Страница:
Мне было неприятно, что я огорчил столь милого человека, тихого, порядочного, интеллигентного, но, возможно, думающего немножко иначе, чем я. Но ведь, если бы все люди думали про всё одинаково, о чем бы они разговаривали?
Я позвонил Льву Ильичу и извинился за неточность, объяснил, как я понимал трилогию, за что ее хвалил, и, наконец, что Юрий Павлович был со мной согласен. Мы быстро нашли со Львом Ильичом точки соприкосновения - и сразу стало не о чем разговаривать. И мы перешли на другую тему.
Как и всё, да и всегда, почта у нас работала плохо; уже после публикации открытого письма в газете и нашего телефонного разговора я нашел у себя в почтовом ящике конверт от Левина, в котором он прислал мне копию письма, посланного в газету, чтоб это не стало для меня неожиданностью.
Закончил он письмо вполне куртуазно:
"Великодушный Юлий Зусманович! В свое время Вы прооперировали меня справа, а теперь - ведь мне без малого восемьдесят пять! - побаливает слева. Можно показаться?
С наилучшими пожеланиями Ваш пациент и читатель Л.Левин"
Желчный пузырь один, и он расположен справа. Болью слева Лев Ильич лишь хотел дать понять, что во всем остальном его мнение обо мне, отношение ко мне никак не изменилось. Все по-прежнему.
Все же насколько легче и приятнее, в любых ситуациях, иметь дело с интеллигентным человеком...
Помню, в "Московском рабочем" шел у меня сборник рассказов. Когда вышел сигнальный экземпляр, мой редактор сказал: "Цензору так понравилась твоя книга, что он захотел познакомиться с тобой". Я расстроился. Цензору понравилось - дело плохо. Значит, я их приводной ремень и рычаг. Да и где он, этот монстр, сидит? Куда еще ехать? У меня больные, мне некогда. А цензор, оказывается, тут же, при издательстве сидит, в конце коридора его закуток. И я пошел, заранее ощетинившись, словно Антокольский с банками на спине.
Вряд ли, думаю, там сидит интеллигентный милый человек вроде Левильич. Скорее - Литовский-Латунский.
А там сидит молоденькая девушка, улыбчивая, радостно меня приветствующая. Говорит, что читала с удовольствием и даже про замечания забыла. "Да и зачем замечания, когда все про медицину, про борьбу за жизнь?" Обидно. Да поздно. Я этому жизнь отдал.
Я подарил цензору сигнальный экземпляр. И надписал его. Заполнил титульный лист благодарностями. Пряча в подтексте: все реальное здесь не реально.
Хоть я и писал, как мне казалось, на полную катушку, но сейчас-то вижу: сообразуясь с обстоятельствами места и времени. Внутренний цензор вкрадчиво, но цепко держал меня за руку и язык. Я не юлил, не хитрил - я юлил и хитрил. И сейчас мне стыдно, что столького не сказал, что можно бы было, что нужно бы было.
Впрочем, если б я писал все в лоб, опусы мои были бы прямолинейными и скучными. Может быть, может быть...
Так что ж, нужна или не нужна цензура? Да ничего не имеет в этой жизни прямого ответа. У всего материального всегда не одна какая-то сторона. У идеального - да. Но в этой жизни, которой мы живем, идеала нет, да и жить скучнее в тени идеала. Представляю себя идеальным: анекдот. Библейские герои тем и сильны, что в них на века есть все: хорошее, плохое, милосердное, жестокое...
Я помню, как Володя Максимов писал свои "Семь дней творения". Первые три повести этого цикла - с надеждой опубликовать в стране. Это было интересно, особенно третья часть, "Двор посреди неба". При написании четвертой повести Володя стал понимать, что здесь ему "Семь дней..." не напечатать и что вообще сомнительны подобные игры с властью. Исчезала и внутренняя цензура в нем. В заключительных частях он полностью отринул все компромиссы с цензурой... И получилась чистая декларация, ничего не стояло за текстом...
О КОЛЕ ГЛАЗКОВЕ
Родные больных по-всякому относятся к диагнозам. Я помню, как жена Коли Глазкова заклинала меня написать о Коле в сборник воспоминаний, потому что, говорила она, многие думают, будто Коля погиб от рака, а это не так. Мне казалось, что лучше б они думали о раке.
Видел я его много раз. То у кого-нибудь дома, то в ЦДЛ, но близко познакомился тоже только на исходе Коли в тот мир. Такая уж у меня профессия... И такое окаянство, что всегда больше вспоминается конец жизни, смерть; а вот удачное лечение вспоминается реже. Потому что это норма. Выздоравливают много раз, а умирают однажды и навсегда. Это лихо запоминается. Вот и получается, что я себя самого теперь вспоминаю как могильщика. Всегда могильщик. А ведь жизнь свою посвятил здоровью. Я помощник жизни, а нас называют помощниками смерти. Потому что и люди считают удачное лечение нормой. Смерть есть критерий суждения о враче. И глупо - ибо смерть стопроцентна, неизбежна для каждого. Смерть большая норма, чем выздоровление. Выздоровление приходит не всегда, а смерть бесконечна и неизбывна, насколько вечны и бесконечны вселенные. Не будет вселенной - не будет и смертей.
Не будет вселенной? А что же будет? Ничто - а это что? Как не могу себе представить вечность и бесконечность, так и не мнится мне ее отсутствие, ничто...
Как-то - в который уж раз я говорю это "как-то" - позвонил мне Толя Бурштейн и попросил взглянуть на больного Колю Глазкова, что жил неподалеку от моей больницы.
Коля всю жизнь играл, по-моему, во все, что и как угодно, по принципу: ешь щи - проси деревянную ложку. Сдается мне, что и пьяницу он играл без особой внутренней потребности к выпивке. В конце концов игра стала его жизнью. Он всюду себя рекламировал и декларировал пьяницей. И пил. Даже книгу написал - "Наука выпивать". Наверное, мог обходиться без выпивки, но каждодневный прием привел в конечном итоге к циррозу печени.
Я его застал в конечной стадии цирроза. У него был асцит - в животе накапливалось до десяти литров жидкости, которые не давали ему ни двигаться, ни дышать. Надо было из живота выпустить жидкость. Коля же никому не давал ничего делать со своим телом. Даже проколоть палец для анализа было проблемой. А тут - проколоть стенку живота толстенным штырем. И инструмент этот в момент процедуры от него не спрячешь. Ко мне он относился, я бы сказал, мистически. Он соблюдал в жизни разные, придуманные им самим, ритуалы, и я вошел в его жизнь одним из атрибутов сконструированного им обряда лечения.
Мне было позволено все, но при соблюдении ритуальной, так сказать, аранжировки.
Он практически был умирающим, но продолжал работать. Когда я подходил к двери их квартиры, уже на лестнице слышен был стрекот его машинки. Он в последнее время был увлечен акростихами и по любому поводу строчил акростихи и присылал их мне по почте.
Короче, ритуал моей помощи был таков. Дверь открывала Росина, Колина жена, и с удивлением восклицала, хотя меня ждали - я перед выездом звонил, после чего не проходило более пяти минут: "Коля! Юлик приехал!" И у меня каждый раз возникала в голове картинка из фильма "Ленин в 1918 году", где в финале Ленин бежит по комнатам с криком: "Надя! Сталин приехал!"
Коля отрывался от машинки и с тем же удивлением, очень слабым голосом произносил: "Да-а" и еще что-нибудь нечто удивленное произносил. Эдакое "Не ждали". Игра продолжалась. "А он тебе сейчас водичку из животика выпустит". "Животик", "пальчик", "носочек" - все входило в систему придуманной игры. Игры, к тому времени, - в умирание. "Здравствуйте, Юлик, сначала я подготовлюсь". И он медленно, с помощью костылей, двигался в сторону уборной. Потом он усаживался на стул: "Росина, сними мне носочки". И не дай Бог, Росина возьмется рукой за левую ногу. "Нет, нет! Правый сначала, правый..." Я делал маленький надрез, прокалывал стенку живота - вытекала жидкость. Коля спокойно все переносил. Я удалял инструмент, накладывал шов, заклеивал. Росина надевала сначала левый носочек, потом правый... и Коля вновь начинал движение в сторону стола и машинки, а через день-другой я получал от него очередное письмо с очередными акростихами. Присылались десятки. Ну, такое, например:
"Когда недуг, как демиург, / Расположился в организме, / Есть у больного друг хирург, / Лишь он вернет больного к жизни! / И скажет тот больной: Спасибо! / Не все пропало, ибо / Успех таится в оптимизме!" Не помог - ни друг хирург, ни оптимизм...
Я был у кого-то в гостях или по делам где-то и позвонил Лиде, что собираюсь домой. Лида говорит, что меня разыскивает Толя Бурштейн: плохо с Колей Глазковым. Звоню Толе. Хуже не бывает: у Коли ущемленная грыжа, надо оперировать, трижды приезжала "скорая", но он отказывается, пока не найдут меня. "Толенька, ведь это почти стопроцентная смерть. Операция обязательна как последний, единственный шанс. На фоне конечной стадии цирроза неминуема печеночная недостаточность... и финал. Ведь у меня недавно умерли Лева Гинзбург, МихМат Кузнецов. Если можно - пусть меня минет чаша сия. Скажите, что меня не нашли. Это же больно - он согласится, раз меня нет. Попробуйте. И позвоните мне. Я жду". Он было согласился, но, когда приехала "скорая", отказался опять.
Делать нечего - и я у Коли. И он соглашается и спокойно, будто никогда не боялся уколов в "пальчик", дотрагивания до его тела врачебных рук, едет ко мне в больницу. И спокойно дает себе делать уколы для анализа и для подготовки операции. Операция прошла гладко, недолго и хорошо. Коля быстро очнулся от наркоза. Абсолютно без всяких привычных для него причуд переносил ужасы реанимации, где и вокруг невесть что, и с больными обращаются, словно с поленом. Все было бы хорошо, если бы не... На вторые сутки развилась та самая печеночная недостаточность, угроза которой висела над ним...
Очень скоро Росина стала заниматься его посмертными публикациями и составлять сборник воспоминаний. И меня просила написать. Да что же я могу написать? Воспоминание о большом поэте, а я лишь о болезнях. "Юлик, многие говорят, будто у него был рак. Это же не так. Напишите правду".
Она - теперь тоже покойная - хотела, чтобы цирроз был обнародован, что "Наука выпивать" - не просто вымысел причудливого ума. Цирроз как реализация игры в пьяницу на бумаге. Из души в тело. Игра продолжалась.
Чужие души потемки. Но все же есть свет, который не требует рационального осмысления.
ЮРКА ЗВЕРЕВ, СОЛЖЕНИЦЫН И ДРУГИЕ
Сколько намешано и во мне в связи с Юркой! Когда прочел я "Бодался теленок с дубом", немедля позвонил ему и спросил: "Ты попал в мировую историю! Что у тебя за шуба?" - "Какая шуба? Ты о чем? Сейчас приду". И прибежал тотчас. Благо живет рядом с больницей, откуда я звонил.
"Вчера Генеральный прокурор меня встретил и тоже спросил про шубу. В чем дело?" Я рассказал о его участии в высылке Солженицына, как написано в книге.
Но сначала о шубе.
Зверь жил не очень богато. На нем держалась семья его дочери, которая жила без мужа, но с большим количеством детей. Не помню, сколько тогда было, но сейчас их у нее пятеро. Правда, сейчас есть и муж. К тому же, Юра не мздоимец, так что возможностей для роскошной шубы у него немного. А пальто его я знаю - весьма затрапезное. Так что либо это образное мышление писателя, либо художник взял верх над документалистом. Акцию, хоть и государственного значения, а то и всемирного, проводил Юрка в своем партикулярном платье.
Зверев был честный, порядочный человек, никогда не занимался политическими делами, и поручение, связанное с выкраденным чекистами "ГУЛАГом", было для него неожиданным и неприятным. Но он был службистом, исполнительным чиновником.
Ему дали кабинет с сейфом, где хранилась краденая рукопись, и велели изучать. Уж не знаю, что он там наизучал, но не думаю, чтоб мысли его соответствовали, скажем так, моим и людям моего круга. Он все же службист режима, а я, с детства напитанный ядом моей мамы, больше соответствовал писателю, чем его оппонентам от государства.
Короче говоря, состоялось решение Политбюро об аресте А. И., о чем и было сказано Юрке и поручено сие исполнить. А что делать будут с арестованным "ГУЛАГом", прокурору не было сказано. Не его дело.
Прокуратура так же не нужна была режиму, как и адвокатура, как и суд. Режим не нуждался в соревновании сторон. Потому и ютились все эти организации чуть ли не в сараях. Иногда казалось, что прокуратура - важный приводной ремень правящей мафии, известной миру сначала как РСДРП(б), потом ВКП(б) и, наконец, как КПСС, с каковым именем и почила в бозе. Но когда я узнал, что ответственные работники прокуратуры для лечения прикреплены к поликлинике за номером, кажется, 38, я понял: с таким номером лечат не больно значимых для режима работников. КГБ и МВД имели свои собственные медицинские системы. Те были нужны. Партия, КГБ, МВД, армия нуждались в заботах о здоровье и благополучии. Суд, адвокатура, прокуратура - могут смело вымирать.
Итак, приказано арестовать. Арестовывает КГБ. Зверев идет впереди, как женщины, выставленные во главе первых шеренг, при атаке мерзавцев. Позади и вокруг чекисты. Напротив солженицынского подъезда квартира-явка КГБ. Из окна компания наблюдает за входом и выходом из дома. С утра накопилась команда. Юрка - формальный главнокомандующий, потому он воспользовался формальным правом делать замечания. Участники акции в больших чинах, на погонах у всех не менее двух просветов. Однако ведено надеть знаки величия поменьше. Но кто же из них хотел выглядеть чином меньше, чем родной товарищ по службе? И все как один оказались капитанами - один просвет и четыре звездочки. У всех на уровне одного просвета чин высший. Видно, ведено так: чтоб двухпросветных не было. А на самом деле у них... да и у нас, жизнь беспросветная.
Зверев: "Не могли вы, что ли, разные знаки различия нацепить? Что же вы все капитаны? Неумно". Когда еще он бы мог сказать такое этим юношам? Вроде бы те от смущения зарделись.
У Солженицына маленькие дети, и приказано гуманистами из высших инстанций, по возможности, детей не травмировать, а лучше провести акцию, когда их не будет в доме. Команда собралась у наблюдательного пункта и ждет, следит.
Внимание! Из дома вышел Сам с ребенком в коляске и старшим рядом. Гуляют. Команда захвата ждет. Внимание! Во дворе появился Шафаревич. В руках портфель. Объект поговорил с гостем, и вдвоем они направились в дом, оставив коляску с мальчиком!
Товьсь! Пора. Детей в доме минимально. Зверев позвонил в дверь. Команда расположилась по стенке.
На звонок откликнулась жена. Все последующее описано в "Теленке", и повторяться нечего. Юрка говорит, что игры с цепочкой на дверях, проверка удостоверения - все это театр; амбалы из команды имели инструменты: и дверь, и цепочка - что пушинки для урагана.
В кабинете Зверь предъявил бумагу с наказом об аресте, или о вызове, или о допросе - короче, вручил бумагу.
Кабинет в виде пенала. Напротив двери, справа по ходу длинной комнаты, стол. Около двери Зверев. Лицом к нему Солженицын. Позади Шафаревич. На столе рукопись. Солженицын спокоен. Немного играет. Велит приготовить зэковскую одежду. Шафаревич бледен, чуть дрожит. У Юрки дальнозоркость, и, пока писатель читает предписание, прокурор читает раскрытую рукопись. "Я сразу увидел, что за рукопись, ее уровень. Что-то отчаянно антисоветское и антисоциалистическое. Это был готовящийся сборник, затем получивший имя "Из-под глыб". Но мне никто не говорил о бумагах и рукописях. Я и не помянул о них даже в разговорах. Вот только тебе. Так сказать, цели ясны, задачи поставлены, продолжайте работать, товарищи. Хм! А небось Шафаревич потом рассказывал о моей слепоте и плохой работе. Что мы даже такую крамолу просрали", - так мне потом рассказывал Зверь...
Солженицына посадили в одну "Волгу", Зверев с гэбистами сели в другую. Были, кажется, и еще машины. "Выезжаем". - "Поворот на Петровку". С каждой улицы, у каждого перекрестка сообщалось куда-то в центр. Светофоры всюду зеленые - для стратегического товара.
Приехали в Лефортово. Товар сдан. "Спасибочки вам. Можете идти". Так сказать, отсуньтесь, мавр. И ушел. Да кому он нужен! Забегая вперед, скажу, что генерала-то он получил за Акцию, а лечить продолжали все равно в 38-й поликлинике. И он предпочитал у меня. Работники ЦК, например, что обращались к моей помощи, должны были официально дублировать лечение в своих валетудинариях. А Юрка - да делай, что хочешь, лечись, как угодно, кому ты интересен.
Из Лефортова прибыл он в прокуратуру доложить об исполнении. Попал в святое время, партийное собрание, и как раз высший жрец Руденко проповедь говорил. Руденко запрещал обращаться к нему в такие великие мгновения. Но на этот раз дал иное указание. Получив записку от Юрки во время святого действа, замолк, прочел и удовлетворенно кивнул корреспонденту, отпустив тем самым его домой. Коллектив прокуратуры был в шоке. Происходит нечто невиданное: Руденко прервался и при этом не возмущался, да еще кивнул Звереву, который пошел, пошел вон со священного ритуала, и не куда-нибудь на задание, а, как выяснилось, домой. Рушатся устои! Следователи могли включить свои мозговые устройства для решения столь неожиданного ребуса. Ведь в прокуратуре почти никто не знал об Акции.
Дома Юрка сидел у телефона и размышлял... Иль дрожал... "Ты понимаешь, ведь если что с ним случится - виноват буду я. И вообще, только мое имя и фигурировало в этом деле. Да и что они с ним будут делать? Я же ничего не знал. Хотя высылка, как один из вариантов, мне был известен".
Потом сообщили, что будут высылать и собирают объект в самолет.
"А я все равно боюсь. Да он и из самолета может сигануть. Человек-то какой!"
Наконец, сообщение: самолет приземлился. Солженицын встречен Бёлем, и они уже уехали.
Все! Юрка отворил холодильник, достал бутылку водки и, как говорится, опростал ее в себя. "Один?" - "А с кем? Никому не скажешь. Тебе, что ли?! Праздную его высылку? Да? Один и пил".
Коль скоро зашла речь о Солженицыне, вспомню и мои встречи с ним. Первый раз это было в середине 60-х годов.
Мне позвонила вдова Казакевича Галина Осиповна, и спросила, не могу ли я посмотреть Солженицына. Разумеется, я согласился. Дальше начался детектив; в такое-то время на лестнице у Центрального телеграфа меня встретит молодая женщина, которая меня знает, или узнает, сейчас не помню, и проведет к больному.
Так и было. Не хватало только повязки на глаза.
Исаич встретил меня приветливо. "Вы мне в Рязань прислали свою повесть, но не написали обратного адреса, и я не мог ответить. А конверт я выкинул сразу". - "Да я просто так. В знак уважения и преклонения перед смелостью и подвигом". Со смехом: "Не таланта?" И я со смехом: "Талант от Бога - не от человека". Он: "Верно. Вы правы".
Дальше мы про боли, болезни, рекомендации, перспективы, и так, ни о чем. С часок поговорили. Я вспомнил, как приходили к нему Карякин, Коржавин. И того, и другого он встретил одинаково: у нас пять минут, говорите. И говорили ровно пять минут, не больше и не меньше.
После моего визита и Каряке, и Эмке я сказал, что они отмщены: "Говорил с ним столько, сколько находил нужным я, а не сколько мне времени отвел он".
А во второй раз - это было уже после его исключения из Союза писателей. Прибежал ко мне главный врач поликлиники Гиллер: "Звонит Солженицын, просит приема у хирурга. Как считаешь - можем?" - "Ну, раз болит что-то, обязаны помочь". - "Я так и сказал. Он сейчас придет к тебе".
Солженицын меня узнал сразу. "О! Это вы! Добрый день. Да ничего у меня не болит. Решил проверить, как отнесется начальство, если я обращусь в нашу поликлинику". - "Это мы, что ли, начальство?"
Третья встреча была посущественней. Случилось это через несколько дней после объявления в газетах о присуждении ему Нобелевской премии. Народу до всего до этого ну никакого дела не было. Я как-то в такси разговорился с шофером. Общение интеллигенции с... Не знаю, как определить... Массы? Народ? А я - разве не народ: я один и он один. А, черт с ним! Хоть груздем назови... Короче, заговорил я с таксистом о Солженицыне. А он и имени такого не слыхивал. Вот уж и впрямь: "узок круг этих людей".
Александр Исаевич в то время расстался со своей прежней женой и ожидал ребенка от второго брака. Своего первого ребенка! После перенесенной болезни, описанной им в "Раковом корпусе", более того, после перенесенного варварского лечения, которое иногда может оказаться страшнее болезни. Юрий Герман умер не от онкологического заболевания, которым страдал, а не перенеся слишком сильного лечения. Но раковый больной часто стоит перед роковым выбором. Решивший появиться на свет ребенок не только говорил своему великому отцу об излечении, но и как бы благословлял ту миссию, которую возложило на него Провидение.
Расставание с женой поначалу, видимо, проходило, более или менее, без... малоконфликтно. Впрочем, ни мне, ни кому другому знать того не дано. Решетовская приехала к нему вечером на дачу Ростроповича, где он в то время жил. Разговор затянулся, и уезжать, видно, было страшновато женщине одной. Она осталась ночевать в другой комнате, а по утру, вопреки обычаю, что-то долго не появлялась. Настолько долго, что Исаич счел для себя возможным зайти и посмотреть. Она спала. Разбудить он ее не смог и стал звонить с просьбой о помощи. Официальную медицину тревожить он боялся: событие могут обратить в политически-уголовный казус, а могут и прислать вовсе не те инстанции, что лечат, а прямо противоположные. Он обратился к Леве Копелеву. Лева звонит мне: "Юлик, у Сани беда. С Алей что-то случилось. Может, отравилась. На даче у Славы. Выручай".
Саня звонил Леве. Лева звонил Юле. Юля звонил Наташе. То есть перезвонов было полно. В те дни шумихи вокруг премии, когда Исаичу звонили и наши, и забугорные деятели, он был под бдительным оком ГБ. Впрочем, если все в стране работало кое-как, почему бы и этому колесу сбои не давать? Бдительное око, да, неусыпным его не назовешь, такой подарок судьбы упустило! Все эти перезвоны, по-видимому, их не разбудили.
Наташа Жадкевич была свободна. Мы взяли ее реанимационные атрибуты, капельницы, все необходимое для промывания желудка и искусственного дыхания, взяли машину с носилками из нашей больницы и поехали в Жуковку, где, наряду с деятелями культуры и науки, холили свои тела функционеры.
Солженицын стоял с велосипедом на условленном перекрестке в ушанке, одно ухо которой было поднято, другое опущено. На нем был то ли бушлатик, то ли ватник зэковского типа. Сейчас уже не вспомню точно, но такое впечатление у меня осталось. Я не понял сразу, узнал ли он меня. "Езжайте за мной". - "Да вы садитесь в машину, Александр Исаевич. Велосипед поместится". - "Нет, нет. За мной". Так мы и поехали. Впереди он на велосипеде, сзади, по грязной от неустоявшегося осеннего снега улице, тащится машина с крестами на боках и задних стеклах.
Естественно, первую скрипку играла реаниматолог Наташа. Я был лишь на подхвате. Мы промыли бедной Решетовской желудок и поставили зонд. Наладили капельницу. Посильно, имевшимися средствами отсосали жидкость из дыхательных путей. Возились несколько часов. То есть возилась Наташа. А я еще успел с Исаичем чай попить.
Узнали, что на соседней даче - тяжело больной академик Тамм, живущий на этом свете благодаря дыхательной аппаратуре, купленной на всю его Нобелевскую премию. Наташа сбегала туда и подобрала нам в помощь кое-какие аппараты и инструменты.
В комнате, где работал Исаич, в углу у окна - бюро для писания стоя. Рядом с рукописью лежало большое распятие. Комната увешана портретами генералов Первой Мировой войны. Возле телефона список звонивших, поздравлявших с премией. От Помпиду, от Твардовского из больницы.
Часов через пять-шесть интенсивной Наташиной работы мы решили везти "объект" к себе в больницу. Решетовская спала.
В больнице продолжили наши, так сказать, реанимационные и дезинтоксикационные действа. Я пошел к главной. Не мог я не сказать ей про наше ЧП. Справедливо заметил Станислав Ежи Лец: биться головой о стенку можно, но только своей головой. Головой Алины Владимировны бить о стенку я не хотел и не мог.
"Ты по медицинской линии все сделал правильно?" - "По-моему, да". "Привез ее в больницу по показаниям?" - "Разумеется. Она спит, но дыхание нормализовалось, рефлексы все в норме..." - "Ну и иди лечи дальше. Чего беспокоиться, раз все правильно".
Проснулась Решетовская спустя сутки. Позвонил Исаич, справился о ее состоянии. Звонили Лева с Раей, Вероника Штейн, кузина Решетовской.
Что-то надо было делать дальше. Свое и невредное, но соблюсти при этом все официальные телодвижения. Не дай Бог, сюжет навернется на шестеренки ГБ.
Вызывает главная: "Слушай, Юлик. Мне сейчас звонили из райздрава и спрашивали". - "Об этом?" - "Кто их знает. Спросили, нет ли у нас больной после попытки самоубийства в результате какой-то неудачной любви. Я сказала, что есть больная с неясным таким подозрением, пятидесяти трех лет. Нет, это не то, ответили мне. Конечно, то самое. Они же все делают чужими руками. Правая не знает, что левой нужно. ГБ, наверное, запросил райком, что-то провякав завуалированно. Райком райздраву закомуфлированно. Райздрав мне задуренно. А я им соответственно. Ну, пехота!"
Когда какая-то была нескладеха, Алина Владимировна любила это обозначать сим устарелым видом воинства.
ГБ продолжал выяснять подробности столь вычурными, прихотливыми путями. А для нас это был знак - надо действовать.
Я позвонил Вале Радиной в психосоматическое отделение. Если есть подозрение на самоубийство, дальнейший путь больного не может обойти психиатра. Такова установка нашей официальной медицины. Для перевода (угона от попавших на след) нужно согласие этого отделения и направление психиатра. Я вызвал психиатра из районного диспансера. Как положено по закону.
Я позвонил Льву Ильичу и извинился за неточность, объяснил, как я понимал трилогию, за что ее хвалил, и, наконец, что Юрий Павлович был со мной согласен. Мы быстро нашли со Львом Ильичом точки соприкосновения - и сразу стало не о чем разговаривать. И мы перешли на другую тему.
Как и всё, да и всегда, почта у нас работала плохо; уже после публикации открытого письма в газете и нашего телефонного разговора я нашел у себя в почтовом ящике конверт от Левина, в котором он прислал мне копию письма, посланного в газету, чтоб это не стало для меня неожиданностью.
Закончил он письмо вполне куртуазно:
"Великодушный Юлий Зусманович! В свое время Вы прооперировали меня справа, а теперь - ведь мне без малого восемьдесят пять! - побаливает слева. Можно показаться?
С наилучшими пожеланиями Ваш пациент и читатель Л.Левин"
Желчный пузырь один, и он расположен справа. Болью слева Лев Ильич лишь хотел дать понять, что во всем остальном его мнение обо мне, отношение ко мне никак не изменилось. Все по-прежнему.
Все же насколько легче и приятнее, в любых ситуациях, иметь дело с интеллигентным человеком...
Помню, в "Московском рабочем" шел у меня сборник рассказов. Когда вышел сигнальный экземпляр, мой редактор сказал: "Цензору так понравилась твоя книга, что он захотел познакомиться с тобой". Я расстроился. Цензору понравилось - дело плохо. Значит, я их приводной ремень и рычаг. Да и где он, этот монстр, сидит? Куда еще ехать? У меня больные, мне некогда. А цензор, оказывается, тут же, при издательстве сидит, в конце коридора его закуток. И я пошел, заранее ощетинившись, словно Антокольский с банками на спине.
Вряд ли, думаю, там сидит интеллигентный милый человек вроде Левильич. Скорее - Литовский-Латунский.
А там сидит молоденькая девушка, улыбчивая, радостно меня приветствующая. Говорит, что читала с удовольствием и даже про замечания забыла. "Да и зачем замечания, когда все про медицину, про борьбу за жизнь?" Обидно. Да поздно. Я этому жизнь отдал.
Я подарил цензору сигнальный экземпляр. И надписал его. Заполнил титульный лист благодарностями. Пряча в подтексте: все реальное здесь не реально.
Хоть я и писал, как мне казалось, на полную катушку, но сейчас-то вижу: сообразуясь с обстоятельствами места и времени. Внутренний цензор вкрадчиво, но цепко держал меня за руку и язык. Я не юлил, не хитрил - я юлил и хитрил. И сейчас мне стыдно, что столького не сказал, что можно бы было, что нужно бы было.
Впрочем, если б я писал все в лоб, опусы мои были бы прямолинейными и скучными. Может быть, может быть...
Так что ж, нужна или не нужна цензура? Да ничего не имеет в этой жизни прямого ответа. У всего материального всегда не одна какая-то сторона. У идеального - да. Но в этой жизни, которой мы живем, идеала нет, да и жить скучнее в тени идеала. Представляю себя идеальным: анекдот. Библейские герои тем и сильны, что в них на века есть все: хорошее, плохое, милосердное, жестокое...
Я помню, как Володя Максимов писал свои "Семь дней творения". Первые три повести этого цикла - с надеждой опубликовать в стране. Это было интересно, особенно третья часть, "Двор посреди неба". При написании четвертой повести Володя стал понимать, что здесь ему "Семь дней..." не напечатать и что вообще сомнительны подобные игры с властью. Исчезала и внутренняя цензура в нем. В заключительных частях он полностью отринул все компромиссы с цензурой... И получилась чистая декларация, ничего не стояло за текстом...
О КОЛЕ ГЛАЗКОВЕ
Родные больных по-всякому относятся к диагнозам. Я помню, как жена Коли Глазкова заклинала меня написать о Коле в сборник воспоминаний, потому что, говорила она, многие думают, будто Коля погиб от рака, а это не так. Мне казалось, что лучше б они думали о раке.
Видел я его много раз. То у кого-нибудь дома, то в ЦДЛ, но близко познакомился тоже только на исходе Коли в тот мир. Такая уж у меня профессия... И такое окаянство, что всегда больше вспоминается конец жизни, смерть; а вот удачное лечение вспоминается реже. Потому что это норма. Выздоравливают много раз, а умирают однажды и навсегда. Это лихо запоминается. Вот и получается, что я себя самого теперь вспоминаю как могильщика. Всегда могильщик. А ведь жизнь свою посвятил здоровью. Я помощник жизни, а нас называют помощниками смерти. Потому что и люди считают удачное лечение нормой. Смерть есть критерий суждения о враче. И глупо - ибо смерть стопроцентна, неизбежна для каждого. Смерть большая норма, чем выздоровление. Выздоровление приходит не всегда, а смерть бесконечна и неизбывна, насколько вечны и бесконечны вселенные. Не будет вселенной - не будет и смертей.
Не будет вселенной? А что же будет? Ничто - а это что? Как не могу себе представить вечность и бесконечность, так и не мнится мне ее отсутствие, ничто...
Как-то - в который уж раз я говорю это "как-то" - позвонил мне Толя Бурштейн и попросил взглянуть на больного Колю Глазкова, что жил неподалеку от моей больницы.
Коля всю жизнь играл, по-моему, во все, что и как угодно, по принципу: ешь щи - проси деревянную ложку. Сдается мне, что и пьяницу он играл без особой внутренней потребности к выпивке. В конце концов игра стала его жизнью. Он всюду себя рекламировал и декларировал пьяницей. И пил. Даже книгу написал - "Наука выпивать". Наверное, мог обходиться без выпивки, но каждодневный прием привел в конечном итоге к циррозу печени.
Я его застал в конечной стадии цирроза. У него был асцит - в животе накапливалось до десяти литров жидкости, которые не давали ему ни двигаться, ни дышать. Надо было из живота выпустить жидкость. Коля же никому не давал ничего делать со своим телом. Даже проколоть палец для анализа было проблемой. А тут - проколоть стенку живота толстенным штырем. И инструмент этот в момент процедуры от него не спрячешь. Ко мне он относился, я бы сказал, мистически. Он соблюдал в жизни разные, придуманные им самим, ритуалы, и я вошел в его жизнь одним из атрибутов сконструированного им обряда лечения.
Мне было позволено все, но при соблюдении ритуальной, так сказать, аранжировки.
Он практически был умирающим, но продолжал работать. Когда я подходил к двери их квартиры, уже на лестнице слышен был стрекот его машинки. Он в последнее время был увлечен акростихами и по любому поводу строчил акростихи и присылал их мне по почте.
Короче, ритуал моей помощи был таков. Дверь открывала Росина, Колина жена, и с удивлением восклицала, хотя меня ждали - я перед выездом звонил, после чего не проходило более пяти минут: "Коля! Юлик приехал!" И у меня каждый раз возникала в голове картинка из фильма "Ленин в 1918 году", где в финале Ленин бежит по комнатам с криком: "Надя! Сталин приехал!"
Коля отрывался от машинки и с тем же удивлением, очень слабым голосом произносил: "Да-а" и еще что-нибудь нечто удивленное произносил. Эдакое "Не ждали". Игра продолжалась. "А он тебе сейчас водичку из животика выпустит". "Животик", "пальчик", "носочек" - все входило в систему придуманной игры. Игры, к тому времени, - в умирание. "Здравствуйте, Юлик, сначала я подготовлюсь". И он медленно, с помощью костылей, двигался в сторону уборной. Потом он усаживался на стул: "Росина, сними мне носочки". И не дай Бог, Росина возьмется рукой за левую ногу. "Нет, нет! Правый сначала, правый..." Я делал маленький надрез, прокалывал стенку живота - вытекала жидкость. Коля спокойно все переносил. Я удалял инструмент, накладывал шов, заклеивал. Росина надевала сначала левый носочек, потом правый... и Коля вновь начинал движение в сторону стола и машинки, а через день-другой я получал от него очередное письмо с очередными акростихами. Присылались десятки. Ну, такое, например:
"Когда недуг, как демиург, / Расположился в организме, / Есть у больного друг хирург, / Лишь он вернет больного к жизни! / И скажет тот больной: Спасибо! / Не все пропало, ибо / Успех таится в оптимизме!" Не помог - ни друг хирург, ни оптимизм...
Я был у кого-то в гостях или по делам где-то и позвонил Лиде, что собираюсь домой. Лида говорит, что меня разыскивает Толя Бурштейн: плохо с Колей Глазковым. Звоню Толе. Хуже не бывает: у Коли ущемленная грыжа, надо оперировать, трижды приезжала "скорая", но он отказывается, пока не найдут меня. "Толенька, ведь это почти стопроцентная смерть. Операция обязательна как последний, единственный шанс. На фоне конечной стадии цирроза неминуема печеночная недостаточность... и финал. Ведь у меня недавно умерли Лева Гинзбург, МихМат Кузнецов. Если можно - пусть меня минет чаша сия. Скажите, что меня не нашли. Это же больно - он согласится, раз меня нет. Попробуйте. И позвоните мне. Я жду". Он было согласился, но, когда приехала "скорая", отказался опять.
Делать нечего - и я у Коли. И он соглашается и спокойно, будто никогда не боялся уколов в "пальчик", дотрагивания до его тела врачебных рук, едет ко мне в больницу. И спокойно дает себе делать уколы для анализа и для подготовки операции. Операция прошла гладко, недолго и хорошо. Коля быстро очнулся от наркоза. Абсолютно без всяких привычных для него причуд переносил ужасы реанимации, где и вокруг невесть что, и с больными обращаются, словно с поленом. Все было бы хорошо, если бы не... На вторые сутки развилась та самая печеночная недостаточность, угроза которой висела над ним...
Очень скоро Росина стала заниматься его посмертными публикациями и составлять сборник воспоминаний. И меня просила написать. Да что же я могу написать? Воспоминание о большом поэте, а я лишь о болезнях. "Юлик, многие говорят, будто у него был рак. Это же не так. Напишите правду".
Она - теперь тоже покойная - хотела, чтобы цирроз был обнародован, что "Наука выпивать" - не просто вымысел причудливого ума. Цирроз как реализация игры в пьяницу на бумаге. Из души в тело. Игра продолжалась.
Чужие души потемки. Но все же есть свет, который не требует рационального осмысления.
ЮРКА ЗВЕРЕВ, СОЛЖЕНИЦЫН И ДРУГИЕ
Сколько намешано и во мне в связи с Юркой! Когда прочел я "Бодался теленок с дубом", немедля позвонил ему и спросил: "Ты попал в мировую историю! Что у тебя за шуба?" - "Какая шуба? Ты о чем? Сейчас приду". И прибежал тотчас. Благо живет рядом с больницей, откуда я звонил.
"Вчера Генеральный прокурор меня встретил и тоже спросил про шубу. В чем дело?" Я рассказал о его участии в высылке Солженицына, как написано в книге.
Но сначала о шубе.
Зверь жил не очень богато. На нем держалась семья его дочери, которая жила без мужа, но с большим количеством детей. Не помню, сколько тогда было, но сейчас их у нее пятеро. Правда, сейчас есть и муж. К тому же, Юра не мздоимец, так что возможностей для роскошной шубы у него немного. А пальто его я знаю - весьма затрапезное. Так что либо это образное мышление писателя, либо художник взял верх над документалистом. Акцию, хоть и государственного значения, а то и всемирного, проводил Юрка в своем партикулярном платье.
Зверев был честный, порядочный человек, никогда не занимался политическими делами, и поручение, связанное с выкраденным чекистами "ГУЛАГом", было для него неожиданным и неприятным. Но он был службистом, исполнительным чиновником.
Ему дали кабинет с сейфом, где хранилась краденая рукопись, и велели изучать. Уж не знаю, что он там наизучал, но не думаю, чтоб мысли его соответствовали, скажем так, моим и людям моего круга. Он все же службист режима, а я, с детства напитанный ядом моей мамы, больше соответствовал писателю, чем его оппонентам от государства.
Короче говоря, состоялось решение Политбюро об аресте А. И., о чем и было сказано Юрке и поручено сие исполнить. А что делать будут с арестованным "ГУЛАГом", прокурору не было сказано. Не его дело.
Прокуратура так же не нужна была режиму, как и адвокатура, как и суд. Режим не нуждался в соревновании сторон. Потому и ютились все эти организации чуть ли не в сараях. Иногда казалось, что прокуратура - важный приводной ремень правящей мафии, известной миру сначала как РСДРП(б), потом ВКП(б) и, наконец, как КПСС, с каковым именем и почила в бозе. Но когда я узнал, что ответственные работники прокуратуры для лечения прикреплены к поликлинике за номером, кажется, 38, я понял: с таким номером лечат не больно значимых для режима работников. КГБ и МВД имели свои собственные медицинские системы. Те были нужны. Партия, КГБ, МВД, армия нуждались в заботах о здоровье и благополучии. Суд, адвокатура, прокуратура - могут смело вымирать.
Итак, приказано арестовать. Арестовывает КГБ. Зверев идет впереди, как женщины, выставленные во главе первых шеренг, при атаке мерзавцев. Позади и вокруг чекисты. Напротив солженицынского подъезда квартира-явка КГБ. Из окна компания наблюдает за входом и выходом из дома. С утра накопилась команда. Юрка - формальный главнокомандующий, потому он воспользовался формальным правом делать замечания. Участники акции в больших чинах, на погонах у всех не менее двух просветов. Однако ведено надеть знаки величия поменьше. Но кто же из них хотел выглядеть чином меньше, чем родной товарищ по службе? И все как один оказались капитанами - один просвет и четыре звездочки. У всех на уровне одного просвета чин высший. Видно, ведено так: чтоб двухпросветных не было. А на самом деле у них... да и у нас, жизнь беспросветная.
Зверев: "Не могли вы, что ли, разные знаки различия нацепить? Что же вы все капитаны? Неумно". Когда еще он бы мог сказать такое этим юношам? Вроде бы те от смущения зарделись.
У Солженицына маленькие дети, и приказано гуманистами из высших инстанций, по возможности, детей не травмировать, а лучше провести акцию, когда их не будет в доме. Команда собралась у наблюдательного пункта и ждет, следит.
Внимание! Из дома вышел Сам с ребенком в коляске и старшим рядом. Гуляют. Команда захвата ждет. Внимание! Во дворе появился Шафаревич. В руках портфель. Объект поговорил с гостем, и вдвоем они направились в дом, оставив коляску с мальчиком!
Товьсь! Пора. Детей в доме минимально. Зверев позвонил в дверь. Команда расположилась по стенке.
На звонок откликнулась жена. Все последующее описано в "Теленке", и повторяться нечего. Юрка говорит, что игры с цепочкой на дверях, проверка удостоверения - все это театр; амбалы из команды имели инструменты: и дверь, и цепочка - что пушинки для урагана.
В кабинете Зверь предъявил бумагу с наказом об аресте, или о вызове, или о допросе - короче, вручил бумагу.
Кабинет в виде пенала. Напротив двери, справа по ходу длинной комнаты, стол. Около двери Зверев. Лицом к нему Солженицын. Позади Шафаревич. На столе рукопись. Солженицын спокоен. Немного играет. Велит приготовить зэковскую одежду. Шафаревич бледен, чуть дрожит. У Юрки дальнозоркость, и, пока писатель читает предписание, прокурор читает раскрытую рукопись. "Я сразу увидел, что за рукопись, ее уровень. Что-то отчаянно антисоветское и антисоциалистическое. Это был готовящийся сборник, затем получивший имя "Из-под глыб". Но мне никто не говорил о бумагах и рукописях. Я и не помянул о них даже в разговорах. Вот только тебе. Так сказать, цели ясны, задачи поставлены, продолжайте работать, товарищи. Хм! А небось Шафаревич потом рассказывал о моей слепоте и плохой работе. Что мы даже такую крамолу просрали", - так мне потом рассказывал Зверь...
Солженицына посадили в одну "Волгу", Зверев с гэбистами сели в другую. Были, кажется, и еще машины. "Выезжаем". - "Поворот на Петровку". С каждой улицы, у каждого перекрестка сообщалось куда-то в центр. Светофоры всюду зеленые - для стратегического товара.
Приехали в Лефортово. Товар сдан. "Спасибочки вам. Можете идти". Так сказать, отсуньтесь, мавр. И ушел. Да кому он нужен! Забегая вперед, скажу, что генерала-то он получил за Акцию, а лечить продолжали все равно в 38-й поликлинике. И он предпочитал у меня. Работники ЦК, например, что обращались к моей помощи, должны были официально дублировать лечение в своих валетудинариях. А Юрка - да делай, что хочешь, лечись, как угодно, кому ты интересен.
Из Лефортова прибыл он в прокуратуру доложить об исполнении. Попал в святое время, партийное собрание, и как раз высший жрец Руденко проповедь говорил. Руденко запрещал обращаться к нему в такие великие мгновения. Но на этот раз дал иное указание. Получив записку от Юрки во время святого действа, замолк, прочел и удовлетворенно кивнул корреспонденту, отпустив тем самым его домой. Коллектив прокуратуры был в шоке. Происходит нечто невиданное: Руденко прервался и при этом не возмущался, да еще кивнул Звереву, который пошел, пошел вон со священного ритуала, и не куда-нибудь на задание, а, как выяснилось, домой. Рушатся устои! Следователи могли включить свои мозговые устройства для решения столь неожиданного ребуса. Ведь в прокуратуре почти никто не знал об Акции.
Дома Юрка сидел у телефона и размышлял... Иль дрожал... "Ты понимаешь, ведь если что с ним случится - виноват буду я. И вообще, только мое имя и фигурировало в этом деле. Да и что они с ним будут делать? Я же ничего не знал. Хотя высылка, как один из вариантов, мне был известен".
Потом сообщили, что будут высылать и собирают объект в самолет.
"А я все равно боюсь. Да он и из самолета может сигануть. Человек-то какой!"
Наконец, сообщение: самолет приземлился. Солженицын встречен Бёлем, и они уже уехали.
Все! Юрка отворил холодильник, достал бутылку водки и, как говорится, опростал ее в себя. "Один?" - "А с кем? Никому не скажешь. Тебе, что ли?! Праздную его высылку? Да? Один и пил".
Коль скоро зашла речь о Солженицыне, вспомню и мои встречи с ним. Первый раз это было в середине 60-х годов.
Мне позвонила вдова Казакевича Галина Осиповна, и спросила, не могу ли я посмотреть Солженицына. Разумеется, я согласился. Дальше начался детектив; в такое-то время на лестнице у Центрального телеграфа меня встретит молодая женщина, которая меня знает, или узнает, сейчас не помню, и проведет к больному.
Так и было. Не хватало только повязки на глаза.
Исаич встретил меня приветливо. "Вы мне в Рязань прислали свою повесть, но не написали обратного адреса, и я не мог ответить. А конверт я выкинул сразу". - "Да я просто так. В знак уважения и преклонения перед смелостью и подвигом". Со смехом: "Не таланта?" И я со смехом: "Талант от Бога - не от человека". Он: "Верно. Вы правы".
Дальше мы про боли, болезни, рекомендации, перспективы, и так, ни о чем. С часок поговорили. Я вспомнил, как приходили к нему Карякин, Коржавин. И того, и другого он встретил одинаково: у нас пять минут, говорите. И говорили ровно пять минут, не больше и не меньше.
После моего визита и Каряке, и Эмке я сказал, что они отмщены: "Говорил с ним столько, сколько находил нужным я, а не сколько мне времени отвел он".
А во второй раз - это было уже после его исключения из Союза писателей. Прибежал ко мне главный врач поликлиники Гиллер: "Звонит Солженицын, просит приема у хирурга. Как считаешь - можем?" - "Ну, раз болит что-то, обязаны помочь". - "Я так и сказал. Он сейчас придет к тебе".
Солженицын меня узнал сразу. "О! Это вы! Добрый день. Да ничего у меня не болит. Решил проверить, как отнесется начальство, если я обращусь в нашу поликлинику". - "Это мы, что ли, начальство?"
Третья встреча была посущественней. Случилось это через несколько дней после объявления в газетах о присуждении ему Нобелевской премии. Народу до всего до этого ну никакого дела не было. Я как-то в такси разговорился с шофером. Общение интеллигенции с... Не знаю, как определить... Массы? Народ? А я - разве не народ: я один и он один. А, черт с ним! Хоть груздем назови... Короче, заговорил я с таксистом о Солженицыне. А он и имени такого не слыхивал. Вот уж и впрямь: "узок круг этих людей".
Александр Исаевич в то время расстался со своей прежней женой и ожидал ребенка от второго брака. Своего первого ребенка! После перенесенной болезни, описанной им в "Раковом корпусе", более того, после перенесенного варварского лечения, которое иногда может оказаться страшнее болезни. Юрий Герман умер не от онкологического заболевания, которым страдал, а не перенеся слишком сильного лечения. Но раковый больной часто стоит перед роковым выбором. Решивший появиться на свет ребенок не только говорил своему великому отцу об излечении, но и как бы благословлял ту миссию, которую возложило на него Провидение.
Расставание с женой поначалу, видимо, проходило, более или менее, без... малоконфликтно. Впрочем, ни мне, ни кому другому знать того не дано. Решетовская приехала к нему вечером на дачу Ростроповича, где он в то время жил. Разговор затянулся, и уезжать, видно, было страшновато женщине одной. Она осталась ночевать в другой комнате, а по утру, вопреки обычаю, что-то долго не появлялась. Настолько долго, что Исаич счел для себя возможным зайти и посмотреть. Она спала. Разбудить он ее не смог и стал звонить с просьбой о помощи. Официальную медицину тревожить он боялся: событие могут обратить в политически-уголовный казус, а могут и прислать вовсе не те инстанции, что лечат, а прямо противоположные. Он обратился к Леве Копелеву. Лева звонит мне: "Юлик, у Сани беда. С Алей что-то случилось. Может, отравилась. На даче у Славы. Выручай".
Саня звонил Леве. Лева звонил Юле. Юля звонил Наташе. То есть перезвонов было полно. В те дни шумихи вокруг премии, когда Исаичу звонили и наши, и забугорные деятели, он был под бдительным оком ГБ. Впрочем, если все в стране работало кое-как, почему бы и этому колесу сбои не давать? Бдительное око, да, неусыпным его не назовешь, такой подарок судьбы упустило! Все эти перезвоны, по-видимому, их не разбудили.
Наташа Жадкевич была свободна. Мы взяли ее реанимационные атрибуты, капельницы, все необходимое для промывания желудка и искусственного дыхания, взяли машину с носилками из нашей больницы и поехали в Жуковку, где, наряду с деятелями культуры и науки, холили свои тела функционеры.
Солженицын стоял с велосипедом на условленном перекрестке в ушанке, одно ухо которой было поднято, другое опущено. На нем был то ли бушлатик, то ли ватник зэковского типа. Сейчас уже не вспомню точно, но такое впечатление у меня осталось. Я не понял сразу, узнал ли он меня. "Езжайте за мной". - "Да вы садитесь в машину, Александр Исаевич. Велосипед поместится". - "Нет, нет. За мной". Так мы и поехали. Впереди он на велосипеде, сзади, по грязной от неустоявшегося осеннего снега улице, тащится машина с крестами на боках и задних стеклах.
Естественно, первую скрипку играла реаниматолог Наташа. Я был лишь на подхвате. Мы промыли бедной Решетовской желудок и поставили зонд. Наладили капельницу. Посильно, имевшимися средствами отсосали жидкость из дыхательных путей. Возились несколько часов. То есть возилась Наташа. А я еще успел с Исаичем чай попить.
Узнали, что на соседней даче - тяжело больной академик Тамм, живущий на этом свете благодаря дыхательной аппаратуре, купленной на всю его Нобелевскую премию. Наташа сбегала туда и подобрала нам в помощь кое-какие аппараты и инструменты.
В комнате, где работал Исаич, в углу у окна - бюро для писания стоя. Рядом с рукописью лежало большое распятие. Комната увешана портретами генералов Первой Мировой войны. Возле телефона список звонивших, поздравлявших с премией. От Помпиду, от Твардовского из больницы.
Часов через пять-шесть интенсивной Наташиной работы мы решили везти "объект" к себе в больницу. Решетовская спала.
В больнице продолжили наши, так сказать, реанимационные и дезинтоксикационные действа. Я пошел к главной. Не мог я не сказать ей про наше ЧП. Справедливо заметил Станислав Ежи Лец: биться головой о стенку можно, но только своей головой. Головой Алины Владимировны бить о стенку я не хотел и не мог.
"Ты по медицинской линии все сделал правильно?" - "По-моему, да". "Привез ее в больницу по показаниям?" - "Разумеется. Она спит, но дыхание нормализовалось, рефлексы все в норме..." - "Ну и иди лечи дальше. Чего беспокоиться, раз все правильно".
Проснулась Решетовская спустя сутки. Позвонил Исаич, справился о ее состоянии. Звонили Лева с Раей, Вероника Штейн, кузина Решетовской.
Что-то надо было делать дальше. Свое и невредное, но соблюсти при этом все официальные телодвижения. Не дай Бог, сюжет навернется на шестеренки ГБ.
Вызывает главная: "Слушай, Юлик. Мне сейчас звонили из райздрава и спрашивали". - "Об этом?" - "Кто их знает. Спросили, нет ли у нас больной после попытки самоубийства в результате какой-то неудачной любви. Я сказала, что есть больная с неясным таким подозрением, пятидесяти трех лет. Нет, это не то, ответили мне. Конечно, то самое. Они же все делают чужими руками. Правая не знает, что левой нужно. ГБ, наверное, запросил райком, что-то провякав завуалированно. Райком райздраву закомуфлированно. Райздрав мне задуренно. А я им соответственно. Ну, пехота!"
Когда какая-то была нескладеха, Алина Владимировна любила это обозначать сим устарелым видом воинства.
ГБ продолжал выяснять подробности столь вычурными, прихотливыми путями. А для нас это был знак - надо действовать.
Я позвонил Вале Радиной в психосоматическое отделение. Если есть подозрение на самоубийство, дальнейший путь больного не может обойти психиатра. Такова установка нашей официальной медицины. Для перевода (угона от попавших на след) нужно согласие этого отделения и направление психиатра. Я вызвал психиатра из районного диспансера. Как положено по закону.