Страница:
Он долго молчал. Потом поглядел в лицо мне.
— А твой враг… Ты его не убил? Еще — не убил?
Ишь ты. Слухучий, чертяка.
— Нет. Они… Они меня пока не нашли.
— Они? Их много?
— Много. Я — стоящий на Лезвии. Вопрос времени, парень. Знай это. Когда я скажу, тебе нужно будет…
Черт, что же я сделал! Найди они меня сейчас — мальчишка тоже попадет под удар…
Но не могу же я ему сказать: «Топай отсюда, друг аблис», — когда только что, утром сегодня…
— Стуро, — сказал он.
— Что?
— Стуро, — рука его легла на мое запястье, — Стуро мое имя. И я остаюсь. Спать буду — там, — кивнул на мою подстилку.
Я тупо таращился на него, а этот, с позволения сказать, аблис, перекосил избитое лицо в улыбке, продемонстрировав правый клык.
Я высвободил руку.
— Ты что? Мозгов нет? Я же сказал…
— И я сказал, — перебил он. — Я хочу остаться. Я — гость.
Сволочь ты, а не гость.
Все ясно. Решил сдохнуть таким способом. Это вам, дорогие мои, не в сугробе померзнуть. Это — «кошачьи лапы». Гарантия.
Впрочем, откуда ему знать о нгамертах? А объяснять — только убеждать сопляка в правильности выбора… Вот тварь!
Что же мне делать с тобою, аблис по имени Стуро?
— Аре гварнау ла ир, — заявила между тем крылатая козявка, прижав руку к груди между ключиц.
И я чуть не залепил ему по физиономии. Для симметрии, а то ишь — рожа на сторону.
Чует он меня. Слышит. Гварнайт он. Да кто тебе дал право в душу мне лезть, ты! Вытаскивать тайное, задавленное, приваленное сверху здоровенным булыганом, да еще перед носом у меня трясти — вот, дескать, не спрячешь!
А он вдруг, даже как будто с отчаянием — вцепился зубами в свое запястье — рванул… И протянул ко мне руку.
На пол упала тяжкая темная капля. Другая.
— Ты… зачем… нельзя мне… — а пальцы уже выдергивали из ножен дедов подарок, помнивший, как это делается…
Лезвие — словно истосковалось за почти двадцать лет — жадно лизнуло ладонь. И кровь моя смешалась с кровью аблиса Стуро.
— Смотрите, Вышние…
Это не я говорил. Не я. Тот внутри, что выбрался из-под своего булыгана, осатаневший от одиночества; а как иначе, нельзя иначе — не для связки оно, Лезвие… Сорвешься сам — сам и сорвешься, а еще кого-то с собой тащить…
Но выбравшийся на поверхность поднакопил силенок там, под камнем, под плитой, что на кладбище ставят, и легко справился с Ирги Иргиаро, на деле тоже воющим ночами на луну. Он — дорвался. Дорвался. И тяжело, как капли на половицы, падали слова:
— Вот мы пред вами, Вышние…
— Пред вами…
— Отныне — спина к спине…
— Спина к спине.
— Твоя кровь — моя кровь, брат мой…
— Едина кровь наша.
— Твоя жизнь — моя жизнь, брат мой…
— Едина жизнь наша.
— Твоя боль — моя боль…
Черт возьми, что мы делаем! Теперь постоянно — оглядываться, от тени собственной шарахаться, бояться — за двоих…
А капли все падали, падали…
— Мы — братья на Крыльях Ветра, — сказал он, и улыбка снова перекосила опухшее лицо.
Это, видимо, их собственное дополнение к обряду. Остальное-то совпадает — как с найларом братаешься… О чем я думаю, боги! Дурость какая.
— Парень…
— Стуро, — строго поправил он. — Ты мое имя знаешь. По имени меня зови.
— Стуро так Стуро, — он явно чего-то ждал. Чего? Имени? — Я же говорил. Ирги. Ирги Иргиаро.
— Ирги, — сказал он и слабо фыркнул, — Трупоед, брат мой на Крыльях Ветра.
— Зачем? — все-таки спросил я.
Глупо, как глупо… А глупей всего — этакая самодовольная радость там, в глубине — у меня теперь снова есть побратим…
Он пожал плечами, кивнул на потолок:
— Они знают.
Ну, они-то, может, и знают…
— Эй, козявка. Нет, ты в глаза мне смотри, — уцепил его за подбородок, — Ты понимаешь, что сделал?
Вдруг у них, у аблисов, по-другому относятся к этому? Вдруг им побрататься — что познакомиться. Сказал же он имя свое…
— Да, — ответил он негромко и спокойно, — Волю богов нарушил. Изгнанник — вне закона. Изгнанник — один над Бездной. И боги смотрят на него. И смеются.
И что-то лопнуло во мне. Взлелеянный камень с влажным хрустом разломился пополам, и тот, что сидел под камнем, сказал:
— Ты — не один. Двое нас, Стуро. Над Бездной. Спина к спине.
И пропади все пропадом!
Альсарена Треверра
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Альсарена Треверра
— А твой враг… Ты его не убил? Еще — не убил?
Ишь ты. Слухучий, чертяка.
— Нет. Они… Они меня пока не нашли.
— Они? Их много?
— Много. Я — стоящий на Лезвии. Вопрос времени, парень. Знай это. Когда я скажу, тебе нужно будет…
Черт, что же я сделал! Найди они меня сейчас — мальчишка тоже попадет под удар…
Но не могу же я ему сказать: «Топай отсюда, друг аблис», — когда только что, утром сегодня…
— Стуро, — сказал он.
— Что?
— Стуро, — рука его легла на мое запястье, — Стуро мое имя. И я остаюсь. Спать буду — там, — кивнул на мою подстилку.
Я тупо таращился на него, а этот, с позволения сказать, аблис, перекосил избитое лицо в улыбке, продемонстрировав правый клык.
Я высвободил руку.
— Ты что? Мозгов нет? Я же сказал…
— И я сказал, — перебил он. — Я хочу остаться. Я — гость.
Сволочь ты, а не гость.
Все ясно. Решил сдохнуть таким способом. Это вам, дорогие мои, не в сугробе померзнуть. Это — «кошачьи лапы». Гарантия.
Впрочем, откуда ему знать о нгамертах? А объяснять — только убеждать сопляка в правильности выбора… Вот тварь!
Что же мне делать с тобою, аблис по имени Стуро?
— Аре гварнау ла ир, — заявила между тем крылатая козявка, прижав руку к груди между ключиц.
И я чуть не залепил ему по физиономии. Для симметрии, а то ишь — рожа на сторону.
Чует он меня. Слышит. Гварнайт он. Да кто тебе дал право в душу мне лезть, ты! Вытаскивать тайное, задавленное, приваленное сверху здоровенным булыганом, да еще перед носом у меня трясти — вот, дескать, не спрячешь!
А он вдруг, даже как будто с отчаянием — вцепился зубами в свое запястье — рванул… И протянул ко мне руку.
На пол упала тяжкая темная капля. Другая.
— Ты… зачем… нельзя мне… — а пальцы уже выдергивали из ножен дедов подарок, помнивший, как это делается…
Лезвие — словно истосковалось за почти двадцать лет — жадно лизнуло ладонь. И кровь моя смешалась с кровью аблиса Стуро.
— Смотрите, Вышние…
Это не я говорил. Не я. Тот внутри, что выбрался из-под своего булыгана, осатаневший от одиночества; а как иначе, нельзя иначе — не для связки оно, Лезвие… Сорвешься сам — сам и сорвешься, а еще кого-то с собой тащить…
Но выбравшийся на поверхность поднакопил силенок там, под камнем, под плитой, что на кладбище ставят, и легко справился с Ирги Иргиаро, на деле тоже воющим ночами на луну. Он — дорвался. Дорвался. И тяжело, как капли на половицы, падали слова:
— Вот мы пред вами, Вышние…
— Пред вами…
— Отныне — спина к спине…
— Спина к спине.
— Твоя кровь — моя кровь, брат мой…
— Едина кровь наша.
— Твоя жизнь — моя жизнь, брат мой…
— Едина жизнь наша.
— Твоя боль — моя боль…
Черт возьми, что мы делаем! Теперь постоянно — оглядываться, от тени собственной шарахаться, бояться — за двоих…
А капли все падали, падали…
— Мы — братья на Крыльях Ветра, — сказал он, и улыбка снова перекосила опухшее лицо.
Это, видимо, их собственное дополнение к обряду. Остальное-то совпадает — как с найларом братаешься… О чем я думаю, боги! Дурость какая.
— Парень…
— Стуро, — строго поправил он. — Ты мое имя знаешь. По имени меня зови.
— Стуро так Стуро, — он явно чего-то ждал. Чего? Имени? — Я же говорил. Ирги. Ирги Иргиаро.
— Ирги, — сказал он и слабо фыркнул, — Трупоед, брат мой на Крыльях Ветра.
— Зачем? — все-таки спросил я.
Глупо, как глупо… А глупей всего — этакая самодовольная радость там, в глубине — у меня теперь снова есть побратим…
Он пожал плечами, кивнул на потолок:
— Они знают.
Ну, они-то, может, и знают…
— Эй, козявка. Нет, ты в глаза мне смотри, — уцепил его за подбородок, — Ты понимаешь, что сделал?
Вдруг у них, у аблисов, по-другому относятся к этому? Вдруг им побрататься — что познакомиться. Сказал же он имя свое…
— Да, — ответил он негромко и спокойно, — Волю богов нарушил. Изгнанник — вне закона. Изгнанник — один над Бездной. И боги смотрят на него. И смеются.
И что-то лопнуло во мне. Взлелеянный камень с влажным хрустом разломился пополам, и тот, что сидел под камнем, сказал:
— Ты — не один. Двое нас, Стуро. Над Бездной. Спина к спине.
И пропади все пропадом!
Альсарена Треверра
Кровь на снегу. На свежем снегу — свежая кровь. Расплывающийся ржаво-алый пунктир. И опять — натоптано, натоптано… Лошадиных следов я не заметила, зато человечьих — хоть отбавляй. Кто-то шастал здесь уже после нас.
Чья это кровь?!
Следы туда, сюда, друг друга пересекают — ничего не поймешь.
Куда шел окровавленный — вверх, в Долгощелье, или вниз, в Косой Узел? Один ли он был?
Быстрее! Я почти бежала, хватая ртом воздух. Что там опять стряслось? Меня ведь не было от силы четверть. Опять стангрев что-нибудь учудил?
Избушка. Дым из трубы. Снег на дворе изрыт, истоптан, обильно окроплен красным. Какие-то ошметки, лоскуты… Разодранная одежда?
Здоровенная колода, иссеченная топором, валялась в двух шагах от крыльца. Ступенька исцарапана. Одно окошко выбито, вырвано вместе с рамой. Заткнуто какой-то дерюгой.
— Сыч! Эй! Господи, что у вас?
— Баф! — донеслось изнутри. Я уже различала собак по голосам. Это Ун.
Дверь не заперта. Едва я ворвалась в темные сени, как дверь в комнату отворилась. Громоздкая фигура заслонила слабый свет.
— А-а, барышня. Че прибегла-то?
Он посторонился, пропуская. Я старалась отдышаться.
— Что у вас? Что случилось?
— Тихо, тихо. Все в порядке. Ничего особливо не случилось.
Лохматый Ун подошел поздороваться. Остроухая Редда выглянула из-за печи, махнула хвостом и скрылась.
На Сыче крови вроде бы не видно. А вот одежда в беспорядке. Рукав лопнул по шву. Правая ладонь тряпицей замотана. Сам весь какой-то взъерошенный. По лицу ничего не поймешь — сплошные заросли. Нос только торчит. Хороший нос, большой.
— Не случилось? Во дворе повсюду кровь! Где Мотылек, то есть стангрев?
— Дак где ж ему быть? На койке, где положено…
Я обогнула Сыча и заглянула в темный закуток за печкой. Редда и Мотылек. Оба сидели на койке рядышком. Стангрев шаркал ногами, нащупывая обувку. Выглядел он ужасно. Левая сторона лица надулась, почернела. Глаз потонул в опухоли. Вывернуло разбитые губы. Правую щеку украшала лихая ссадина — наискось, от виска до подбородка. Обрамляла эту живопись эксцентричная прическа, напоминающая взрыв смоляного котла. Господи, да он же избит! Жестоко, жестоко избит!
— Кто это сделал?
Ах ты, бедный мой. Что ж тебе так не везет? Взяв в ладони его лицо, поворачивала так и эдак, определяя повреждения. Синяки внятно-круглые, ровные. Нанесены не рукой, а, скорее всего, палкой. Точно, в парня тыкали палкой, причем большей частью в лицо. Наверно, хотели выбить глаза.
Стангрев покорно позволял себя осматривать. Отстранился, только когда я попыталась раскрыть ему рот, чтобы посмотреть целы ли зубы.
— Мы тут поправили сами, что смогли, — бурчал за спиной Сыч, — Но ты — того… глянь все ж таки сама.
Крылья косым крестом лежали у стангрева за спиной. Больное заново обмотано бинтами. Ясеневые рейки если и были смещены, сейчас находились в правильном положении. На плечах и на крыльях добавилась уйма новых царапин. Все, однако, аккуратно промыты и смазаны бальзамом.
— Кто его избил, Сыч?
— Кто? Да сам постарался.
— Сам себя изметелил палкой?
— Да не… Это я насчет крыла. В окно он вышел.
— Сбежать хотел?
— Не. Меня спасал. От съедения.
В голосе охотника явственно прозвучала самая настоящая отцовская гордость. Задавая вопросы, я глядела на Мотылька. Он рассматривал свои колени.
— От чего он тебя спасал?
— От съедения. Меня жрать пришли… енти. А тут козявка наша как выскочит… Окно своротил, воет… Они и задали стрекача.
Ничего не понимаю.
— Кто тебя есть собрался? Звери?
— Хуже, — торжественно объявил Сыч. — Трупоеды.
Я обернулась. Он стоял в вальяжной позе, облокотившись на печь. У ног его сидел Ун.
— Чего ты ухмыляешься?
— Да так…
Он пожал плечом, продолжая ухмыляться. В кудлатой бороде блестели зубы. Такой сам кого угодно съест.
— Мотылечек…
Я присела на корточки, снизу заглядывая в склоненное лицо.
— Почему ты молчишь? — спросила я на старом найлерте, — Кто тебя… Кто сделал это?
— Такенаунен.
Он взглянул поверх моего плеча на охотника. На Мотыльке было накручено старое шерстяное покрывало. Из-под покрывала торчали голые мальчишечьи колени. Я встала, пошарила на полке с лекарствами. Нашла микстуру, сильное обезболивающее средство.
— Сыч, принеси-ка воды.
Сыч ушел. Я снова присела на корточки.
— Трупоеды, Мотылек. Э-э… с какой целью они приходили?
Стангрев проговорил что-то непонятное. Потом я разобрала «моя вина». Потом — «приходили за мной» или «из-за меня».
Вернулся Сыч с чашкой воды. Я накапала туда микстуры.
— Пей, Мотылек. Горько? Пей, надо выпить. Это лекарство.
Выпил, хоть и скривился. Я освободила его от чашки. Взяла в руки обе его ладони — узкие, длиннопалые, заново перебинтованные.
— Им нужен был ты, Мотылек? Они хотели тебя забрать? Убить?
Стангрев мотнул головой.
— Нет. Не меня. Его.
— Дак того… Померещилось парню с перепугу, — влез Сыч на обыкновенном вульгарном лиранате, — Кайд ко мне заходил. С Ольдом да с Рагнаром. Зашли — того. Побалакать. Слово за слово… Ну, сцепились. А тут птаха наша налетела. Они перепужались и — бежать.
— Ага. А прежде, чем убежали, излупцевали парня палками.
— Дак того… Мне по маковке спервоначалу тюкнули. Ну, я с копыт долой. А парень уже потом набежал. Мы ведь с Кайдом — вроде как недруги. Супротив друг друга, сталбыть. Неслух ентот — вообче никаким боком, не совался б в чужие дела — шкуру б сберег.
Я недоверчиво покачала головой.
— Кайд что, пьяный был?
— Да тверезый небось бы не попер. Залил глаза и вперед.
— Я, конечно, не знаю, какие у вас там отношения с Кайдом…
— Да как у кошки с собакой.
— Такенаунен, — вдруг сказал стангрев, — Трупоеды приходили убить. Приходили убить его, — он мотнул головой в сторону Сыча.
— Брось, — перешел Сыч на старый найлерт, — Просто злоба. Пьяные, злые. Глупость, — Сыч посмотрел на меня и пояснил на лиранате: — Для парня что пьяный Кайд, что медведь-шатун — все едино. Непривычный он к дракам-то.
Тут стангрев опять сказал что-то непонятное. Звучало оно как «аре гварнау». Он повторил это несколько раз.
— Аре гварнау? — я нахмурилась, — Гварнэйн? Что это значит?
— Гварнарэйн, — поправил стангрев, — Слышать, — он дотронулся до своего уха, — Видеть, — коснулся глаз, — Гварнарэйн, — прижал ладони к груди чуть выше повязки.
— Чувствовать?
— Чувствовать, — он посопел, подбирая слова, — Да. Похоже. Почти. Чувствовать, что чувствует… другой. Гварнарэйн.
— Он слухучий, — встрял с объяснениями Сыч, — Как енти, с хвостами. Арвараны всякие. Оборотни там…
— «Слух сердца»! Вот что это значило.
Стангрев — эмпат. Я не удивилась. Каким-то образом мне это уже давно было известно. Сейчас сей факт просто сформулировали.
— Значит, ты э-э… слышал (ире гварнае), что трупоеды собирались убить Сыча?
— Я слышал. Слышал. Хотели убить. Из-за меня.
Я поднялась с корточек. Выпрямила немного затекшую спину.
— Поговорю-ка я с Кайдом.
Сыч отлепился от печки и растопырился в проходе.
— Да брось. Того. Пошто тебе в енто дело лезть? Сам с им побалакаю. По-свойски. Наши енто дела, мужские.
— Все ясно. Побалакает он. По-мужски, значит. Ну-ка, пропусти меня!
— Э, э! Остынь-ка, — он схватил меня за плечи, придерживая, — Ты че, того? Шум-то к чему подымать?
Я прищурилась.
— Можно и без шума. Сделаю заявление Боргу от имени Бессмарага. Общественный суд.
Сыч закатил глаза.
— О боги! Этого только не хватало.
— Знаешь, друг мой, это не твое личное дело. Это — вандализм, причем ужасающий. Закона о равноправии и достоинстве любого разумного существа никто не отменял еще со времен колонизации. Альдамарский король его подтвердил, когда всходил на трон. Это — основа нашей цивилизации, Сыч. Мы просто не имеем права превратить это безобразие в обычную деревенскую дрязгу.
Сыч оскалился. Пламенная моя речь задела его, но эффект оказался прямо противоположный. У него словно зубы разболелись, такую гримасу он состроил.
— Лираэночка, — сказал он устало, — Цивилизованная ты моя. Законопослушная. Ладно, сделаем по-твоему. Суд, громкие речи. Общественное порицание. А на следующую ночь случайно загорится дом. И сгорит дотла. Мы с парнем, может, выберемся, а может — нет.
Я невольно отступила. Он продолжал держать меня за плечи. Какие тяжелые руки!
— Матери Этарде потом скажут: «Да мы! Да ни в жисть! Да никаким боком!» До короля дойдешь? Пф! Всю деревню оцепить, мужиков строем — на каторгу? Здесь не город, барышня. Глубинка здесь. Кадакар. В Кадакаре сгинуть — легче легкого.
Горло у меня перехватило. Он прав. Он абсолютно, безнадежно прав.
Я закрыла лицо ладонями.
— Боже, что за мир!.. Что за дикость!..
— Ну-ну. Давай-ка я тебе — арварановки, поправиться, м-м?
Я проглотила липкий ком. Тряхнула головой.
— Нет. Спасибо. Это… лишнее.
— Ну и ладныть, — в голосе его снова появилась эдакая тягучая ленца, — Арварановка, она — того. Штука забористая. Пойду-кось я, взгляну, как там окошко поправить.
И он наконец освободил дорогу, но мне уже расхотелось бежать за справедливостью. Я вернулась к стангреву, по-прежнему сутулившемуся на койке. Он кутался в свое покрывало, обеспокоено поглядывая здоровым глазом. Редда привалилась к его правому боку. Я села слева.
— Ну и разукрасили тебя!
В ответ — непонимающая вежливая улыбка. Ага, зубы целы. Хоть на том спасибо.
— Уходить страшно. Как уйду — обязательно что-нибудь случается.
— Не понимаю.
Я вздохнула. Вести замысловатые философские беседы на старом найлерте я еще не могла, поэтому просто спросила:
— Трупоеды. Они вернутся? Твое, э-э… твои мысли?
Он подумал, сплетая и расплетая перебинтованные пальцы.
— Нет, — помолчал, и — снова, уже уверенней: — Нет. Они испугались. Сильно. Вот их, — и указал на Редду.
— А… э… пожар. Огонь?
Нахмурился недоуменно. Я попыталась еще раз.
— Вернутся. Тайно. Бросят огонь. В дом?
Стангрев замотал головой.
— Нет. Я услышу. Ночью, днем — услышу. Выпущу их, — кивок на Редду. — Я теперь знаю.
— Что знаешь?
— Надо выпускать их. Их боятся. Очень.
— Они… Трупоеды — вошли в дом? Сломали окно?
— Нет, — Мотылек снова принялся рассматривать свои руки, — Окно сломал я. Они позвали его, — кивок в сторону комнаты, — Ударили. Дверь… снаружи… Выйти я не смог. Я вышел в окно. Окно сломалось.
Окошко в полторы пяди шириной. Даже я, не имея за спиной громоздких крыл с примотанной к ним аршинной палкой, вылезла бы через него с превеликим трудом. Какое же отчаяние двигало этим заморенным полудиким существом с птичьими костями, с маниакальным упорством именующим себя предателем и трусом? Если такое поведение называется трусостью…
— Ты хотел помочь Сычу?
— Да, — он поглядывал искоса.
Здоровый глаз фокусировал и отражал пламя светильника. Мерцающий огонек сквозь нечесаный бурьян. Так глядит зверек из чащи. Надо бы парню голову помыть.
— Не догадался выпустить их, — Редда лизнула ему руку, — Не догадался. Я глупый.
— Ты храбрый.
— Я думал, его убьют.
— Ты храбрый, Мотылек.
Он разволновался вдруг. Заерзал.
— Ты так думаешь… Говоришь себе — Мотылек храбрый. Я слышу. Я тоже начинаю так думать. Мне приятно. Но это неправильно. Неправда. Это опасно.
— Почему опасно?
— Потому что ты веришь. А я слышу и тоже начинаю верить.
— Так что же в этом плохого?
Он сник и отодвинулся.
— Слишком… просто.
Что-то он меня запутал. Боится не оправдать нашего с Сычом доверия? Никак не найдет согласия с самим собой? Какой-такой поступок повлек за собой подобный кризис? Хотелось расспросить, но я чувствовала — рано. Рано, рано. Но хоть поддержать…
— Мотылек…
Он отпрянул:
— Нет! Я сам.
Словно мысли читает. Поразительно. Я встала. Сам так сам.
— Погоди.
Он явно пытался объяснить что-то, мне недоступное. Лоб собрался морщинками. Корка на нижней губе треснула, на ней медленно наливалась клюквенно-красная капля.
— Прости, я… пожалуйста… — он слизнул кровь, — Это так… Ты очень… — я думала, он скажет «добрая», но он сказал: — громкая. Он — тоже, — кивок в комнату. — Я… — он прижал ладони к груди, потом к вискам, — Я падаю. Очень сильный ветер… Где верх, где низ?.. — он искательно улыбнулся. Красная капля повисла снова, — Я хочу… оглядеться. Я сам. Пожалуйста.
Проблемы эмпата. Похоже, мы с Сычом искажаем его самосознание, как кривые зеркала. Интересно, сможет ли он садаптироваться? «Слишком громкие». Наверное, у стангревов какой-то иной механизм общения. Ему трудно с трупоедами. Но, видит Бог, мальчик старается.
— Да, Мотылек. Я поняла. Я ухожу. До завтра.
— До завтра, — он улыбнулся.
Редда ткнулась носом в его губы, слизнула кровь.
А собачьи симпатии, значит, ничуть его не смущают. Не привносят никаких искажений. Редда, значит, не «громкая».
Что это я? Ревную к собаке?
Чья это кровь?!
Следы туда, сюда, друг друга пересекают — ничего не поймешь.
Куда шел окровавленный — вверх, в Долгощелье, или вниз, в Косой Узел? Один ли он был?
Быстрее! Я почти бежала, хватая ртом воздух. Что там опять стряслось? Меня ведь не было от силы четверть. Опять стангрев что-нибудь учудил?
Избушка. Дым из трубы. Снег на дворе изрыт, истоптан, обильно окроплен красным. Какие-то ошметки, лоскуты… Разодранная одежда?
Здоровенная колода, иссеченная топором, валялась в двух шагах от крыльца. Ступенька исцарапана. Одно окошко выбито, вырвано вместе с рамой. Заткнуто какой-то дерюгой.
— Сыч! Эй! Господи, что у вас?
— Баф! — донеслось изнутри. Я уже различала собак по голосам. Это Ун.
Дверь не заперта. Едва я ворвалась в темные сени, как дверь в комнату отворилась. Громоздкая фигура заслонила слабый свет.
— А-а, барышня. Че прибегла-то?
Он посторонился, пропуская. Я старалась отдышаться.
— Что у вас? Что случилось?
— Тихо, тихо. Все в порядке. Ничего особливо не случилось.
Лохматый Ун подошел поздороваться. Остроухая Редда выглянула из-за печи, махнула хвостом и скрылась.
На Сыче крови вроде бы не видно. А вот одежда в беспорядке. Рукав лопнул по шву. Правая ладонь тряпицей замотана. Сам весь какой-то взъерошенный. По лицу ничего не поймешь — сплошные заросли. Нос только торчит. Хороший нос, большой.
— Не случилось? Во дворе повсюду кровь! Где Мотылек, то есть стангрев?
— Дак где ж ему быть? На койке, где положено…
Я обогнула Сыча и заглянула в темный закуток за печкой. Редда и Мотылек. Оба сидели на койке рядышком. Стангрев шаркал ногами, нащупывая обувку. Выглядел он ужасно. Левая сторона лица надулась, почернела. Глаз потонул в опухоли. Вывернуло разбитые губы. Правую щеку украшала лихая ссадина — наискось, от виска до подбородка. Обрамляла эту живопись эксцентричная прическа, напоминающая взрыв смоляного котла. Господи, да он же избит! Жестоко, жестоко избит!
— Кто это сделал?
Ах ты, бедный мой. Что ж тебе так не везет? Взяв в ладони его лицо, поворачивала так и эдак, определяя повреждения. Синяки внятно-круглые, ровные. Нанесены не рукой, а, скорее всего, палкой. Точно, в парня тыкали палкой, причем большей частью в лицо. Наверно, хотели выбить глаза.
Стангрев покорно позволял себя осматривать. Отстранился, только когда я попыталась раскрыть ему рот, чтобы посмотреть целы ли зубы.
— Мы тут поправили сами, что смогли, — бурчал за спиной Сыч, — Но ты — того… глянь все ж таки сама.
Крылья косым крестом лежали у стангрева за спиной. Больное заново обмотано бинтами. Ясеневые рейки если и были смещены, сейчас находились в правильном положении. На плечах и на крыльях добавилась уйма новых царапин. Все, однако, аккуратно промыты и смазаны бальзамом.
— Кто его избил, Сыч?
— Кто? Да сам постарался.
— Сам себя изметелил палкой?
— Да не… Это я насчет крыла. В окно он вышел.
— Сбежать хотел?
— Не. Меня спасал. От съедения.
В голосе охотника явственно прозвучала самая настоящая отцовская гордость. Задавая вопросы, я глядела на Мотылька. Он рассматривал свои колени.
— От чего он тебя спасал?
— От съедения. Меня жрать пришли… енти. А тут козявка наша как выскочит… Окно своротил, воет… Они и задали стрекача.
Ничего не понимаю.
— Кто тебя есть собрался? Звери?
— Хуже, — торжественно объявил Сыч. — Трупоеды.
Я обернулась. Он стоял в вальяжной позе, облокотившись на печь. У ног его сидел Ун.
— Чего ты ухмыляешься?
— Да так…
Он пожал плечом, продолжая ухмыляться. В кудлатой бороде блестели зубы. Такой сам кого угодно съест.
— Мотылечек…
Я присела на корточки, снизу заглядывая в склоненное лицо.
— Почему ты молчишь? — спросила я на старом найлерте, — Кто тебя… Кто сделал это?
— Такенаунен.
Он взглянул поверх моего плеча на охотника. На Мотыльке было накручено старое шерстяное покрывало. Из-под покрывала торчали голые мальчишечьи колени. Я встала, пошарила на полке с лекарствами. Нашла микстуру, сильное обезболивающее средство.
— Сыч, принеси-ка воды.
Сыч ушел. Я снова присела на корточки.
— Трупоеды, Мотылек. Э-э… с какой целью они приходили?
Стангрев проговорил что-то непонятное. Потом я разобрала «моя вина». Потом — «приходили за мной» или «из-за меня».
Вернулся Сыч с чашкой воды. Я накапала туда микстуры.
— Пей, Мотылек. Горько? Пей, надо выпить. Это лекарство.
Выпил, хоть и скривился. Я освободила его от чашки. Взяла в руки обе его ладони — узкие, длиннопалые, заново перебинтованные.
— Им нужен был ты, Мотылек? Они хотели тебя забрать? Убить?
Стангрев мотнул головой.
— Нет. Не меня. Его.
— Дак того… Померещилось парню с перепугу, — влез Сыч на обыкновенном вульгарном лиранате, — Кайд ко мне заходил. С Ольдом да с Рагнаром. Зашли — того. Побалакать. Слово за слово… Ну, сцепились. А тут птаха наша налетела. Они перепужались и — бежать.
— Ага. А прежде, чем убежали, излупцевали парня палками.
— Дак того… Мне по маковке спервоначалу тюкнули. Ну, я с копыт долой. А парень уже потом набежал. Мы ведь с Кайдом — вроде как недруги. Супротив друг друга, сталбыть. Неслух ентот — вообче никаким боком, не совался б в чужие дела — шкуру б сберег.
Я недоверчиво покачала головой.
— Кайд что, пьяный был?
— Да тверезый небось бы не попер. Залил глаза и вперед.
— Я, конечно, не знаю, какие у вас там отношения с Кайдом…
— Да как у кошки с собакой.
— Такенаунен, — вдруг сказал стангрев, — Трупоеды приходили убить. Приходили убить его, — он мотнул головой в сторону Сыча.
— Брось, — перешел Сыч на старый найлерт, — Просто злоба. Пьяные, злые. Глупость, — Сыч посмотрел на меня и пояснил на лиранате: — Для парня что пьяный Кайд, что медведь-шатун — все едино. Непривычный он к дракам-то.
Тут стангрев опять сказал что-то непонятное. Звучало оно как «аре гварнау». Он повторил это несколько раз.
— Аре гварнау? — я нахмурилась, — Гварнэйн? Что это значит?
— Гварнарэйн, — поправил стангрев, — Слышать, — он дотронулся до своего уха, — Видеть, — коснулся глаз, — Гварнарэйн, — прижал ладони к груди чуть выше повязки.
— Чувствовать?
— Чувствовать, — он посопел, подбирая слова, — Да. Похоже. Почти. Чувствовать, что чувствует… другой. Гварнарэйн.
— Он слухучий, — встрял с объяснениями Сыч, — Как енти, с хвостами. Арвараны всякие. Оборотни там…
— «Слух сердца»! Вот что это значило.
Стангрев — эмпат. Я не удивилась. Каким-то образом мне это уже давно было известно. Сейчас сей факт просто сформулировали.
— Значит, ты э-э… слышал (ире гварнае), что трупоеды собирались убить Сыча?
— Я слышал. Слышал. Хотели убить. Из-за меня.
Я поднялась с корточек. Выпрямила немного затекшую спину.
— Поговорю-ка я с Кайдом.
Сыч отлепился от печки и растопырился в проходе.
— Да брось. Того. Пошто тебе в енто дело лезть? Сам с им побалакаю. По-свойски. Наши енто дела, мужские.
— Все ясно. Побалакает он. По-мужски, значит. Ну-ка, пропусти меня!
— Э, э! Остынь-ка, — он схватил меня за плечи, придерживая, — Ты че, того? Шум-то к чему подымать?
Я прищурилась.
— Можно и без шума. Сделаю заявление Боргу от имени Бессмарага. Общественный суд.
Сыч закатил глаза.
— О боги! Этого только не хватало.
— Знаешь, друг мой, это не твое личное дело. Это — вандализм, причем ужасающий. Закона о равноправии и достоинстве любого разумного существа никто не отменял еще со времен колонизации. Альдамарский король его подтвердил, когда всходил на трон. Это — основа нашей цивилизации, Сыч. Мы просто не имеем права превратить это безобразие в обычную деревенскую дрязгу.
Сыч оскалился. Пламенная моя речь задела его, но эффект оказался прямо противоположный. У него словно зубы разболелись, такую гримасу он состроил.
— Лираэночка, — сказал он устало, — Цивилизованная ты моя. Законопослушная. Ладно, сделаем по-твоему. Суд, громкие речи. Общественное порицание. А на следующую ночь случайно загорится дом. И сгорит дотла. Мы с парнем, может, выберемся, а может — нет.
Я невольно отступила. Он продолжал держать меня за плечи. Какие тяжелые руки!
— Матери Этарде потом скажут: «Да мы! Да ни в жисть! Да никаким боком!» До короля дойдешь? Пф! Всю деревню оцепить, мужиков строем — на каторгу? Здесь не город, барышня. Глубинка здесь. Кадакар. В Кадакаре сгинуть — легче легкого.
Горло у меня перехватило. Он прав. Он абсолютно, безнадежно прав.
Я закрыла лицо ладонями.
— Боже, что за мир!.. Что за дикость!..
— Ну-ну. Давай-ка я тебе — арварановки, поправиться, м-м?
Я проглотила липкий ком. Тряхнула головой.
— Нет. Спасибо. Это… лишнее.
— Ну и ладныть, — в голосе его снова появилась эдакая тягучая ленца, — Арварановка, она — того. Штука забористая. Пойду-кось я, взгляну, как там окошко поправить.
И он наконец освободил дорогу, но мне уже расхотелось бежать за справедливостью. Я вернулась к стангреву, по-прежнему сутулившемуся на койке. Он кутался в свое покрывало, обеспокоено поглядывая здоровым глазом. Редда привалилась к его правому боку. Я села слева.
— Ну и разукрасили тебя!
В ответ — непонимающая вежливая улыбка. Ага, зубы целы. Хоть на том спасибо.
— Уходить страшно. Как уйду — обязательно что-нибудь случается.
— Не понимаю.
Я вздохнула. Вести замысловатые философские беседы на старом найлерте я еще не могла, поэтому просто спросила:
— Трупоеды. Они вернутся? Твое, э-э… твои мысли?
Он подумал, сплетая и расплетая перебинтованные пальцы.
— Нет, — помолчал, и — снова, уже уверенней: — Нет. Они испугались. Сильно. Вот их, — и указал на Редду.
— А… э… пожар. Огонь?
Нахмурился недоуменно. Я попыталась еще раз.
— Вернутся. Тайно. Бросят огонь. В дом?
Стангрев замотал головой.
— Нет. Я услышу. Ночью, днем — услышу. Выпущу их, — кивок на Редду. — Я теперь знаю.
— Что знаешь?
— Надо выпускать их. Их боятся. Очень.
— Они… Трупоеды — вошли в дом? Сломали окно?
— Нет, — Мотылек снова принялся рассматривать свои руки, — Окно сломал я. Они позвали его, — кивок в сторону комнаты, — Ударили. Дверь… снаружи… Выйти я не смог. Я вышел в окно. Окно сломалось.
Окошко в полторы пяди шириной. Даже я, не имея за спиной громоздких крыл с примотанной к ним аршинной палкой, вылезла бы через него с превеликим трудом. Какое же отчаяние двигало этим заморенным полудиким существом с птичьими костями, с маниакальным упорством именующим себя предателем и трусом? Если такое поведение называется трусостью…
— Ты хотел помочь Сычу?
— Да, — он поглядывал искоса.
Здоровый глаз фокусировал и отражал пламя светильника. Мерцающий огонек сквозь нечесаный бурьян. Так глядит зверек из чащи. Надо бы парню голову помыть.
— Не догадался выпустить их, — Редда лизнула ему руку, — Не догадался. Я глупый.
— Ты храбрый.
— Я думал, его убьют.
— Ты храбрый, Мотылек.
Он разволновался вдруг. Заерзал.
— Ты так думаешь… Говоришь себе — Мотылек храбрый. Я слышу. Я тоже начинаю так думать. Мне приятно. Но это неправильно. Неправда. Это опасно.
— Почему опасно?
— Потому что ты веришь. А я слышу и тоже начинаю верить.
— Так что же в этом плохого?
Он сник и отодвинулся.
— Слишком… просто.
Что-то он меня запутал. Боится не оправдать нашего с Сычом доверия? Никак не найдет согласия с самим собой? Какой-такой поступок повлек за собой подобный кризис? Хотелось расспросить, но я чувствовала — рано. Рано, рано. Но хоть поддержать…
— Мотылек…
Он отпрянул:
— Нет! Я сам.
Словно мысли читает. Поразительно. Я встала. Сам так сам.
— Погоди.
Он явно пытался объяснить что-то, мне недоступное. Лоб собрался морщинками. Корка на нижней губе треснула, на ней медленно наливалась клюквенно-красная капля.
— Прости, я… пожалуйста… — он слизнул кровь, — Это так… Ты очень… — я думала, он скажет «добрая», но он сказал: — громкая. Он — тоже, — кивок в комнату. — Я… — он прижал ладони к груди, потом к вискам, — Я падаю. Очень сильный ветер… Где верх, где низ?.. — он искательно улыбнулся. Красная капля повисла снова, — Я хочу… оглядеться. Я сам. Пожалуйста.
Проблемы эмпата. Похоже, мы с Сычом искажаем его самосознание, как кривые зеркала. Интересно, сможет ли он садаптироваться? «Слишком громкие». Наверное, у стангревов какой-то иной механизм общения. Ему трудно с трупоедами. Но, видит Бог, мальчик старается.
— Да, Мотылек. Я поняла. Я ухожу. До завтра.
— До завтра, — он улыбнулся.
Редда ткнулась носом в его губы, слизнула кровь.
А собачьи симпатии, значит, ничуть его не смущают. Не привносят никаких искажений. Редда, значит, не «громкая».
Что это я? Ревную к собаке?
Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник
Отчего-то приснился мне дед, мамин отец, Косматый Лаэги. Как он слезает с коня, самого что ни на есть каоренского нилаура — любил дед пускать пыль в глаза — подхватывает меня на руки.
— Хо-хо! Вырос! Возмужал!
И выпускает, поворачивается к подошедшему отцу:
— Здравствуй, Лоутар.
— Здравствуй, — кивает отец, и они вместе уходят в дом.
Говорить о делах. А я для дел еще маловат, мне пока только четыре года…
Славное время, блаженное время… И мама еще жива, и черна дедова шевелюра, и он смеется… Не появилась еще — едва-едва выдержав предписанный Кодексом срок траура — худая светлоглазая Ринаора, фанатично преданная отцу и помешанная на «интересах Семьи», и не велел отец мне звать ее мамой… Одно плохо — тогда я еще не знал Лерга…
Дед никогда не гостил у нас подолгу. Безалаберные его «мальчуганы» требовали постоянного надзора. А после маминой смерти он вообще был в Кальне раза три, и то — из-за меня. Он любил меня, дед, я знаю. И он подарил мне мой нож, сказав матери:
— Какая борода? — рассмеялась мама, — Что ты говоришь? Ему здесь жить, в Кальне, не по горам лазить…»
Нет, мне действительно есть чем гордиться. Масочку я себе склепал что надо. На отработку движений — походка, манера садиться и вставать, повороты, почесывания там всякие — ушло по первости два месяца, что я «лежал на дне» в Канаоне, да и потом не меньше полугода. Не так-то просто, доложу я вам, поставить движения, да еще самому себе.
«— Ай, хороша собачка! Ты береги ее, господин охотник. И, если позволишь — один маленький совет. Когда сутулишься, плечи не напрягай. Заметно. Э?»
Я задумался над важным вопросом — оставлять ли в живых того, кто так легко меня раскусил и может захотеть на мне подзаработать…
А он сказал:
«— Нравишься ты мне. И собака твоя. А память у альхана — что ветер. Подует ветер — забудет альхан. Совсем забудет. Тебе бы тоже так научиться, э?
— Да, пожалуй…
— Нет, — покачал головой Змеиная Чешуя, — Не забудешь. Не сумеешь ты забывать. Память — гиря на душе твоей.
И я понимал, что он прав. Прав…
— Жаль мне тебя, человек. Прощай.»
И исчез во тьме. И пять лиров, за которые подрядился привести мне Редду, не взял…
Те первые полгода жил я у Догара Волчары, охотника на Тропе возле Этарнского перевала. Подгонял маску. Учился охотничьему ремеслу. Веселил, в общем, мил человека Догара.
— И откель тока ты такой взялся? — приговаривал он частенько.
— Откель взялся, там таких больше нетути, — огрызался Сыч-охотник.
А потом Догар Волчара сказал:
— Все, паря. Ступай на все четыре стороны. Теперь ты нашим ремеслом прокормишься, а коли повезет, так и в прибытке будешь.
— Догар… Если когда-нибудь…
— …придут да спросят, — подхватил он. Усмехнулся: — Совсем ты, паря, что ль?
— Побеседуем, охотник?
Конечно, опасался я зря. В Канаоне Ирги Иргиаро наследил намеренно, но вот от славного сего города отработать меня не смог бы никто. Потому что искали бы человека — с собакой. А косматый тил был — без собаки. А потом, довольно скоро, собак стало — две…
Ладно, хватит. Чегой-то ты, паря — того. Увлекся, сталбыть.
Верно сказал контрабандист-пройдоха. Гиря на душе.
Семипудовая…
— Ирги, — он подошел, сел напротив меня, заглянул в глаза.
— Что?
— Ты — трупоед, — сообщил он. — Трупоед ты, брат мой на Крыльях Ветра.
Ну, трупоед, что уж теперь поделаешь?
— Закон трупоедов — другой. Чужой закон, Ирги. Жизнь — чужая. Для меня. Совсем. Я не аблис больше. Нет потока.
— Потока?
Какого потока, парень?
— Когда — летишь… — лицо Стуро перекосилось, — Рука Отца Ветра, Крыло его… Упал я, Ирги. Упал. Крылья переломаны, кости переломаны, не вдохнуть…
— Стуро, — я сжал хрупкое его запястье, — Зачем тогда братом стал, мне, трупоеду? Думал, так будет легче понять нас? Или просто пожалел?
Против воли заклубилось внутри — да кто ты такой, чтоб сметь жалеть меня, кто тебя просил… Прекрати. О себе думаешь. А ты о нем подумай. Нет опоры. Нет совсем. Никакой опоры нет, только трупоед вон рядом бесится, на луну воет от тоски. Тоской за тоску зацепился, Братец?..
— Не знаю, — он вымученно улыбнулся, снова лопнула корка на нижней губе, бледный, капли пота, выступая на лбу, ползли, скатываясь за густые ворсинки бровей. — Ты… этого хотел… ты хотел этого сильно… хотел… быть не один…
Значит, вот как. Что ж, спасибо. Ненавижу жалость, но все равно — спасибо. Только…
— Брататься было вовсе необязательно.
Черные глаза наполнились болью.
— Стуро. Ты — взрослый человек… взрослый аблис, ты должен решать за себя. Решать сам. Ты не должен жалеть меня. Если то, что случилось между нами, — помимо воли потер ладонь, — Если это тяготит тебя… Уходи. В Бессмараге тебя примут с радостью, тебе найдется там дело, тебе помогут…
Что я несу, боги, что я несу, я же в кабалу его отправляю, они ведь остатков собственной воли лишат его, тихие, вкрадчивые марантины, так и будет он горстью переломанных щепочек, навсегда, ребенком станет, деточкой при добрых тетеньках… А губы мои продолжали:
— Я забуду твое имя, Мотылек, козява, как пожелаешь. Прости. Прости, я заставил тебя сделать то, чего ты не хотел. Давил на твою эмпатскую жалость. Не хотел, клянусь. Я просто не общался с такими, как ты, не смог сдержаться. Прости. У меня не должно быть брата. У меня не должно быть друга. У меня никого не должно быть. Никого совсем.
— Изгнанник, — сказал Стуро тихо, — Один над Бездной.
— У нас это называется — Стоящий на Лезвии.
Он взял со стола разделочный мой нож, осторожно коснулся пальцами наточенного, ледяного. Обрезался. Слизнул кровь, поднял глаза на меня.
— Ты поможешь мне, Ирги?
— Помочь?
— Встать на твое Лезвие — поможешь? Мне. Аблису без костей. На твое трупоедское Лезвие.
Я сглотнул тугой колючий комок и сказал:
— Нужно время. Это просто — шок.
— «Шок» — а-ае?
— Ты упал. Упал с высоты на землю. Ты все сломал в себе. Все срастется. Нужно время, и все срастется. Я сделаю, что смогу, Стуро. Но ты не должен опускать руки. Понимаешь? Руки и… крылья.
Лицо его болезненно сморщилось.
— А если…
— Нет, — я сдвинул брови. — Никаких «если» быть не может. Марантины лечат хорошо. Марантины, говорят, и мертвого с того света достанут.
— Трупоедов.
— Что?
— Они лечат трупоедов.
— Они вообще — лечат. Всех. Ты будешь здоров, черт побери. Обязательно. Потерпи немного, Стуро. Целые кости стоят того, чтобы потерпеть. И крыло, и… те, другие кости. Станет легче. Сможешь летать — станет легче.
— Ирги… Ты только не бросай меня, — сказал он тихо и серьезно, — Кости мои сейчас — ты.
Никогда в жизни не приходилось быть ничьими костями. Костями у нас был Лерг, а потом, десять лет, боги, десять лет я жил без костей, и они все думали, что сломали меня, они и вправду меня сломали, это — Итл, Вожатый, Великий Случай…
— Я не умею, Стуро. Но я постараюсь. И я никогда тебя не брошу, козява. Никогда, слышишь?
Он улыбнулся и стиснул на запястье моем горячие пальцы.
— Хо-хо! Вырос! Возмужал!
И выпускает, поворачивается к подошедшему отцу:
— Здравствуй, Лоутар.
— Здравствуй, — кивает отец, и они вместе уходят в дом.
Говорить о делах. А я для дел еще маловат, мне пока только четыре года…
Славное время, блаженное время… И мама еще жива, и черна дедова шевелюра, и он смеется… Не появилась еще — едва-едва выдержав предписанный Кодексом срок траура — худая светлоглазая Ринаора, фанатично преданная отцу и помешанная на «интересах Семьи», и не велел отец мне звать ее мамой… Одно плохо — тогда я еще не знал Лерга…
Дед никогда не гостил у нас подолгу. Безалаберные его «мальчуганы» требовали постоянного надзора. А после маминой смерти он вообще был в Кальне раза три, и то — из-за меня. Он любил меня, дед, я знаю. И он подарил мне мой нож, сказав матери:
* * *
«— Наша кровь еще свое возьмет. Подрастет — на тила похож будет. А уж как бороду отпустит…— Какая борода? — рассмеялась мама, — Что ты говоришь? Ему здесь жить, в Кальне, не по горам лазить…»
* * *
Но дед-то оказался прав. И найларская морда моя спряталась под тильской шерстью, а мослатость — под мешковатой одеждой. Так что — тил тилом Сыч-охотник… Вот только трудненько отвыкалось от бритья, ну да дело прошлое, таперича-то уж — того. Дикарь, то есть. И живу в ентой. В дикости, сталбыть. Э?Нет, мне действительно есть чем гордиться. Масочку я себе склепал что надо. На отработку движений — походка, манера садиться и вставать, повороты, почесывания там всякие — ушло по первости два месяца, что я «лежал на дне» в Канаоне, да и потом не меньше полугода. Не так-то просто, доложу я вам, поставить движения, да еще самому себе.
* * *
А Редду я отдал в передержку, из Канаоны уходил без нее. Веселый альхан — звали его, помнится, Змеиная Чешуя — привел мне хозяюшку в Этарн. И вручил, сказав:«— Ай, хороша собачка! Ты береги ее, господин охотник. И, если позволишь — один маленький совет. Когда сутулишься, плечи не напрягай. Заметно. Э?»
Я задумался над важным вопросом — оставлять ли в живых того, кто так легко меня раскусил и может захотеть на мне подзаработать…
А он сказал:
«— Нравишься ты мне. И собака твоя. А память у альхана — что ветер. Подует ветер — забудет альхан. Совсем забудет. Тебе бы тоже так научиться, э?
— Да, пожалуй…
— Нет, — покачал головой Змеиная Чешуя, — Не забудешь. Не сумеешь ты забывать. Память — гиря на душе твоей.
И я понимал, что он прав. Прав…
— Жаль мне тебя, человек. Прощай.»
И исчез во тьме. И пять лиров, за которые подрядился привести мне Редду, не взял…
Те первые полгода жил я у Догара Волчары, охотника на Тропе возле Этарнского перевала. Подгонял маску. Учился охотничьему ремеслу. Веселил, в общем, мил человека Догара.
— И откель тока ты такой взялся? — приговаривал он частенько.
— Откель взялся, там таких больше нетути, — огрызался Сыч-охотник.
А потом Догар Волчара сказал:
— Все, паря. Ступай на все четыре стороны. Теперь ты нашим ремеслом прокормишься, а коли повезет, так и в прибытке будешь.
— Догар… Если когда-нибудь…
— …придут да спросят, — подхватил он. Усмехнулся: — Совсем ты, паря, что ль?
* * *
Но я еще долго видел сны — как к Догару приходят, как улыбается ему, связанному, Рейгелар:— Побеседуем, охотник?
Конечно, опасался я зря. В Канаоне Ирги Иргиаро наследил намеренно, но вот от славного сего города отработать меня не смог бы никто. Потому что искали бы человека — с собакой. А косматый тил был — без собаки. А потом, довольно скоро, собак стало — две…
Ладно, хватит. Чегой-то ты, паря — того. Увлекся, сталбыть.
Верно сказал контрабандист-пройдоха. Гиря на душе.
Семипудовая…
— Ирги, — он подошел, сел напротив меня, заглянул в глаза.
— Что?
— Ты — трупоед, — сообщил он. — Трупоед ты, брат мой на Крыльях Ветра.
Ну, трупоед, что уж теперь поделаешь?
— Закон трупоедов — другой. Чужой закон, Ирги. Жизнь — чужая. Для меня. Совсем. Я не аблис больше. Нет потока.
— Потока?
Какого потока, парень?
— Когда — летишь… — лицо Стуро перекосилось, — Рука Отца Ветра, Крыло его… Упал я, Ирги. Упал. Крылья переломаны, кости переломаны, не вдохнуть…
— Стуро, — я сжал хрупкое его запястье, — Зачем тогда братом стал, мне, трупоеду? Думал, так будет легче понять нас? Или просто пожалел?
Против воли заклубилось внутри — да кто ты такой, чтоб сметь жалеть меня, кто тебя просил… Прекрати. О себе думаешь. А ты о нем подумай. Нет опоры. Нет совсем. Никакой опоры нет, только трупоед вон рядом бесится, на луну воет от тоски. Тоской за тоску зацепился, Братец?..
— Не знаю, — он вымученно улыбнулся, снова лопнула корка на нижней губе, бледный, капли пота, выступая на лбу, ползли, скатываясь за густые ворсинки бровей. — Ты… этого хотел… ты хотел этого сильно… хотел… быть не один…
Значит, вот как. Что ж, спасибо. Ненавижу жалость, но все равно — спасибо. Только…
— Брататься было вовсе необязательно.
Черные глаза наполнились болью.
— Стуро. Ты — взрослый человек… взрослый аблис, ты должен решать за себя. Решать сам. Ты не должен жалеть меня. Если то, что случилось между нами, — помимо воли потер ладонь, — Если это тяготит тебя… Уходи. В Бессмараге тебя примут с радостью, тебе найдется там дело, тебе помогут…
Что я несу, боги, что я несу, я же в кабалу его отправляю, они ведь остатков собственной воли лишат его, тихие, вкрадчивые марантины, так и будет он горстью переломанных щепочек, навсегда, ребенком станет, деточкой при добрых тетеньках… А губы мои продолжали:
— Я забуду твое имя, Мотылек, козява, как пожелаешь. Прости. Прости, я заставил тебя сделать то, чего ты не хотел. Давил на твою эмпатскую жалость. Не хотел, клянусь. Я просто не общался с такими, как ты, не смог сдержаться. Прости. У меня не должно быть брата. У меня не должно быть друга. У меня никого не должно быть. Никого совсем.
— Изгнанник, — сказал Стуро тихо, — Один над Бездной.
— У нас это называется — Стоящий на Лезвии.
Он взял со стола разделочный мой нож, осторожно коснулся пальцами наточенного, ледяного. Обрезался. Слизнул кровь, поднял глаза на меня.
— Ты поможешь мне, Ирги?
— Помочь?
— Встать на твое Лезвие — поможешь? Мне. Аблису без костей. На твое трупоедское Лезвие.
Я сглотнул тугой колючий комок и сказал:
— Нужно время. Это просто — шок.
— «Шок» — а-ае?
— Ты упал. Упал с высоты на землю. Ты все сломал в себе. Все срастется. Нужно время, и все срастется. Я сделаю, что смогу, Стуро. Но ты не должен опускать руки. Понимаешь? Руки и… крылья.
Лицо его болезненно сморщилось.
— А если…
— Нет, — я сдвинул брови. — Никаких «если» быть не может. Марантины лечат хорошо. Марантины, говорят, и мертвого с того света достанут.
— Трупоедов.
— Что?
— Они лечат трупоедов.
— Они вообще — лечат. Всех. Ты будешь здоров, черт побери. Обязательно. Потерпи немного, Стуро. Целые кости стоят того, чтобы потерпеть. И крыло, и… те, другие кости. Станет легче. Сможешь летать — станет легче.
— Ирги… Ты только не бросай меня, — сказал он тихо и серьезно, — Кости мои сейчас — ты.
Никогда в жизни не приходилось быть ничьими костями. Костями у нас был Лерг, а потом, десять лет, боги, десять лет я жил без костей, и они все думали, что сломали меня, они и вправду меня сломали, это — Итл, Вожатый, Великий Случай…
— Я не умею, Стуро. Но я постараюсь. И я никогда тебя не брошу, козява. Никогда, слышишь?
Он улыбнулся и стиснул на запястье моем горячие пальцы.
Альсарена Треверра
В Эрбовом трактире было шумно. Зимними вечерами в деревне только и развлечений — сидеть в трактире, пить вино да играть в кости. Вон Борг в компании седобородых старейшин неторопливо обсуждают какие-то свои дела. Гван Лисица скандалит с женой — та пытается оторвать его от дружков и вернуть в лоно семьи. Бесполезная затея. Старая сводня Омела клеится к парням с лесопилки. Должно быть, клянчит угощение. Эрб вынырнул из кухни — на каждом пальце по исходящей пеной кружище, объемом в кварту.