Страница:
Есть теория, что отсутствие эмпатического дара привело к узаконенной агрессивности и каннибализму. Впрочем понятие „каннибализм“ весьма спорно. На сегодняшний момент этот вопрос остается открытым.
Еще следует заметить удивительную хрупкость и неприспособленность трупоедского организма к условиям внешней среды. Вестибулярный аппарат трупоедов весьма примитивен. Зрение только дневное. Диапазон голоса ограничен. Зубы тупые.»
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Альсарена Треверра
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Еще следует заметить удивительную хрупкость и неприспособленность трупоедского организма к условиям внешней среды. Вестибулярный аппарат трупоедов весьма примитивен. Зрение только дневное. Диапазон голоса ограничен. Зубы тупые.»
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
— Чужой идет, — повернулся ко мне Стуро.
— Один?
— Да. Одна.
Я вбросил нож в ножны. Одна. Кто это может быть? В «бойницу» выглядывать смысла нет — хрен увидишь, кого там черти несут, темно уже.
Собаки среагировали вяло. Сталбыть, знают того, кто сюда идет. И опасным не считают. Я вышел в сени.
— Кто?
Из-за двери — негромко:
— Я, Сыч. Я это. Дана.
Вот те раз. Приотворил дверь.
Данка, собственной персоной. В овчинном кожушке, на голове плат шерстяной, руки не знает куда девать.
— Че надыть, девка?
Она подняла голову — ощутимо толкнуло отчаянье в серых ее глазах. Неловкая усмешка, голос тихий, хрипловатый:
— В дом, значит, не пустишь?
Сыч-охотник крякнул, поскреб в затылке, посторонился:
— Ну, того. Заходь, сталбыть. Че прибегла-то?
Она прошла в комнату — Стуро благоразумно скрылся в своем закутке. Данка остановилась у стола, комкая край платка.
— Ну? Че молчишь-то, девка? Тя Эрб прислал? Стряслось чего?
Помотала головой, снова глянула — ожгла глухой болью. Потом выдохнула, точно в омут ледяной бросаясь:
— Пришла я, Сыч. Вот. Сама пришла… — и закрыла лицо руками.
Я тупо пялился на нее. В ночи прибежала, чтобы Альсы уж точно не было… А Альса сегодня и не приходила. Пишет Альса, книжку свою, главу о Законе. Материал обрабатывает…
Кашлянул, прочищая горло. Данка вскинулась, а я сказал:
— Не дело ты затеяла, дружище. Зря.
Взгляд ее медленно наполнялся влагой, щеки горели. Ох, Данка, Данка. Я сделал шаг, другой, взял ее за плечи. Маленькая-то, боги мои, когда вот так, снизу вверх смотрит…
— Зря это, Дана. Не выйдет ничего.
Сглотнула. Ломкий шепот:
— Чем же не угодила я тебе? Дура деревенская, да? Знаю, ты… — шмыгнула носом, зачастила: — Непохож ты на мужичье наше, другой ты, совсем другой, и не потому что тил, просто — не такой, как они все… Городской, небось, а серой костью прикидываешься, знаю, только ты не гони меня, миленький, я… — и зажмурилась, стиснула зубы, выдавились из-под век на щеки две мокрые дорожки.
Ах ты, чудо заморское.
— Нет, — сказал я, — Не дура.
Она длинно всхлипнула, ткнулась лбом в грудь мне, я осторожно погладил платок.
— Какая ж ты дура? Раскусила вот меня…
Что же это такое, что ж ты смотришь-то так, глазищи серые…
— Она, да? — холодом пыхнуло, — Вертихвостка эта лираэнская? Да она ж дурачит тебя, у нее…
— Нет, Данка. Альсарена тут совершенно ни при чем.
— Другая, значит? Как это, сердце занято, да?
— Занято. Лучше не скажешь.
— Врешь ты, — нахмурилась Данка, — Нету у тебя никого. Не по сердцу тебе девка деревенская, вот и все. А что присушил ты ее — так мало ли дур на свете. А она, может, девка эта, об тебе об одном и думает, ревмя ревет ночами, вон до чего докатилась — сама к мужику припожаловала…
Другой совсем, значит? Другой, не такой, как все, сталбыть? Приелась жизнь обычная, чего поинтереснее захотелось? Лезвия захотелось, Даночка? Попробовать, как это — когда пятками босыми по стали отточенной? Нет уж, подруга. Не видать тебе Лезвия.
(Чего испугаешься, трактирщица моя романтическая? Рутины испугаешься, серости беспросветной… Ну, так получи, милая.
— Да уж, — сказал я, — Это ты учудила, подруга. Так уж и быть, пока — прощаю, но из дому у меня носа казать не будешь. Никаких те трактиров да постояльцев. Думаешь, не знаю, что у тебя с альханом с этим за переглядки да перещипки? Кайд вон тоже ходит, слюни роняет. Им руки выдерну, а тебе — ноги, чтоб не шастала, где не велено, ясно?
На лице ее читалось — не пойму, он что, всерьез? Куда уж серьезнее, Даночка.
— Трактир — оно, конечно, дело прибыльное, — продолжал размышлять вслух Сыч-охотник, — да только Кадакар — эт’ Кадакар, и всю жизнь тут торчать ни к чему. Детишки здоровее будут. И народищу здесь больно много — и деревня, и Бессмараг… Наследство твое деньгами возьмем, уедем, а как Эрб копыта отбросит, съезжу сюда, трактир продам…
Сыч-охотник продолжал расписывать радужные перспективы — детей человек восемь, не меньше, хутор в абсолютной глуши, кастрюли-сковородки, скотина в хлеву и скотина-муж под боком, а изумление в серых глазах сменялось разочарованием… Да, Дана, да. Именно так.
— Кочергу свою из башки выбрось, со мной штучки эти не пройдут. Руки-ноги переломаю. Денег-то у Эрба сколько, знаешь, небось? Сколько выделит, э?
Она качнула головой из стороны в сторону раз, и другой, отступила на шаг.
— Ты чего? Задумалась о чем, красавица? — ухмыльнулся погаже.
— Пойду я, — сказала Данка, — Сватов присылай к отцу. Завтра присылай.
Ага. А ты им, сватам — от ворот поворот? Кайд вон, бедолага, сколько уж сватался, и на Сыча-охотника зуб имеет, потому, что тот Сыч тебе, Даночка, глянулся…
— Нет, детка, — снова ухмыльнулся я, — Мы с тобой без сватов поладим. Ты ведь за этим пожаловала, разве нет? — и пошел к ней.
Только вот Даночке больше уже не хотелось окрутить простофилю-Сыча. Не понравилось Даночке, что Сыч — такой же, как Кайд, если не хуже. Уйти хотела Даночка.
Я схватил ее, она отчаянным усилием вырвалась, оставив платок у меня в руках, выскочила, хлопнула дверью. Вот так, глазищи серые. Вот так…)
— Мертвый я, Данка, — сказал, сам не зная, почему, — Нельзя мертвому ни сердце иметь, ни душу. В долг живу, а долги отдавать придется.
— Что ты говоришь такое? — недоуменно сошлись над переносицей брови, — Почему — мертвый? Как это — в долг?
— «Кошачьи лапы», — сказал я, — Чертополох и веревка.
Данка хлопала глазами:
— Какие лапы? Какой еще чертополох?
Да уж, приятель. Здесь тебе не Кальна. Кадакар, глушь непролазная. Интересно, Эрб хоть знает, какие-такие лапы, да что за чертополох?
— Ищут меня. И найдут, рано или поздно. Найдут. И тогда — все.
— Не понимаю, — пробормотала она беспомощно, — Ты, значит, скрываешься?
— Вроде того.
Данка схватила меня за руки:
— Давай уедем! Куда угодно, в Итарнагон — хочешь? В Талорилу, в Ингмар? — ишь, загорелась, — Деньги у отца есть, лошадь возьмем, по перевалу — хочешь, давай завтра?
— Что здесь, что в Ингмаре — разница невелика, — я высвободил ладони из ее довольно сильной хватки, — На Лезвии долго не стоят. Острое оно, Лезвие. Угомонись, Данка.
А она не сдавалась.
— Тогда давай — к нам, на виду будешь. Тут-то один живешь, убьют — никто и не заметит. А в деревне — не так просто это сделать, люди кругом.
Я чуть не расхохотался.
— Ага, — то-то они батю твоего забоятся, да Борга с дубьем. Другие у них методы. Просыпаешься утром в своей постели — ан в глотке-то кинжал. — Брось, Данка. Пустой разговор.
Отошел к столу, вытащил початую бутылку, выдернул пробку зубами, плеснул в кружку на треть.
— Почему — пустой? — не унималась Даночка: срывается рыбка с крючка, срывается, — Я же знаю, ты не такой, чтоб как баран под нож идти, ты так просто не сдашься, почему помощи от меня принять не хочешь?
Потому что потому. Стуро — изгой. Смертник. А тянуть за собой человека, который тут никаким боком, даже если его просто убьют… На черта мне груз перед богами?
— Брезгуешь, да? — Дана прибавила напора и голоса, — Думаешь, баба-балаболка, дурища деревенская? Да я за тебя… Я на все готова! Не знаю, что ты там натворил, кого убил, не знаю и знать не хочу! Кто тебя ищет и зачем, наплевать мне, ясно?! Коли в острог поволокут, так уж — обоих!
Ага, в острог. Щас. Решила, небось, что Стража за мной охотится. Преступника беглого, сталбыть, укрывать согласна. Да я б и сам Страже сдался — ловите на меня, сами знаете, кого. Посидеть в уютном подземельице, а они пускай… Только ведь потом, небось, так и оставят приманочкой — на все «кошачьи лапы» Альдамара.
Выпил, налил еще.
Данка сменила тактику. Подошла, заглянула в лицо, голос ласковый:
— Ну, миленький, расскажи мне, расскажи, что за беда у тебя? Вместе подумаем…
— Ум хорошо, а два — лучше? — рот скривило усмешкой, — Ни к чему. Думано уже. Хватит.
Не лезь ты мне в душу, нету там ничего интересного. Спокойней будет, когда придут да спросят…
— Уходи, Данка. Не тронь чумного, зараза перейдет. На все, говоришь, готова? — закивала, глаза полыхают, — Сама не знаешь, что говоришь. Нельзя стоящему на Лезвии близкими обрастать, одному и подыхать легче. Раз — и все.
Энидаров характер мне хорошо известен. Наверняка Ирги Иргиаро приказано привезти живым. Стуро — тварь, его, скорее всего, действительно просто проткнут ножом. А вот супругу Сыча-охотника, либо просто бабу его… В острог, как же!
— Ну, где раз, там и два, — улыбнулась Дана беспечно, прижалась, рука ее скользнула в бородищу мою, попыталась погладить щеку, — Ты не думай сейчас об этом. Потом подумаем. Поцелуй меня, миленький…
«— Ты ведь понимаешь, — поворачивается от окна, тонкая, прямая, будто стилет, — все эти „политические соображения“… Маска у меня такая — Наследница… — и прижимает к груди тонкие руки, и еле слышно шепчет: — Я люблю тебя…»
Что ж такое творится-то, Рургал?! Волосы — рыжие, сложение — покрепче, жизнь деревенская здоровая, да и альдка она, Даночка, безо всяких там примесей. И играет она попроще, ну, так не учили же — на интуитивке выезжаем…
Взял Данку на руки, она тут же обхватила меня за шею, пальцы путались в тильской шерсти, губы неловко тыкались куда-то возле уха. Освободив одну руку, я открыл дверь в сени, потом — вторую, на улицу.
Данка, прижатая к моей груди, почуяла похолодание, но, к чему оно, разобраться не успела. Потому что я перехватил ее под мышки, оторвал от себя и отправил в снег, что мы со Стуро нагребли с утречка слева от крыльца. Вскрикнув, Даночка канула во тьму.
— Охолонись, девка, — сказал Сыч-охотник.
Закрыл дверь и привалился спиной.
Снаружи было тихо. Не вопила, не ругалась. Не ломилась.
Извини, красавица. За непочтительность. Но еще немного, и…
Тьфу, черт. Я ведь тоже живой человек, хоть и на Лезвии. Сбил намерзшую корку, черпанул из бадейки ледяной водички, протер рожу. Сам тожить — того. Охолонись, сталбыть.
Раз не лезет отношения выяснять, значит — ушла. И слава всем богам. И черт с ней. И — все. Вернулся в комнату, уселся на табурет. Опорожнил кружечку.
Смешно, а у них с Лероей действительно есть что-то общее. Так называемые «железные женщины». Которым, то есть, палец в рот не клади — без башки остаться можно. А, да бог с ней, с Даночкой. Авось отвяжется. Обидно ведь…
Осторожное прикосновение.
Бледнющий, измочаленный… Слухучая козявочка, лиранат не особо пока понимаем, зато чуйства… Спокойно, Иргиаро. Спокойно. Прибери дрянь свою. Прибери. Вот так.
— Извини, Стуро.
— Зачем… Зачем — так?
— Глупость. Хочешь выпить?
— Она… Ты нравишься ей, Ирги. Нет, больше. Она тебя любит. Я слышал. Зачем ты ее прогнал? Почему?
— Оригинальный трупоедский обычай, — огрызнулся я.
Ну, что ты-то еще ковыряешь, и так… Ладно. Ты его сам чуть не ухайдокал, с Данкой на пару, нечего на зеркало пенять, коли рожа крива.
— На, — я налил ему, всунул кружку во влажные пальцы, — Полегчает.
Он судорожно, в два глотка, опустошил кружку, и я сказал:
— Мы — вдвоем на Лезвии, Стуро. Она — нет. Она — хорошая, милая девушка. Ни к чему ей Лезвие, — допил сам, плеснул по второй, — Не хочу, чтобы ее убили. А то ведь может быть еще хуже.
— Хуже? — поднял брови Стуро, — А, ее схватят, ты не будешь сопротивляться?
Я скрипнул зубами:
— Во-во.
А перед глазами услужливо завертелись соответствующие картинки, весельчак Ойлан, подручный Рейгелара, ба-альшой любитель женского пола, холодная усмешка Энидара, и собственный вой зазвучал в ушах, звериный, нечленораздельный…
Нет, Дана, нет, даже возможность этого,даже сотая, тысячная доля…
— Ирги… — хриплый шепот.
Я дернулся, вырвал себя из галлюцинации, такой явной, объемной и красочной, словно все происходит на самом деле…
— Стуро, — я не узнал собственного голоса, — Стуро, брат мой. Обещай мне одну вещь.
— Какую, Ирги? — лицо его кривилось жалостью, — Я все сделаю для тебя. Все, что скажешь.
— Пусть они не возьмут тебя живым, Стуро, пожалуйста. Я… я отвлеку их на себя, а ты… не дайся им живым, Стуро.
— Хорошо, — он успокаивающе погладил меня по плечу, — Конечно, Ирги. Ты научишь меня?
Он все еще был бледен, губы чуть дрожали, и пальцы еще дрожали от волны эмоций, только что мотавших беднягу, словно штормовое море.
— Прости, — сказал я.
Прости, парень. Не выходит у меня тебя поберечь — то одно, то другое…
— Я не понимаю, — он наморщил лоб, качнул головой, — Не понимаю. Я многого не понимаю, Ирги. Не сердись. Я не могу не слышать. Не могу, — робкая улыбка.
Я усадил его на вторую табуретку, приобнял за тощие плечи.
— Это ты не сердись, Стуро. Я — трупоед. Я не умею сдерживаться. И я — боюсь.
— Чего, Ирги?
— Боюсь, что тебе будет плохо из-за меня. Очень плохо, Стуро, я серьезно говорю. Боюсь, что смогу уговорить тебя уйти в Бессмараг, там будет спокойней…
— Не бойся, — он положил голову мне на плечо, — Ничего не бойся, Ирги. Я никуда не уйду от тебя. Ты — кости мои.
Мы немного помолчали, а потом Стуро шепнул:
— Ты сам сказал — нужно время.
Время. Ты прав, козява. Прав.
Ничего. И к эмпатии твоей привыкну, и себя сдерживать.
Если это время нам с тобой дадут, брат мой. На Крыльях Ветра.
— Ладно, хватит, — сказал я. — Пора уже на боковую.
Стуро кивнул:
— Спокойной ночи, Ирги, — и утянулся к себе в закуток.
Я выпустил собак погулять, забрался на лежанку и честно попытался заснуть.
Сон не шел. Вязкая одурь какая-то. В вязкой одури плавали лица Рейгелара и Ойлана, плавали блестящие инструменты, и я пытался вспомнить все названия, потому что, если мне это удастся, Стуро не подвесят на стену. Рейгелар не учил меня, так, иногда, сообщал, что иглы бывают трех размеров… тиски ножные, иначе «туфелька», тиски ручные… плетка с «ежиком», не путать с плеткой с «шариком»… не помню, боги, нож-«ложка» под левую руку, нож-«ложка» — под правую…
Сквозь сонную одурь — звук.
Характерный звук.
Когда нужно, чтобы было тихо, близнецы переговариваются дыханием.
Короткий выдох.
Шорох.
Два длинных выдоха.
Один короткий.
Меня снесло с лежанки, приложило об печь.
В закутке Стуровом отчетливо хрустнуло.
Я, как идиот, запалил лампу и — чуть на пол не сел.
В трех шагах от меня стоял перепуганный Стуро. На одной ноге. Сжимая в руках… обломки обмотанной холстом рейки-лубка. Стуро пялился на меня.
Близнецы отсутствовали.
— Так, — сказал я.
— Ирги… — он опустил ногу.
— Что это? — спросил я, и Стуро, набрав побольше воздуху, как-то раздувшись даже, изрек:
— Я уже здоров, Ирги. Это… это больше не нужно мне. Не нужно совсем.
— Это сказали тебе марантины? — спокойно осведомился я, а внутри закипало, закипало, бурля, я еле сдерживал своего норовистого коня…
— Марантины лечат трупоедов. Я — не трупоед. Я — аблис.
— Аблис? — я поднял бровь, и Стуро замер, прижав к груди обломки рейки.
— Трупоед взял бы ремень, — я взял ремень, — спустил бы с тебя штаны и выдрал бы тебя по заднице, — сделал к нему движение, Стуро сжался и отступил на шаг:
— Я буду сопротивляться.
— Это не имеет значения, — усмехнулся я. — Я не стану бить тебя по заднице. Я сделаю другое.
— Я здоров… — прошептал он.
— Ты оскорбил марантин недоверием. Они были добры к тебе, а ты, не посоветовавшись с ними, поступил, как считал нужным. Ты не веришь им — ладно. Они — чужие. Ты не веришь мне.
— Неправда!
— Я не стану бить тебя ремнем по заднице, — улыбнулся, сделал из ремня петлю и закрепил пряжкой на локте.
Второй конец привязал к ножке стола узлом «кошачий хвост».
— Ирги… что ты хочешь делать?
— То, что считаю нужным, — усмехнулся я.
И откинулся назад, перенеся вес тела на зажатый локоть.
— Ирги! — завопил Стуро, кидаясь ко мне.
Я оттолкнул его.
— В том, что ты сделал, виноват — я. Ты сам сказал: я — твои кости.
Стуро вцепился в меня, потащил в сторону, я снова отпихнул его свободной рукой, что-то хряпнуло, давление на локоть ослабло.
Пряжка скончалась. Язычок отлетел. Черт.
— Ирги… — безумие плясало в его глазах.
Я подошел, повернул его к себе спиной, тщательно ощупал крыло. Не сместилось? Не знаю. Что ж ты делаешь, идиот, так ведь можно на всю жизнь калекой остаться… Так, сейчас…
Очистил от прутьев метлу, примотал на место злосчастной рейки.
— Ну вот, а теперь — баиньки.
И полез к себе на лежанку.
— Один?
— Да. Одна.
Я вбросил нож в ножны. Одна. Кто это может быть? В «бойницу» выглядывать смысла нет — хрен увидишь, кого там черти несут, темно уже.
Собаки среагировали вяло. Сталбыть, знают того, кто сюда идет. И опасным не считают. Я вышел в сени.
— Кто?
Из-за двери — негромко:
— Я, Сыч. Я это. Дана.
Вот те раз. Приотворил дверь.
Данка, собственной персоной. В овчинном кожушке, на голове плат шерстяной, руки не знает куда девать.
— Че надыть, девка?
Она подняла голову — ощутимо толкнуло отчаянье в серых ее глазах. Неловкая усмешка, голос тихий, хрипловатый:
— В дом, значит, не пустишь?
Сыч-охотник крякнул, поскреб в затылке, посторонился:
— Ну, того. Заходь, сталбыть. Че прибегла-то?
Она прошла в комнату — Стуро благоразумно скрылся в своем закутке. Данка остановилась у стола, комкая край платка.
— Ну? Че молчишь-то, девка? Тя Эрб прислал? Стряслось чего?
Помотала головой, снова глянула — ожгла глухой болью. Потом выдохнула, точно в омут ледяной бросаясь:
— Пришла я, Сыч. Вот. Сама пришла… — и закрыла лицо руками.
Я тупо пялился на нее. В ночи прибежала, чтобы Альсы уж точно не было… А Альса сегодня и не приходила. Пишет Альса, книжку свою, главу о Законе. Материал обрабатывает…
Кашлянул, прочищая горло. Данка вскинулась, а я сказал:
— Не дело ты затеяла, дружище. Зря.
Взгляд ее медленно наполнялся влагой, щеки горели. Ох, Данка, Данка. Я сделал шаг, другой, взял ее за плечи. Маленькая-то, боги мои, когда вот так, снизу вверх смотрит…
— Зря это, Дана. Не выйдет ничего.
Сглотнула. Ломкий шепот:
— Чем же не угодила я тебе? Дура деревенская, да? Знаю, ты… — шмыгнула носом, зачастила: — Непохож ты на мужичье наше, другой ты, совсем другой, и не потому что тил, просто — не такой, как они все… Городской, небось, а серой костью прикидываешься, знаю, только ты не гони меня, миленький, я… — и зажмурилась, стиснула зубы, выдавились из-под век на щеки две мокрые дорожки.
Ах ты, чудо заморское.
— Нет, — сказал я, — Не дура.
Она длинно всхлипнула, ткнулась лбом в грудь мне, я осторожно погладил платок.
— Какая ж ты дура? Раскусила вот меня…
Что же это такое, что ж ты смотришь-то так, глазищи серые…
— Она, да? — холодом пыхнуло, — Вертихвостка эта лираэнская? Да она ж дурачит тебя, у нее…
— Нет, Данка. Альсарена тут совершенно ни при чем.
— Другая, значит? Как это, сердце занято, да?
— Занято. Лучше не скажешь.
— Врешь ты, — нахмурилась Данка, — Нету у тебя никого. Не по сердцу тебе девка деревенская, вот и все. А что присушил ты ее — так мало ли дур на свете. А она, может, девка эта, об тебе об одном и думает, ревмя ревет ночами, вон до чего докатилась — сама к мужику припожаловала…
Другой совсем, значит? Другой, не такой, как все, сталбыть? Приелась жизнь обычная, чего поинтереснее захотелось? Лезвия захотелось, Даночка? Попробовать, как это — когда пятками босыми по стали отточенной? Нет уж, подруга. Не видать тебе Лезвия.
(Чего испугаешься, трактирщица моя романтическая? Рутины испугаешься, серости беспросветной… Ну, так получи, милая.
— Да уж, — сказал я, — Это ты учудила, подруга. Так уж и быть, пока — прощаю, но из дому у меня носа казать не будешь. Никаких те трактиров да постояльцев. Думаешь, не знаю, что у тебя с альханом с этим за переглядки да перещипки? Кайд вон тоже ходит, слюни роняет. Им руки выдерну, а тебе — ноги, чтоб не шастала, где не велено, ясно?
На лице ее читалось — не пойму, он что, всерьез? Куда уж серьезнее, Даночка.
— Трактир — оно, конечно, дело прибыльное, — продолжал размышлять вслух Сыч-охотник, — да только Кадакар — эт’ Кадакар, и всю жизнь тут торчать ни к чему. Детишки здоровее будут. И народищу здесь больно много — и деревня, и Бессмараг… Наследство твое деньгами возьмем, уедем, а как Эрб копыта отбросит, съезжу сюда, трактир продам…
Сыч-охотник продолжал расписывать радужные перспективы — детей человек восемь, не меньше, хутор в абсолютной глуши, кастрюли-сковородки, скотина в хлеву и скотина-муж под боком, а изумление в серых глазах сменялось разочарованием… Да, Дана, да. Именно так.
— Кочергу свою из башки выбрось, со мной штучки эти не пройдут. Руки-ноги переломаю. Денег-то у Эрба сколько, знаешь, небось? Сколько выделит, э?
Она качнула головой из стороны в сторону раз, и другой, отступила на шаг.
— Ты чего? Задумалась о чем, красавица? — ухмыльнулся погаже.
— Пойду я, — сказала Данка, — Сватов присылай к отцу. Завтра присылай.
Ага. А ты им, сватам — от ворот поворот? Кайд вон, бедолага, сколько уж сватался, и на Сыча-охотника зуб имеет, потому, что тот Сыч тебе, Даночка, глянулся…
— Нет, детка, — снова ухмыльнулся я, — Мы с тобой без сватов поладим. Ты ведь за этим пожаловала, разве нет? — и пошел к ней.
Только вот Даночке больше уже не хотелось окрутить простофилю-Сыча. Не понравилось Даночке, что Сыч — такой же, как Кайд, если не хуже. Уйти хотела Даночка.
Я схватил ее, она отчаянным усилием вырвалась, оставив платок у меня в руках, выскочила, хлопнула дверью. Вот так, глазищи серые. Вот так…)
— Мертвый я, Данка, — сказал, сам не зная, почему, — Нельзя мертвому ни сердце иметь, ни душу. В долг живу, а долги отдавать придется.
— Что ты говоришь такое? — недоуменно сошлись над переносицей брови, — Почему — мертвый? Как это — в долг?
— «Кошачьи лапы», — сказал я, — Чертополох и веревка.
Данка хлопала глазами:
— Какие лапы? Какой еще чертополох?
Да уж, приятель. Здесь тебе не Кальна. Кадакар, глушь непролазная. Интересно, Эрб хоть знает, какие-такие лапы, да что за чертополох?
— Ищут меня. И найдут, рано или поздно. Найдут. И тогда — все.
— Не понимаю, — пробормотала она беспомощно, — Ты, значит, скрываешься?
— Вроде того.
Данка схватила меня за руки:
— Давай уедем! Куда угодно, в Итарнагон — хочешь? В Талорилу, в Ингмар? — ишь, загорелась, — Деньги у отца есть, лошадь возьмем, по перевалу — хочешь, давай завтра?
— Что здесь, что в Ингмаре — разница невелика, — я высвободил ладони из ее довольно сильной хватки, — На Лезвии долго не стоят. Острое оно, Лезвие. Угомонись, Данка.
А она не сдавалась.
— Тогда давай — к нам, на виду будешь. Тут-то один живешь, убьют — никто и не заметит. А в деревне — не так просто это сделать, люди кругом.
Я чуть не расхохотался.
— Ага, — то-то они батю твоего забоятся, да Борга с дубьем. Другие у них методы. Просыпаешься утром в своей постели — ан в глотке-то кинжал. — Брось, Данка. Пустой разговор.
Отошел к столу, вытащил початую бутылку, выдернул пробку зубами, плеснул в кружку на треть.
— Почему — пустой? — не унималась Даночка: срывается рыбка с крючка, срывается, — Я же знаю, ты не такой, чтоб как баран под нож идти, ты так просто не сдашься, почему помощи от меня принять не хочешь?
Потому что потому. Стуро — изгой. Смертник. А тянуть за собой человека, который тут никаким боком, даже если его просто убьют… На черта мне груз перед богами?
— Брезгуешь, да? — Дана прибавила напора и голоса, — Думаешь, баба-балаболка, дурища деревенская? Да я за тебя… Я на все готова! Не знаю, что ты там натворил, кого убил, не знаю и знать не хочу! Кто тебя ищет и зачем, наплевать мне, ясно?! Коли в острог поволокут, так уж — обоих!
Ага, в острог. Щас. Решила, небось, что Стража за мной охотится. Преступника беглого, сталбыть, укрывать согласна. Да я б и сам Страже сдался — ловите на меня, сами знаете, кого. Посидеть в уютном подземельице, а они пускай… Только ведь потом, небось, так и оставят приманочкой — на все «кошачьи лапы» Альдамара.
Выпил, налил еще.
Данка сменила тактику. Подошла, заглянула в лицо, голос ласковый:
— Ну, миленький, расскажи мне, расскажи, что за беда у тебя? Вместе подумаем…
— Ум хорошо, а два — лучше? — рот скривило усмешкой, — Ни к чему. Думано уже. Хватит.
Не лезь ты мне в душу, нету там ничего интересного. Спокойней будет, когда придут да спросят…
— Уходи, Данка. Не тронь чумного, зараза перейдет. На все, говоришь, готова? — закивала, глаза полыхают, — Сама не знаешь, что говоришь. Нельзя стоящему на Лезвии близкими обрастать, одному и подыхать легче. Раз — и все.
Энидаров характер мне хорошо известен. Наверняка Ирги Иргиаро приказано привезти живым. Стуро — тварь, его, скорее всего, действительно просто проткнут ножом. А вот супругу Сыча-охотника, либо просто бабу его… В острог, как же!
— Ну, где раз, там и два, — улыбнулась Дана беспечно, прижалась, рука ее скользнула в бородищу мою, попыталась погладить щеку, — Ты не думай сейчас об этом. Потом подумаем. Поцелуй меня, миленький…
«— Ты ведь понимаешь, — поворачивается от окна, тонкая, прямая, будто стилет, — все эти „политические соображения“… Маска у меня такая — Наследница… — и прижимает к груди тонкие руки, и еле слышно шепчет: — Я люблю тебя…»
Что ж такое творится-то, Рургал?! Волосы — рыжие, сложение — покрепче, жизнь деревенская здоровая, да и альдка она, Даночка, безо всяких там примесей. И играет она попроще, ну, так не учили же — на интуитивке выезжаем…
Взял Данку на руки, она тут же обхватила меня за шею, пальцы путались в тильской шерсти, губы неловко тыкались куда-то возле уха. Освободив одну руку, я открыл дверь в сени, потом — вторую, на улицу.
Данка, прижатая к моей груди, почуяла похолодание, но, к чему оно, разобраться не успела. Потому что я перехватил ее под мышки, оторвал от себя и отправил в снег, что мы со Стуро нагребли с утречка слева от крыльца. Вскрикнув, Даночка канула во тьму.
— Охолонись, девка, — сказал Сыч-охотник.
Закрыл дверь и привалился спиной.
Снаружи было тихо. Не вопила, не ругалась. Не ломилась.
Извини, красавица. За непочтительность. Но еще немного, и…
Тьфу, черт. Я ведь тоже живой человек, хоть и на Лезвии. Сбил намерзшую корку, черпанул из бадейки ледяной водички, протер рожу. Сам тожить — того. Охолонись, сталбыть.
Раз не лезет отношения выяснять, значит — ушла. И слава всем богам. И черт с ней. И — все. Вернулся в комнату, уселся на табурет. Опорожнил кружечку.
Смешно, а у них с Лероей действительно есть что-то общее. Так называемые «железные женщины». Которым, то есть, палец в рот не клади — без башки остаться можно. А, да бог с ней, с Даночкой. Авось отвяжется. Обидно ведь…
Осторожное прикосновение.
Бледнющий, измочаленный… Слухучая козявочка, лиранат не особо пока понимаем, зато чуйства… Спокойно, Иргиаро. Спокойно. Прибери дрянь свою. Прибери. Вот так.
— Извини, Стуро.
— Зачем… Зачем — так?
— Глупость. Хочешь выпить?
— Она… Ты нравишься ей, Ирги. Нет, больше. Она тебя любит. Я слышал. Зачем ты ее прогнал? Почему?
— Оригинальный трупоедский обычай, — огрызнулся я.
Ну, что ты-то еще ковыряешь, и так… Ладно. Ты его сам чуть не ухайдокал, с Данкой на пару, нечего на зеркало пенять, коли рожа крива.
— На, — я налил ему, всунул кружку во влажные пальцы, — Полегчает.
Он судорожно, в два глотка, опустошил кружку, и я сказал:
— Мы — вдвоем на Лезвии, Стуро. Она — нет. Она — хорошая, милая девушка. Ни к чему ей Лезвие, — допил сам, плеснул по второй, — Не хочу, чтобы ее убили. А то ведь может быть еще хуже.
— Хуже? — поднял брови Стуро, — А, ее схватят, ты не будешь сопротивляться?
Я скрипнул зубами:
— Во-во.
А перед глазами услужливо завертелись соответствующие картинки, весельчак Ойлан, подручный Рейгелара, ба-альшой любитель женского пола, холодная усмешка Энидара, и собственный вой зазвучал в ушах, звериный, нечленораздельный…
Нет, Дана, нет, даже возможность этого,даже сотая, тысячная доля…
— Ирги… — хриплый шепот.
Я дернулся, вырвал себя из галлюцинации, такой явной, объемной и красочной, словно все происходит на самом деле…
— Стуро, — я не узнал собственного голоса, — Стуро, брат мой. Обещай мне одну вещь.
— Какую, Ирги? — лицо его кривилось жалостью, — Я все сделаю для тебя. Все, что скажешь.
— Пусть они не возьмут тебя живым, Стуро, пожалуйста. Я… я отвлеку их на себя, а ты… не дайся им живым, Стуро.
— Хорошо, — он успокаивающе погладил меня по плечу, — Конечно, Ирги. Ты научишь меня?
Он все еще был бледен, губы чуть дрожали, и пальцы еще дрожали от волны эмоций, только что мотавших беднягу, словно штормовое море.
— Прости, — сказал я.
Прости, парень. Не выходит у меня тебя поберечь — то одно, то другое…
— Я не понимаю, — он наморщил лоб, качнул головой, — Не понимаю. Я многого не понимаю, Ирги. Не сердись. Я не могу не слышать. Не могу, — робкая улыбка.
Я усадил его на вторую табуретку, приобнял за тощие плечи.
— Это ты не сердись, Стуро. Я — трупоед. Я не умею сдерживаться. И я — боюсь.
— Чего, Ирги?
— Боюсь, что тебе будет плохо из-за меня. Очень плохо, Стуро, я серьезно говорю. Боюсь, что смогу уговорить тебя уйти в Бессмараг, там будет спокойней…
— Не бойся, — он положил голову мне на плечо, — Ничего не бойся, Ирги. Я никуда не уйду от тебя. Ты — кости мои.
Мы немного помолчали, а потом Стуро шепнул:
— Ты сам сказал — нужно время.
Время. Ты прав, козява. Прав.
Ничего. И к эмпатии твоей привыкну, и себя сдерживать.
Если это время нам с тобой дадут, брат мой. На Крыльях Ветра.
— Ладно, хватит, — сказал я. — Пора уже на боковую.
Стуро кивнул:
— Спокойной ночи, Ирги, — и утянулся к себе в закуток.
Я выпустил собак погулять, забрался на лежанку и честно попытался заснуть.
Сон не шел. Вязкая одурь какая-то. В вязкой одури плавали лица Рейгелара и Ойлана, плавали блестящие инструменты, и я пытался вспомнить все названия, потому что, если мне это удастся, Стуро не подвесят на стену. Рейгелар не учил меня, так, иногда, сообщал, что иглы бывают трех размеров… тиски ножные, иначе «туфелька», тиски ручные… плетка с «ежиком», не путать с плеткой с «шариком»… не помню, боги, нож-«ложка» под левую руку, нож-«ложка» — под правую…
Сквозь сонную одурь — звук.
Характерный звук.
Когда нужно, чтобы было тихо, близнецы переговариваются дыханием.
Короткий выдох.
Шорох.
Два длинных выдоха.
Один короткий.
Меня снесло с лежанки, приложило об печь.
В закутке Стуровом отчетливо хрустнуло.
Я, как идиот, запалил лампу и — чуть на пол не сел.
В трех шагах от меня стоял перепуганный Стуро. На одной ноге. Сжимая в руках… обломки обмотанной холстом рейки-лубка. Стуро пялился на меня.
Близнецы отсутствовали.
— Так, — сказал я.
— Ирги… — он опустил ногу.
— Что это? — спросил я, и Стуро, набрав побольше воздуху, как-то раздувшись даже, изрек:
— Я уже здоров, Ирги. Это… это больше не нужно мне. Не нужно совсем.
— Это сказали тебе марантины? — спокойно осведомился я, а внутри закипало, закипало, бурля, я еле сдерживал своего норовистого коня…
— Марантины лечат трупоедов. Я — не трупоед. Я — аблис.
— Аблис? — я поднял бровь, и Стуро замер, прижав к груди обломки рейки.
— Трупоед взял бы ремень, — я взял ремень, — спустил бы с тебя штаны и выдрал бы тебя по заднице, — сделал к нему движение, Стуро сжался и отступил на шаг:
— Я буду сопротивляться.
— Это не имеет значения, — усмехнулся я. — Я не стану бить тебя по заднице. Я сделаю другое.
— Я здоров… — прошептал он.
— Ты оскорбил марантин недоверием. Они были добры к тебе, а ты, не посоветовавшись с ними, поступил, как считал нужным. Ты не веришь им — ладно. Они — чужие. Ты не веришь мне.
— Неправда!
— Я не стану бить тебя ремнем по заднице, — улыбнулся, сделал из ремня петлю и закрепил пряжкой на локте.
Второй конец привязал к ножке стола узлом «кошачий хвост».
— Ирги… что ты хочешь делать?
— То, что считаю нужным, — усмехнулся я.
И откинулся назад, перенеся вес тела на зажатый локоть.
— Ирги! — завопил Стуро, кидаясь ко мне.
Я оттолкнул его.
— В том, что ты сделал, виноват — я. Ты сам сказал: я — твои кости.
Стуро вцепился в меня, потащил в сторону, я снова отпихнул его свободной рукой, что-то хряпнуло, давление на локоть ослабло.
Пряжка скончалась. Язычок отлетел. Черт.
— Ирги… — безумие плясало в его глазах.
Я подошел, повернул его к себе спиной, тщательно ощупал крыло. Не сместилось? Не знаю. Что ж ты делаешь, идиот, так ведь можно на всю жизнь калекой остаться… Так, сейчас…
Очистил от прутьев метлу, примотал на место злосчастной рейки.
— Ну вот, а теперь — баиньки.
И полез к себе на лежанку.
Альсарена Треверра
На этот раз была очередь Пестрой. Как всегда, стоило нам с козой приблизится к дому, дверь распахнулась и навстречу вышел Мотылек. Без обычной своей улыбки. Хмуро поздоровался. Пестрая, она же Осенняя Листва в Мотыльковой интерпретации, радостно замемекала и натянула поводок. Парень рассеянно потрепал ее за ушами.
— Ваш обед, мессир. Извольте кушать.
— Что?
— Как дела? Почему мрачный такой? Э-э, а это что еще за новость?
Привычная рейка у него за плечом поменяла цвет. То есть, это была уже другая рейка, потолще и без полотняной обмотки. Я развернула парня спиной к себе.
— Что это у тебя…
Он дернул плечом, вырвался.
— Спроси его. Он расскажет.
— Мотылек?
— Пусти!
Оглянулся, полоснул яростным взглядом. Я растерянно заморгала.
— Он расскажет, — буркнул Мотылек уже спокойнее и мотнул головой в сторону сеней.
Взял у меня из рук поводок.
— Пойдем, Осенняя Листва. Пойдем со мной.
Они свернули за угол. Я пожала плечами.
Сыч сидел за столом и чинил пряжку на ремне.
— Что тут у вас опять произошло?
— Ничего особенного. Ты присаживайся, Альса, присаживайся. Вот, — он сдвинул обрезки кожи и показал мне несколько длинных щепок, перевитых полосами полотна, — Отдай девочкам. С извинениями. Хорошая была вещь.
Я повертела обломки в руках.
— Не понимаю. Сломалась?
Сыч с досадой плюнул на пол:
— Сломалась. Об колено.
— Зачем?
— Не «зачем», а «почему». Тварь потому что.
— Мотылек? Сломал лубок об колено?
— М-мотылек, — Сыч оскалился, — Я этому М-мотыльку… Да сядь ты наконец, не стой над душой!
Я села, не выпуская из рук сломанную рейку.
— Представь, сплю я себе на печке, сны приятные вижу. Вдруг среди ночи — кряхтенье, сопение, шебуршанье какое-то. Я спрашиваю — что такое? А он мне — ничего, мол. И — тишина. Не то что сопеть, дышать перестал. Ну, слез я, лампу нашарил. Огнивом — чирк, а в ответ — хрясь! Из закутка из евонного. И стоит красавец, в руках — обломки. Чтобы, значит, я ему рейку к крылу обратно не привертел. Ну, я ему привертел потом. Ручку от метлы.
Я подавила ухмылку.
— А крыло-то как? Ты взглянул?
— Да черт его знает. Зажило как будто. Я там пощупал, вроде не болтается. Ты извинись перед девочками от моего имени.
Я отодвинула злосчастные обломки.
— Неймется парню.
— Ясно, неймется. Но ведь велено было ждать. Нечего своевольничать.
Сыч с помощью ножа и гвоздя разогнул обломанный язычок на пряжке и аккуратно отложил его в сторону. Работал он нарочито медленно, стараясь унять гнев.
— Что, поругались? — посочувствовала я.
— Можно сказать и так, — теперь Сыч приделывал к пряжке все тот же гвоздь вместо язычка.
Он орудовал обухом топора, умудряясь точнехонько опускать его на металлический стерженек.
— Ухи я ему надрал. Пригрозил по заднице всыпать. Он у нас гордый — у-у!
— Мне тоже досталось. Таким меня взглядом одарил.
Часть гвоздя со шляпкой свернулась петелькой, охватив перемычку пряжки. Заостренный конец как раз касался внешнего конца.
— Эт’ что, — фыркнул Сыч в усы, — Я три новых слова знаю. Сугубо аблисских. Только они… кхм… не для словаря.
— Слушай, — я тронула его за рукав, — А гордец-то наш… в сугроб опять не полезет?
Сыч поднял глаза от работы, посмотрел на меня, прищурясь.
— Нет, — сказал он после паузы, — Нет. Он знает, что я прав. И потом, не такой он человек, чтоб подпорку из-под ног у другого вышибать. А дурь — она от молодости. Пройдет.
Мы помолчали. Сыч занимался пряжкой. Пряжка была бронзовая, со следами гравировки. Гвоздь — железный. Гвоздь не пролезал в дырочки на ремне.
— Боится он, — сказал Сыч со вздохом, — Что крыло работать не будет, боится.
— Могу себе представить.
Однако, представляла я это весьма приблизительно. Человек с искалеченной ногой вполне способен передвигаться. Но летать с искалеченным крылом вряд ли получится. Это сравнимо разве только с полным параличом ног. А каково чувствовать себя с таким диагнозом в перспективе?
— Кстати, отметь в своей книге, — Сыч опять фыркнул, — Отметь, что телесных наказаний у вампиров кадакарских нету. Ой, нету. А с ним про это лучше не заговаривай.
Еще одна загадка. Интересно, каково это — получить выволочку в таком возрасте в первый раз?
В сенях послышались шаги, шуршание. Редда лежавшая у печи, только ухом повела. Дверь отворилась. Мотылек, сутулясь, не глядя на нас, проскользнул в свой закуток. Все еще кипит негодованием, или остыл?
Сыч, не говоря ни слова, встал и последовал за ним. Я прислушалась.
Тихо. Молчат.
Иль, конечно, могла перестраховаться. По ее мнению, лишние пара-тройка суток пошли бы парню только на пользу. И по закону ему бы еще недели две в лубке походить, даже с марантинскими методами лечения. Так-то оно так, но ведь Иль не снимала повязок. А мы были свидетелями, с какой скоростью все заживает на кровососе нашем. Вон даже выстриженные волосы, и те отросли. От обморожений следа не осталось. Как новенький, право слово. Надо бы позвать Летту. Она у нас признанный лидер, она пусть и решает.
Ну, чего они там молчат? В гляделки, что ли, играют? Или соревнуются, кто ниже губу отвесит? В таком случае, ставлю на Мотылька — у него губищи не трупоедским чета.
Ага, зашевелились. Послышался вздох, потом голос Сыча с угрюмой нежностью произнес:
— Эх, ты. Чудо в перьях.
И сразу все словно сдвинулось с мертвой точки. Заскрипели половицы, загудел огонь в печи. Зевнула и поменяла позу Редда, ветер потерся боком о наружную стену. Где-то за домом, в ельнике, раскаркались вороны…
Сыч вышел из закутка, покручивая ус. Подмигнул мне. За ним появился Мотылек, с действительно откляченной губой, но это были уже остаточные явления.
Мотылек взял со стола обломки, совместил их, покачал и сказал детским голосом:
— Я починю.
— Брось, ерунда, — заверила я, вставая, — Позволь-ка я тебя осмотрю.
Он послушно повернулся спиной. Я проверила, плотно ли прибинтована палка, нет ли смещений, не натирает ли, не нарушено ли кровообращение. На мой взгляд, все было как нельзя лучше. Кожа крыл, на ощупь прохладная, гладкая, имела цвет и фактуру вороненого, хорошо смазанного металла. Восстановились и когти — длиной в мой указательный палец, хищно загнутые, блестящие лезвия. Вопреки миролюбивому характеру, экипировка аблиса выглядела весьма агрессивно.
— Я здоров, — заявил Мотылек. — Аблисы здоровеют быстро. Выздоравливают. Правда.
— Похоже, ты прав.
— Так че, — вмешался Сыч, — Снимать-то когда будем?
— Завтра приведу девочек. Думаю, Леттиса позволит снять лубок. Но без нее этого делать не следует. Слышишь, Мотылек?
— Слышу, — он покосился на обломки, — Я не буду больше. Я… не хотел никого обидеть.
Собрав остатки рейки, я выбросила их в печку. Чтобы глаза не мозолили.
— Вот и славно. Ну, а теперь, собственно, займемся делом.
Я раскрыла папку. Мотылек сел на табурет и деловито пододвинул к себе пачку рисунков, из которых часть была его собственной — чертежи одежды, планы жилищ, наброски утвари и инструментов. Я заметила — с каждым днем он рисует все лучше и лучше. Забавно. Скрытый талант прорезался? Сыч отпихнул ремень с пряжкой, взял карандаш и принялся редактировать принесенный мною новый текст. Губы его смешно двигались в бороде.
Я поглядела на их склоненные головы. Мальчики мои… кто тут из нас пишет книгу, а?
— Ваш обед, мессир. Извольте кушать.
— Что?
— Как дела? Почему мрачный такой? Э-э, а это что еще за новость?
Привычная рейка у него за плечом поменяла цвет. То есть, это была уже другая рейка, потолще и без полотняной обмотки. Я развернула парня спиной к себе.
— Что это у тебя…
Он дернул плечом, вырвался.
— Спроси его. Он расскажет.
— Мотылек?
— Пусти!
Оглянулся, полоснул яростным взглядом. Я растерянно заморгала.
— Он расскажет, — буркнул Мотылек уже спокойнее и мотнул головой в сторону сеней.
Взял у меня из рук поводок.
— Пойдем, Осенняя Листва. Пойдем со мной.
Они свернули за угол. Я пожала плечами.
Сыч сидел за столом и чинил пряжку на ремне.
— Что тут у вас опять произошло?
— Ничего особенного. Ты присаживайся, Альса, присаживайся. Вот, — он сдвинул обрезки кожи и показал мне несколько длинных щепок, перевитых полосами полотна, — Отдай девочкам. С извинениями. Хорошая была вещь.
Я повертела обломки в руках.
— Не понимаю. Сломалась?
Сыч с досадой плюнул на пол:
— Сломалась. Об колено.
— Зачем?
— Не «зачем», а «почему». Тварь потому что.
— Мотылек? Сломал лубок об колено?
— М-мотылек, — Сыч оскалился, — Я этому М-мотыльку… Да сядь ты наконец, не стой над душой!
Я села, не выпуская из рук сломанную рейку.
— Представь, сплю я себе на печке, сны приятные вижу. Вдруг среди ночи — кряхтенье, сопение, шебуршанье какое-то. Я спрашиваю — что такое? А он мне — ничего, мол. И — тишина. Не то что сопеть, дышать перестал. Ну, слез я, лампу нашарил. Огнивом — чирк, а в ответ — хрясь! Из закутка из евонного. И стоит красавец, в руках — обломки. Чтобы, значит, я ему рейку к крылу обратно не привертел. Ну, я ему привертел потом. Ручку от метлы.
Я подавила ухмылку.
— А крыло-то как? Ты взглянул?
— Да черт его знает. Зажило как будто. Я там пощупал, вроде не болтается. Ты извинись перед девочками от моего имени.
Я отодвинула злосчастные обломки.
— Неймется парню.
— Ясно, неймется. Но ведь велено было ждать. Нечего своевольничать.
Сыч с помощью ножа и гвоздя разогнул обломанный язычок на пряжке и аккуратно отложил его в сторону. Работал он нарочито медленно, стараясь унять гнев.
— Что, поругались? — посочувствовала я.
— Можно сказать и так, — теперь Сыч приделывал к пряжке все тот же гвоздь вместо язычка.
Он орудовал обухом топора, умудряясь точнехонько опускать его на металлический стерженек.
— Ухи я ему надрал. Пригрозил по заднице всыпать. Он у нас гордый — у-у!
— Мне тоже досталось. Таким меня взглядом одарил.
Часть гвоздя со шляпкой свернулась петелькой, охватив перемычку пряжки. Заостренный конец как раз касался внешнего конца.
— Эт’ что, — фыркнул Сыч в усы, — Я три новых слова знаю. Сугубо аблисских. Только они… кхм… не для словаря.
— Слушай, — я тронула его за рукав, — А гордец-то наш… в сугроб опять не полезет?
Сыч поднял глаза от работы, посмотрел на меня, прищурясь.
— Нет, — сказал он после паузы, — Нет. Он знает, что я прав. И потом, не такой он человек, чтоб подпорку из-под ног у другого вышибать. А дурь — она от молодости. Пройдет.
Мы помолчали. Сыч занимался пряжкой. Пряжка была бронзовая, со следами гравировки. Гвоздь — железный. Гвоздь не пролезал в дырочки на ремне.
— Боится он, — сказал Сыч со вздохом, — Что крыло работать не будет, боится.
— Могу себе представить.
Однако, представляла я это весьма приблизительно. Человек с искалеченной ногой вполне способен передвигаться. Но летать с искалеченным крылом вряд ли получится. Это сравнимо разве только с полным параличом ног. А каково чувствовать себя с таким диагнозом в перспективе?
— Кстати, отметь в своей книге, — Сыч опять фыркнул, — Отметь, что телесных наказаний у вампиров кадакарских нету. Ой, нету. А с ним про это лучше не заговаривай.
Еще одна загадка. Интересно, каково это — получить выволочку в таком возрасте в первый раз?
В сенях послышались шаги, шуршание. Редда лежавшая у печи, только ухом повела. Дверь отворилась. Мотылек, сутулясь, не глядя на нас, проскользнул в свой закуток. Все еще кипит негодованием, или остыл?
Сыч, не говоря ни слова, встал и последовал за ним. Я прислушалась.
Тихо. Молчат.
Иль, конечно, могла перестраховаться. По ее мнению, лишние пара-тройка суток пошли бы парню только на пользу. И по закону ему бы еще недели две в лубке походить, даже с марантинскими методами лечения. Так-то оно так, но ведь Иль не снимала повязок. А мы были свидетелями, с какой скоростью все заживает на кровососе нашем. Вон даже выстриженные волосы, и те отросли. От обморожений следа не осталось. Как новенький, право слово. Надо бы позвать Летту. Она у нас признанный лидер, она пусть и решает.
Ну, чего они там молчат? В гляделки, что ли, играют? Или соревнуются, кто ниже губу отвесит? В таком случае, ставлю на Мотылька — у него губищи не трупоедским чета.
Ага, зашевелились. Послышался вздох, потом голос Сыча с угрюмой нежностью произнес:
— Эх, ты. Чудо в перьях.
И сразу все словно сдвинулось с мертвой точки. Заскрипели половицы, загудел огонь в печи. Зевнула и поменяла позу Редда, ветер потерся боком о наружную стену. Где-то за домом, в ельнике, раскаркались вороны…
Сыч вышел из закутка, покручивая ус. Подмигнул мне. За ним появился Мотылек, с действительно откляченной губой, но это были уже остаточные явления.
Мотылек взял со стола обломки, совместил их, покачал и сказал детским голосом:
— Я починю.
— Брось, ерунда, — заверила я, вставая, — Позволь-ка я тебя осмотрю.
Он послушно повернулся спиной. Я проверила, плотно ли прибинтована палка, нет ли смещений, не натирает ли, не нарушено ли кровообращение. На мой взгляд, все было как нельзя лучше. Кожа крыл, на ощупь прохладная, гладкая, имела цвет и фактуру вороненого, хорошо смазанного металла. Восстановились и когти — длиной в мой указательный палец, хищно загнутые, блестящие лезвия. Вопреки миролюбивому характеру, экипировка аблиса выглядела весьма агрессивно.
— Я здоров, — заявил Мотылек. — Аблисы здоровеют быстро. Выздоравливают. Правда.
— Похоже, ты прав.
— Так че, — вмешался Сыч, — Снимать-то когда будем?
— Завтра приведу девочек. Думаю, Леттиса позволит снять лубок. Но без нее этого делать не следует. Слышишь, Мотылек?
— Слышу, — он покосился на обломки, — Я не буду больше. Я… не хотел никого обидеть.
Собрав остатки рейки, я выбросила их в печку. Чтобы глаза не мозолили.
— Вот и славно. Ну, а теперь, собственно, займемся делом.
Я раскрыла папку. Мотылек сел на табурет и деловито пододвинул к себе пачку рисунков, из которых часть была его собственной — чертежи одежды, планы жилищ, наброски утвари и инструментов. Я заметила — с каждым днем он рисует все лучше и лучше. Забавно. Скрытый талант прорезался? Сыч отпихнул ремень с пряжкой, взял карандаш и принялся редактировать принесенный мною новый текст. Губы его смешно двигались в бороде.
Я поглядела на их склоненные головы. Мальчики мои… кто тут из нас пишет книгу, а?
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Фу ты, черт. Сегодня ведь — одиннадцатое марта. Да, точно. Значит, вчера…
Двадцать девять лет. За это стоит выпить, э?
Угораздило же тебя забыть. Расскажи кому — засмеют…
Хотя вообще-то день рождения Ирги Иргиаро — осенью. В октябре. Двадцать второго. И стукнет ему всего-то пять годков. Так стоит ли пить за здоровье человека, скоро пять лет, как почившего? Стоит ли вообще обо всем этом думать?
Ладныть, паря, неча. Выпивка — она того. Завсегда на пользу.
— Ирги… Что-то случилось?
Двадцать девять лет. За это стоит выпить, э?
Угораздило же тебя забыть. Расскажи кому — засмеют…
Хотя вообще-то день рождения Ирги Иргиаро — осенью. В октябре. Двадцать второго. И стукнет ему всего-то пять годков. Так стоит ли пить за здоровье человека, скоро пять лет, как почившего? Стоит ли вообще обо всем этом думать?
Ладныть, паря, неча. Выпивка — она того. Завсегда на пользу.
— Ирги… Что-то случилось?