стола сидел в саду своего собственного дома и пил из блюдца чай. Эх, война, разметала всех…
   – Отец, – окрикнула с крыльца Ефимья Андреевна, – куды ты внуков послал?
   – На кудыкину гору, – буркнул он. – Тебе-то чего?
   – Страшно мне чегой-то, Андрей, – глухо произнесла жена. – Чует мое сердце, скоро быть большой беде в нашем доме!
   – Ты такая, накаркаешь! – усмехнулся он.
   – Лихо никто не кличет, оно само явится, – пригорюнилась Ефимья Андреевна. – Знаю ведь, батька, сам по краю ходишь… Пожалей хоть внуков.
   – Жизнь дана, мать, на смелые дела, – задумчиво произнес Андрей Иванович.
   К вечеру приплелся Михалев. Один рукав мундира держался на ниточке, под глазом светил здоровенный фингал, нижняя губа отвисла треугольником, как у верблюда.
   – Откуда ты взялся, такой красавец? – весело встретил его Абросимов. Он уже знал о том, что произошло у деревянного моста, но попросил полицая все рассказать подробно.
   … Пленный командир в побелевшей на лопатках гимнастерке без ремня подмигнул Михалеву и показал на автомат: мол, сними с предохранителя… Хотя и худущий и кадык выпирает на шее, но чувствовалась в нем сила, иначе бы Бергер не отобрал его для земляных работ на базе. И остальные не заморыши. Кроме Михалева пленных сопровождали в Кленово не двое солдат, как говорил Абросимов, а трое – к ним примкнул верзила фельдфебель… Не доходя моста, командир вырвал автомат у Николая и полоснул из него по солдатам. Фельдфебель отскочил в сторону и, пригнувшись, дал очередь из автомата. Кажется, двоих наповал, но тут на него набросились остальные пленные, вырвали оружие и буквально растоптали на булыжной мостовой. Собирались и его, Николая, трахнуть по башке камнем, но командир не дал. Один пленный все же успел от души залепить в глаз. И обозвал последними словами…
   – А кто же тебе губу подправил? – спросил Абросимов. Уж очень Михалев был смешной с треугольной губой и подбитым глазом.
   – Знамо кто, – пробурчал Николай. – Самолично гауп Бергер… Еще, зараза, кожаную перчатку натянул себе на ручку! А потом только вдарил…
   – Он у нас аккуратист, грёб его шлёп! – засмеялся Абросимов. – Не хочет арийские ручки пачкать о наши русские рожи…
   – Не расстреляют меня, Андрей Иванович? – униженно заглянул старику в глаза Михалев. – Я Бергеру сказал, что это я одного… нашего застрелил.
   – Может, тебе еще и медаль повесит, – хмыкнул Андрей Иванович. – Куда ушли пленные?
   – Ты же велел мне лежать носом в землю…
   – Что ж ты, мать твою, так и лежал, пока немцы не объявились? – удивился Абросимов.
   – Притворился, что без сознания, – впервые улыбнулся Николай, отчего правый глаз совсем закрылся.
   – Иди, красавчик, к своей жене, пусть она тебе свинцовую примочку поставит…
   Но Михалев не уходил, нерешительно топтался перед высоченным Абросимовым.
   – Дай ты мне, Андрей Иваныч, ременные вожжи али уздечку сыромятной кожи, – не поднимая на него глаз, попросил он.
   – Гляди ты, грёб твою шлёп, – удивился старик. – Никак и вправду надумал свою толстомясую поучить?..

4

   Сидя на корточках и глядя из-за орехового куста на девушку, пригорюнившуюся на камне возле небольшого лесного ручья, Иван Васильевич мучительно вспоминал фамилию художника, написавшего знаменитую картину «Аленушка». Он до войны видел ее в Русском музее. Можно было подумать, что живописец работал здесь – несчастная Аленушка из сказки так навеки и осталась в чащобе у лесного ручья. Прозрачный ручей во мху чуть слышно звенел, белые отмытые камни в нем светились, толстые сосны и ели близко подступили к берегу, изогнувшиеся ивы макали свои ветви в серебристую воду, бесшумно порхали средь кувшинок синие стрекозы. Поза девушки была невообразимо печальной, русоволосая голова склонена набок, голубые глаза бездумно смотрели на воду.
   «Васнецов! – вспомнил художника Иван Васильевич. – А был я в музее с Вадиком…»
   Они долго стояли перед этой картиной. В «Богатырях» Васнецова сын узнал своего дедушку – Андрея Ивановича Абросимова. Тыкал пальцем в Добрыню Никитича и громко утверждал, что он вылитый дедушка. В другой картине отыскал мужика в лаптях, который напомнил ему Тимаша… Фантазии у мальчика хоть отбавляй!
   При воспоминании о сыне тоскливо сжалось сердце: как он там, в оккупированной Андреевке? Только узнай немцы, что дядя его и дед связаны с партизанами, конец мальчишке. Покидая партизан, Иван Васильевич наказывал Дмитрию Андреевичу: чуть что – немедленно взять Павла и Вадима в отряд и при первой возможности переправить в тыл, а там он, Кузнецов, о них позаботится.
   Тяжкий вздох донесся до Кузнецова, девушка пошевелилась, еще ниже склонила голову, ресницы задрожали, она всхлипнула и поднесла к глазам подол длинного темного платья, поверх которого была наброшена вязаная жакетка. Ослепительно блестели в солнечном луче крошечные клейкие листья на березах, в том месте, где небыстрая вода пробегала по донным камням, колыхались, сталкивались друг с другом маленькие чайные блюдца – это солнце играло в ручье.
   Возможно, Кузнецов так бы и ушел, если бы девушка вдруг не уткнулась в колени лицом и надрывно не зарыдала. И столько было горя в ее согбенной фигуре и вздрагивающих плечах! И еще одно бросилось Кузнецову в глаза: старенькая жакетка была порвана у предплечья, а босые ноги исцарапаны. Он поднялся, подошел к ней и легонько дотронулся рукой до плеча. И тут произошло то, чего уж он совсем не ожидал: девушка мгновенно вскочила с валуна, с криком кинулась в холодный неглубокий ручей и побежала по воде в чащобу. Брызги летели во все стороны, наброшенная на плечи жакетка упала в воду и медленно поплыла навстречу ему.
   – Сдурела! – вырвалось у Кузнецова. – Вроде бы купаться еще рановато… Свой я, дурочка, свой!
   Девушка остановилась перед поваленной сосной, перегородившей неширокий ручей, и боязливо оглянулась. На Кузнецове были мятые бумажные брюки, серая косоворотка под явно тесным в широких плечах коричневым пиджаком и синие резиновые тапочки на босу ногу. За две недели скитаний Кузнецов успел сменить черную эсэсовскую форму на гражданскую одежду: рубаху, брюки и пиджак дала ему одна женщина, которой он сказал, что скрывается от немцев. Последние дни он носил связанные вместе тесные сапоги на плече. Он пробирался к линии фронта, в основном шел ночью, а днем отсыпался где придется: весна выдалась теплая, на лугах встречались непочатые стога, иной раз спал на груде ветвей под открытым небом в лесу. Сон его был чутким,слух обострился: стоило хрустнуть сучку, как он открывал глаза, пристально всматриваясь в чащобу, парабеллум сам собой оказывался в руке. Никого не было на лесной тропе; зверь издалека чуял человека и обходил стороной, а больше никто не встречался в лесах. Как-то проснувшись утром в стоге сена, Иван Васильевич услышал самый мирный звук на земле: совсем близко от него стояла бурая корова с раздутым выменем и, выдергивая из стога клочки сена, неторопливо жевала. Она не испугалась человека, – наверное, давно уже почувствовала его присутствие. И тогда ему пришла в голову мысль подоить корову. Та доверчиво подпустила человека к себе. Теплое парное молоко брызгало в алюминиевую кружку, а корова спокойно жевала сено. Один раз только рискнул он выйти к людям – это было три дня назад, наверное в пятидесяти километрах отсюда. Деревня была маленькой, там Иван Васильевич наконец-то переоделся. Наверняка фашисты сообщили всем своим постам, что разыскивается человек в эсэсовской форме. Одеждой и скудным запасом продуктов снабдила его пожилая женщина, жившая на окраине деревни, черный мундир и брюки при нем сожгла в русской печи. «Шмайсер» пришлось выбросить, при нем был лишь парабеллум.
   Все-таки он родился под счастливой звездой! Сидя у круглого окошка на чердаке окруженного эсэсовцами дома, он уже не чаял быть живым. Кто же был тот мужчина в васильковой рубашке, благодаря которому Иван Васильевич остался жив? Не задержись эсэсовцы в комнате этажом ниже, он не успел бы переодеться в их форму.
   Чудом вырвавшись из лап смерти, он выбирал самый глухой путь к своим – не хотелось понапрасну рисковать, потому и продвигался в основном ночью. Гула канонады еще не было слышно, но наши самолеты все чаще пролетали над головой, радостно было видеть их здесь.
   – Бежать-то больше некуда… – произнесла девушка, отрешенно глядя на него.
   С ее мокрого подола срывались крупные капли, руки бессильно повисли. Он разглядел ее: яркие губы, чуть заметные ямочки на щеках, густые русые волосы, видно, давно не чесаны. И одета, как старуха, не хватало только черного платка.
   – Значит, мы друзья по несчастью, – сказал он. Девушка повнимательнее глянула на него, облизала влажные губы, сглотнула слюну и произнесла!
   – У вас нет хлеба?
   Они уселись на берегу ручья, прямо на мху Кузнецов разложил немудреную еду: полбуханки деревенского черствого хлеба, с десяток сваренных в мундире картофелин, соль в тряпице и две луковицы. Девушка – ее звали Василисой Красавиной – уписывала за обе щеки очищенную картошку, хлеб откусывала от краюшки ровными белыми зубами понемногу, по-старушечьи подставляя горсть ко рту, чтобы не упала ни одна крошка. Щеки ее порозовели, длинные черные ресницы то взлетали вверх, то опускались, отбрасывая легкую тень на щеки. Глядя на нее, никогда не подумал бы, что эта славная девушка с маленькими руками наповал убила фашиста. .
   Как-то сразу доверившись Кузнецову, Василиса рассказала о себе и о том, что произошло вчерашним утром.
   Война застала ее на хуторе Валуны, куда она незадолго приехала из Ленинграда на каникулы к дедушке. Раньше здесь было несколько больших дворов, но постепенно хутор опустел, и последние несколько лет дед жил тут один. Он был еще крепким шестидесятипятилетним стариком, держал корову, сам вел все хозяйство. Василиса любила деревню и деда, каждое лето навещала его, ей нравился тихий хутор, окруженный сосновыми борами и лугами, на которых разлеглись большие и маленькие серые камни-валуны, почему хутор и получил такое название. Валуны встречались и в лесу. Среди сосен и елей вдруг наткнешься на огромный замшелый камень, вросший в землю. В солнечный день казалось, что мох изнутри, светится. Девушке нравилось сидеть на валунах и смотреть на плывущие над бором облака. В то лето Василиса перешла на последний курс Ленинградского университета, ее специальность – филолог. В блокадном Ленинграде у нее остались мать, отец, два брата…
   О войне Василиса узнала лишь через неделю: почтальонша два-три раза в месяц наведывалась в Валуны. Дедушка выписывал местную газету и журнал по пчеловодству, у него еще была небольшая пасека. Это на опушке бора у ручья. Первое желание Василисы было немедленно уехать в Ленинград, но тут вдруг занемог дедушка, – он еще с первой империалистической войны носил в груди осколок от снаряда, – поднялась температура, стал кашлять с кровью. В общем, когда дедушка поправился, фашисты уже были близко. Василиса тем не менее собрала узелок и пешком двинулась к станции, которая находилась в двадцати километрах от хутора. Там уже не было ни одного эшелона, а на поврежденные пути с отвратительным визгом ложились снаряды. Вместе с десятком беженцев девушка кинулась вслед за нашими отступающими частями, несколько раз попала под бомбежку, потом, когда уже думали, что спасение рядом, наткнулись на танковую колонну. Танкисты в черных шлемах высовывались из распахнутых люков, скаля зубы, что-то кричали им на чужом языке. В ужасе они бросились бежать в лес, какой-то негодяй полоснул по ним из автомата. Она видела, как молодая женщина, закусив побелевшие губы, ткнулась головой в валежник. До сих пор стоит перед глазами ее окровавленное лицо…
   Василиса вернулась на хутор; немцы туда очень редко наведывались, может, за весь год два-три раза.. Ей везло: или дедушка, или она издалека слышали шум моторов, и Василиса успевала спрятаться на сеновале, где старик специально для нее оборудовал глубокий лаз, который затыкал охапкой сена. Там ее никогда бы не нашли, разве что все сено переворошили бы, но фашистов сено не интересовало, они требовали «млеко», масло, «янки», «курки» и мед. Приезжали на грузовике или на мотоциклах. Василиса надеялась, что как-нибудь переживет тут войну, она была убеждена, что скоро наши погонят захватчиков с русской земли. Иногда к дедушке заворачивали оказавшиеся в тылу, измученные красноармейцы, они рассказывали о страшных боях, об отступлении наших частей, о зверствах фашистов. Уже этой весной в Валуны нагрянули нелюди в черной форме, они зарезали корову, добили последнюю живность, перевернули половину ульев и укатили на крытом грузовике. Василиса отсиделась в сене, слышала, как они заходили в сарай, нагребли несколько охапок сена – нужно было подложить под окровавленную тушу – и ушли. Без коровы и кур жить стало трудно, хорошо еще, дедушка догадался спрятать в лесу кадушку с медом, – переодевшись в платье из бабушкиного сундука, Василиса ходила с банкамимеда по окрестным глухим деревням и выменивала на мед муку, хлеб, сало. У дедушки было ружье, которое он надежно прятал в кустарнике неподалеку от бани, а в окрестных лугах водились зайцы, научилась стрелять и Василиса.
   А вчера утром случилось ужасное…
   Дедушка возился на пасеке с пчелами, менял рамки, Василиса пекла в русской печи хлеб из остатков муки. Кажется, и день был тихий, но то ли ветер дул в другую сторону, то ли они так увлеклись делом, что ничего не услышали. Спохватились, когда зеленый мотоцикл с коляской остановился у самого дома. На лай собаки девушка выглянула в окно и увидела трех гитлеровцев в зеленых мундирах и пилотках. Белели оловянные бляхи на ремнях. К коляске мотоцикла был прикреплен ручной пулемет. Что-то лопоча по-своему, они вошли в избу. Василиса заметалась по комнате и, уже слыша топот в сенях, кинулась к окну, распахнула створки, но выскочить не успела: фашист, вскинув автомат, крикнул: «Хальт!»
   По-русски с трудом изъяснялся лишь один из них, он усадил ее за стол, пожирая глазами и хихикая, стал расспрашивать: «Не есть ли она и старик партизан? Кто еще проживайт в домике?» По очереди подходили к печи, заставляли ее вытащить еще не испеченный хлеб, тыкали в него пальцами, смеялись. Все, что было в доме, пришлось выставить на стол, немцы налили из фляги шнапс, стали предлагать и ей. Дедушка пришел в избу, но они его прогнали, тот, который говорил по-русски, крикнул: «Пшел конюшня, свиньям!» Василиса пить не стала – это не понравилось пришельцам, они что-то быстро заговорили между собой, один из них взял из коробка три спички, одну укоротил и зажал в волосатой лапище. Короткая досталась сивому верзиле. В рыжих сапогах, с расстегнутым мундиром, он поднялся из-за стола, взял ее за руку и потащил из дома. Оставшиеся весело подбадривали его, хохотали, говорили: «Шнель, шнель…» Верзила сбил с ног дедушку, который стоял у крыльца, и потащил ее на сеновал. Василиса вырывалась, кричала, один раз укусила верзилу за руку, но он громко ржал как конь и хватал за грудь… Втолкнув ее в сарай, мерзавец без всякого стеснения сбросил с себя мундир, несвежую рубашку – вся его грудь заросла жесткими, как поросячья щетина, волосами, – пояс с кинжалом в металлических ножнах упал рядом с ней. Автомат немец оставил в избе.