Девочка умирала. Двенадцать дней не могут наладить дыхание, не работает кишечник. Торчит из горла трубка для дыхания, из носа тянется зонд, дренирующий желудок, у ключицы постоянный катетер в вене, у изголовья - аппарат искусственного дыхания, штатив с капельницей - весь ассортимент высшего пилотажа московской реанимации и хирургии.
   Наше мышление было на уровне нашей технологии. Даже всемирно известный институт Бураковского, где делали уникальные операции в пределах наших технологических возможностей.
   Даже к Петровскому в его институт не все новое доходило достаточно быстро, хотя у того, как у министра, были большие, чем у остальных, возможности. Все время шли разговоры, толклись в ступах надежды на то, что наша военная промышленность начнет что-то делать и для медицины. Надежда это неосуществленная мечта. Так и жили мы в мечтах и чувствовали себя Маниловыми: вот выроем пруд, а там будут и навесные мосты, и лебеди...
   А цивилизованный мир, где денег хватало не только на орудия убийств, но и на выживание, придумывал все новые и новые технологии; менялось и понимание процессов, ранее не видимых человеком.
   И когда была потеряна последняя надежда на спасение девочки, главный анестезиолог наш, мой бывший сокурсник, академик медицины Армен Бунатян, позволил себе крамольное высказывание - предложил позвать какого-нибудь крупного американского реаниматора. Поначалу на него замахали руками, но Армен ответил: "Я понимаю, он нам ничего нового не скажет, но можем же мы для нашего Владимира Ивановича пойти на такое унижение. Неужто не упросим в ЦК?! Он же там всех лечил, все Политбюро, всех стариков". Никто из присутствующих, слава Богу, не заметил этого намека на ставшую темой злых анекдотов геронтократию. Да, собственно, Армен вовсе не умышленно так сказал.
   Действительно, Бураковского любили на верху коллективного трона. У него были друзья среди цековских работников. Была своя компания банная, постпохмельное совместное поедание хаши.
   Короче, произошла небольшая суета в коридорах Политбюро - и через два дня в больницу примчался американский реаниматор. Говорили, что у него какой-то сказочный новый аппарат. Уоррен Зэппол его звали.
   Одним своим потусторонним, иным пониманием, своими первыми рекомендациями, еще до прихода в Москву его аппаратуры, он сумел улучшить состояние девочки.
   Не буду сейчас вдаваться в подробности воскрешения. Он не сказал: "Встань и иди", он просто работал. Девочка выздоровела.
   К тому времени у меня кончился отпуск, я вернулся в Москву. Позвонил мне Бураковский и попросил показать Уоррену что-нибудь из советской экзотики. Сводить его, например, в ресторан ЦДЛ. "Нет же у них официального ресторана только для писателей. Для него это, безусловно, экзотика". Бураковский часто бывал в Америке - знал, что просил.
   И вот мы в ЦДЛ. Гостя сопровождают Гоша Фальковский, хорошо знающий английский язык, и Ладо Месхишвили. Два знатных наших кардиохирурга. Нынче Гоша в Израиле, а Ладо в Германии. Такова, как говорится, селяви.
   Уоррен чувствовал себя свободно, раскованно, сказал, что первый раз ест в Москве без ленинского присмотра. Он жил все это время прямо в больнице, не отходя от девочки, и где бы там ни ел, всюду был портрет Ленина. Мы посмеялись. Тоже позволили себе расковаться. Он рассказывал нам, что каждые шесть лет им дают год творческого отпуска. Он ездил, к примеру, поработать в клинике знаменитого какого-то французского реаниматора. В другой раз в Антарктиде изучал дыхание пингвинов, для понимания дыхания у больных в условиях гипотермии. Мы быстро привыкали друг к другу. Так сказать, больше расковывались. И тут я увидел, что через стол от нас сидит Сахнин. Чрезмерно расковавшись, я со смехом сказал, что за его спиной сидит генерал КГБ. Такой слушок шел в писательских кругах.
   Наш американец сжался, голова сошлась вровень с плечами. Я перепугался. Ну, что ему-то? Ан нет. Прошла вмиг его раскованность...
   Вскоре он уехал к себе. А я смеялся в компаниях над тем, как американец забоялся КГБ. Шутил, перемывал косточки Сахнину, ничего толком про эти косточки не зная...
   Спустя много лет я медленно шел из терапевтического корпуса к себе, вспоминая Бураковского, Зэппола, ЦДЛ, осознавая, что камень лег на душу от бездумных моих давнишних шуток. Я не знаю и знать не хочу, имел ли Сахнин какое-либо отношение к КГБ, но понимаю, что, будь он генералом этой организации, не лежал бы нынче в нашей больнице.
   ЗЯМИН ГОЛОС
   Как часто, при оценках той или иной ситуации, в политике ли, в искусстве, в человеческих взаимоотношениях, я слышал от Зямы: "Но это же прежде всего безвкусица".
   Мне всегда нравился этот его резон. В самом деле, стоит задуматься о таком, скажем, событии в жизни страны, как путч 91-го года - как это было пошло, безвкусно. Да и в более глубокой истории: безвкусен был октябрьский переворот 1917-го, безвкусен был, простите, сталинский террор. Конечно, можно говорить о чрезмерности мягкости этого определения: мол, какая, простите, безвкусица - тут потоки крови льются, а вы.... Но стоит вспомнить выражение лица Зиновия Ефимовича Гердта, проясняется смысл... "Юлик. Вчера попалась мне на глаза газета "Завтра". Но это же так безвкусно..."
   Как же он говорил! Да кто же не помнит интонации и голос Зямы!.. И как легко представить себе звучание этой самой "безвкусицы" голосом его.
   Мы, большинство, узнали его, прежде чем в лицо, на слух - в "Необыкновенном концерте". Вышло так, что и я узнал его сначала на слух. В шестьдесят третьем, наверное. В телефонной трубке услышал этот единственный в мире голос: "Здравствуйте, Юлий Зусманович. Лена Стефанова сказала, что я смело могу обращаться к вам". Только больные называли меня полным именем, с отчеством, я к этому еще не привык. А тут этот голос! "Могу ли я попросить вас посмотреть мою жену?"
   Лишь перед операцией я, наконец, увидел его... Да, в первый раз увидел, сотни раз до этого слышав. И так слышал, будто видел. Странно, казалось бы, щуплый, невысокий Зяма не должен соответствовать своему роскошному голосу - нет, вполне его вид и, прежде всего, лицо, так сказать, укладывались в этот потрясающий голос. А вот, например, другой знаменитый голос нашей эпохи - голос диктора радио Левитана - так не совпадал с обликом транслятора державного величия. Левитан тоже был маленький и тоже щуплый... и уж очень заурядный.
   А вспомнишь лицо Гердта, когда играет он, скажем, филёра в фильме Рязанова "О бедном гусаре", или героя "Фокусника" Тодоровского, или Паниковского, уж не говоря о ролике, где он, старый ветеран войны, вспоминает ушедшее, и на печальном еврейском лице и в тексте, что пальцем выводит печальный Зяма на стекле, живет любовь...
   После операции Тани принес он мне набор - карандаш и ручку фирмы "Монблан". В те годы - весьма дорогой подарок. Много лет я все писал этой ручкой до самой эры компьютеров.
   Потом я его долго не видел. Хотя порой он или Таня мне позванивали.
   И вот опять я его увидел, увы, в своем больничном кабинете. Боли в ноге, температура. Зяма во время войны был тяжело ранен. Его много раз оперировала и спасла ему ногу хирург-травматолог, папина приятельница и коллега, Ксения Максимиллиановна Винцентини. Прошли годы - нога заболела, и Таня позвонила мне. Квалификация Винцентини не потребовалась - банальная рожа. С этим-то мог справиться и я, попичкав Зяму антибиотиками.
   Теперь уж мы встречались нередко. Премьера в театре имени Ермоловой. "Костюмер", английская пьеса, рассчитанная на двух больших артистов, - и ее играют у нас Якут и Гердт. Какая радость!.. А после премьеры поехали к Зяме домой. Я с Лидой, Аня и Саня Городницкие, Лена, племянница моя, режиссер и ее нынешний шеф по израильскому театру "Гешер", а тогда русский режиссер Женя Арье...
   "Гешер" пригласил Зиновия Ефимовича в Тель-Авив, где он дал несколько концертов. На одном из них были и мы с Лидой - наше гостевание там совпало. После концерта, как и в Москве, поехали к Зяме на квартиру, которую театр снял для своего именитого гостя. Концерт был, говоря строго, не в Тель-Авиве, а в другом городе, Нетании. Но понятие "в другом городе" в Израиле сильно разнится от возникающего в подобном случае в голове на российских просторах. От Нетании до центра столицы езды не больше двадцати минут. Нам бы прокатиться с ветерком, да не успеешь разогнаться - стоп, мы приехали. Но не успели сделать этот "стоп" - Зяма не обнаружил ключа от квартиры. Обычная в таких случаях семейная склока. Мы подъехали к дому. Таксист терпеливо ждал с доброжелательной улыбкой, когда сможет уехать, пока Таня, в поисках вожделенного ключа, высыпала содержимое своей сумочки на капот машины. Нет ключа! Зяма демонстративно вывернул все карманы. Ничего.
   Терпеливая улыбка постепенно сползала с лица таксиста.
   Но все благополучно завершилось - Зяма вспомнил, что оставил ключ в концертных брюках, а те забыл в театре.
   На первом этаже их дома было маленькое кафе, где мы и разместились, отпустив наконец шофера. Хозяину кафе объяснили конфликтную ситуацию, попросив разрешения позвонить в театр. Разрешить-то он разрешил, да в театре уже никого не было. Помещение было арендовано на один день, и потому брюки Зямы были надежно защищены от кого бы то ни было, в том числе и от их владельца.
   Все в кафе - и хозяин, и персонал, и посетители - стали бурно обсуждать создавшуюся ситуацию и давать разнообразные советы. Позвонили в службу Спасения. Там спросили, о какой двери идет речь, и, узнав, что она стальная, назначили цену в пятьсот шекелей. Делать нечего. Мастер был вызван. Минут через десять в кафе вошел эдакий викинг средиземноморских берегов. Одновременно приехал директор театра, который, непонятным образом узнав о случившемся, разыскал хозяина арендуемой квартиры и привез от нее запасной ключ. Викингу принесли извинения, которые он благосклонно принял, как и полсотни шекелей за напрасный приезд.
   Мы проникли в квартиру, и маленькое приключение стало прекрасным поводом для небольшого застолья. Правда, закуски не было, но выпивка у Зямы с Таней, как и в Москве, была отличная.
   Его восьмидесятилетие праздновалось на даче. Он был очень болен. Полежит на диванчике среди гостей с полчасика да и уйдет в комнату к себе. Там ему сделают обезболивающий укольчик - и опять он среди гостей. Он все знал. Но радушно всех угощал. "А вы пробовали фаршированную щуку? Она гениально вкусна!" Хотя в классической поваренной книжке Молоховец блюдо это называется "Щукой по-жидовски", у Зямы ее приготовила, как ныне говорят, гражданка украинской национальности. Когда одна из гостей подошла к "мастеру щуки" с вопросами и советами, творец ответила вопросом на вопрос: "А вы той нации, чтоб давать советы?" Зяма был в восторге...
   И последняя наша встреча. Мы с Саней Городницким участвовали в одной из последних съемок телепередачи, в которой Зяма всегдашний ведущий. И опять Гердт лежал у себя в комнате. Ему сделают укол, он выйдет, снимут эпизод... и опять на диван.
   На экране совсем не было видно, что он умирает: Зяма шутил, удивлялся байкам и смеялся остротам... И все с безупречным вкусом.
   И всё... И до сих пор я не могу поверить в то, что больше никто не скажет мне об окружающей нас безвкусице неповторимым, единственным в мире голосом.
   КАК НАГА ВЫСОКАЯ НОГА
   Писатели, поэты часто пишут вещи весьма неточные, необязательные. Точность - это или газетный очерк, или фотография. В неточности есть своя прелесть, недосказанность, пространство для полета фантазии, не скованной мыслью. Ну, как это понять - что все семьи одинаково счастливы или наоборот? Да, разумеется, по-разному и несчастные, и счастливые. Или вот: "Мы с тобой случайно в жизни встретились..." Так ведь все встречи случайные, кроме тех, что запланированы. А их и встречами-то назвать нельзя.
   Вот такая псевдофилософская мутота начала кружиться в моей голове, когда Анна, жена Городницкого, позвонила и сказала, что Саня в больнице, что орет от болей и что, может быть, его придется оперировать.
   Она говорит, а я и слушаю и кручу в голове вот это, что сейчас записал. Мол, болит у всех одинаково, а реагируют по-разному... Что каждая болезнь случайна, а звонки мне закономерны. Что Анна не только жена Городницкого, но и поэт Анна Наль, а потому случайности в ее монологе тоже закономерны...
   Алик Городницкий до нашей встречи жил в Питере и, будучи океанологом, плавал вместе с моим другом еще со школьных лет, Игорем Белоусовым. Игорь приходил из плавания и много рассказывал про какого-то Алика, который стихи пишет и песни слагает, что он приятель Дезика Самойлова, что женился на москвичке и скоро в столицу переедет. Не больно мы трепетали перед грядущим знакомством. Какой-то Алик Городницкий! Да и имя-то - Алик! Сколько их, в нашем поколении, Аликов. Когда он появился, мы стали звать его, по-видимому из какого-то внутреннего протеста, Саня.
   Появился он, когда Игорек наш внезапно умер. Игорь, был большой, а сердце оказалось у него маленькое, не хватило сил носить такое крупное тело. Сорок три года! Первая смерть в нашей компании. Шесть мужиков ревели как белуги. По себе плакали. Брюхом поняли, что есть норма, а что артефакт. Но уж очень рано: Игорь - сорок три года, Юра Бразильский - сорок пять, Юра Ханютин - сорок восемь, Тоник Эйдельман - пятьдесят девять, Володя Левертов - шестьдесят шесть. Мы-то, оставшиеся, уже имеем право пожить, заслужили, а те - поторопились, они еще имели право только жить!..
   Игорь умер, и приехал Саня - познакомились.
   "Мы с тобой случайно в жизни встретились..."
   Говорят, Саня хороший ученый. Не знаю - не компетентен. Но он, точно знаю, путешественник, океанолог, доктор наук, профессор, член Академии естественных наук. Саня - бард. Подразумевается - сочиняет песни и поет их под гитару. А играть на ней не умеет, и голос... Ну, голос... А мы слушаем, радуемся.
   Вот одна из песен начала нашего знакомства "Жена французского посла": "Как высока грудь ее нагая, как... - и дальше начинается загадка - "нАга высокая нОга". "Как нага высокая нога" или, может, наоборот, "как нога высокая нага"? Аня, что сначала: "нога" или "нага"? Анна при поэте первый слушатель, первый критик, первый одобряющий, ободряющий, и она же первый хулитель, сама поэт - стало быть, на одних просторах их мысли и чувства блуждают, сталкиваются, обнимаются и расходятся. "Ань, в первом случае О или А?" - "Ну, конечно же. О". Ах, какая необязательная категоричность! "А почему?" - "Сначала суть, потом качество". - "А может, суть в наготе?" "Про наготу все уже было сказано, когда грудь описывал. А теперь перешел к другому центру красоты". - "В груди, может, важнее, что она высокая?" - "В груди все важно - и нагота, и высота. Он смотрит. Сначала одно, потом другое, но прежде всего, что другое, - нога. Сначала увидел, потом описал. А вообще пусть останется тайной. Хотя я писала: "Есть гармонический режим в освобождающейся тайне". Может, я и не права?" - "Ну вот, и тебе не ясно, хоть ты и поэт".
   "Булат, а ты как думаешь, когда у Городницкого в "Жене французского посла" нога, а когда нага? В первом случае или во втором?" - "Да какая разница! Не забивай голову ни мне, ни себе. Пускай ученые на эту тему мыслят". - "Литературоведы?" - "Кто хочет". Булат не стал задумываться над чужими песнями: "Каждый пишет, как он дышит, каждый дышит, как он слышит". Нет, не так, кажется. "Каждый пишет, как он слышит..." Надо бы спросить у Булата... Нет, уже не спросишь...
   Ну а что нам скажет Юлик Ким? "Это, как посмотреть. Я бы написал вначале, что она нАга. Грудь нагая - м-да... - и дальше иду по всей наготе героини. Спускаюсь взором и вижу ногу..." Ира Якир, жена Юлика, перебила: "Да нет же, Юлики! Сначала должна быть нОга. У Алика, по-моему, должно быть так. Во всяком случае, так я чувствую". Чувствует! Это уже поэтический подход!.. Каждый слышит, как он дышит... А, может, для Юлика как раз и нет проблемы. Почти как в песенке его: "Дорогой Юлик мой, ты меня послушай, если очень хочешь есть, ты бери и кушай..." Мол, чувствуй, как хочешь, мол, как дышишь, так и понимай. Да песенка-то совсем не про то...
   Видно, все же надо у самого Сани спросить.
   Не успел - Анна звонит с тревожными мыслями об операции. Он лежит в больнице. Как близкий друг и доктор, я должен, безусловно, срочно к нему поехать и хотя бы посочувствовать.
   Алик лежит, задрав ногу на положенный поперек кровати стул. Так ему легче. Мы поговорили о болезни, о перспективах. Ему недавно сделали укол, и сейчас боли уменьшились, он в состоянии говорить и о другом, а я заворожен его нагой ногой, задранной на высоту стула, и не в силах удержаться от мучающего меня вопроса. Спрашиваю. Отвечает раздраженно, до ноги ли жены посла, когда своя мучает. "Отстань. Конечно, сначала нАга. И не допытывайся, почему! Потому что... Мне так хочется". Каждый пишет, как он дышит... Все верно... "Даже в моей работе об Атлантиде не может быть ничего стопроцентного, но там надо все-таки доказывать, а здесь - не морочь голову. Сначала нАга! Понял?"
   Вот и все. А когда ему сделали операцию, для меня пропала актуальность этой песенной загадки.
   Но потом еще одна загадка появилась. Наш друг, профессионал-физик и любитель-пушкинист профессор Фридкин Владимир Михайлович, член различных зарубежных академий и университетов, как-то в Риме, занимаясь не столько Пушкиным, сколько Дантесом и Натальей Николаевной, попал на виллу, если я не ошибаюсь, Волконской, а сейчас там резиденция английского посла в Италии.
   Слово за слово, и за культурно-светским разговором выяснилось, что когда-то нынешний хозяин виллы служил в английском посольстве Сенегала. Володя, любитель художественного устного рассказа, прочел стихи Сани о жене французского посла, с красочными и веселыми комментариями о высокой груди нагой ноги. Посол и его жена серьезно и озабоченно стали выяснять, в каком году это было. "Слушай, - обратилась жена посла к супругу, - это же, наверное, Жермена?" Володя пытался объяснить, что все это выдумка, поэтический вымысел, мыслительное гуляние художника, но, как часто бывает, люди, как ты им ни талдычь, в литературном герое норовят обнаружить реальное лицо. И собеседники нашего профессора отвлеклись от своего разговорчивого гостя и стали перечислять миллион женских имен времен своей прошлой дипломатической деятельности. И каждый раз спрашивали профессора: "А, может, это была Мари?" А он, уже негодуя на себя за болтливость, пытался все же убедить хозяев, что в любом случае, даже если этот факт имел место, он, Фридкин, совсем не в курсе деталей.
   Впрочем, к этой загадке Городницкий имеет косвенное отношение. Но он ее породил.
   Поэт имеет на это право. А?
   КЕПКА ОКУДЖАВЫ
   Булат не любил, а может, боялся летать на самолетах. Да собственно, куда летать-то? Он еще тогда был невыездной, а в Ригу, Ленинград, Тбилиси или Крым вполне и поезд сойдет. Но вот начались первые поездки - прорвало плотину еще в брежневские времена, и каждый раз не только для него, для всех нас это было волнующее событие.
   В то время неписаным законом было устоять при прямой покупке "партией и правительством". Но порой сдавались при возможности поехать в страны уже много лет гниющего капитала. После чего павшие, в своем глазу бревна не видевшие, смотрели на мир взором ясным и глазами ели начальство. Но к Булату это отношения не имело. Даже не в принципах дело, а в гордости его. Не могу себе представить Булата, отвечающего на вопросы маразматиков из выездной комиссии райкома: "А скажите нам: кто сейчас руководитель компартии Венесуэлы?" Тьфу ты... Даже вспоминать тошно. Говорили о гордости кавказской, а, по-моему, просто достоинство истинного интеллигента. Истинный-то блюдет честь свою не слабее горского князя. Истинных, наверное, как и князей, мало. Он - был.
   Одна из первых поездок его была в Гамбург, и он по старой привычке сел в поезд. Он уехал, и все радовались такому его успеху. Только сейчас понимаешь, какими были мы самодовольными дураками, порой просто мелкими людишками с хорошими мыслями, правда, чаще приватными, кухонными... и по месту высказывания, да и по существу.
   Он уехал вчера, а сегодня днем вдруг стук в дверь моего кабинета в больнице - и в проеме Булат.
   Не описать моего удивления. Впрочем, удивление было мимолетно. В силу профессии моей удивление сменилось беспокойством.
   Даже и без отъезда в Гамбург накануне, да еще и без предваряющего звонка, ко мне так просто не приходят. Может, и к сожалению. Я всегда мечтал, чтобы ко мне тянуло без оглядки на мою работу. Но профессия надела что-то вроде кандалов на мои взаимоотношения с друзьями, на отношение ко мне, на мое отношение, в конце-то концов, к себе.
   И когда Булат, уехавший вчера в Гамбург, возник на моем пороге, я подумал: что-то со здоровьем!
   Я не могу вспомнить, в чем был тогда Булат, - настолько пронзительно в моем мозгу нарисован образ испуганного Булата. Наверное, он был в своей кожаной курточке. В те дни кожаный прикид был большой редкостью. Своей кожаной одежды у нас, по-моему, не было со времен гражданской войны. А незадолго до того, когда мы с Булатом были в Дубултах, он мне сетовал, что не может добыть куртку или пиджак из кожи, о чем давно мечтает. И вскоре после того кто-то подарил ему вымечтанное. Кажется, Миша Рощин. И Булат не расставался с этим подарком. И еще мне запомнилась необычная кепочка, такая рдяно-коричневая, почти красная. И в клетку... а, может, в полоску.
   Вообще-то он отродясь и до конца дней не носил ничего бросающегося в глаза. Вот когда ко мне в больницу приходит Евтушенко, от его разноцветной кепочки мои девочки-сестры просто цепенеют. Евтушенко, кстати, кепочки коллекционирует, что многое в нем объясняет...
   Кепки бросаются в глаза в первую очередь не от их расцветки, а от манеры ношения. Например, их можно напяливать, накидывать на голову, так сказать, по-ленински. Да и все его приспешники тоже носили кепки, отодвинув основную ее часть от козырька назад. Эдакая рабочая лихость. А держишь речь - ее в руку возьмешь, сомнешь и даешь ею отмашку, будто шашкою рубаешь по капитализму. Они, политики наши тех времен, видно, хотели отличаться от буржуазных деятелей, с которыми они общались в эмиграции, или от тех, что из прошлого этапа российской истории. Те ходили в шляпах, котелках, цилиндрах. А тут, нате вам, выкусите - кепка, для бесшабашной революционности мы еще заломим назад. А те, кто мнил себя полководцем, серьезные ребята типа Троцкого, Сталина, - те в картузах полувоенных. Вроде бы и не фуражки царского времени или белогвардейские, но и не кепки, хотя все же ближе к кепкам.
   А еще кепки были национально-географическим признаком. Скажем, кепки кавказские - широкие, блинообразные "аэродромы". Почему на Кавказе выбрали эту форму головного убора - не знаю.
   Наконец, кепки сегодняшнего дня. Вот у Жириновского полукепка-полукартуз. Такие полу- я встречал на старых снимках и в кино дореволюционном на евреях из местечек. Тут, наверное, Жирик дал промашку. А может, и великий смысл заложил. Ну и, безусловно, кожаная кепка столичного мэра. Это уж настолько его прикид, что порой его даже кличут "Кепкой". Кепка был, Кепка сказал, ну и так далее...
   Так вот, возвращаясь на четверть века назад. Булат вошел и повесил кепку на вешалку...
   Выяснилось вот что: в поезде у него начало чесаться тело, появилась крапивница, он стал задыхаться, стало ему столь нехорошо, что в Бресте он выскочил, побежал в аэропорт. В аэропорт! На самолете! Чего боялся больше? Смерти или катастрофы?..
   Тут и кончился его страх перед самолетами. В дальнейшем он много летал. Чуть ли не каждый год в Америку - не по морю же идти. По мне, так плыть на чем-то страшнее. На самолете, в случае чего, недолго мучаться. А в море сколько еще барахтаться, уцепившись, если повезет, за какой-нибудь бочонок или полено.
   Итак, типичная аллергия с астматическим компонентом. Болезнь не для моего отделения, но я положил его к себе. Разумеется, терапевты ради Булата бегали бы и дальше, чем в соседний корпус. Это же сам Окуджава!
   А сам Окуджава прошел в отдельную палату и, стесняясь своей известности, отсиживался в этой келье-камере, не высовывая носа. Лишь когда слышал, что в коридоре пусто, быстро проходил к моему кабинету - я ему оставлял ключ - и звонил по делам, друзьям, домой.
   У Булата порой трогательно сочеталась стеснительность, застенчивость с... Не знаю, как это назвать. Он стопорился, когда встретивший его столбенел. То была переходная пора от неприятия его властями и высоким, как ныне говорят, рейтингом. И чем больше ходило слухов о неприязненном к нему отношении верхов, тем больше, естественно, он становился мил обществу. Булат, ну прямо как девушка, терялся, тушевался, не знал, как вести себя. Потому пробегал ко мне в кабинет тишком. "Мне неловко, - говорил он, - как же мне объяснять, почему я хожу к заведующему в кабинет?". Будто кто-то его спросит... Потом-то он привык к своей популярности, узнаваемости. Однажды, помню, мы зашли в ресторан ЦДЛ пообедать. Официантка, по старой дружбе, говорит: "Булат, подожди немного, я сейчас занята, вот тот стол обслужу и подойду". - "Так еще со мной здесь не разговаривали", - вдруг сказал Булат. Мне почудилось тогда, что и эта показная реакция была следствием его вечной стеснительности. Он стеснялся стоять на виду и ждать, когда его поймут, полюбят... А может, это моя фантазия. Природа стеснительности не всегда ясна. Я сам стеснительный человек. Даже ради уточнения адреса стесняюсь обратиться к прохожему. Лишь с годами я понял, что это просто результат самодовольства. Боязнь оказаться в смешном положении. У Булата застенчивость была иного рода - мне казалось, что он боится другого поставить в неловкое, смешное положение...