К тому же всю жизнь Евтушенко был, как он сам написал в своем стихотворении "Качка", качающимся вместе со всем судном. И все же не с капитанской рубкой. Все, что он делал, в литературе ли, в Союзе писателей, на страницах газет, наконец, в парламенте нашем, - всегда было направлено в защиту человеческого достоинства. Даже когда кривил душой, юлил, хитрил с ними.
   Наконец, он любил поэзию, любил стихи, не только свои - это не часто бывает среди поэтов. Двадцать лет он собирал антологию русской поэзии XX века. Бескорыстно и самозабвенно. А его передачи на телевидении "Поэт в России больше, чем поэт"?!
   Собственно, я не об этом. Я о нем пишу с точки зрения врача и приятеля. Когда я, подыгрывая Максимому, так некорректно среагировал на его вопрос-просьбу, я еще не приятельствовал с ним. Тем более отвратительна эта моя заведомость. Эдакая презумпция виновности.
   Все мои будущие встречи с Женей были припорошены этим чувством вины.
   Как-то позвонил мне Савва Кулиш. "Юлик, Женя попал в Солнцевскую больницу с желудочным кровотечением. Ты посмотрел бы его..." При желудочных кровотечениях болей, как правило, не бывает. А он рассказал мне о такой дьявольской боли, что, борясь с ней, будто бы даже разорвал брезент носилок скоропомощников по дороге в больницу. У Жени тогда оказалась почечная колика, и он был переведен в урологическое отделение.
   После этого моего диагностического триумфа, как ему казалось, у Жени сложилось несколько завышенное отношение к моим медицинским способностям. Отныне он часто ко мне обращался. Так же завышение относилась ко мне и его жена Маша, которая недолгое время работала у нас в больнице кардиологом. Она производила весьма неплохое впечатление как доктор, и мне очень жалко, что полубродячая жизнь вынудила ее расстаться с профессией.
   Однажды Маша позвонила мне в панике: "Женя ночью прилетел из Таиланда, у него температура под сорок, самочувствие соответственное. Юлий Зусманович, прошу вас, если можете, приезжайте к нам после больницы". Они жили в Переделкине, в пятнадцати минутах езды от больницы. "Машенька, я же хирург". - "Так у него и нога болит".
   Оказалось, не только "и нога", но вот именно что нога. Рожа на ноге.
   Почему-то рожу из каких-то ханжеских завихрений в мозгах у нас называют "рожистым воспалением". Правильнее было бы говорить "кожистое воспаление". Но рожа, видите ли, близко к ругательству. Тогда почему бы и холеру не облагородить?
   Вообще у нас то видоизменяют слово из-за сходства с ругательством, то, наоборот, придумывают эвфемизмы, похожие по звуку. Но ведь какая разница: скажу я "блядь" или "блин" - все ведь понимают, что я хочу сказать. Когда говорят: "Ёж твою двадцать" или "японский бог", посылают к "Евгении Марковне" - собеседник воспринимает это осознанно или подсознательно, но воспринимает как каноническое ругательство. Но прямо нельзя - неприлично... Якобы. А так прилично? Ведь не звук, а помысел важен.
   Так и с нашей "рожей".
   Но я опять сильно отвлекся.
   Как-то Женя появился у меня в кабинете чем-то зело вдохновленный. "Юлик! Я делаю фильм "Похороны Сталина". Про те времена, когда всех сажали, и особенно врачей. Помнишь?"
   Помню ли я?! Мне ли забыть времена, когда я уже был на последнем курсе медицинского, когда исчезали профессора, когда папа ночами стоял у окна и смотрел, не подъехала ли машина и за ним - он врач, он еврей, вокруг уже многих забрали, в том числе и двух его братьев... Помню ли я?!
   "Ну, разумеется, Женя". - "Так вот. Ты мне нужен арестованный, прямо с приема, врач. Мне нужно твое интеллигентное лицо, твоя борода, твоя трубка. Ты во всем твоем обличьи сидящий в воронке, замаскированном под фургон с хлебом там, или с мясом..." - "Женя, кто же меня поволок бы в воронок в халате да еще с трубкой? Ремень отнимали, а уж трубку..." - "Ты грубый реалист. Я тебя прошу. Ты мне нужен". Я уступил. В результате чего себя увидел на экране, в воронке, в халате, с трубкой, в хорошей компании: рядом сидел Баталов, тоже, как и я, арестованный...
   После второго моего дешевого триумфа диагностики, связанного с нецензурной рожей, Женя окончательно поверил в мои врачебные способности и часто обращался ко мне за помощью. При появлении малейшей боли он жаждал любого, даже чрезмерно сильного лечения. С другой стороны, в ожидании укола напрягался, будто в него должны воткнуть штык. А когда укол сделают, он дернется и воскликнет: "О, бляха-муха!" Был в прошлом и такой эвфемизм... При небольшой боли в суставе пальца на ноге он был готов перепробовать всевозможные таблетки и, не дождавшись эффекта, начинал выпрашивать более сильное, порой чреватое осложнениями лечение. Как я ни пытался его отговаривать от стрельбы по воробьям из пушек, Женя был непреклонен в ожидании чудесного излечения. Как сказал другой поэт: "Несовместимых мы полны желаний..."
   Однажды, в пятом часу утра, меня разбудил звонок. "Юлик, я тебя не разбудил?" Я почему-то сказал, что не сплю, хотя что бы мне делать дома в это время, если не спать. "Юль, я умираю! У меня опять болит нога. Опять, наверное, рожа. Меня колотит озноб. Что мне делать? Я сейчас поеду к тебе в больницу". Я пытался его успокоить. "Зачем, Женя, сейчас ехать? Через три часа я буду в больнице, тогда и приедешь. А может, после больницы я сам к тебе заеду". Мне показалось, что он внял моим словам, потому что перешел от разговоров о болезни к причинам ее. "Ты понимаешь, меня Бог наказал. Я вечером проводил Машу с детьми к ее маме в Петрозаводск и собрался было домой, но черт меня попутал! Юля, у меня прекрасная жена, которую я люблю! У меня замечательные дети, нормальная жизнь. Ну зачем, спрашивается, мне надо было тащиться в ресторан, гулять, как люмпен, освободившийся от семейных оков?! Зачем надо было напиваться?.. Это Бог меня наказал! Почему я не поехал мирно к себе в Переделкино?!"
   Без четверти восемь я вошел в отделение и направился к своему кабинету. У самой двери мне преградил дорогу дежурный врач: "Тс-с-с! У вас в кабинете Евтушенко спит. Он приехал около пяти. У него рожа. Мы сделали укол, и он заснул".
   Поэтическое нетерпение? Желание покаяться? Боязнь боли? Приехал ночью, в ознобе, температура сорок, за рулем...
   Поэт, как говорится, он и в Африке поэт.
   БИТВА ЗА МАШИНУ
   Сидела компания в Дубултах после ужина, внизу, в раздевалке, фойе, зале приезда, зимнем саду.
   Меня расспрашивали о фильме по моему роману "Хирург", что заканчивали снимать на телевидении. Интересовались, это сколько же я получу за трехсерийный фильм. Узнав, Лева Устинов воскликнул: "Как раз на машину".
   Когда-то, в молодые годы, я гордо говорил: "Последнее, что у меня будет из атрибутов современного бытия, - это телевизор, машина и дача. Не хочу себя ничем обременять".
   Когда я это говорил, телевизоры в домах появились лишь каких-то пять-семь лет назад. Машины тоже были у единиц.
   Но дачу вожделели все и всегда. К загородному жилью, даче стремились все имеющие стабильное жилье в городах. Уж начальство-то поголовно стремилось. И сколько же их горело за это! Пожалуй, большинство пострадало на дачах. Такова была тяга к земле, так как большинство из них вырвались из деревни... вырваны были взбунтовавшейся Землей. Да и режиму так было удобнее - заранее известно, в чем "слуга народа" виноват, когда придет время схватить слугу этого за жопу.
   Я был против всех трех символов советского благополучия. Эх, молодая моя романтическая бесшабашность!.. А может, неосознанное понимание, что мне-то ни дача, ни машина, ни даже телевизор не светят.
   Но молодость предполагает, а зрелость... многое ставит на свои законные места. Телевизор нынче у меня, пожалуй, первейшая необходимость в доме. Дачи, правда, я не хочу и по сей день. А вот машина!..
   Лева сказал: "Как раз на машину", но я еще не созрел, хоть и не возражал. Промолчал. "Деньги ты все равно истратишь, а так вещь будет". "Истратишь, - загоревал я. - У меня эта сумма как раз долги, а не как раз машина". Лева не унимался: "Да у тебя книга выходит - с нее раздашь долги".
   Он был прав. На мою врачебную зарплату прожить было нельзя. Я одалживал, одалживал, а потом... Книга выходила, и я раздавал долги. И новый цикл долгов. А те дни, когда катился этот пустой разговор, типичный для дубултовских посиделок, были для меня, в финансовом смысле, самыми благополучными: на выходе фильм и две книги в разных издательствах.
   Я смотрел вопрошающе на компанию. Булат хмыкнул: "Левка прав, наверное". Моя тщетная попытка вернуться к благоразумию: "Небось, такси обойдется дешевле". Лева продолжал наступать: "О чем ты говоришь! Выходишь с работы, из гостей, из театра - и машина тут же, у подъезда". Я ищу более сильные аргументы: "Но в гостях, если ты за рулем, и не выпить..." Лева ждал этого довода и перебил: "Жена тоже должна водить, тогда и пей, сколько хочешь, а из гостей повезет она". Последняя судорога моего сопротивления: "Да я водить не умею". Сидевшая тут же Галя Долматовская воскликнула: "А у меня есть замечательный учитель!"
   Сколько таких, ни к чему не обязывающих светских бесед было! Поговорили, посудачили, тут же и забыли. Когда еще выйдет фильм, когда еще будет гонорар, когда еще позвонит учитель вождения...
   Не оценил я компанию.
   Через три дня после возвращения в Москву сижу дома, смотрю в некогда нелюбимый ящик. Звонок. "Можно к телефону Юлия Зусмановича?" Голос незнакомый - может, кто-то заболел? "Слушаю вас". - "Юлий Зусманович, Галина Евгеньевна мне сказала, что вам нужен инструктор по вождению. В субботу жду вас..." - и назначает место и время свидания. Отказываться неудобно.
   Короче, я выучился водить, получил права. Заодно выучились жена и дочь. А зачем?! Ни фильма, ни гонорара - ни машины.
   ЦДЛ. Сижу с Эйдельманом, Аркадием Стругацким и Смилгой. Все безлошадные. Всем нам троим пока еще легче в царствие Божье попасть, чем пролезть в игольное ушко. А потому безоглядно тратим деньги на выпивку.
   "Вдруг откуда ни возьмись, маленький комарик..." - все тот же неугомонный Лева Устинов: "Ты еще не подал заявление на машину?" - "Да нет еще. Некогда. И не с руки". Что это означало - не с руки - непонятно. Но выпили ведь. Отговариваюсь отсутствием фильма и денег. "Да ты что?! Думаешь, машина в один день делается?! Ты что, можешь пойти в магазин и просто взять и ее купить? Просто не купишь. Через Союз надо. Подать заявление надо. Когда еще дадут. Не меньше года. Ребята подождут - пойдем со мной, пока ты тут. Подашь заявление. Я тебя отведу в комнату, где принимают заявление. Я поговорю... Может, и поспособствую". Подвыпившая безлошадная компания смеется и подначивает меня на подвиг. Иди, мол, иди. А мы, мол, посмотрим и допьем. А вот если подашь заявление, дружно смеются, еще бутылочку поставишь.
   Спьяну чего не сделаешь. С серьезным делом пришел в бюрократическую инстанцию - никого не волнует ни очевидная нечеткость речи, ни запах. Написал заявление и оставил.
   Бумага пошла. Корабли сожжены. Назад пути нет.
   Вот и фильм вышел. Вот и гонорар получен. Заявление лежит. Ходу ему никакого. И деньги в сберкассе лежат. Я боюсь их истратить. Я уже завелся, я уже хочу машину. Я уже тороплю время и браню систему. Но хочу и ворчу я только за этими же столиками, в той же компании, не отрываясь от стула, хотя все инстанции под одной крышей с рестораном. И все говорят: "Кому всё, а кому ничего". Эйдельман подначивает: "Ты же ходячая взятка. В твоей хирургии, в твоих руках одни нуждались и использовали тебя, другим ты сейчас нужен, а иные на будущее держат тебя в запасе. Так я думал, а ты, оказывается, ничего не стоишь! И никакая ты сам по себе не взятка, пока не дашь. Цена тебе, стало быть, грош, как и всем нам". И смеется. Смешно ему.
   А я уже посерьезнел. Меня все больше заводило. Я уже жаждал машину, мечтал о ней, ножками сучил. И ничего!
   Лева где-то суетился - ничего.
   Булат кому-то сказал - ничего.
   Уж на что Евтушенко влиятельный человек - пренебрегли и его заступничеством.
   Уже больше года прошло с подачи заявления. Все мысли мои - о мелькающей где-то в заоблачных высотах машине. Та же компания там же, также в который раз смеется надо мной. А я уже и негодую, и в личной неудаче вижу пороки устройства всей системы.
   Но самое ужасное - рука семьи уже тянулась к автомобильной заначке.
   В ЦДЛ уже не за одним нашим столиком обсуждалась моя неудача с машиной. А я ее так хотел! Так хотел! И так шумел, лишь только выпью, чуть заходя за норму. Я до конца и не понимал еще, что пью, потому что у меня нет машины. Забегая вперед, вздохну: при последующем удовлетворении моего автомобильного вожделения вынужден был я сначала уменьшить свое радостное питье, несмотря на жену, умеющую водить, а потом и вовсе прекратить - от вечного напряжения пропал кураж, ради которого пьешь. Сейчас бы сказали: "Перестал с этого кайф ловить".
   Сетования мои и насмешки всей компании по этому поводу слышали и девочки-официантки, наши добрые феи. Девочки были замечательные, веселые, доброжелательные, нехамящие. Одна из самых близких к нам, к тому же и жена приятеля, работающего в аппарате Союза, нередкого нашего собутыльника, частенько принимала всю компанию дома, где напаивала и накармливала нас так, что в ресторане мы себе такого позволить не могли. Но работа есть работа - и в ЦДЛ она так нас обсчитывала, что неудобно было даже дать понять ей, что мы заметили, так сказать, сей просчет. Профессионал! Это как анекдот о скорпионе, который не мог не укусить рыбку, которая помогла ему переплыть на другой берег реки. Мы все равно любили их всех. Были мы там все на "ты" и по именам, без всяких отчеств.
   Однажды подошли как-то к нам две подружки-официантки: "Юлик, мы слышали, ты бьешься с секретариатом за машину?" - "Я не бьюсь, но мне все равно оттуда ни привета, ни ответа. Хоть бы что сказали". - "А с кем ты там дело имел?" - "Ни с кем. Отдал заявление, и все. Лева там суетился, с кем-то подсюсюкивал". - "Лева?! Да он же сразу высоко берет. Давит, наверное, на необходимость, на твою работу, на твои прекрасные качества. Все труха. Можно нам вмешаться?"
   Разумеется, я не встал в позу чистоплюя.
   "Сейчас я сбегаю к Тоне, к секретарше оргсекретаря. Поговорю. Вы еще не уходите?" - "А что? Ты сейчас пойдешь?" - "А чего ждать! Это здесь же, по коридорчику пробежаться".
   Минут через десять вернулась. "Все. Она записала твои данные. Обещала посмотреть". Я поблагодарил, и мы продолжили застолье. Кто же к этому мог отнестись серьезно!..
   И напрасно!
   Через неделю-полторы я получил открытку из магазина. И еще через месяц уже выбирал себе машину в автомагазине на Варшавском шоссе.
   Не в том суть
   НЕ В ТОМ СУТЬ
   Уж и не помню состав компании, что собралась в тот год зимою в Дубултах. Наверняка там были Стасик Рассадин, Меттер Израиль Моисеевич... Не в том суть...
   Я писал свою "Очередь". И в глубине души этой повестью спорил с Тонино Гуэрра. Он говорил, что наша литература то ли отстает от мирового процесса, то ли идет в какую-то иную, противоположную сторону, В результате, говорил он, литературе нашей, в силу ее повышенной социальности, трудно проникнуть в психологию человека с той глубиной, с которой это свойственно литературе абсурда.
   Я не умею спорить вслух. Я стараюсь научить себя прислушиваться к чужим аргументам. Не скажу, что мне это уж очень удается - молчу, а сам внутри все время возражаю. Стало быть, многого и не воспринимаю. Возражаю я, в основном, "после драки", по дороге домой, а то и в еще более отдаленное время, когда сяду писать - и вдруг вползает в душу старый разговор, и начинает вести мое писание совсем не в ту сторону, что было задумано. Да и думать-то я, по правде говоря, могу, лишь когда начинаю писать. А думать - занятие приятное. Может, потому и тянет меня писать? Но, собственно, не в том суть...
   Я ходил и маялся в поисках финала моей повести, достойного идиотического, ирреального стояния нескольких суток в очереди на пустыре с гипотетической и недостаточно вероятной целью записаться в очередь на покупку машины. Литература вполне реалистическая - ситуация абсолютно абсурдная.
   Жестокая, бессмысленная и стопроцентно типичная ситуация очереди с неопознанной целью и мифическими надеждами не должна была, не могла окончиться благополучно.
   Я писал об очереди, возникшей по слухам, в результате нашептывания некими представителями местной власти некоторым своим знакомым о возможной записи на открытки на машину. Запись на открытки на машину - это настолько непонятно нормальной мыслительной системе, что написать о сем толково не получалось. Очередь моя должна возникнуть почему-то где-то на каком-то пустыре. И люди будто бы получат возможность с открыткой встать в иную, уже заочную очередь на получение распределенных кем-то машин. Какие-то из автомобилей будут распределены по ведомствам, но кое-что пойдет населению через очередь. Несмотря на абсурдность ситуации, так оно и было.
   Сначала я хотел написать о женщине, работающей зав. хирургическим отделением, написавшей диссертацию, имеющей семью, стало быть, и кучу каждодневных забот. Но вдруг, на третьей странице, возникла очередь, и наш соцреалистический абсурд да прошлые разговоры с Тонино вытащили меня совсем на иную тропу.
   Эту мою маету нарушил возбужденный Лева Устинов: "Всё! Договорились! Сегодня у нас сауна. Все идем". - "Куда? Зачем? Не хочу в сауну. Что за бред!" - "Ты что?! Нам это устраивает... - и Лева называет имя одного из приближенных к высшей местной власти. - Это шикарная баня. Попаримся, выпьем... Отдохнем! Узнаешь мир, наконец".
   Когда я слышу слово "баня" (сауна для меня эвфемизм бани), мне хочется схватиться за пистолет. Возможно, это результат "банных дней" детских и юношеских лет, когда можно было помыться лишь на коммунальной кухне, среди коптящих керосинок, жужжащих примусов и гомонящих хозяек. Бани, шайки, мочалки - в моей памяти неразлучные спутницы коммунальной кухни, примуса и керосинки.
   А еще я вспоминал, как в детстве папа повел меня в парилку. Я там и минуты не мог провести - дышать нечем было. Отец наслаждался. Я не понял его радости, выскочил из парилки как ошпаренный (пожалуй, даже в буквальном смысле слова).
   И наше номенклатурное общество, и либеральное общество, и даже диссидентское общество вдруг оказались адептами одного и того же развлечения.
   Сам я никогда не участвовал в этих фиестах и судил о сем, как те, что поносили "Доктора Живаго", не читая его. Но, после недолгого сопротивления любопытство победило. Хотя не в том суть.
   С нами в той сауне был Егор Яковлев и кто-то еще. Хоть убей - не могу вспомнить, кто именно. Егор тоже часто бывал в Дубултах в эти зимние сезоны, которые "сезонами" не считались, и потому путевку получить было легче. Мы с Егором подружились тогда. Он в последние дни оттепели создал журнал "Журналист", орган наших надежд, за что и был изгнан оттуда при похолодании. Изгнан по стандартному сценарию тех дней: приехал на редакторской машине в ЦК, беседа с Сусловым, уехал домой на метро.
   Помню, как раз перед той нашей поездкой в Дубулты, вышел в "Известиях" его очерк "Отель". Там были великолепно описаны два отеля, между которыми лишь граница. Один отель в СССР, другой в Словакии. И там, и там схожие климатические условия, один и тот же экономический и политический режим. Однако в словацком отеле жить легко, в нашем - почти невозможно. Видно, дело не только в социализме. Егор всегда был приверженцем социализма с так называемым человеческим лицом. Он искал во всем это самое человеческое лицо социализма. Отсюда его увлечение поиском в Ленине лица человеческого, в отличие от Сталина. Мы все к дедушке Ленину относились несколько иначе. Но я с детства помню мамины рассказы о прошлом. С одной стороны, она вспоминала, что Струве называл Ленина "ходячей гильотиной", с другой стороны, сама слышала, как Валентинов, незадолго до своего бегства на Запад, говорил: "Старик с головой, понимал много, он бы, если б не умер, исправил много". На Западе Валентинов потом выпустил книгу воспоминаний о Ленине, где герой выглядел не больно красиво. С моей точки зрения, явно страдал маниакально-депрессивным психозом. По-моему, его склонность к интригам и компромиссам, основанная на идее "нравственно все, что полезно", - просто беспринципность.
   Не в том суть. Я помню, как Егор однажды позвонил мне и попросил быть медицинским консультантом в его документальном сериале о Ленине, в той части, где речь шла о ранении в результате покушения. Ему в той истории многое оставалось неясным. О тяжести состояния здоровья Ленина трубили все газеты. Затаив дыхание, люди, кто с надеждой, кто со страхом, ждали, чем кончится: умрет - выживет? А он, Егор, в архивах раскопал, что, вернувшись домой с завода Михельсона, раненый Ленин самостоятельно поднялся на второй этаж. Я отказался быть консультантом, ибо мне тоже многое казалось темным в том, что должно быть явным...
   Вечером, перед ужином - а мы предусмотрительно от вечерней трапезы отказались - за нами пришла машина, микроавтобус, в котором стояли ящики картонные и плетеные корзины с разными бутылками и снедью. И немолодая женщина, которая там сидела, должна была все приготовить для нашего послесаунного застолья.
   Где-то в лесу автобус остановился у глухого забора. Ворота открылись, и мы подъехали к одноэтажному бревенчатому дому. Небольшие сени, дальше большой холл. В холле, в кресле у маленького круглого столика сидел дородный пожилой мужчина в трусах и курил. Он радостно приветствовал пополнение, я было скукожился от присутствия незнакомых, но тут некто подошел и сказал, что нам на другую половину, махнув налево. Куда мы и ушли. С правой половины временами доносился женский смех.
   В одной из комнат мы разделись, накинули на себя махровые халаты и прошли в следующую, тоже довольно большую комнату. Посредине стоял длинный стол, окруженный скамьями. Всё в русско-деревенском стиле, как его понимает цивилизованная латышская номенклатура. Полумрак. Женщина уже расставляла снедь на столе. Сначала дело - потом гульба. И мы побежали в самое то. Вот и я увидел... святая святых.
   Я сел на нижнюю скамью. И внизу-то дышать трудно. Лева надо мной. Егор расположился под самым потолком в позе Мефистофеля работы скульптора Антокольского (кажется, дяди вышеупомянутого Павла Григорьевича). Я, пытаясь скрыть неправедное раздражение, кивнув на Егора, сказал Леве: "А ты устройся в образе "Мыслителя" Родена". Егор: "Угомонись и лови кайф".
   Жар нарастал. Мы сидели и потели, временами перекидываясь репликами. Лева: "Прелесть". Егор: "Кайф". Я: "Дышать трудно". Егор: "Сейчас будет совсем хорошо". Я: "'Это звучит угрожающе". И действительно, взглянув на Леву, я перепугался: на коже его появилась мраморность, что, точки зрения медицины, говорит о капилляростазе.
   - Лева! Смотри! - я показал на разводы по коже.
   - Ага. Самый кайф сейчас.
   - Какой, к черту, кайф! Пора начинать реанимацию.
   Егор сверху снисходительно смотрел на меня:
   - Сейчас как раз поры открылись.
   - Конечно, - Лева стал водить пальцем по рисункам на своих плечах и бедрах, - вот они, поры.
   - Да при чем тут поры?! Это застой крови в мелких сосудиках. Приостановка местного кровообращения.
   - Не знаю, что там остановилось, но при этом все поры открываются, не унимался Лева.
   - Где ты видишь свои любимые поры? Да и зачем тебе открывать эти невидимые миру поры?
   - Это полезно.
   - Что в этом полезного?
   То был бессмысленный вопль атеиста в компании верующих. Или, наоборот, верующий в медицину бунтовал промеж верящих в пользу кайфа.
   На меня махнули рукой и побежали в бассейн. И я побежал, но остановился у края его. По поверхности плавали какие-то жирные разводы. Какого-то горюче-смазочного, так сказать, материала. Мои друзья быстро попрыгали в воду и разогнали то, что остановило меня. Подумав, я пошел под душ.
   После охлаждающих процедур все собрались у стола. И покатилось обычное застолье. Потом заглянули к нам мужики с правой половины и пригласили нас к их столу. За ними прискакали их женщины - кто в халате, кто в купальнике. Потом наши вновь побежали в парилку. А я уж нет - начал одеваться.
   Больше я в сауну не ходок. Впрочем, не в том суть...
   Герои моей повести тем временем получили открытки, записались в очередную очередь с ожиданием светлого автомобильного будущего, и радость их по этому поводу не могла, как мне казалось, не окраситься чем-то черным. Без всякой мистики: возмездие настигает и неподвластный нашей воле идиотизм. Удачный ли ход - не знаю, читателю судить, но автор был удовлетворен. Доволен был взыскательный художник.
   Но суть не в этом, суть в том, что в тот зимний вечер в сауне я нашел... я понял, как должна кончиться моя эпопея в очереди. Не мог этот соцреалистический абсурд мирно завершиться. Абсурд завершается в сауне. Что-то должно было случиться...
   Например, обстрел танками собственного парламента...
   Я В ЦК НАШЕЙ ПАРТИИ
   Я врач, и литературные мои опусы, в основном, связаны с медицинскими коллизиями. В медицине есть все. И по медицине поныне бродит призрак. Иные мне советовали выйти на просторы "нормальной" жизни. А зачем? Фолкнер посвятил себя своей Йокнапатофе. Фазиль Искандер все время в своем Чегеме. В моей медицине не видят Йокнапатофу или Чегем не только в силу моей литературной слабости, но и в силу наглости медицины, агрессивно заполняющей все пустоты и пропасти в нашей жизни. Там, где любовь рядом с болезнью и смертью - любовь не видят.
   Не знаю, почему я с этого начал - рассказать же хочу о том, как единственный раз в жизни побывал в ЦК "родной нашей партии".
   Вызвали нас с главным врачом в Горздрав на разбор жалобы. Жалоба дурная и маловразумительная, мы ни в чем не были виноваты и особенно к этому разбору не готовились. А с утра на телевидении принимали фильм по моему "Хирургу" - "Дни хирурга Мишкина". Я опоздал на разбор, попав в какое-то незначительное происшествие с такси, на котором ехал. Пока милиция разбиралась, оставлять таксиста в беде было мне неловко. Председатель комиссии по разбору, терапевт, спросила, почему нет заведующего отделением, то есть меня. Моя начальница с гордостью сообщила, что, наверное, я задержался на приемке фильма. В больнице некоторые гордились, что у них работает писатель. Однако это произвело совершенно обратную и, тем не менее, естественную реакцию в Горздраве. Не больно-то в стране полной безгласности любили пишущих. Не любили, но побаивались, в отличие от нынешнего времени... Вызверившаяся председательница долго возмущалась моими неслужебными делами. Мое запоздалое появление придало жару негодованию. Дело кончилось постановлением об отчете нашей больницы на коллегии управления с предварительной проверкой специально созданной комиссии. Из-за меня могла пострадать вся больница. А уж главврач при этом, скорее всего, полетит со своей должности. И все из-за моего писательства.