Страница:
Он умер, и мы не смогли сесть рядком, как прежде, потолковать мирно, хоть и крича, может, друг на друга. За пазухой ни у него, ни у Булата, ни у меня не было камня друг против друга. Знали мы это с тех самых времен, когда одинокий Максимов отмечал свой день рождения дома у Окуджавы и, кроме нас двоих и Оли, жены Булата, был лишь только Эрик Неизвестный. И не было разногласий...
Люди, даже единомышленники, и не должны думать одинаково - в противном случае о чем бы они разговаривали?..
НЕ СУДИ - ИБО НЕ ВСЕ ВИДИШЬ
Я уже захаживал в ресторан ЦДЛ, хотя не только не писал еще ничего, но даже не помышлял ни о каком писании, кроме как в историях болезней. Литературных амбиций у меня отродясь не было. Как говорится, человек предполагает, а...
Как-то, в конце 50-х годов, попала ко мне в палату актриса Тоня Максимова. Знали мы ее с детства, когда смотрели очень революционный фильм о Парижской коммуне "Зори Парижа". Я оперировал ее - на щитовидной железе что-то делал. А пока она лежала, я познакомился с мужем ее, детским поэтом Яшей Акимом. Хотя почему детским? Будто он не писал стихов для нас! Просто печатался по этой категории. Все должно быть разложено по полочкам. Вспоминается, как оперировал президента Академии наук Келдыша приехавший из Америки Дебейки. Делал пластику аорты по поводу склероза. Увидел, что пузырь желчный камнями наполнен. И удалил по пути. А нам бы оглядываться да оглядываться на все инстанции. А может, так и надо. Да я ведь не о том.
С Яшей Акимом я подружился на всю жизнь и до сего дня.
Вот с Яшей я и попал в первый раз в ресторан ЦДЛ. Поблизости располагалась медицинская библиотека, но, овеянный мифами и легендами, этот ресторан притягивал в тот день меня больше.
Яша был моим Вергилием в том первом круге, следом за которым предстояло мне идти по другим кругам, а вернее, по спиралям. В зале ресторана шумно клубились люди, имена которых мне были известны, но телевизор еще не был СМИ, и как выглядят литнебожители, я понятия не имел.
"Вот, видишь... это Кочетов, а это Соболев, а это Попов..." Кто этот Попов? А! "Сталь и шлак" - Сталинская премия. Ну, ну. Уходило сталинское поколение, крепко держась за руководящие кресла литературного министерства. Уходило из наших душ и умов, оставаясь в кабинетах, где уже даже не делали вид, что решают хоть что-нибудь самостоятельно, без кнута и пряника цека.
Некоторых Яша мне сам показывал, про некоторых я спрашивал. Например, вот пробежал сквозь зал молодой, с привлекательным лицом и красивой, обращающей на себя внимание пластикой, высокий, тонкий, явно мой сверстник. "Яша, а это кто?" - "Витя Фогельсон. Редактор отдела поэзии "Совписа".
Уже тогда Виктор был очень ценимый поэтами редактор. А уж в дальнейшей своей жизни, когда я был близко знаком с ним, от всех поэтов, скажем так, либерального направления слышал сверхположительные отзывы. Либеральное направление! Тогда мы их называли "левыми". А правящие литераторы считались "правыми". Говорили, как в метро написано: слева идут, справа стоят на месте. Булат об этом даже сочинил песенку. Всё теперь изменилось. Те, бывшие левые, в основном, антикоммунисты - сиречь правые. А иные коммунисты, а тем не менее тоже правые. Это всегда так: если сильно уйдешь направо, обязательно рыло твое выглянет слева. Все в мире закольцовано, даже вселенная, говорят...
Судьба редактора в Советландии была тяжелая. Задача от властей, руководства издательства - не пропустить крамолу, быть первым эшелоном обороны державы от свободной мысли, то есть цензуры. Задача по совести и по делу - помогать автору сторонним глазом, да и пропихивать его труд к вожделенной цели. Нынче бы сказали, лоббировать. Доброжелательность первейшая необходимость при обеих ипостасях работы редактора. Поэтому и стремились к Вите как к своему, понимающему все, читателю и другу. И ругали за это же его, как редактора, цензора: "А еще друг называется". Стремились попасть с книгой именно к нему, но и боялись часа, когда он прочтет рукопись - и отложит в сторонку "непроходняк".
Да и Виктор сам порой боялся. "Отойди, отойди быстрей от меня", вдруг зашипеть мог, разговаривая в ЦДЛ с близким ему поэтом. "Что случилось?" - "Егор, - был такой поэтический начальник, сгинувший из поэзии вместе с советским режимом, - идет. Мы же не в редакции. Ты еврей, я еврей. Боком выйдет и мне, и твоим стихам". Беда в том, что Виктор, будучи с виду столь раскованным, прекрасным, тонким, умным, ироничным, не только ощущал свое служебное рабство, но и подчинялся ему. А был он не последним человеком в издательстве, исправляя там обязанности профсоюзного лидера. Профсоюзный лидер при Советах - это ничто. И тем не менее что-то можно было все-таки сделать в конфронтациях с начальством. Виктор воевал, но так, чтоб еврея не было в сподвижниках, да и в защищаемых - чтоб не подумали о еврейской взаимопомощи, сионистской спайке, жидомасонском заговоре. Главное - помочь. А уж как... Правильно это или неправильно - не нам судить. А последующим поколениям и того более.
Как приятно было с ним разговаривать, как он знал и любил музыку. О любви к поэзии и говорить нечего. Он шкурой ощущал ритм, рифму.
Виктор так интересно и тонко рассказывал о стихах, так много знал, что никто не мог понять, почему он не пишет. Ведь все лучшие книги поэтов на протяжении тридцати с лишним лет, все "Дни поэзии" - его рук дело! Может, он считал, что не вправе писать о своих друзьях-поэтах, о своей работе, а, стало быть, о себе любимом; или, может, не считал порядочным анализировать, пусть и подсознательно, работу своих коллег по редактуре - вдруг кто подумает, что речь ведет о том, будто он бы сделал лучше? Что-то было внутри, не позволяющее выходить на авансцену популярности. Сверхзанятость? А может, лень?
9 мая 1994 года. Кто празднует День победы, а кто еще и юбилей Окуджавы. Булату семьдесят. Конечно, и Виктор в театре на Трубной, где Булат выступал в последние годы. С Булатом они дружили; тот посвятил Фогельсону стихи:
"Витя, сыграй на гитаре..." - опять же, к вопросу о любви Виктора к поэзии и музыке... К концу вечера Виктору стало плохо. Боли в животе. Мне бросилось в тот вечер в глаза, что он плохо выглядит. На следующий день, или даже в тот же день, уже ночью, он позвонил мне, и мы договорились, что Виктор приедет в больницу утром следующего дня. Ох, не понравилось мне рассказанное по телефону.
Наутро приехал, да и остался у меня. Сначала мы обнаружили у него опухоль поджелудочной железы и метастазы в печени. Поздно. Притом угрожала желтуха. Дополнительные мучения. И мы с ним стали готовиться к операции. Он и я. Но прежде нужно было поговорить с его женой, предупредить, рассказать.
Наше общество до сих пор не готово к тому, чтобы все честно говорить самому больному. Но родственникам обязаны мы рассказать и объяснить, какова угроза, какие могут быть последствия от того или иного предпринимаемого лечения. Официальные лица, органы порой старались даже не произносить вслух названия тяжких болезней. Помню, как проходил цензуру мой фильм "Дни хирурга Мишкина": слово "рак" заменить на "тяжелое заболевание", слово "лагерь" заменить ласковым "колония".*Фильм не показывать в воскресный или праздничный день - не надо нервировать (расстраивать, огорчать) народ. Забудьте, что в стране нашей не только жизнь, но и смерть стопроцентная. Впоследствии это было названо "застоем".
И на этом фоне вдруг возникли разговоры о добровольной смерти безнадежных больных. Да как в нашем обществе, где и болезнь-то скрывают от больного, можно об этом говорить?! А заговорили. И даже по этому поводу обращаются к врачам. Врачи-то при чем? Если общество так выросло, что может себе позволить легализованное убийство - находите исполнителей. У врача должен быть безусловный рефлекс только на лечение. Тогда ему будут доверять. Лишь заключение о перспективах жизни может дать медицина. Исполняют приговор другие. И приговор выносит не врач - судьба, природа. Бог...
Да, так вот. Нужно поговорить с женой Виктора. Заранее жду неадекватной реакции, слез, неготовности к нормальной действенной помощи уходящему родному человеку...
А жена его - Лиля Толмачева. Актриса нашего любимого "Современника" одна из основателей театра. Впервые я ее увидел, еще когда театра не было. Была студия - и играли они в тот раз, как мне кажется, в Литературном музее. Да и потом я ее видел много в различных спектаклях и в концертах, где она читала стихи. Она не столь популярна, как другие "современниковцы" - киноактеры. Почему Лиля почти не снималась в кино? Может, по той же причине, что и Виктор не писал книг о поэзии? Муж и жена - одна сатана. Может, оба чувствовали себя делающими то самое главное, для чего родились, а все прочее - суета?..
Тонкая, изящная, нервная - так виделось мне со стороны. Да ведь разве все увидишь? А попробуй-ка удержись. Беспрестанно судишь, не имея на то никакого нравственного права.
Но исходил я из общих положений.
Готовился к очень тяжелому разговору. Задумывался над тем, как она будет ухаживать за ним после операции. Находиться все время при нем сможет ли? Не осталось ли все, перед чем преклоняемся мы, на сцене?
И настал час. Первая реакция - будто в упор выстрелил. Но потом, сразу - сдержанность, бестрепетный и беспрерывный уход за Витей. Жизнь с ним в больничной палате. Здесь не только эмоции - и твердый разум. Вспоминаю ее слова, ее профессиональную собранность и на поминках, и на вечере памяти. Лишь в кабинете у меня она порой расслаблялась - и тогда я ощущал, чувствовал, видел, слышал эмоциональную реакцию натуры художника.
Мы не успели. Слишком было поздно. Сначала появилась желтуха, и быстро, следом метастазы в мозг...
И единственная помощь - Лилино мужественное, жертвенное, героическое служение умирающему другу. А я-то боялся... Я ждал совсем другого... Я заранее судил...
Не суди - ибо не все видишь.
АЛАБЕРНОСТЬ
Толя Бурштейн был символом и нашей поликлиники Литфонда, и, вообще, всех болей, болезней и недугов писательского общества, знал страдания физические и, пожалуй, даже нравственные каждого члена этого клана, что значительно ценнее. Полюби человека, а человечество всякий полюбит. Без Толи мы до сих пор не можем представить себе эту поликлинику.
Всякая переделка общества приводит к увеличению количества хамов у власти. Что при Грозном символом времени был хам Скуратов, что при Петре был Александр Данилович Меншиков, не говоря уже о скуратовых и меншиковых 1917 года. Нынче хам другой. Хам - денежный мешок, скупивший акции поликлинического акционерного общества, Хам-управленец, поставленный командовать этой лечебницей. Толю выкинули на улицу, сколько бы ни стенали все, кто когда-нибудь обращался в поликлинику, все, кто там работал. И теперь я вынужден писать: "Толя был", хотя, слава Богу, он есть; пишу "поликлиника была" и уж не понимаю, есть она или нет. Она, пожалуй, единственная, что была при советской власти создана за деньги клиентов. От продажи колоссальных тиражей писатели получали малую толику. Все уходило в Литфонд или черт его знает куда, на эти деньги содержалась и поликлиника. Это не цекистская или чекистская медицина, существовавшая и процветавшая на деньги, что рекой лились откуда угодно, только не от прибылей цекистов или чекистов. Они нам наработали!
Так вот, звонит Толя. "Юль, у меня для тебя подарочек. Ну, не сахар. Вернее, сахар, и немалый. То бишь и диабет есть". - "А я при чем? Что мне с диабетом делать?" - "Если бы только диабет! У него там еще и холецистит. Но если бы только диабет и холецистит. Он единственный действующий член Союза писателей - инвалид первой группы". - "Новый Николай Островский, что ли?" "Даненбург. Знаешь? Ты его наверняка видел в ЦДЛ". - "Если в ЦДЛ видел, то какой же это инвалид первой группы?" - "Я же говорю: действующий. Инвалид войны. У него полголовы снесено. Руки нет. Ходит боком, ногу волочит". Сразу вспоминаю: "Видал такого. А можно его оперировать?" - "А что делать? Приступы чуть не каждую неделю. Говорит, лучше умру. Терпеть не может". "А что он пишет?" Толя читал чуть ли не всех, кто обращался к нему. А имя таким легион. "Точно не скажу, но что-то военное и про юристов. Он сам юрист по образованию, пишет под псевдонимом Буданин".
И вот он приехал. Они приехали. С женой. Немолодая еврейская пара. Он вошел боком, подтаскивая ногу. Голова с одной стороны стесана. Рукав пиджака ниже локтя свисал. Когда рукав он при нашем разговоре отвернул, обнажилась культя, расщепленная в виде клешни. Раньше так делали - сейчас протезы стали доступнее. Жена идет, чуть отставая, и тоже хромает. Первая мысль, что из солидарности.
"Здравствуйте, Юлий Зусманович. Рад с вами познакомиться. Хотя с вами знакомятся чаще всего не от радости и не с радостью. Нужда". Я в ответ говорю какие-то глупости. Все-таки вид его для хирурга был зело удручающим.
Дальше вступила в разговор жена. "Вы простите нас, мы немного запоздали, но была небольшая пробка, а мне тоже водить несколько трудно..." Так! За рулем она. На протезе! Выясняется, тоже потеряла ногу на фронте. Пришлось ей выучиться водить машину. "Волка ноги кормят" - в процессе разговора кинула с усмешкой она. Я не отреагировал. Ноги - какие, где они?!
Короче, положил я его... их. "Юлий Зусманович, - говорит жена, - у нас к вам просьба, может быть, нескромная: нельзя ли отдельную палату? Ведь сам он себя не может обслужить, мне придется быть все время при нем".
А дальше начались консультации: терапевт, глазник, эндокринолог, невропатолог... И все упреждали меня об опасности, все говорили, что лучше бы лечить консервативно. Без операции то есть обойтись. Но после разговора с ним давали разрешение на операцию. Также и анестезиолог, долго цокал языком и качал головой.
Наконец, день операции. С утра кардиограмма, сахар в крови - все о'кей. Сделал я разрез и взглянул за шторкой на лицо. Ужасный вид. И еще трубка изо рта!..
"Оперируй, оперируй, не отвлекайся", - подбодрил анестезиолог.
Операция прошла гладко, как говорится, без сучка и задоринки. Что такое задоринка, в особенности в сем контексте?!. Быстро, несмотря на всю неорганизованность нашу и безалаберность. А что такое алаберность?
Первые сутки в реанимации. Сахар, ЭКГ, невропатолог, терапевт. И все говорят: "Порядок". Будто аппендицит делали двадцатилетнему парню. А сколько нервов, сколько волнений было. Толя звонил несколько раз на дню. Даже кто-то из аппарата Союза позвонил. Ну не секретари же! Для них он мелкая сошка. Какой-то там писатель на военную тему, инвалид войны... "Скажите, чтоб они позвонили, может, чего нужно".
Ничего Даненбургам не было от них нужно. Да и мне тоже никогда ничего от них не надо было, за исключением того случая с машиной, и то не я просил, а девочки-официантки.
Нет, однажды я просил... Я клал писателей к себе в больницу, пользуясь постоянным разрешением главного врача и даже не обращаясь к нему в каждом отдельном случае. Хотя в те времена зорко следили, чтобы клали в больницу строго по району, чтоб врачи, не дай Бог, не брали за это деньги. Мы и оперировали, так сказать, бесплатно, и работали за смехотворную плату. Я-то жил вообще с литгонораров, а не с зарплаты в сто шестьдесят рублей. Да, так вот, решил я поиграться. Пошел к секретарю по оргделам Союза писателей Верченко Юрию Николаевичу, который распределял писателям различные блага.
"Здравствуйте, Юрий Николаевич. Моя фамилия Крелин". - "Как же, как же! Читал, разумеется. Знаю". Как же, читал он... "У меня к вам просьба". Юрий Николаевич сделал строгое лицо, изобразил внимание. "Мне приходится часто госпитализировать к себе в больницу членов Союза. Не могли бы вы написать бумагу моему главврачу с просьбой беспрепятственно госпитализировать больных по направлению из поликлиники Литфонда?" Поигрался. Юрий Николаевич сдулся, вроде бы газ из пузыря выпустили, - надо же, Крелин этот ничего для себя не попросил. А ведь могли и еще одного повязать, привязать... "Все сделаем!" А я довольный пошел восвояси, положив в карман очередную фигу.
Вскоре после выписки Даненбурга, сидел я как-то вечером дома. Телефонный звонок. "Юлий Зусманович, добрый вечер. Я сейчас в вашем дворе, из автомата говорю. Хотел подняться, а лифт не работает. Мне девятый этаж никак не одолеть. Может, спуститесь вниз?"
Дурацкая ситуация. Коллега, видно, решил сделать мне презент. Ясно, как порыв ветра перед грозой. Глумлюсь сам над собой, дурачка из себя строю от неловкости: "Что-нибудь случилось, Владимир Иосифович?" Сам себя перебил и побежал вниз.
Ну, разумеется, вручена мне была коробка, которую после неловких вежливых церемоний я и потащил к себе на девятый этаж.
Это был очередной электросамовар. Они в то время были в дефиците. Еще не было сегодняшних электрических чайников-автоматов. За последние два месяца я получил уже шестой такой самовар. Я, словно производитель их, раздавал самовары и в больнице, друзьям, родственникам. Но этот самовар был еще и набит конфетами.
Их-то я съел сам, с сыновьями. Перебрав сладостей в тот раз безоглядно. А на что оглядываться?
На собственную "алаберность"?
ЗАГРАНИЧНАЯ ШТУЧКА
Сдаешь рукопись в издательство ли, в журнал ли, в газету, обязательно надо сдать первый экземпляр. Во-первых, сдать непервый экземпляр считалось неприличным: "Что же мы должны глаза ломать вашими слепыми текстами?" Хотя и необязательно второй экземпляр слепой. Но ведь не поспоришь. Во-вторых, ревность: "Значит, мы для вас не первые". Наконец, самое увесистое: "Так положено. Непервый экземпляр не приму".
Сам я печатал, во-первых, грязно. Во-вторых, не было времени печатать заново. Тексты порой большие. Работа машинистки стоила недешево. Жил я на литературные деньги. То есть постоянно в долгах.
Но вот прошел слух, что появились множительные аппараты. Каким-то образом можно получить много первых экземпляров машинописи. Но это секрет! Это уже как бы печать, может пойти на потребу всяким подпольщикам. Узнали мы про множительные аппараты, ксероксы, когда те уже не только отпраздновали свое совершеннолетие, но вступили в цивилизованном мире во вполне зрелый возраст и сделались вседоступны.
А между тем, задолго до того, мой одноклассник, тогда только что закончивший физфак, а ныне уважаемый профессор, тогда Вовка Фридкин, а ныне Владимир Михайлович, балующийся в свободное время от физики пушкинизмом, создал какой-то аппарат на основе чего-то, мне совершенно неведомого и непонятного, то ли электричества, то ли электроники, то ли с селеном, то ли с теллуром, но, во всяком случае, могущим воспроизводить любые тексты, картинки, чертежи. Копия полноценная, как оригинал. Это был то ли прототип, то ли предок, то ли первенец в семье копировальных машин.
Обрадовавшиеся коллеги стали прибегать к Вовке и просить скопировать, ну, скажем, оттиски своих статей. Недолго счастье продолжалось. Аппарат отобрали у творца: он мог сотрудничать с вражеским элементом!
Классовая борьба меж тем продолжалась, и вскоре прибывшие полутайно в высокие официальные органы ксероксы были спрятаны в комнаты с надежными запорами. Секретно сей таинственный аппарат помогал в работе представителям бюрократического аппарата. Втайне от ока государева.
Но, поскольку в России, как говорила мадам де Сталь, всё тайна и ничто не секрет, разумеется, все прознали про заграничную штучку, которая постепенно распространялась по важным конторам...
Уже сильно потом, когда совсем невмоготу стало скрывать цивилизованное удобство, при Литфонде, также в закрытом помещении, за запорами, стали принимать за плату тексты для копирования. Но и тут бдит око - нечистое не проскочит.
Семидесятые годы были для меня удачны. Вышло несколько книг, много публикаций в журналах, трехсерийный телефильм по роману "Хирург". Так что нужно было много первых экземпляров, а гонорары-то еще впереди.
"Сделаем", - шепнул мне знакомый хозяйственник из одного учреждения. Какого - мне лучше было не знать. И ему ничего не известно. Помогающий тебе засекречен от тебя и ты от него в тайне пребываешь. Все играли в это: ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не говорю - хотя всем про всех все известно. И я прекрасно знал, где работает мой благодетель.
Следующим этапом приоткрыли завесу секретности в редакциях солидных, имеющих доступ к валюте газет. Сказали: "И у нас есть". Все делали, правда, вид, что никто про это ничего не знал. И те, что приподнимали занавес, и те, что внимали с радостью от доверенной им государственной тайны.
"Товарищи! - Сначала палец поднимался на уровень лица доверяющего, затем подносился к губам его, а в ответ следовали понимающие покачивания головой доверяемого. - Вы должны понимать, какая ответственность легла на нашу редакцию. Не теряйте бдительности".
Бдительность! Мы всю жизнь должны были бдить. В конце концов наши бдения превратились в сущий фарс. Все строили серьезные рыла при подобных разговорах.
Я пришел к товарищу в редакцию. Он закрыл дверь в кабинет. Я вытащил папку со своим бессмертным текстом.
"Оставь. Пойди погуляй. Сейчас он придет, и я отдам. Зачем ему тебя видеть... Или тебе его... Он для тебя секретный сотрудник".
И ничего у меня в папке тайного не было.
Но я пытался найти этому абсурду объяснения. Секретный сотрудник необязательно сексот. Сексот - материализованная идея правящей утопии. Наш секретный сотрудник - одухотворенная вещь. Помощник необязательно человек, а именно вещь, и неодухотворенная. А секретная - потому что нельзя.
Тайна - не секрет, озвучивание - без звука, вещь - одухотворенная, "говорим Ленин - подразумеваем партию", революция октябрьская праздновалась в ноябре, на работе говорили о бабах, с бабами о работе...
А сексот - очеловеченная вещь. А секретная вещь - помощник, нужный сотрудник... Черт ногу сломал.
Ну а что же исторический экземпляр сексота для подпольщика - того, что задолго до всех наших ксероксов изобрел Вовка Фридкин? Не в музее. Его уничтожили. Одна часть, с идеально гладкой поверхностью, была утилизирована - повесили в виде зеркала в женском туалете. Туалетной бумаги не было, мыла не выдавали то ли хозяйственникам, то ли хозяйственники - зеркало могло компенсировать убожество. Хозяйственники зеркала не давали. И научная голь на выдумки хитра - нашли ненужную часть из ненужного аппарата. И секретной части института облегчение.
РАСКОВАЛСЯ...
Вызвали меня на консультацию в терапевтическое отделение. Посмотрев больного, я сидел в ординаторской, записывая свое мнение, и случайно бросил взгляд на лежащие у края стола другие карты пациентов этого отделения. Сверху была карта больного Сахнина... Сахнин... Аркадий Яковлевич... Пенсионер... Восемьдесят четыре года. Ведь был такой писатель, журналист... Я пошел в палату взглянуть - может, если это он, захочет от меня, в каком-то смысле коллеги, помощи.
В палате на шесть человек лежал изможденный человек. Но явно он. Я же его хорошо помню. Кажется, я его даже смотрел когда-то по поводу какой-то болезни. Помню, как он прогремел статьей в "Комсомолке" о китобойной флотилии "Слава". Что-то было в той статье нелицеприятное о капитане Солянике. Был скандал. У того Соляника нашлись дружки на самом верху ЦК не то Подгорный, не то сам Брежнев. Последовали санкции... Соляник не ангел, да и о Сахнине что-то несладкое рассказывали. А он был и членом редколлегии "Нового мира", но много времени спустя после Твардовского. А еще...
- Здравствуйте, Аркадий Яковлевич. Моя фамилия Крелин. Я здесь работаю. Вы меня не помните?
Ничего не промелькнуло ни в глазах, ни в мимике.
- Да, да. Читал... Вы меня смотрели как-то. Здравствуйте. Я вот приболел.
- Я вам чем-нибудь могу помочь? Если что, так я в хирургическом корпусе, на третьем этаже.
- Да нет. Спасибо. Я, наверное, выпишусь на днях...
Я пошел к себе, но что-то легло на душу тяжким камнем. То ли просто оттого, что я увидел когда-то процветающего писательского функционера потухшим, уходящим из жизни, то ли я... И вспомнил.
У известного хирурга, директора Центрально института сердечно-сосудистой хирургии Владимира Ивановича Бураковского, дочка в тяжелейшем состоянии лежала в одной из московских больниц. Ее должны были оперировать по поводу какого-то острого процесса в животе и предварительно, для уточнения диагноза, проводили некую манипуляцию, во время которой наступила вдруг остановка сердца. Девочку реанимировали и в таком опаснейшем состоянии вынуждены были провести операцию. И вот уже много дней вокруг нее крутилась вся московская профессура, и хирургическая, и анестезиологическая, терапевты, невропатологи. А девочка не поддавалась всем знаниям и умениям московской медицинской элиты.
В больнице выделили места для родных, для пришлых корифеев, где они дневали и ночевали. Владимир Иванович, жена его не уходили из больницы. Девочка умирала.
Постоянно действующий консилиум с постоянно меняющимися участниками предлагал то одну, то другую меру. Девочка умирала. Кто-то сказал, что здесь все летают, словно коршуны, профессора да академики, а, может, стоит позвать какого-нибудь хорошего, простого практического хирурга, без званий и степеней. Так там и появился мой друг Миша Жадкевич. С его слов я все это и знаю, поскольку сам в то время был в отпуске, в Юрмале, кропал очередную "нетленку".
Миша рассказал, как привели его в большую комнату, где по разным углам и у стола сидел весь цвет московской хирургии. Во главе сидел сам Бураковский, на котором, как говорится, лица не было. На столе - коньяк, чашки с кофе и много различной снеди. "Это был настоящий пир во время чумы, - рассказывал Миша. - Впечатление, что они все уже прислушиваются к "стуку колес". Я почувствовал себя неловко. Что-то вякал. Не уверен, что меня слышали. Потом поговорил с врачами из отделения. Может, я бы и не так вел больную... да уж что сейчас говорить об этом".
Люди, даже единомышленники, и не должны думать одинаково - в противном случае о чем бы они разговаривали?..
НЕ СУДИ - ИБО НЕ ВСЕ ВИДИШЬ
Я уже захаживал в ресторан ЦДЛ, хотя не только не писал еще ничего, но даже не помышлял ни о каком писании, кроме как в историях болезней. Литературных амбиций у меня отродясь не было. Как говорится, человек предполагает, а...
Как-то, в конце 50-х годов, попала ко мне в палату актриса Тоня Максимова. Знали мы ее с детства, когда смотрели очень революционный фильм о Парижской коммуне "Зори Парижа". Я оперировал ее - на щитовидной железе что-то делал. А пока она лежала, я познакомился с мужем ее, детским поэтом Яшей Акимом. Хотя почему детским? Будто он не писал стихов для нас! Просто печатался по этой категории. Все должно быть разложено по полочкам. Вспоминается, как оперировал президента Академии наук Келдыша приехавший из Америки Дебейки. Делал пластику аорты по поводу склероза. Увидел, что пузырь желчный камнями наполнен. И удалил по пути. А нам бы оглядываться да оглядываться на все инстанции. А может, так и надо. Да я ведь не о том.
С Яшей Акимом я подружился на всю жизнь и до сего дня.
Вот с Яшей я и попал в первый раз в ресторан ЦДЛ. Поблизости располагалась медицинская библиотека, но, овеянный мифами и легендами, этот ресторан притягивал в тот день меня больше.
Яша был моим Вергилием в том первом круге, следом за которым предстояло мне идти по другим кругам, а вернее, по спиралям. В зале ресторана шумно клубились люди, имена которых мне были известны, но телевизор еще не был СМИ, и как выглядят литнебожители, я понятия не имел.
"Вот, видишь... это Кочетов, а это Соболев, а это Попов..." Кто этот Попов? А! "Сталь и шлак" - Сталинская премия. Ну, ну. Уходило сталинское поколение, крепко держась за руководящие кресла литературного министерства. Уходило из наших душ и умов, оставаясь в кабинетах, где уже даже не делали вид, что решают хоть что-нибудь самостоятельно, без кнута и пряника цека.
Некоторых Яша мне сам показывал, про некоторых я спрашивал. Например, вот пробежал сквозь зал молодой, с привлекательным лицом и красивой, обращающей на себя внимание пластикой, высокий, тонкий, явно мой сверстник. "Яша, а это кто?" - "Витя Фогельсон. Редактор отдела поэзии "Совписа".
Уже тогда Виктор был очень ценимый поэтами редактор. А уж в дальнейшей своей жизни, когда я был близко знаком с ним, от всех поэтов, скажем так, либерального направления слышал сверхположительные отзывы. Либеральное направление! Тогда мы их называли "левыми". А правящие литераторы считались "правыми". Говорили, как в метро написано: слева идут, справа стоят на месте. Булат об этом даже сочинил песенку. Всё теперь изменилось. Те, бывшие левые, в основном, антикоммунисты - сиречь правые. А иные коммунисты, а тем не менее тоже правые. Это всегда так: если сильно уйдешь направо, обязательно рыло твое выглянет слева. Все в мире закольцовано, даже вселенная, говорят...
Судьба редактора в Советландии была тяжелая. Задача от властей, руководства издательства - не пропустить крамолу, быть первым эшелоном обороны державы от свободной мысли, то есть цензуры. Задача по совести и по делу - помогать автору сторонним глазом, да и пропихивать его труд к вожделенной цели. Нынче бы сказали, лоббировать. Доброжелательность первейшая необходимость при обеих ипостасях работы редактора. Поэтому и стремились к Вите как к своему, понимающему все, читателю и другу. И ругали за это же его, как редактора, цензора: "А еще друг называется". Стремились попасть с книгой именно к нему, но и боялись часа, когда он прочтет рукопись - и отложит в сторонку "непроходняк".
Да и Виктор сам порой боялся. "Отойди, отойди быстрей от меня", вдруг зашипеть мог, разговаривая в ЦДЛ с близким ему поэтом. "Что случилось?" - "Егор, - был такой поэтический начальник, сгинувший из поэзии вместе с советским режимом, - идет. Мы же не в редакции. Ты еврей, я еврей. Боком выйдет и мне, и твоим стихам". Беда в том, что Виктор, будучи с виду столь раскованным, прекрасным, тонким, умным, ироничным, не только ощущал свое служебное рабство, но и подчинялся ему. А был он не последним человеком в издательстве, исправляя там обязанности профсоюзного лидера. Профсоюзный лидер при Советах - это ничто. И тем не менее что-то можно было все-таки сделать в конфронтациях с начальством. Виктор воевал, но так, чтоб еврея не было в сподвижниках, да и в защищаемых - чтоб не подумали о еврейской взаимопомощи, сионистской спайке, жидомасонском заговоре. Главное - помочь. А уж как... Правильно это или неправильно - не нам судить. А последующим поколениям и того более.
Как приятно было с ним разговаривать, как он знал и любил музыку. О любви к поэзии и говорить нечего. Он шкурой ощущал ритм, рифму.
Виктор так интересно и тонко рассказывал о стихах, так много знал, что никто не мог понять, почему он не пишет. Ведь все лучшие книги поэтов на протяжении тридцати с лишним лет, все "Дни поэзии" - его рук дело! Может, он считал, что не вправе писать о своих друзьях-поэтах, о своей работе, а, стало быть, о себе любимом; или, может, не считал порядочным анализировать, пусть и подсознательно, работу своих коллег по редактуре - вдруг кто подумает, что речь ведет о том, будто он бы сделал лучше? Что-то было внутри, не позволяющее выходить на авансцену популярности. Сверхзанятость? А может, лень?
9 мая 1994 года. Кто празднует День победы, а кто еще и юбилей Окуджавы. Булату семьдесят. Конечно, и Виктор в театре на Трубной, где Булат выступал в последние годы. С Булатом они дружили; тот посвятил Фогельсону стихи:
"Витя, сыграй на гитаре..." - опять же, к вопросу о любви Виктора к поэзии и музыке... К концу вечера Виктору стало плохо. Боли в животе. Мне бросилось в тот вечер в глаза, что он плохо выглядит. На следующий день, или даже в тот же день, уже ночью, он позвонил мне, и мы договорились, что Виктор приедет в больницу утром следующего дня. Ох, не понравилось мне рассказанное по телефону.
Наутро приехал, да и остался у меня. Сначала мы обнаружили у него опухоль поджелудочной железы и метастазы в печени. Поздно. Притом угрожала желтуха. Дополнительные мучения. И мы с ним стали готовиться к операции. Он и я. Но прежде нужно было поговорить с его женой, предупредить, рассказать.
Наше общество до сих пор не готово к тому, чтобы все честно говорить самому больному. Но родственникам обязаны мы рассказать и объяснить, какова угроза, какие могут быть последствия от того или иного предпринимаемого лечения. Официальные лица, органы порой старались даже не произносить вслух названия тяжких болезней. Помню, как проходил цензуру мой фильм "Дни хирурга Мишкина": слово "рак" заменить на "тяжелое заболевание", слово "лагерь" заменить ласковым "колония".*Фильм не показывать в воскресный или праздничный день - не надо нервировать (расстраивать, огорчать) народ. Забудьте, что в стране нашей не только жизнь, но и смерть стопроцентная. Впоследствии это было названо "застоем".
И на этом фоне вдруг возникли разговоры о добровольной смерти безнадежных больных. Да как в нашем обществе, где и болезнь-то скрывают от больного, можно об этом говорить?! А заговорили. И даже по этому поводу обращаются к врачам. Врачи-то при чем? Если общество так выросло, что может себе позволить легализованное убийство - находите исполнителей. У врача должен быть безусловный рефлекс только на лечение. Тогда ему будут доверять. Лишь заключение о перспективах жизни может дать медицина. Исполняют приговор другие. И приговор выносит не врач - судьба, природа. Бог...
Да, так вот. Нужно поговорить с женой Виктора. Заранее жду неадекватной реакции, слез, неготовности к нормальной действенной помощи уходящему родному человеку...
А жена его - Лиля Толмачева. Актриса нашего любимого "Современника" одна из основателей театра. Впервые я ее увидел, еще когда театра не было. Была студия - и играли они в тот раз, как мне кажется, в Литературном музее. Да и потом я ее видел много в различных спектаклях и в концертах, где она читала стихи. Она не столь популярна, как другие "современниковцы" - киноактеры. Почему Лиля почти не снималась в кино? Может, по той же причине, что и Виктор не писал книг о поэзии? Муж и жена - одна сатана. Может, оба чувствовали себя делающими то самое главное, для чего родились, а все прочее - суета?..
Тонкая, изящная, нервная - так виделось мне со стороны. Да ведь разве все увидишь? А попробуй-ка удержись. Беспрестанно судишь, не имея на то никакого нравственного права.
Но исходил я из общих положений.
Готовился к очень тяжелому разговору. Задумывался над тем, как она будет ухаживать за ним после операции. Находиться все время при нем сможет ли? Не осталось ли все, перед чем преклоняемся мы, на сцене?
И настал час. Первая реакция - будто в упор выстрелил. Но потом, сразу - сдержанность, бестрепетный и беспрерывный уход за Витей. Жизнь с ним в больничной палате. Здесь не только эмоции - и твердый разум. Вспоминаю ее слова, ее профессиональную собранность и на поминках, и на вечере памяти. Лишь в кабинете у меня она порой расслаблялась - и тогда я ощущал, чувствовал, видел, слышал эмоциональную реакцию натуры художника.
Мы не успели. Слишком было поздно. Сначала появилась желтуха, и быстро, следом метастазы в мозг...
И единственная помощь - Лилино мужественное, жертвенное, героическое служение умирающему другу. А я-то боялся... Я ждал совсем другого... Я заранее судил...
Не суди - ибо не все видишь.
АЛАБЕРНОСТЬ
Толя Бурштейн был символом и нашей поликлиники Литфонда, и, вообще, всех болей, болезней и недугов писательского общества, знал страдания физические и, пожалуй, даже нравственные каждого члена этого клана, что значительно ценнее. Полюби человека, а человечество всякий полюбит. Без Толи мы до сих пор не можем представить себе эту поликлинику.
Всякая переделка общества приводит к увеличению количества хамов у власти. Что при Грозном символом времени был хам Скуратов, что при Петре был Александр Данилович Меншиков, не говоря уже о скуратовых и меншиковых 1917 года. Нынче хам другой. Хам - денежный мешок, скупивший акции поликлинического акционерного общества, Хам-управленец, поставленный командовать этой лечебницей. Толю выкинули на улицу, сколько бы ни стенали все, кто когда-нибудь обращался в поликлинику, все, кто там работал. И теперь я вынужден писать: "Толя был", хотя, слава Богу, он есть; пишу "поликлиника была" и уж не понимаю, есть она или нет. Она, пожалуй, единственная, что была при советской власти создана за деньги клиентов. От продажи колоссальных тиражей писатели получали малую толику. Все уходило в Литфонд или черт его знает куда, на эти деньги содержалась и поликлиника. Это не цекистская или чекистская медицина, существовавшая и процветавшая на деньги, что рекой лились откуда угодно, только не от прибылей цекистов или чекистов. Они нам наработали!
Так вот, звонит Толя. "Юль, у меня для тебя подарочек. Ну, не сахар. Вернее, сахар, и немалый. То бишь и диабет есть". - "А я при чем? Что мне с диабетом делать?" - "Если бы только диабет! У него там еще и холецистит. Но если бы только диабет и холецистит. Он единственный действующий член Союза писателей - инвалид первой группы". - "Новый Николай Островский, что ли?" "Даненбург. Знаешь? Ты его наверняка видел в ЦДЛ". - "Если в ЦДЛ видел, то какой же это инвалид первой группы?" - "Я же говорю: действующий. Инвалид войны. У него полголовы снесено. Руки нет. Ходит боком, ногу волочит". Сразу вспоминаю: "Видал такого. А можно его оперировать?" - "А что делать? Приступы чуть не каждую неделю. Говорит, лучше умру. Терпеть не может". "А что он пишет?" Толя читал чуть ли не всех, кто обращался к нему. А имя таким легион. "Точно не скажу, но что-то военное и про юристов. Он сам юрист по образованию, пишет под псевдонимом Буданин".
И вот он приехал. Они приехали. С женой. Немолодая еврейская пара. Он вошел боком, подтаскивая ногу. Голова с одной стороны стесана. Рукав пиджака ниже локтя свисал. Когда рукав он при нашем разговоре отвернул, обнажилась культя, расщепленная в виде клешни. Раньше так делали - сейчас протезы стали доступнее. Жена идет, чуть отставая, и тоже хромает. Первая мысль, что из солидарности.
"Здравствуйте, Юлий Зусманович. Рад с вами познакомиться. Хотя с вами знакомятся чаще всего не от радости и не с радостью. Нужда". Я в ответ говорю какие-то глупости. Все-таки вид его для хирурга был зело удручающим.
Дальше вступила в разговор жена. "Вы простите нас, мы немного запоздали, но была небольшая пробка, а мне тоже водить несколько трудно..." Так! За рулем она. На протезе! Выясняется, тоже потеряла ногу на фронте. Пришлось ей выучиться водить машину. "Волка ноги кормят" - в процессе разговора кинула с усмешкой она. Я не отреагировал. Ноги - какие, где они?!
Короче, положил я его... их. "Юлий Зусманович, - говорит жена, - у нас к вам просьба, может быть, нескромная: нельзя ли отдельную палату? Ведь сам он себя не может обслужить, мне придется быть все время при нем".
А дальше начались консультации: терапевт, глазник, эндокринолог, невропатолог... И все упреждали меня об опасности, все говорили, что лучше бы лечить консервативно. Без операции то есть обойтись. Но после разговора с ним давали разрешение на операцию. Также и анестезиолог, долго цокал языком и качал головой.
Наконец, день операции. С утра кардиограмма, сахар в крови - все о'кей. Сделал я разрез и взглянул за шторкой на лицо. Ужасный вид. И еще трубка изо рта!..
"Оперируй, оперируй, не отвлекайся", - подбодрил анестезиолог.
Операция прошла гладко, как говорится, без сучка и задоринки. Что такое задоринка, в особенности в сем контексте?!. Быстро, несмотря на всю неорганизованность нашу и безалаберность. А что такое алаберность?
Первые сутки в реанимации. Сахар, ЭКГ, невропатолог, терапевт. И все говорят: "Порядок". Будто аппендицит делали двадцатилетнему парню. А сколько нервов, сколько волнений было. Толя звонил несколько раз на дню. Даже кто-то из аппарата Союза позвонил. Ну не секретари же! Для них он мелкая сошка. Какой-то там писатель на военную тему, инвалид войны... "Скажите, чтоб они позвонили, может, чего нужно".
Ничего Даненбургам не было от них нужно. Да и мне тоже никогда ничего от них не надо было, за исключением того случая с машиной, и то не я просил, а девочки-официантки.
Нет, однажды я просил... Я клал писателей к себе в больницу, пользуясь постоянным разрешением главного врача и даже не обращаясь к нему в каждом отдельном случае. Хотя в те времена зорко следили, чтобы клали в больницу строго по району, чтоб врачи, не дай Бог, не брали за это деньги. Мы и оперировали, так сказать, бесплатно, и работали за смехотворную плату. Я-то жил вообще с литгонораров, а не с зарплаты в сто шестьдесят рублей. Да, так вот, решил я поиграться. Пошел к секретарю по оргделам Союза писателей Верченко Юрию Николаевичу, который распределял писателям различные блага.
"Здравствуйте, Юрий Николаевич. Моя фамилия Крелин". - "Как же, как же! Читал, разумеется. Знаю". Как же, читал он... "У меня к вам просьба". Юрий Николаевич сделал строгое лицо, изобразил внимание. "Мне приходится часто госпитализировать к себе в больницу членов Союза. Не могли бы вы написать бумагу моему главврачу с просьбой беспрепятственно госпитализировать больных по направлению из поликлиники Литфонда?" Поигрался. Юрий Николаевич сдулся, вроде бы газ из пузыря выпустили, - надо же, Крелин этот ничего для себя не попросил. А ведь могли и еще одного повязать, привязать... "Все сделаем!" А я довольный пошел восвояси, положив в карман очередную фигу.
Вскоре после выписки Даненбурга, сидел я как-то вечером дома. Телефонный звонок. "Юлий Зусманович, добрый вечер. Я сейчас в вашем дворе, из автомата говорю. Хотел подняться, а лифт не работает. Мне девятый этаж никак не одолеть. Может, спуститесь вниз?"
Дурацкая ситуация. Коллега, видно, решил сделать мне презент. Ясно, как порыв ветра перед грозой. Глумлюсь сам над собой, дурачка из себя строю от неловкости: "Что-нибудь случилось, Владимир Иосифович?" Сам себя перебил и побежал вниз.
Ну, разумеется, вручена мне была коробка, которую после неловких вежливых церемоний я и потащил к себе на девятый этаж.
Это был очередной электросамовар. Они в то время были в дефиците. Еще не было сегодняшних электрических чайников-автоматов. За последние два месяца я получил уже шестой такой самовар. Я, словно производитель их, раздавал самовары и в больнице, друзьям, родственникам. Но этот самовар был еще и набит конфетами.
Их-то я съел сам, с сыновьями. Перебрав сладостей в тот раз безоглядно. А на что оглядываться?
На собственную "алаберность"?
ЗАГРАНИЧНАЯ ШТУЧКА
Сдаешь рукопись в издательство ли, в журнал ли, в газету, обязательно надо сдать первый экземпляр. Во-первых, сдать непервый экземпляр считалось неприличным: "Что же мы должны глаза ломать вашими слепыми текстами?" Хотя и необязательно второй экземпляр слепой. Но ведь не поспоришь. Во-вторых, ревность: "Значит, мы для вас не первые". Наконец, самое увесистое: "Так положено. Непервый экземпляр не приму".
Сам я печатал, во-первых, грязно. Во-вторых, не было времени печатать заново. Тексты порой большие. Работа машинистки стоила недешево. Жил я на литературные деньги. То есть постоянно в долгах.
Но вот прошел слух, что появились множительные аппараты. Каким-то образом можно получить много первых экземпляров машинописи. Но это секрет! Это уже как бы печать, может пойти на потребу всяким подпольщикам. Узнали мы про множительные аппараты, ксероксы, когда те уже не только отпраздновали свое совершеннолетие, но вступили в цивилизованном мире во вполне зрелый возраст и сделались вседоступны.
А между тем, задолго до того, мой одноклассник, тогда только что закончивший физфак, а ныне уважаемый профессор, тогда Вовка Фридкин, а ныне Владимир Михайлович, балующийся в свободное время от физики пушкинизмом, создал какой-то аппарат на основе чего-то, мне совершенно неведомого и непонятного, то ли электричества, то ли электроники, то ли с селеном, то ли с теллуром, но, во всяком случае, могущим воспроизводить любые тексты, картинки, чертежи. Копия полноценная, как оригинал. Это был то ли прототип, то ли предок, то ли первенец в семье копировальных машин.
Обрадовавшиеся коллеги стали прибегать к Вовке и просить скопировать, ну, скажем, оттиски своих статей. Недолго счастье продолжалось. Аппарат отобрали у творца: он мог сотрудничать с вражеским элементом!
Классовая борьба меж тем продолжалась, и вскоре прибывшие полутайно в высокие официальные органы ксероксы были спрятаны в комнаты с надежными запорами. Секретно сей таинственный аппарат помогал в работе представителям бюрократического аппарата. Втайне от ока государева.
Но, поскольку в России, как говорила мадам де Сталь, всё тайна и ничто не секрет, разумеется, все прознали про заграничную штучку, которая постепенно распространялась по важным конторам...
Уже сильно потом, когда совсем невмоготу стало скрывать цивилизованное удобство, при Литфонде, также в закрытом помещении, за запорами, стали принимать за плату тексты для копирования. Но и тут бдит око - нечистое не проскочит.
Семидесятые годы были для меня удачны. Вышло несколько книг, много публикаций в журналах, трехсерийный телефильм по роману "Хирург". Так что нужно было много первых экземпляров, а гонорары-то еще впереди.
"Сделаем", - шепнул мне знакомый хозяйственник из одного учреждения. Какого - мне лучше было не знать. И ему ничего не известно. Помогающий тебе засекречен от тебя и ты от него в тайне пребываешь. Все играли в это: ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не говорю - хотя всем про всех все известно. И я прекрасно знал, где работает мой благодетель.
Следующим этапом приоткрыли завесу секретности в редакциях солидных, имеющих доступ к валюте газет. Сказали: "И у нас есть". Все делали, правда, вид, что никто про это ничего не знал. И те, что приподнимали занавес, и те, что внимали с радостью от доверенной им государственной тайны.
"Товарищи! - Сначала палец поднимался на уровень лица доверяющего, затем подносился к губам его, а в ответ следовали понимающие покачивания головой доверяемого. - Вы должны понимать, какая ответственность легла на нашу редакцию. Не теряйте бдительности".
Бдительность! Мы всю жизнь должны были бдить. В конце концов наши бдения превратились в сущий фарс. Все строили серьезные рыла при подобных разговорах.
Я пришел к товарищу в редакцию. Он закрыл дверь в кабинет. Я вытащил папку со своим бессмертным текстом.
"Оставь. Пойди погуляй. Сейчас он придет, и я отдам. Зачем ему тебя видеть... Или тебе его... Он для тебя секретный сотрудник".
И ничего у меня в папке тайного не было.
Но я пытался найти этому абсурду объяснения. Секретный сотрудник необязательно сексот. Сексот - материализованная идея правящей утопии. Наш секретный сотрудник - одухотворенная вещь. Помощник необязательно человек, а именно вещь, и неодухотворенная. А секретная - потому что нельзя.
Тайна - не секрет, озвучивание - без звука, вещь - одухотворенная, "говорим Ленин - подразумеваем партию", революция октябрьская праздновалась в ноябре, на работе говорили о бабах, с бабами о работе...
А сексот - очеловеченная вещь. А секретная вещь - помощник, нужный сотрудник... Черт ногу сломал.
Ну а что же исторический экземпляр сексота для подпольщика - того, что задолго до всех наших ксероксов изобрел Вовка Фридкин? Не в музее. Его уничтожили. Одна часть, с идеально гладкой поверхностью, была утилизирована - повесили в виде зеркала в женском туалете. Туалетной бумаги не было, мыла не выдавали то ли хозяйственникам, то ли хозяйственники - зеркало могло компенсировать убожество. Хозяйственники зеркала не давали. И научная голь на выдумки хитра - нашли ненужную часть из ненужного аппарата. И секретной части института облегчение.
РАСКОВАЛСЯ...
Вызвали меня на консультацию в терапевтическое отделение. Посмотрев больного, я сидел в ординаторской, записывая свое мнение, и случайно бросил взгляд на лежащие у края стола другие карты пациентов этого отделения. Сверху была карта больного Сахнина... Сахнин... Аркадий Яковлевич... Пенсионер... Восемьдесят четыре года. Ведь был такой писатель, журналист... Я пошел в палату взглянуть - может, если это он, захочет от меня, в каком-то смысле коллеги, помощи.
В палате на шесть человек лежал изможденный человек. Но явно он. Я же его хорошо помню. Кажется, я его даже смотрел когда-то по поводу какой-то болезни. Помню, как он прогремел статьей в "Комсомолке" о китобойной флотилии "Слава". Что-то было в той статье нелицеприятное о капитане Солянике. Был скандал. У того Соляника нашлись дружки на самом верху ЦК не то Подгорный, не то сам Брежнев. Последовали санкции... Соляник не ангел, да и о Сахнине что-то несладкое рассказывали. А он был и членом редколлегии "Нового мира", но много времени спустя после Твардовского. А еще...
- Здравствуйте, Аркадий Яковлевич. Моя фамилия Крелин. Я здесь работаю. Вы меня не помните?
Ничего не промелькнуло ни в глазах, ни в мимике.
- Да, да. Читал... Вы меня смотрели как-то. Здравствуйте. Я вот приболел.
- Я вам чем-нибудь могу помочь? Если что, так я в хирургическом корпусе, на третьем этаже.
- Да нет. Спасибо. Я, наверное, выпишусь на днях...
Я пошел к себе, но что-то легло на душу тяжким камнем. То ли просто оттого, что я увидел когда-то процветающего писательского функционера потухшим, уходящим из жизни, то ли я... И вспомнил.
У известного хирурга, директора Центрально института сердечно-сосудистой хирургии Владимира Ивановича Бураковского, дочка в тяжелейшем состоянии лежала в одной из московских больниц. Ее должны были оперировать по поводу какого-то острого процесса в животе и предварительно, для уточнения диагноза, проводили некую манипуляцию, во время которой наступила вдруг остановка сердца. Девочку реанимировали и в таком опаснейшем состоянии вынуждены были провести операцию. И вот уже много дней вокруг нее крутилась вся московская профессура, и хирургическая, и анестезиологическая, терапевты, невропатологи. А девочка не поддавалась всем знаниям и умениям московской медицинской элиты.
В больнице выделили места для родных, для пришлых корифеев, где они дневали и ночевали. Владимир Иванович, жена его не уходили из больницы. Девочка умирала.
Постоянно действующий консилиум с постоянно меняющимися участниками предлагал то одну, то другую меру. Девочка умирала. Кто-то сказал, что здесь все летают, словно коршуны, профессора да академики, а, может, стоит позвать какого-нибудь хорошего, простого практического хирурга, без званий и степеней. Так там и появился мой друг Миша Жадкевич. С его слов я все это и знаю, поскольку сам в то время был в отпуске, в Юрмале, кропал очередную "нетленку".
Миша рассказал, как привели его в большую комнату, где по разным углам и у стола сидел весь цвет московской хирургии. Во главе сидел сам Бураковский, на котором, как говорится, лица не было. На столе - коньяк, чашки с кофе и много различной снеди. "Это был настоящий пир во время чумы, - рассказывал Миша. - Впечатление, что они все уже прислушиваются к "стуку колес". Я почувствовал себя неловко. Что-то вякал. Не уверен, что меня слышали. Потом поговорил с врачами из отделения. Может, я бы и не так вел больную... да уж что сейчас говорить об этом".