Страница:
Этого он не знал.
– И алиментов мне от него не надо, – продолжала Александра. – Проживем и без них.
– К черту его, их всех, – говорил он, глядя в ее прозрачные глаза.
– Ты бы мог убить их? – спросила она, подавшись к нему.
– Кого? – опешил он.
– Чтобы их духу не было в Андреевке, – со злобой проговорила она. – А Павлика ты люби. Он мой сын, и отцом его будешь ты. – Порывисто встала и обвила его шею руками. – Теперь я спокойна, – прошептала она, откидывая назад голову. – На мой бабий век тебя, хороший мой, хватит!
Глава двенадцатая
1
2
3
Глава тринадцатая
1
– И алиментов мне от него не надо, – продолжала Александра. – Проживем и без них.
– К черту его, их всех, – говорил он, глядя в ее прозрачные глаза.
– Ты бы мог убить их? – спросила она, подавшись к нему.
– Кого? – опешил он.
– Чтобы их духу не было в Андреевке, – со злобой проговорила она. – А Павлика ты люби. Он мой сын, и отцом его будешь ты. – Порывисто встала и обвила его шею руками. – Теперь я спокойна, – прошептала она, откидывая назад голову. – На мой бабий век тебя, хороший мой, хватит!
Глава двенадцатая
1
– У-у-у! – доносилось издалека. – То-о-ня-я!
«Я-я-я!» – раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.
Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.
Мать ране утром, поднимая ее на работу – Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, – ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище – решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.
В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала – мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.
– Юсуп! – перевела она дух. – Как ты меня напугал!
Овчарка с ходу лизнула ее в щеку, сунулась носом в колени и, присев на задние лапы, уставилась, будто хотела сообщить что-то важное. Черная шерсть лоснилась, нижняя челюсть поседела, в густой холке тоже посверкивала седина.
– Ну что ты, Юсупушка? – осторожно погладила собаку Тоня. Та прижала стоячие уши, но от ласки не уклонилась. – Нет у меня ничего вкусненького…
– А я-то не пойму, куда он меня волоком тащит! – послышался веселый голос Ивана Васильевича Кузнецова.
Он раздвинул молодые елки и вышел на лесную полянку. В его густых русых волосах светилась растопыренная сосновая иголка, в руке фуражка, наполненная крепкими боровиками. Кузнецов вернулся в поселок на прежнюю должность. Несколько раз Тоня видела его в клубе, один раз он пригласил ее на танец, но баянист Петухов, заметив это, сдвинул мехи, поставил сверкающий перламутровыми кнопками инструмент на табуретку и пошел на волю с приятелями покурить.
– Можно я в твою корзинку высыплю? – приблизился он к девушке и, не дожидаясь ответа, вытряхнул из фуражки боровики.
– А вам?
– Называй меня на «ты», – улыбнулся он. – Все-таки мы старые знакомые…
– Тогда приходи к нам на жареные грибы, – вдруг, удивляясь себе, пригласила Тоня. – Я сама их приготовлю.
– А ты смелая, – глядя ей в глаза, произнес он. – Одна в глухом лесу.
– Там девочки! – кивнула она в сторону, откуда доносилось чуть слышное ауканье. – И потом, я хорошо оринтируюсь…
– Ориентируюсь, – поправил он. – А медведя не боишься?
– Я их никогда вблизи не видела.
– Вдруг недобрый человек на пути встретится?
– Что он мне сделает?
– Все-таки держись ближе к подружкам, – сказал он.
Тоня нагнулась, аккуратно срезала гриб-крепыш ножом. Если она поначалу и оробела, увидев в лесу Кузнецова, то сейчас почувствовала себя уверенно. Может, Иван Васильевич не случайно наткнулся в лесу на нее? Искал встречи? От этой мысли ей стало весело, захотелось смеяться, дурачиться. Она обхватила собаку, прижалась к морде щекой.
– Только тебе позволяет Юсуп такие вольности, – подивился Кузнецов.
– Он знает, что я его люблю, – стрельнула зеленоватыми глазами на командира девушка.
Иван Васильевич вдруг задумался, нахмурил лоб, что-то припоминая. Тоня наконец не выдержала и, бросив на него насмешливый взгляд, сказала:
– Как бабка Сова! Что-то колдуешь про себя?
– Вспоминаю стихи, – улыбнулся он. – Знаешь, я сам попробовал стихи сочинять.
Тоня в школе легко заучивала наизусть заданные учительницей на дом стихотворения. Алена не раз уговаривала ее прочесть что-нибудь в клубе со сцены, но Тоня не соглашалась.
– Это ты сочинил про Варю и… меня? – не подымая глаз от земли, спросила она.
– Если бы я! – усмехнулся он, – Это стихи Федора Ивановича Тютчева.
– Ты все еще любишь ее? – помолчав, спросила она. И вдруг почувствовала, как сильные руки взяли ее за плечи, властно повернули – она совсем близко увидела крупные светлые глаза.
– Я другую люблю, Тоня! Глазастую, добрую, нежную…
– Кого же? – пролепетала она, чувствуя непривычную слабость в коленях.
– А ты подумай, Тоня, – мягко говорил он. – Помнишь осень, речку, мокрое белье?.. Ты сказала, что любишь…
– Я сказала, что люблю Юсупа, – прошептала она.
– У тебя были удивительные зеленые глаза. Ты знаешь, что у тебя очень красивые глаза?
У нее бешено заколотилось сердце, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами: он ее поцеловал. Она не помнила, сам он ее отпустил или она вырвалась. Юсуп громко лаял, стараясь лизнуть в лицо.
– А кто обещал за меня замуж выйти и любить до гробовой доски? – как сквозь сон доносился его глуховатый голос. – Кто обещал кормить оладьями со сметаной и пришивать пуговицы к гимнастерке?
– Еще вспомни про серые щи… с ребрышками, – смущенно улыбнулась она. Конечно, она все помнила, удивлялась другому – как он все запомнил? Ведь столько лет с тех пор прошло!
– Помнишь, ты обещала стать красивой? Ты самая красивая на свете, Тоня!
«Я-я-я!» – раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.
Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.
Мать ране утром, поднимая ее на работу – Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, – ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище – решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.
В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала – мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.
– Юсуп! – перевела она дух. – Как ты меня напугал!
Овчарка с ходу лизнула ее в щеку, сунулась носом в колени и, присев на задние лапы, уставилась, будто хотела сообщить что-то важное. Черная шерсть лоснилась, нижняя челюсть поседела, в густой холке тоже посверкивала седина.
– Ну что ты, Юсупушка? – осторожно погладила собаку Тоня. Та прижала стоячие уши, но от ласки не уклонилась. – Нет у меня ничего вкусненького…
– А я-то не пойму, куда он меня волоком тащит! – послышался веселый голос Ивана Васильевича Кузнецова.
Он раздвинул молодые елки и вышел на лесную полянку. В его густых русых волосах светилась растопыренная сосновая иголка, в руке фуражка, наполненная крепкими боровиками. Кузнецов вернулся в поселок на прежнюю должность. Несколько раз Тоня видела его в клубе, один раз он пригласил ее на танец, но баянист Петухов, заметив это, сдвинул мехи, поставил сверкающий перламутровыми кнопками инструмент на табуретку и пошел на волю с приятелями покурить.
– Можно я в твою корзинку высыплю? – приблизился он к девушке и, не дожидаясь ответа, вытряхнул из фуражки боровики.
– А вам?
– Называй меня на «ты», – улыбнулся он. – Все-таки мы старые знакомые…
– Тогда приходи к нам на жареные грибы, – вдруг, удивляясь себе, пригласила Тоня. – Я сама их приготовлю.
– А ты смелая, – глядя ей в глаза, произнес он. – Одна в глухом лесу.
– Там девочки! – кивнула она в сторону, откуда доносилось чуть слышное ауканье. – И потом, я хорошо оринтируюсь…
– Ориентируюсь, – поправил он. – А медведя не боишься?
– Я их никогда вблизи не видела.
– Вдруг недобрый человек на пути встретится?
– Что он мне сделает?
– Все-таки держись ближе к подружкам, – сказал он.
Тоня нагнулась, аккуратно срезала гриб-крепыш ножом. Если она поначалу и оробела, увидев в лесу Кузнецова, то сейчас почувствовала себя уверенно. Может, Иван Васильевич не случайно наткнулся в лесу на нее? Искал встречи? От этой мысли ей стало весело, захотелось смеяться, дурачиться. Она обхватила собаку, прижалась к морде щекой.
– Только тебе позволяет Юсуп такие вольности, – подивился Кузнецов.
– Он знает, что я его люблю, – стрельнула зеленоватыми глазами на командира девушка.
Иван Васильевич вдруг задумался, нахмурил лоб, что-то припоминая. Тоня наконец не выдержала и, бросив на него насмешливый взгляд, сказала:
– Как бабка Сова! Что-то колдуешь про себя?
– Вспоминаю стихи, – улыбнулся он. – Знаешь, я сам попробовал стихи сочинять.
Тоня в школе легко заучивала наизусть заданные учительницей на дом стихотворения. Алена не раз уговаривала ее прочесть что-нибудь в клубе со сцены, но Тоня не соглашалась.
Тоня долго молчала, осмысливая услышанное, стихи ей понравились.
Обеих вас я видел вместе —
И всю тебя узнал я в ней…
Та ж взоров тихость, нежность глаза,
Та ж прелесть утреннего часа.
Что веяла с главы твоей!
И все, как в зеркале волшебном,
Все обозначилося вновь:
Минувших дней печаль и радость,
Твоя утраченная младость,
Моя погибшая любовь!
– Это ты сочинил про Варю и… меня? – не подымая глаз от земли, спросила она.
– Если бы я! – усмехнулся он, – Это стихи Федора Ивановича Тютчева.
– Ты все еще любишь ее? – помолчав, спросила она. И вдруг почувствовала, как сильные руки взяли ее за плечи, властно повернули – она совсем близко увидела крупные светлые глаза.
– Я другую люблю, Тоня! Глазастую, добрую, нежную…
– Кого же? – пролепетала она, чувствуя непривычную слабость в коленях.
– А ты подумай, Тоня, – мягко говорил он. – Помнишь осень, речку, мокрое белье?.. Ты сказала, что любишь…
– Я сказала, что люблю Юсупа, – прошептала она.
– У тебя были удивительные зеленые глаза. Ты знаешь, что у тебя очень красивые глаза?
У нее бешено заколотилось сердце, перехватило дыхание, все поплыло перед глазами: он ее поцеловал. Она не помнила, сам он ее отпустил или она вырвалась. Юсуп громко лаял, стараясь лизнуть в лицо.
– А кто обещал за меня замуж выйти и любить до гробовой доски? – как сквозь сон доносился его глуховатый голос. – Кто обещал кормить оладьями со сметаной и пришивать пуговицы к гимнастерке?
– Еще вспомни про серые щи… с ребрышками, – смущенно улыбнулась она. Конечно, она все помнила, удивлялась другому – как он все запомнил? Ведь столько лет с тех пор прошло!
– Помнишь, ты обещала стать красивой? Ты самая красивая на свете, Тоня!
2
– Юсуп, милый, ты очень любишь своего хозяина? – заглядывая собаке в глаза, спрашивала Тоня.
Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая – вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и.стук – это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.
– Хороший он, Юсупушка? – допытывалась девушка. – Добрый? Ласковый?
Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель – красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин – разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее – Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, – Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:
– Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…
Мать не разделяла оптимизма мужа. После обеда собирали яблоки в саду. Алена залезала на деревья и трясла ветви, крупные яблоки падали на землю, раскатывались во все стороны. Те, что было не достать, Тоня сбивала жердью.
– Гляди, девка, тебе жить, – сказала мать. – Спору нет, мужчина видный из себя, красивый, а глаз у него, хоть и светлый – суровый. Я вот гляжу на вас и все вижу, что у вас на душе, а Иван будто и открытый, а в душу к нему не заглянешь. И глаз у него, говорю, острый, в других все замечает, а себя не открывает.
– Душа у него нежная, мама, – задумчиво произнесла Тоня. – Он даже стихи… про любовь сочиняет.
– Я ведь знаю тебя, девонька, – продолжала мать. – Тебе нужно все отдать без остатка, потом ты ревнивая, а Иван со всеми бывает, часто уезжает… Изведешься ты с ним! Наплачешься!
– Серые у него глаза, – тихо произнесла Тоня. – Не замечала в них суровости, а когда стихи читает, мне плакать хочется.
– Я и говорю, еще наплачешься, – вставила мать.
– Ты и Варе все это говорила, – упрекнула Тоня. Ей неприятно было такое слышать.
– Дай бог, чтоб все было наоборот, – сказала мать.
– Счастливая ты, сестрица, – притворно вздохнула Алена. – Замуж выходишь, а я еще в девках кукую…
– Недолго и тебе осталось, – усмехнулась Ефимья Андреевна. – Девка в поре – и женихи на дворе…
– А этот… что с Ваней прискакал, ничего-о-о… – протянула Алена. – Синеглазый, кудрявенький, вот только ноги чуть кривоваты.
– Лучше бы этот за тебя посватался, – сказала мать Тоне. – Дружок-то его сурьезный. Погляди, как у него седло прилажено. Каждая железка блестит, грива у коня расчесана, шерсть лоснится… А Иванова коня неделю не скребли, и стремена ржавые.
– Тонькин жених больше в собаках разбирается, чем в лошадях, – хихикнула сестра.
– При чем тут лошади? – вздохнула Тоня.
Ну как мать не понимает, что Иван ей нравится? От военных она слышала, что Кузнецов скоро заканчивает свою учебу и возвращается в Андреевку. Она и сама себе не признавалась, что ждала Ивана, надеялась, что он обязательно вернется… Вот почему местные парни получали от ворот поворот.
Какое счастье, что теперь другие времена! А то выдали бы ее за нелюбимого – и век живи… Тоне даже страшно подумать об этом. Если бы родители отказали Кузнецову, она не задумываясь ушла бы к нему вопреки их воле.
– Мам, отдали бы вы меня за этого кудрявенького? – спросила Алена.
– Хоть за лешего, просги меня, господи, выходите! – нахмурилась мать. – Больно вы теперь слушаете родителей-то…
Тоня гладила Юсупа. Положив узкую морду ей на колени, он смотрел в глаза, будто обдумывал что-то. Тоне казалось, что Юсуп вот-вот заговорит. Буран теперь не лаял на него – забирался в конуру и, выставив отгула черный нос, посверкивал злыми глазами. Юсуп никогда близко к нему не подходил, не задирался. И лишь когда во дворе появлялся Андрей Иванович, Буран, волоча за собой цепь, выбирался из будки и грозно рычал на Юсупа.
А потом ее привел со двора в дом сам Иван Васильевич, посадил рядом, налил красного вина. Отец дымил папиросой, мать жарила солонину на примусе. Поверх платья она надела фартук. Из черной тарелки репродуктора на стене доносилась хриплая музыка.
– Всем ты хорош, друг Ваня, – хлопал огромной ручищей будущего зятя по плечу Абросимов. – Но и ты порушаешь мой корень… Ты – человек военный, прикажут – и укатишь с Тонькой на край света! Вон Митька, кончил университет – и поминай как звали! В самоварной Туле теперь наш Митька. И эта его новая фря там. А Лександра с Павлушкой тут… Прямо по пословице: в Тулу со своим самоваром не ездят! Корень-то вырвали, а корешок остался…
Посадил за стол и Алену. Она посверкивала карими глазами, все хотела что-то сказать, но когда отец разойдется, другим слово вставить не дает. На Алену во все глаза смотрел молчаливый Дерюгин. Его гладкие щеки порозовели, в отличие от Ивана он даже не расстегнул воротник гимнастерки, сидел прямо, положив белые руки на край столешницы.
Говорил он мало, и речь его была медлительной, часто растягивал слова, а когда чему-нибудь удивлялся, неожиданно звонко восклицал: «Ой-я-я!» На губах появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Если он начинал что-либо рассказывать, его тут же перебивали. Он не обижался и умолкал. На Ивана поглядывал с нескрываемым уважением, к которому примешивалось восхищение. Кузнецов заливался соловьем – на это он был мастак, смешил всех, даже пару раз прыснула у примуса Ефимья Андреевна, а хохотушка Алена смеялась до слез. Улыбалась и Тоня, но она почему-то чувствовала себя неловко.
– У нас на курсах, в общежитии, – рассказывал Иван Васильевич, – один курсант на спор полез в свою комнату через третий этаж по водосточной трубе. Парень спортивный, раз-два и вот уже карниз, протянул руку, а тут труба разъединилась, колено полетело вниз, а он бедняга зацепился штанами за крюк и повис… Ну что делать?
– Часом не с тобой эта история приключилась? – посмеявшись, спросил Андрей Иванович.
– Я там ходил в отличниках, – похвастался Иван Васильевич.
– А что же дальше? – не спускала с него блестящих глаз Алена.
– Мы ему веревку сверху спустили, – закончил Кузнецов. – А галифе его на крюке остались… Он их багром из окна доставал.
– Ой-я-я! – смеялся Дерюгин. – Придумал все! Как же он, курсант, галифе снял, если на нем были еще и сапоги? Вот у нас в артиллерийском училище…
– Ефимья, где же горячая закуска? – перебил Абросимов. Григорий Елисеевич тут же замолчал.
– Что же у вас в артиллерийском? – позже спросила его Алена.
– У нас через окно не лазили, – степенно заметил Дерюгин.
Когда гости ускакали в военный городок, Ефимья Андреевна, убирая со стола, заметила:
– Один мой назюзюкался, а энтим хоть бы что!
С кровати доносился басистый, с переливами храп Андрея Ивановича.
– Дело слажено, отгуляем свадьбу – и живи, дочка, счастливо, – сказала Ефимья Андреевна.
– Он тебе не понравился?
Ефимья Андреевна мыла в алюминиевой миске ложки-вилки, а Тоня стояла рядом с полотенцем через плечо. Мать знала, что средняя дочь у нее самая тихая, послушная. Но до поры до времени: ненароком задень ее сокровенные струнки – и взорвется, как это случается часто с отцом. От всего сердца желала дочери семейного счастья Ефимья Андреевна, но что-то не верилось ей в это. За Варю с Семеном была спокойна: старшая дочь будет держать мужа в руках… Правда, нужно ли это? И в этом ли сила женщины? Ни в чем не перечит она, Ефимья Андреевна, мужу, а в доме все делается так, как хочет она. И грозный, вспыльчивый Андрей Иванович даже этого не замечает. Сумеет ли Тоня так же укоротать своего будущего красавца мужа?..
Многое могла бы сказать дочери Ефимья Андреевна, но рано, да и стоит ли? Каждый человек строит свою жизнь по-своему, добрые советы быстро забываются, а как не получилось в семье – начинают винить советчиков да родителей, ежели они вмешиваются в жизнь молодых. Каждый норовит поскорее свое горе спихнуть на плечи близким. Других-то всегда легче обвинить в своих грехах, чем самого себя…
– Кажись, любит тебя, – сказала мать. – Главное, чтобы не обижал… А ты помни, дочка: не та хозяйка, что много говорит, а та что щи варит. Жена за три угла избу держит, а муж – за один. Люб тебе – выходи с радостью, народи детишек, привяжи мужика к дому. Да что я тебя учу? Ты у меня хоть и тихоня, а самая умная…
– Военный он, – высказывала вслух свои мысли Тоня. – А военные долго на одном месте не живут.
– А ты не слухай батьку! – нахмурилась Ефимья Андреевна. – Это он думает, что на Андреевке свет клином сошелся, а земля, она большая, и городов-поселков на ней не счесть… Поезди с ним, погляди на людей, себя покажи. А чё тут, на одном месте-то, куковать? Покудова молодая, езди себе на здоровье, состаришься – сама сюда вернешься, родная-то земля все одно позовет…
– И все-то у меня внутри замирает, – вздохнула Тоня. – И радостно, и страшно.
– Не ты первая, не ты последняя, – улыбнулась Ефимья Андреевна и сразу на десять лет помолодела.
Вытирая посуду, Тоня подумала, что зря мать так редко улыбается: улыбка ее красит, делает моложе. Говорит, хорошо с отцом жизнь прожила, а вот улыбаться разучилась.
Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая – вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и.стук – это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.
– Хороший он, Юсупушка? – допытывалась девушка. – Добрый? Ласковый?
Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель – красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин – разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее – Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, – Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:
– Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…
Мать не разделяла оптимизма мужа. После обеда собирали яблоки в саду. Алена залезала на деревья и трясла ветви, крупные яблоки падали на землю, раскатывались во все стороны. Те, что было не достать, Тоня сбивала жердью.
– Гляди, девка, тебе жить, – сказала мать. – Спору нет, мужчина видный из себя, красивый, а глаз у него, хоть и светлый – суровый. Я вот гляжу на вас и все вижу, что у вас на душе, а Иван будто и открытый, а в душу к нему не заглянешь. И глаз у него, говорю, острый, в других все замечает, а себя не открывает.
– Душа у него нежная, мама, – задумчиво произнесла Тоня. – Он даже стихи… про любовь сочиняет.
– Я ведь знаю тебя, девонька, – продолжала мать. – Тебе нужно все отдать без остатка, потом ты ревнивая, а Иван со всеми бывает, часто уезжает… Изведешься ты с ним! Наплачешься!
– Серые у него глаза, – тихо произнесла Тоня. – Не замечала в них суровости, а когда стихи читает, мне плакать хочется.
– Я и говорю, еще наплачешься, – вставила мать.
– Ты и Варе все это говорила, – упрекнула Тоня. Ей неприятно было такое слышать.
– Дай бог, чтоб все было наоборот, – сказала мать.
– Счастливая ты, сестрица, – притворно вздохнула Алена. – Замуж выходишь, а я еще в девках кукую…
– Недолго и тебе осталось, – усмехнулась Ефимья Андреевна. – Девка в поре – и женихи на дворе…
– А этот… что с Ваней прискакал, ничего-о-о… – протянула Алена. – Синеглазый, кудрявенький, вот только ноги чуть кривоваты.
– Лучше бы этот за тебя посватался, – сказала мать Тоне. – Дружок-то его сурьезный. Погляди, как у него седло прилажено. Каждая железка блестит, грива у коня расчесана, шерсть лоснится… А Иванова коня неделю не скребли, и стремена ржавые.
– Тонькин жених больше в собаках разбирается, чем в лошадях, – хихикнула сестра.
– При чем тут лошади? – вздохнула Тоня.
Ну как мать не понимает, что Иван ей нравится? От военных она слышала, что Кузнецов скоро заканчивает свою учебу и возвращается в Андреевку. Она и сама себе не признавалась, что ждала Ивана, надеялась, что он обязательно вернется… Вот почему местные парни получали от ворот поворот.
Какое счастье, что теперь другие времена! А то выдали бы ее за нелюбимого – и век живи… Тоне даже страшно подумать об этом. Если бы родители отказали Кузнецову, она не задумываясь ушла бы к нему вопреки их воле.
– Мам, отдали бы вы меня за этого кудрявенького? – спросила Алена.
– Хоть за лешего, просги меня, господи, выходите! – нахмурилась мать. – Больно вы теперь слушаете родителей-то…
Тоня гладила Юсупа. Положив узкую морду ей на колени, он смотрел в глаза, будто обдумывал что-то. Тоне казалось, что Юсуп вот-вот заговорит. Буран теперь не лаял на него – забирался в конуру и, выставив отгула черный нос, посверкивал злыми глазами. Юсуп никогда близко к нему не подходил, не задирался. И лишь когда во дворе появлялся Андрей Иванович, Буран, волоча за собой цепь, выбирался из будки и грозно рычал на Юсупа.
А потом ее привел со двора в дом сам Иван Васильевич, посадил рядом, налил красного вина. Отец дымил папиросой, мать жарила солонину на примусе. Поверх платья она надела фартук. Из черной тарелки репродуктора на стене доносилась хриплая музыка.
– Всем ты хорош, друг Ваня, – хлопал огромной ручищей будущего зятя по плечу Абросимов. – Но и ты порушаешь мой корень… Ты – человек военный, прикажут – и укатишь с Тонькой на край света! Вон Митька, кончил университет – и поминай как звали! В самоварной Туле теперь наш Митька. И эта его новая фря там. А Лександра с Павлушкой тут… Прямо по пословице: в Тулу со своим самоваром не ездят! Корень-то вырвали, а корешок остался…
Посадил за стол и Алену. Она посверкивала карими глазами, все хотела что-то сказать, но когда отец разойдется, другим слово вставить не дает. На Алену во все глаза смотрел молчаливый Дерюгин. Его гладкие щеки порозовели, в отличие от Ивана он даже не расстегнул воротник гимнастерки, сидел прямо, положив белые руки на край столешницы.
Говорил он мало, и речь его была медлительной, часто растягивал слова, а когда чему-нибудь удивлялся, неожиданно звонко восклицал: «Ой-я-я!» На губах появлялась и исчезала задумчивая улыбка. Если он начинал что-либо рассказывать, его тут же перебивали. Он не обижался и умолкал. На Ивана поглядывал с нескрываемым уважением, к которому примешивалось восхищение. Кузнецов заливался соловьем – на это он был мастак, смешил всех, даже пару раз прыснула у примуса Ефимья Андреевна, а хохотушка Алена смеялась до слез. Улыбалась и Тоня, но она почему-то чувствовала себя неловко.
– У нас на курсах, в общежитии, – рассказывал Иван Васильевич, – один курсант на спор полез в свою комнату через третий этаж по водосточной трубе. Парень спортивный, раз-два и вот уже карниз, протянул руку, а тут труба разъединилась, колено полетело вниз, а он бедняга зацепился штанами за крюк и повис… Ну что делать?
– Часом не с тобой эта история приключилась? – посмеявшись, спросил Андрей Иванович.
– Я там ходил в отличниках, – похвастался Иван Васильевич.
– А что же дальше? – не спускала с него блестящих глаз Алена.
– Мы ему веревку сверху спустили, – закончил Кузнецов. – А галифе его на крюке остались… Он их багром из окна доставал.
– Ой-я-я! – смеялся Дерюгин. – Придумал все! Как же он, курсант, галифе снял, если на нем были еще и сапоги? Вот у нас в артиллерийском училище…
– Ефимья, где же горячая закуска? – перебил Абросимов. Григорий Елисеевич тут же замолчал.
– Что же у вас в артиллерийском? – позже спросила его Алена.
– У нас через окно не лазили, – степенно заметил Дерюгин.
Когда гости ускакали в военный городок, Ефимья Андреевна, убирая со стола, заметила:
– Один мой назюзюкался, а энтим хоть бы что!
С кровати доносился басистый, с переливами храп Андрея Ивановича.
– Дело слажено, отгуляем свадьбу – и живи, дочка, счастливо, – сказала Ефимья Андреевна.
– Он тебе не понравился?
Ефимья Андреевна мыла в алюминиевой миске ложки-вилки, а Тоня стояла рядом с полотенцем через плечо. Мать знала, что средняя дочь у нее самая тихая, послушная. Но до поры до времени: ненароком задень ее сокровенные струнки – и взорвется, как это случается часто с отцом. От всего сердца желала дочери семейного счастья Ефимья Андреевна, но что-то не верилось ей в это. За Варю с Семеном была спокойна: старшая дочь будет держать мужа в руках… Правда, нужно ли это? И в этом ли сила женщины? Ни в чем не перечит она, Ефимья Андреевна, мужу, а в доме все делается так, как хочет она. И грозный, вспыльчивый Андрей Иванович даже этого не замечает. Сумеет ли Тоня так же укоротать своего будущего красавца мужа?..
Многое могла бы сказать дочери Ефимья Андреевна, но рано, да и стоит ли? Каждый человек строит свою жизнь по-своему, добрые советы быстро забываются, а как не получилось в семье – начинают винить советчиков да родителей, ежели они вмешиваются в жизнь молодых. Каждый норовит поскорее свое горе спихнуть на плечи близким. Других-то всегда легче обвинить в своих грехах, чем самого себя…
– Кажись, любит тебя, – сказала мать. – Главное, чтобы не обижал… А ты помни, дочка: не та хозяйка, что много говорит, а та что щи варит. Жена за три угла избу держит, а муж – за один. Люб тебе – выходи с радостью, народи детишек, привяжи мужика к дому. Да что я тебя учу? Ты у меня хоть и тихоня, а самая умная…
– Военный он, – высказывала вслух свои мысли Тоня. – А военные долго на одном месте не живут.
– А ты не слухай батьку! – нахмурилась Ефимья Андреевна. – Это он думает, что на Андреевке свет клином сошелся, а земля, она большая, и городов-поселков на ней не счесть… Поезди с ним, погляди на людей, себя покажи. А чё тут, на одном месте-то, куковать? Покудова молодая, езди себе на здоровье, состаришься – сама сюда вернешься, родная-то земля все одно позовет…
– И все-то у меня внутри замирает, – вздохнула Тоня. – И радостно, и страшно.
– Не ты первая, не ты последняя, – улыбнулась Ефимья Андреевна и сразу на десять лет помолодела.
Вытирая посуду, Тоня подумала, что зря мать так редко улыбается: улыбка ее красит, делает моложе. Говорит, хорошо с отцом жизнь прожила, а вот улыбаться разучилась.
3
Осень выдалась на редкость погожей: над поселком в голубом небе плыли облака, притихший бор млел в лучах нежаркого солнца, в зеленой хвойной стене бора огненными вспышками выделялись осины и березы, принесенные ветром опавшие листья шелестели на песчаной дороге, посверкивали на крытых дранкой крышах изб. Прохладными ночами в небе слышался гусиный крик – косяки перелетных птиц летели на юг. В лесу стало тихо, лишь синичье треньканье да сорочье стрекотание по утрам нарушали эту прозрачную тишину. Иногда раздавался далекий выстрел – местные охотники били рябчиков, тетеревов.
В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб – были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке – Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.
Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.
На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.
У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.
– Когда заглянешь-то ко мне, Андрюшенька? – улучив момент, шепнула Маня.
– Побойся бога, Маня! – оторопел видавший всякое Андрей Иванович.
– Степушка-а, родны-ый, на кого же ты нас, сирот, покинул-то… – заметившая косые взгляды старушек слезливо заголосила вдова. – Как же жить-то нам в опустевшем доме-е без хозяина…
– Возьми меня в примаки, Маня! – заявил опять каким-то образом оказавшийся за столом Тимаш. – Не гляди, что борода у меня сивая, я ишо ничаво-о! А то покличь суседа. – Он бросил хитрый взгляд на поднявшегося из-за стола Абросимова. – Он тебя завсегда ублажит.
Андрей Иванович в сердцах плюнул на порог и ушел, треснув дверью.
– Грех такое говорить на поминках, грех! – истово закрестились старухи, головы их в черных платках укоризненно задвигались.
– Сам черт не разберет, где тут поминки, а где свадьба, – икнув, проговорил Тимаш.
– Неужто мне теперича одной век свой вековать, на могилку твою хаживать, горькие слезы проливать… – раскачиваясь, выводила вдова.
В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб – были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке – Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.
Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.
На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.
У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.
– Когда заглянешь-то ко мне, Андрюшенька? – улучив момент, шепнула Маня.
– Побойся бога, Маня! – оторопел видавший всякое Андрей Иванович.
– Степушка-а, родны-ый, на кого же ты нас, сирот, покинул-то… – заметившая косые взгляды старушек слезливо заголосила вдова. – Как же жить-то нам в опустевшем доме-е без хозяина…
– Возьми меня в примаки, Маня! – заявил опять каким-то образом оказавшийся за столом Тимаш. – Не гляди, что борода у меня сивая, я ишо ничаво-о! А то покличь суседа. – Он бросил хитрый взгляд на поднявшегося из-за стола Абросимова. – Он тебя завсегда ублажит.
Андрей Иванович в сердцах плюнул на порог и ушел, треснув дверью.
– Грех такое говорить на поминках, грех! – истово закрестились старухи, головы их в черных платках укоризненно задвигались.
– Сам черт не разберет, где тут поминки, а где свадьба, – икнув, проговорил Тимаш.
– Неужто мне теперича одной век свой вековать, на могилку твою хаживать, горькие слезы проливать… – раскачиваясь, выводила вдова.
Глава тринадцатая
1
На пустынном перроне ветер с шелестом гонял ржавые листья. Красный фонарь на последнем вагоне пассажирского еще какое-то время помигал, затем исчез, заглох вдали и железный гул уходящего в темную осеннюю ночь поезда. Задувая в медный колокол, ветер извлекал из него мелодичный вздох, на крыше вокзала со скрипом крутился жестяной флюгер.
Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок – собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.
Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.
Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги пoтом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…
Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться – ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, – но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.
Легко подхватив чемодан, Леонид зашагал не к отцовскому дому, а совсем в другую сторону. Никто ему не встретился: пожалуй, кроме Абросимовых, ни у кого и окна не светились. Листва шуршала под башмаками, из-под подошв выскакивали мелкие камешки. Изредка за палисадниками взбрехивали собаки. Он миновал главную улицу, у сельпо свернул налево и наконец остановился у калитки невысокого дома с дощатым забором. Помедлив, просунул пальцы в щель и откинул крючок, поднявшись на крыльцо, потянул за ручку – дверь закрыта. Вроде бы раньше не закрывали… Спустился с крыльца, подкрался к темному окну и осторожно постучал, немного погодя еще раз, настойчивее. Где-то неподалеку коротко вскрикнула птица. Редкие звезды то показывались, то исчезали среди черных облаков. Вот шевельнулась белая занавеска, бледным пятном замаячило чье-то лицо. Его чуткое ухо слышало, как по полу прошлепали босые ноги, скрипнула дверь, шлепающие шаги все ближе, застонал дубовый засов, вытаскиваемый из железных скоб, дверь приоткрылась и он увидел заспанное женское лицо с копной темных волос.
Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок – собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.
Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.
Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги пoтом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…
Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться – ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, – но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.
Легко подхватив чемодан, Леонид зашагал не к отцовскому дому, а совсем в другую сторону. Никто ему не встретился: пожалуй, кроме Абросимовых, ни у кого и окна не светились. Листва шуршала под башмаками, из-под подошв выскакивали мелкие камешки. Изредка за палисадниками взбрехивали собаки. Он миновал главную улицу, у сельпо свернул налево и наконец остановился у калитки невысокого дома с дощатым забором. Помедлив, просунул пальцы в щель и откинул крючок, поднявшись на крыльцо, потянул за ручку – дверь закрыта. Вроде бы раньше не закрывали… Спустился с крыльца, подкрался к темному окну и осторожно постучал, немного погодя еще раз, настойчивее. Где-то неподалеку коротко вскрикнула птица. Редкие звезды то показывались, то исчезали среди черных облаков. Вот шевельнулась белая занавеска, бледным пятном замаячило чье-то лицо. Его чуткое ухо слышало, как по полу прошлепали босые ноги, скрипнула дверь, шлепающие шаги все ближе, застонал дубовый засов, вытаскиваемый из железных скоб, дверь приоткрылась и он увидел заспанное женское лицо с копной темных волос.