2

   Весна в этом году пришла рано. Дни стояли теплые, солнечные, в огородах уже поползли из разрыхленной земли острые стрелки лука, нежной кружевной зеленью оделись палисадники. В середине мая все вдруг густо зазеленело, и ребятишки уже сбегались к Лысухе – купаться. Ранним утром выходил на улицу пастух с длинным кнутом, волочащимся по пыли, зычно созывал стадо. Хозяйки распахивали ворота и выгоняли коров, коз, овец. Впереди стада шествовал молодой, с курчавым широким лбом бычок.
   – Ого-го-о, народ! – кричал пастух, хлопая кнутом. – Вы-ыгоняй скотину-у!
   Голос его эхом отдавался в ближайшем перелеске, заставлял еще не выпущенных коров протяжно мычать, торопя хозяек с блестящими подойниками в руках. Торопили их и петухи, возвещая из конца в конец поселка о наступлении нового светлого дня.
   Пастух будил Дмитрия, он слышал, как жена доила корову, потом открывала скрипучие ворота, возвращалась и затапливала печку. Привычные домашние звуки снова усыпляюще действовали на него, и он засыпал до семи утра, – обычно в это время сестра в больнице совала ему под мышку градусник и заставляла выпить порошок.
   Даже в больнице, хотя после операции кружилась голова, он понемногу читал, готовился к экзаменам. Книги ему привозила Варвара, жена больше потчевала творожными ватрушками, салом, сметаной. Не знала она, что муж окончательно тут, в больнице, решил ехать в Ленинград. Не знала и того, что Варя по его просьбе отправила давно заготовленные документы в университет. Александра была уже на шестом месяце, и Дмитрий не хотел ее расстраивать, тем более что жена вроде бы после этого случая стала с ним поласковее. Варя рассказывала, как свояченица прямо на улице перед всеми осрамила трусоватого Кольку Михалева – тот чуть ли не бегом шарахнулся от нее.
   – А ты уговаривал вступить его в комсомол, – упрекнула сестра. – Трус хуже предателя!
   – Робкий он, – вяло защищал Дмитрий. У него не было зла на Михалева: если не дано отроду отваги, где ж ее взять?
   Тимаш и тот ему на людях у сельпо сказал: мол, воевать тебе, Николаша, на печке с тараканами! А тихонький-то ему в ответ: «Без головы – не ратник, а побежал, так и воротиться можно!»
   – Ты скажи ему, мол, я сердца на него не держу, – попросил Дмитрий.
   – Не скажу! – вспыхнула сестра. – Трусов ненавижу!
   К Дмитрию домой приходили комсомольцы, а потом и Леонтий Сидорович Никифоров стал наведываться с разными бумагами, которые оставлял просмотреть. Лишь Николай ни разу не заглянул к больному приятелю. Стыдно было ему на глаза показываться. Прислал только с младшим братишкой лукошко свежей земляники, которую на откосе собрал для Дмитрия.
   Как-то зашел отец. В черной, пугачевской бороде засеребрились седые нити, а серые глаза живые, молодые. Он тут же достал кожаный кисет на шнурке, аккуратную пачку нарезанной газетной бумаги, спички.
   – Оказывается, слабак ты, Митька, – усмехнулся сн в густые, с рыжинкой усы. – С такими мозгляками вдвоем не справились!
   – Если бы вдвоем, – вздохнул сын. – Ты что, Кольку не знаешь? Наложил полные штаны – и деру!
   – Хорошие же у тебя дружки-приятели, грёб твою шлёп! – выпустив клубок вонючего дыма, упрекнул Андрей Иванович.
   – Одними кулаками против ножиков не намахаешься, – оправдывался Дмитрий: его задело несправедливое замечание отца. Мозгляком можно было еще назвать Костю Добрынина или Матвея Лисицына, но таких рослых и крепких парней, как Леньку Супроновича или Афоньку Копченого, уж никак слабаками не назовешь.
   – Я же тебя еще мальчонкой учил, как надо бить супротивника кулаком, – продолжал отец. – Руку от плеча, податься назад и с оттяжкой приложить, как сваю молотом! Так, чтобы уж скоро не встал, сердешный. Одного-двух уложишь на мать сыру землю рядком, остальные сами посыплются, кто куда, не хуже твоего Кольки Михалева… А ты, как боров приговоренный, подставил себя под ножики. Разве можно вплотную подпускать супротивника? На что тебе руки даны? Ближе, чем на вытянутую десницу, нельзя подпускать…
   – Что теперь толковать, батя, – поморщился Дмитрий, ему не хотелось на эту тему говорить. – Что было, то было, заново не переиграешь. Есть такая пословица: знал бы где упасть, соломки постелил…
   – Кабы не Кузнецов, зарезали бы они тебя, как барана, – покачал головой Андрей Иванович.
   Он привык, не считаясь с желаниями других, говорить, что думает. Пусть сын морду кривит, может, впрок пойдет ему эта наука. Абросимов не сомневался, что себя бы он в обиду не дал и пятерым. Обидно было за сына, надеялся, что такой, как и он сам, крепкий вырос. И был бы дубком, ежели в побольше занимался физическим трудом, а то все больше с книжками валяется на кровати, да и в конторе уж какой год перебирает бумажки… Где же тут силу и ловкость сохранить? Раньше-то, когда дома строили, Дмитрий наравне со взрослыми мужиками таскал на плечах бревна, ворочал лопатой, махал плотницким топором…
   – Батя, решил я ехать в Питер, – понизив голос, чтобы не услышала из кухни жена, сообщил Дмитрий.
   – Перечить не стану, – помолчав, сказал отец. – Меня сельский почтарь при лучине грамоте учил, царствие ему небесное, хороший был человек… Бывало, говорил, мне, мальчонке: «Андрюха, хочешь из омута невежества на свет божий вылезти, учись грамоте, хоть по псалтырю у батюшки, хоть по рваной газетке. Грамота, она тебе глаза на мир откроет!» Я и учился как мог… Днем почтарю дрова пилил, курятник строил, а вечером он меня носом в букварь тыкал… – На кухне что-то грохнуло и со звоном покатилось по полу. Андрей Иванович усмехнулся и, понизив голос, продолжал: – Как же ты, грёб твою шлёп, бабу-то пузатую одну тута оставишь?
   Дмитрий взял с блюдечка отцовскую дымящуюся самокрутку, затянулся, так что синеватые бритые щеки втянулись, и, выпустив дым, сказал:
   – В Питере не будут ждать, когда моя жена разродится… Приемные экзамены на носу… – Он достал из-под подушки коричневый конверт с большой маркой – нынче утром Варя принесла, – извлек оттуда четвертушку листа с треугольной печатью, протянул отцу.
   Тот похлопал себя по карманам:
   – Очки дома забыл…
   – Надо ехать, – сказал сын, снова пряча конверт под подушку.
   – Не знает? – кивнул на кухню отец.
   – Чего надо помочь, вы тут рядом, да и теща одну не оставит, – сказал Дмитрий.
   – Не хватало, чтобы баба решала, как быть, грёб твою шлёп! – вдруг рассердился Андрей Иванович. – Ребятишек ты еще, коли надо, с десяток наковыряешь, а сейчас не поедешь учиться, потом и подавно не вырвешься. Бабе только раз уступи – потом веревки из тебя вить будет!
   В полуоткрытую дверь заглянула Александра, веснушчатое лицо бледное, губы поджаты, в руках чугунок, через плечо кухонное полотенце с пятном сажи.
   – Куды он, покалеченный, поедет? Кто там за ним приглядит? – сердито заговорила она. Александра, пожалуй, была единственной женщиной, не считая, конечно, Ефимью Андреевну, из абросимовского клана, которая не боялась сурового и скорого на расправу Андрея Ивановича. – Без палки ходить-то еще не может, а уже навострился из дому… И что за наказание с таким мужем? Другие толкутся возле дома, а этот уткнет свои толстый нос в книжку и сопит…
   – Глупая баба, грёб твою шлёп! – сердито оборвал Абросимов. – Ученый человек один десяти неучей стоит. Вон школу новую собираются строить, возвернется Митя – твоих же ребятишек учить уму-разуму будет.
   – Лучше бы я за Семена Супроновича вышла замуж, – со зла брякнула взбешенная Александра и так хлопнула дверью, что в окне стекла задребезжали.
   – Ты поучил бы ее маленько, – взглянул из-под кустистых насупленных бровей Андрей Иванович. – Ишь, язык-то дрянной распустила!
   – Палкой? – усмешливо сказал Дмитрий. – Вроде бы мать и пальцем никогда не трогал, а меня чему учишь?
   – Твоя мать – умная женщина, она такого не ляпнет, – заметил Андрей Иванович, потеребив черную бороду, и вдруг круто переменил тему: – Вот ты умные книжки читаешь, скажи мне тогда, почему пальцы на руке загибаются только в одну сторону, а в другую… – он растопырил ладонь и рукой попробовал отогнуть пальцы, – не хотят, так их разэтак! Все к себе загибаются. А вы хотите, чтобы мужик не к себе греб, а от себя. Это ведь супротив самой природы! Так уж устроен раб божий, что все в дом тащит, а из дома волокет только горький пьяница! А вы хотите, чтобы людишки все проносили мимо рта своего – государству! А зачем ему столько? Сам в клубе рассказывал, что Ленин жил, как бедняк, спал на жестком и ел то же, что и мы. Зачем же государству наше добро, наш труд, наше богатство?
   – Для нас же с тобой, – терпеливо заговорил сын. Не первый раз вели они с отцом такие разговоры. – Государству нужны средства, чтобы поднять промышленность, сельское хозяйство. Гражданская война все разрушила, в городах рабочим жрать нечего, потому что кулаки припрятывают зерно, сельхозпродукты. Скорее сгноят в ямах, чем отдадут государству. Но все эти трудности временные, батя, вот заработают на полную мощность фабрики, заводы, станут выпускать продукцию – и люди вздохнут. Появятся товары, вон пишут в газетах, что заложили автомобильный и тракторный заводы. Ну сам посуди, много ли одной сохой напашешь? А трактор за милую душу поднимет любое поле. И одно дело – вспахивать клочки, а другое – общественные поля без границ и перегородок.
   – Мужик с сохой-то всю Россею-матушку кормил, и Европе еще оставалось, – вставил Андрей Иванович. – Соха-то, она надежнее, испытаннее. А трактор твой я и в глаза-то не видел.
   – Батя, неужели все жалеешь о былом? – испытующе посмотрел на него сын. – Новый мир не построишь без ломки старого! А когда идет такая…
   – Пьянка – режь последний огурец! – насмешливо ввернул Андрей Иванович. – Лес рубят – щепки летят.
   – Мировая революция победит, – твердо сказал Дмитрий. – На нас, батя, сейчас с великой надеждой смотрят все угнетенные народы. Читаешь газеты – то в одной стране вспыхивают волнения, то в другой… Вот только нет у них такого замечательного вождя, каким был у нас Ленин. Вспомни, как жили твой отец, дед? Отец на кляче оброк возил в Питер князю? Ты сам рассказывал, как приказчик прямо на Садовой отхлестал его по физиономии шматом пересоленного сала…
   – Может, революция и победит, а человека – тварь земную – не переделаешь, и ладошка всегда будет загибаться к себе, а не наоборот. Сам господь бог за тыщи лет не вытравил в людишках жадность, зависть, жестокость, а вы – ишь, наполеоны! – хотите все враз переиначить… Попомни мое слово, народятся твои дети, внуки, правнуки и все одно тянуть будут к себе и радеть за свое добро, а не за чужое.
   – За государственное, – заметил Дмитрий.
   – Все, что не в свой карман, значит, в чужой, – сказал Абросимов – А называй это как хошь. Что помещику давали оброк, что государству теперя. Суть-то одна, а названия разные.
   – Государство – это мы, батя!
   – Какое ты государство? – усмехнулся Андрей Иванович. – Видимость одна. Дунь – тебя и не станет. Корней-то у вас, голоштанных, пока нету… А чтобы удержаться на этой грешной земле, охо-хо какие глубокие корни надоть пустить в нее!
   – Пустим, батя, да уже пустили! – твердо заявил Дмитрий. – И никому нас теперь не выдернуть из своей-то родной земли.
   – Ладно, поживем – увидим, – поднялся с табуретки Андрей Иванович, и сразу в маленькой комнате стало тесно. – Я на власть особливо не обижаюсь… Это пусть Супроновнч опасается. Мои богатства теперь рази что для выставки… – Он хитро посмотрел на сына: – А что, ежели школьников водить в мой дом и показывать царские кредитки? И за вход по пятачку взимать?
   – Силен же у тебя частнособственнический инстинкт, – усмехнулся Дмитрий.

3

   В клубе показывали кино «Барышня и хулиган». Приехавший из Климова с ручной передвижкой киномеханик установил посередине зала на поставленных друг на друга ящиках кинопроектор, обложился круглыми жестяными коробками с лентами, на сцене натянули белое полотнище. Кино в поселке показывали редко, и поэтому в маленький зал народу набилось полно. Притащились даже глубокие старики и старушки, ребятишки же облепили стены, сидели впереди и в проходе прямо на полу. Дмитрий с Александрой втиснулись на деревянную скамью, завклубом вынес им два стула, но Абросимов посадил на них мать и отца, Тоня и Алена устроились рядом. Варя сидела на первом ряду, ей заранее занял место Семен Супронович, согнав ребятишек. В зале хихикали девчонки, махорочный дым плыл под потолком. Механик священнодействовал у аппарата, шелестела лента, щелкали выключатели. Но вот погасла толстая свеча, все разом угомонились, и, выстлав поверх голов зрителей голубой луч, торопливо затрещал кинопроектор.
   – Этот, в кепке и с папироской, Маяковский, – негромко сказал жене Дмитрий.
   – А в белой тужурке с цепочкой через все брюхо – кто такой? – спросила та.
   Дмитрий промолчал. Аппарат жужжал то громче, то тише; когда жужжание набирало силу, по экрану начинали метаться люди, махать руками, быстро-быстро двигаться в разных направлениях, а стоило жужжанию ослабнуть, все на морщинистом полотнище успокаивалось, движения артистов становились неторопливыми, медлительными. Кино было немое, без сопровождения музыки, но завороженные невиданным зрелищем люди не могли подавить в себе восхищенные возгласы, то и дело раздавались реплики, общий смех. Ребятишки приподнимались с мест, и тогда на экране отчетливо возникали двигающиеся черные тени На безобразников шикали, грозили выставить за дверь, вдруг появлялась увеличенная в несколько раз рука с растопыренными пальцами. В зале смеялись.
   – Сейчас дождетесь, – пригрозил завклубом. – Остановлю кино – и за шиворот…
   Когда первая часть кончилась и затеплилась яркая после голубого сумрака свеча, Семен Супронович, к своему великому неудовольствию, увидел справа рядом с Варей Кузнецова, тот приветливо кивнул ему. Семен, помедлив, сквозь зубы поздоровался.
   – Вы, Иван Васильевич, будто с простыни к нам сошли, – хихикнула Варвара.
   – Вам не загораживают? – поинтересовался Кузнецов. – А то садитесь, Варвара Андреевна, на мое место, отсюда очень хорошо видно.
   Супронович аж крякнул от такого нахальства и зашуршал зажатыми в кулаке билетами, но уполномоченный не обращал на него внимания. Он с улыбкой смотрел на свою соседку.
   – Мне и тут не дует, – сказала Варя, и Семен метнул на Кузнецова насмешливый взгляд: мол, что, съел?
   На Ивана Васильевича ревнивые взгляды соперника не оказывали никакого воздействия.
   – Какого голосистого соловья я намедни слышал у железнодорожного моста, – со значением произнес он. – Не соловей, а симфония. Знаменитого курского заткнет за пояс.
   Семен заерзал на скамье, пятерней пригладил свои вьющиеся кудри и небрежно уронил:
   – Варь, не забыла – нынче у Любки Добычиной вечеринка…
   – Спасибо, что напомнил, – невозмутимо заметил Кузнецов. – Она меня тоже приглашала.
   – У Любки изба большая, всем места хватит, – дипломатично заметила Варя.
   Кино продолжалось почти два часа: после каждой части механик снимал бобину с пленкой, вкладывал в коробку, а на ее место вставлял новую ленту. Иногда лента рвалась, механик суетливо сращивал пленку, зрители, не проявляя и малейшего нетерпения, негромко вели разговоры. Молодежь больше пересмеивалась, пожилые женщины делились своими хозяйственными заботами, мужчины, попыхивая самокрутками, толковали об охоте на лисиц, о рыбалке, о строительстве нефтепровода…
   Из разных углов зала до Дмитрия доносилось:
   – … Не встает наша Буренка, лежит на подстилке, и глаза жалостливые такие…
   – А что ветеринар?
   – Щупал-щупал ейное брюхо, дал лекарства черного, как деготь, а Буренка на другой день уж и головы не подымает. Позвала я тут бабку Сову, та травяного настоя в пойло подлила, через пару дён моя Буренка поднялась, а вчерась уже и в поле выгнала.
   – … Петух, прими руку! – вплелся девичий голос – Гляди, злыдень, заработаешь сейчас оплеуху!
   – … Мой Гриня-то пишет из Грозного… – бубнил густой мужской голос. – Что кормят их горцы шашлыками и шурпой. Поешь, грит, а в брюхе потом, как в печке-буржуйке, огнем все горит!
   – У азлатов даже ребятишки жруть красный перец прямо с грядки, а бабай – старики, значит, пьють зеленый чай, на самом пекле сидять в ватных полосатых халатах и дуют из этих… пиал, что ли, по-ихнему?
   – А еще Гриня пишет, что нефтепровод Грозный – Туапсе пустят к десятой годовщине Советской власти. Подумать только, прорыть лопатами канаву длиной больше полтыщи верст!..
   После кино Дмитрий хотел зайти к родителям, но Александра потянула домой. Палку он недавно выбросил, но еще прихрамывал. Ему вдруг захотелось соловья послушать. Вечер был теплый, на лужайке перед отцовским домом пахло смолой, к этому нежному и горьковатому запаху примешалась паровозная гарь.
   – Не хочешь соловья послушать? – предложил жене Дмитрий. – Он каждый вечер дает бесплатный концерт у железнодорожного моста.
   – Чиво? – удивилась Александра. – Поросенок еще не кормлен…
   – Шур, как пахнет-то, а? – не слушая ее, продолжал Дмитрий.
   Он вдохнул в себя всей грудью свежий вечерний воздух. Серые глаза слегка затуманились, на губах появилась улыбка. Наверное, сегодня впервые после больницы Дмитрий почувствовал себя здоровым.
   – У меня на ужин оладьи со сметаной, – сказала Александра.
   Ей надоело стоять посередине улицы. Уже все прошли мимо, а ему, видишь ли, соловей понадобился!.. Взрослый мужик, а ведет себя как дите неразумное! Может, ему шпана проклятая и голову повредила?..
   – Ты иди, Александра, – почувствовав ее раздражение, сказал Дмитрий. – Мне надо малость размяться…
   – Сколь молочая на лужайке, – зевнула она. – Нарвал бы травы кролям.
   – Я тебе ромашек принесу, – сказал он, глядя поверх ее головы на багрово сияющую оцинкованную башенку вокзала. Будто паутинка, расползалось над ней дымчатое облачко.
   – Делать тебе нечего, – отвернулась Александра и, не оглядываясь, пошла к дому.
   Из-за выпирающего вперед живота походка ее изменилась. Скрученные кренделем светлые волосы местами топорщились. Забеременев, Александра стала меньше следить за собой, одевалась кое-как, причесывалась небрежно, у губ появилась глубокая складка.
   Проходя мимо дома отца, Дмитрий увидел у ворот Варю с ее ухажерами – Супроновичем и Кузнецовым. Девушка весело смеялась, ей вторил Иван Васильевич, а Семен дымил папиросой, угрюмо глядя в сторону. В поселке уже все знали, что за Варварой приударяют сразу двое. И гадали: чья возьмет? Трудно будет озорной девке выбрать из них суженого… Алексей Офицеров, встретив Варю на улице, отворачивался – сообразил, что его карта бита. Кудрявый Семен в присутствии Кузнецова становился мрачным и молчаливым, а тот, наоборот, много шутил, рассказывал разные веселые истории, до слез смешил девушку.
   Сестра окликнула Дмитрия, тот остановился возле них. Супронович кивнул и отвернулся. Кузнецов рассказывал:
   – В нашем городе один семинарист зарабатывал на жизнь тем, что читал перед гробом усопших псалтырь. Ну, как-то приятели решили подшутить над ним: взяли у гробовщика крашеный гроб, поставили в церкви, туда лег один шутник, ручки сложил на груди, притворился покойником… Как стемнело, пришел семинарист, открыл свой псалтырь и давай читать. Ровно в полночь шутник заворочался, глаза открыл и стал подниматься из гроба, семинарист закрыл псалтырь и изо всей силы шарахнул воскресшего по голове. «Раз помер, так лежи смирно!» – сказал рассерженно и, закрыв пальцами ему глаза, стал дальше читать…
   – А этот… чудак? – давясь смехом, спросила девушка.
   – Навеки, сердечный, успокоился, – сказал Иван Васильевич. – Черепушка треснула. Псалтырь-то был тяжеленный, с бронзовыми накладками…
   – В Гридине в позапрошлом году похоронили бабу, а ночью люди слышали стоны на кладбище, – заговорил Семен.
   – Да ну вас! – рассердилась Варя. – Заладили про покойников! Теперь всю ночь будут сниться. – Повернулась и побежала к крыльцу.
   Ухажеры проводили ее взглядом, Семен достал коробку с папиросами, Кузнецов взял одну. Закурили. Помолчали. Слышно было, как дробно простучали Варины каблуки по ступенькам, скрипнула дверь, потом хлопнула вторая.
   – Пиво у вас свежее? – спросил Семена Иван Васильевич.
   – Пиво – как сметана, хоть блины макай, – бойко ответил тот.
   – Митя, зайдем? – предложил Кузнецов. – Сметаны по кружке – и в бильярд сразимся?
   Дмитрий отказался, и соперники дружно отправились в заведение с заманчивым названием «Милости просим». Кто-то из озорства зачеркнул последние две буквы и подписал другую, получилось: «Милости просю». В окнах горел свет, играл граммофон.
   У переезда Дмитрия догнала Тоня.
   – Братику, можно я с тобой? – попросилась она.
   – В школу ходишь, а тоже говоришь «братику»! – поморщился Дмитрий…
   – Красивый… Кузнецов, – заговорила девочка. – И чиво наша Варька нос воротит? Семен тоже видный из себя, только Ваня лучше. У него собака Юсуп. Он давеча сказал, что даст Варе в лесу из нагана пальнуть! А Варька только смеется…
   – Чего мать на ужин сготовила? – спросил Дмитрий, ему вдруг захотелось есть.
   – Картошку тушеную с грибной подливкой, я ее не могу ись.
   – Теперь «ись»! – передразнил брат. – Ну чего ты слова коверкаешь? Прочитала книжки, что я тебе дал?
   – У меня дел по дому невпроворот, – с важностью ответила сестра. – Верчусь как белка в колесе. Не до книжек, братику.
   – Еще раз скажешь «братику», подзатыльника заработаешь! – пригрозил Дмитрий.
   – И чего ты все ко мне цепляешься?
   – Где ты такие слова откапываешь? – удивился Дмитрий. – У моей Александры, что ли?
   – Все так говорят, – заявила сестренка.
   – Читай книжки, Тоня, – сказал Дмитрий. – Темная ты еще, как чугунок.
   – Вон чего выдумал! – обиделась Тоня. – Какой еще чугунок?
   Они шли по железнодорожной насыпи вдоль путей. Накатанные рельсы поблескивали. Внизу, в ложбине, пышно зеленели кусты. За ними топорщились липовыми маковками молодые елки, а дальше, до самого горизонта, простирался сосновый бор. Несколько дней назад над поселком прогремел первый весенний гром, но дождя не было. На откосе стоял семафор, от него к станции убегали витые стальные тросы. Они крепились на невысоких чугунных столбиках с роликами. Дежурный повернет на станции рычаг, и семафор косо выкинет вверх красную руку; если захочет, может повернуть и второй рычаг, тогда на семафоре поднимется еще рука. И тогда издали кажется, будто семафор грозит небу двумя поднятыми руками со сжатыми кулаками.
   Впереди них по бровке шагал стрелочник, на коромысле покачивались два зажженных фонаря: зеленый и красный. Желтый он держал в руке. Дойдя до семафора, стрелочник поставил фонари на землю, а с одним полез вверх по узкой металлической лесенке.
   Поравнявшись с семафором, Дмитрий остановился и один за другим подал фонари стрелочнику.
   – Хорошее нынче кино показывали? – спросил стрелочник. Он был в телогрейке и ушанке, хотя стояла теплынь. – Вот беда, как кино привезут – у меня дежурство!
   – Дяденька, зеленый погас! – сказала Тоня.
   – Сейчас мы его запалим, – улыбнулся стрелочник и полез за спичками.
   – Небось батьке-то своему, Андрею Ивановичу, помогаешь?
   – Я умею семафор открывать, – похвасталась Тоня.
   Они пошли дальше к мосту. Дмитрий присел на насыпь, а Тоня побежала через мост на другую сторону. Серые доски подрагивали, а железные перекрытия внизу гулко гудели. Девочка нырнула под мост, а немного погодя с речки послышалось: «Митя-я! Иди сюда-а!» Мост глухо откликнулся, бор подхватил, и пошло гулять эхо.
   С непривычки ломили ноги, немного отдавало болью в сломанные ребра, слабость разлилась по телу. Дмитрий курил папиросу и смотрел на луг. Наверное, когда-то Лысуха заливала его не только в половодье, а теперь тут вымахали сосны и ели. С ветвей свешивались просвечивающие насквозь бороды длинного мха. Вода кое-где уже отступила с луга, оставив зеркально поблескивающие окна. Кучевые облака медленно надвигались, меняя очертания. На противоположном берегу в зеленой кружевной дымке белели высокие березы. В постепенно сгущавшемся зеленоватом сумраке то и дело возникали летучие мыши и пропадали, будто проваливались в преисподнюю. Но соловей пока молчал. Может, Кузнецов пошутил?
   Все равно Дмитрий был рад, что пришел сюда. Там, за лугом в песчаном карьере, он еще мальчишкой с приятелями ковырялся в земле и выкапывал оттуда полусгнившие ящики с «пукалками» – так назывались устаревшие механические зарядные устройства к гранатам. Сразу после русско-японской войны их вывезли с базы и зарыли здесь. В «пукалку» можно было налить воды, оттянуть пружину и, нажав на кнопку, выстрелить струей кому-нибудь в лицо. Он, Дмитрий, был мастак на такие штуки…
   Жизнь идет, он вырос, у него другие заботы, а новые поколения мальчишек роются в карьере и разыскивают пролежавшие в земле не один десяток лет «пукалки». Кстати, нынче во время сеанса он слышал, как в зале негромко щелкали из них мальчишки, целясь в светящихся на экране артистов. Помнится, он как-то подкараулил бабку Сову – мальчишки не любили ее за сварливый характер – и стрельнул водой из пукалки. Сова даже вида не подала, что заметила. Тогда он подобрался поближе, оттянул пружину, и в этот момент бабка проворно повернулась и схватила за ухо… Она крутила, щипала ухо, а он молчал и смотрел на нее злыми глазами. Бабка отобрала «пукалку» и забросила ее в чей-то огород. Когда она его отпустила с распухшим ухом, он перемахнул через изгородь и отыскал свое «оружие», а темным вечером камнем разбил окно в бабкиной избе. Причем целил в керосиновую лампу на столе, да не попал…