В те дни я часто поневоле вспоминала тетушку Эдельгарт, с раздражением и злостью относившуюся к моим утренним посещениям церкви. Энцио, правда, ни словом не упоминал мессу, но всячески старался помешать мне ходить на службу. Он, например, заявлял, что нанял сестру милосердия для того, чтобы я могла утром подольше поспать, а я перечеркиваю его добрые намерения. Или жаловался, что матери приходится ждать меня с завтраком. Или говорил, что состояние больной слишком серьезно и мое присутствие в доме просто необходимо. Незаметно ходить в церковь мне не удавалось, так как он каждое утро проверял, дома ли я. И если я встречала его, возвращаясь со службы, то это вовсе не было случайностью. А иногда он даже перехватывал меня уже на паперти, сославшись на какое-нибудь «срочное дело» ко мне, в действительности же – лишь для того, чтобы иметь повод сказать мне, какой бледной и усталой я выгляжу, хотя день еще только начинается. Как непохоже это было на его прежнее отношение к моим посещениям церкви! И он тоже прекрасно сознавал это. Но когда я смотрела на него в такие минуты, то неизменно встречала необыкновенно ясный, необыкновенно прозрачный, исполненный непоколебимой уверенности взгляд, который я ощущала даже во время службы с какой-то смутной тревогой. Временами эта тревога была такой острой, что я ловила себя на подозрении, не наблюдает ли он за мной и в церкви.
 
   Тем временем состояние моей свекрови ухудшилось, причем теперь ее одолевала не столько болезнь, сколько слабость, причину которой доктор не мог объяснить и на которую вначале не обратил особого внимания, в то время как сама больная придавала ей огромное значение. Она считала, что близится ее конец, на который, впрочем, как и на все остальное, связанное с ней самой, смотрела с присущим ее флегматичной натуре равнодушием. В один прекрасный день она торжественно объявила мне, что теперь совершенно спокойна за судьбу своего сына, поскольку пансион обрел в моем лице настоящую хозяйку. И теперь у нее осталось лишь одно-единственное желание – дожить до нашей свадьбы. Неужели же я лишу ее этой последней радости? Я сразу же поняла: она поставила себе целью сломить мое сопротивление и добиться нашего скорейшего соединения. Так же как она всегда жила лишь ради исполнения желаний своего сына, так теперь она, похоже, решилась ради него извлечь максимальную пользу даже из своей смерти. Напрасно я пыталась объяснить ей, что мое сердце принадлежит Энцио и что я никогда не расстанусь с ним. Со свойственной ей трезвостью она заявляла, что подобные заверения для нее лишены смысла, если они не ведут к скорейшей женитьбе. Энцио нужна женщина, которая будет заботиться о нем, когда ее не станет, а поскольку я люблю его, то для меня это должно иметь такое же значение, как и для нее. Она с невероятной настойчивостью день изо дня повторяла все это, как своевольное дитя. Состояние ее при этом все заметнее ухудшалось, так что Энцио в конце концов пришлось отказаться от своей работы в должности редактора, к которой он как раз в те дни должен был приступить, потому что его переезд в другой город, где выходила газета, был чреват опасными переживаниями и волнениями для больной – возможность трагического исхода становилась все более реальной. Просьба ее звучала все настойчивей, и у меня не было никакой надежды ни отвлечь ее от навязчивого желания, ни объяснить ей причину моего сопротивления – как я могла объяснить свои религиозные соображения женщине, которая даже перед лицом смерти не задавалась вопросом о дальнейшей судьбе своей души? До этого я лишь дважды столкнулась со смертью: бабушка хоть и предала свою благородную душу Богу без всякой веры, но сделала это с неописуемым величием. Тетушка же Эдельгарт перешла в мир иной уже как блаженная. И вот я впервые готовилась стать свидетелем смерти, в которой не было ни человеческого величия, ни Божественной милости. Я невольно вспоминала письмо отца Анжело, в котором он писал: «Дитя мое, не обольщайтесь, если вам доведется слышать слова, – быть может, даже произносимые с церковных кафедр, – будто бы смерть есть великий мастер обращения неверующих. Она была им на протяжении многих веков, и, может быть, ей это все еще время от времени удается, но это уже пережитки прошлого, старомодный финал земного бытия. Тайна современной смерти состоит в том, что даже ей уже не под силу обратить богоотступную душу. Будьте готовы к тому, что вы увидите людей, даже перед лицом смерти не испытывающих потребности в примирении с Богом, в ином, просветленном, свободном от всего земного бытии. Будьте готовы к тому, что им противно это иное, просветленное бытие, что мысль о нем для них гораздо более мучительна, чем погружение в ничто».
   И вот таким человеком была моя свекровь. Она воспринимала смерть не иначе как еще одну неприятную, но неизбежную данность бытия. Она продолжала, насколько ей позволяли стремительно тающие силы, передавать мне свой опыт по содержанию пансиона. Она говорила об обращении с гостями, о проверенных кулинарных рецептах, о составлении счетов и налоговых деклараций – о чем угодно, только не о величайшей тайне, перед вратами которой она стояла. Я не находила себе места при мысли об этом – ведь разве и ее душа не была для Бога великой ценностью? Я тогда ежедневно молилась о том, чтобы Он указал мне средство, способ прийти ей на помощь. В конце концов я попыталась воспользоваться для этого портретом тетушки Эдельгарт, который был выполнен сразу же после ее смерти и которым Жаннет потом утешила не одного умирающего. Однако когда я спросила ее, не правда ли, глядя на это некогда устрашающе замкнутое лицо, видишь, какой мир и покой снизошел на мою бедную тетушку после примирения с Богом, она с непередаваемой гримасой вернула мне портрет и сказала:
   – Ах, да если бы ты наконец согласилась выйти за Энцио, я бы тоже так выглядела! Но ведь ты же не даешь мне спокойно умереть!
   В последующие дни она вновь и вновь повторяла эти слова с удивительной настойчивостью, но в то же время с растущей тревогой – перед лицом моей непоколебимости в ее невозмутимое ожидание конца впервые вкралось что-то вроде страха смерти: это был страх уйти из жизни, оставив Энцио неустроенным. Я не могла не признаться себе в том, что, вопреки своей надежде облегчить ее страдания, лишь усугубляла ее предсмертные муки, так как врач теперь тоже встревожился, хотя он по-прежнему не находил объяснения тому, что силы больной тают с угрожающей быстротой. Зато сиделка, еще молодая женщина с холодным и странно проницательным взглядом, сказала, пожав плечами:
   – Если человек хочет умереть, тут уж ничего не поделаешь. Я здесь вижу лишь внушение.
   Меня ее слова очень испугали, хотя вначале я их совсем не поняла – от кого могло исходить это внушение? И разве можно внушить человеку что-то, что он внутренне отвергает? Ибо желание умереть было совсем не в характере моей свекрови! Я робко наблюдала за ней. Мне всегда было трудно узнавать в ее внешнем облике мать Энцио: это трезвое, слегка оживляемое приглушенным чувством материнства лицо не имело ни малейшего сходства с отважными, одухотворенными чертами Энцио. И все же оно вдруг вызвало в моей памяти слова: «Человеку доступно все, чего он по-настоящему пожелает; желание есть возможность». Мне противостояла не ее воля! Да, это была совсем не ее воля!
   Я почувствовала, что надо мной нависла какая-то зловещая тень. Совершенно растерявшись, я решила сделать хотя бы то немногое, что могла, чтобы хоть как-то успокоить больную. Поскольку я все еще была убеждена, что ее в первую очередь волнует материальное благополучие Энцио, которое теперь, после того как он отказался от должности редактора, вновь всецело зависело от пансиона, я рассказала ей о намерении Жаннет в скорейшем времени приехать в Германию. Я обещала ей наряду с учебой вместе с Жаннет заботиться о пансионе, если к ней самой не вернутся силы. Она внимательно слушала, не сводя с меня своих пустых печальных глаз с застывшей в них немой мольбой. Когда я умолкла, она горько заплакала. Я со стыдом поняла, что недооценила ее: в материнском сердце этой бедной, насквозь проникнутой обыденностью женщины все же имелась некая точка, в которой она возвышалась над самой собой. В безмолвной просьбе о прощении я поцеловала ее дряблую руку, но она гневно отдернула ее. К несчастью, в эту самую минуту в комнату вошел Энцио. Она всхлипнула и, теряя самообладание, простонала сквозь слезы:
   – Вероника причинила мне такую боль! Такую боль! Ах, как же мне больно! Ты не представляешь себе, насколько она бессердечна! Я не хочу ее больше видеть! Пожалуйста, скажи ей, чтобы она вышла!
   Она пришла в неописуемое волнение – в таком состоянии я видела ее лишь однажды: во время той ужасной сцены с бабушкой, которую я надеялась закончить здесь, спустя годы, примиряющим финалом. Если бабушка уязвила ее женскую любовь, то я нанесла смертельную рану ее материнской любви! Еще одно мое благое намерение, идущее от чистого сердца, было жестоко перечеркнуто.
   Она между тем со всей лихорадочной эмоциональностью больной продолжала настаивать на том, чтобы Энцио отослал меня из комнаты. Я молча направилась к двери. Энцио немедленно последовал за мной. За порогом он спросил, что я такого сказала его матери. Я ответила, что обещала ей вместе с Жаннет заботиться о пансионе, судьба которого ее так волнует.
   Он побледнел.
   – Вот как… Значит, ты намерена заботиться о пансионе? – произнес он, с трудом сдерживая себя. – Поистине это на тебя похоже! Неужели ты не понимаешь, что в ответ на просьбу о хлебе ты протянула моей бедной доброй матушке камень?..
   В голосе его звучало неприкрытое, безграничное возмущение. Быть может, это он попросил свою мать добиться моего согласия на свадьбу? Странно, что подобные мысли никогда не приходили мне в голову, но теперь я спросила его об этом – это было бегством от другого вопроса, который я не решалась произнести вслух: та зловещая тень, нависшая надо мной после слов молодой сиделки, теперь неумолимо стала опускаться прямо на меня.
   Мой вопрос его ничуть не смутил.
   – А не было ли гораздо естественнее предположить, что матушка сама, по своей воле просила тебя поскорее стать моей женой?
   С этим я не могла не согласиться. Но ведь это было не так! Совсем не так! Я как никогда остро почувствовала неукротимую силу его воли, исходившую от него словно темная волна, в то время как он стоял передо мной как ни в чем не бывало с таким невозмутимо-светлым, таким непостижимо светлым взором! У меня вдруг появилось ощущение, будто я должна была спасти его мать от этого темного потока, которому и сама противилась из последних сил.
   – Энцио, это ужасно, но твоя мать хочет умереть, – начала я. – Ты должен уговорить ее остаться с нами. Только ты один можешь удержать ее в этой жизни. Она способна на все, когда речь идет о твоем счастье.
   Он смотрел на меня, ничего не понимая. Сомнений не было: он не сознавал того действия, которое оказывала его воля на больную. Но ведь это-то и было самое страшное! Он перестал быть господином своей воли, он стал ее рабом.
   Наконец он спросил, с чего я взяла, что его матушка хочет умереть. Я сослалась на слова сиделки.
   – Ах, сиделка!.. – Он пренебрежительно махнул рукой. – Эта сумасбродка! Пойми: такого рода внушение немыслимо. Кто же это, хотелось бы мне знать, прибегнул к внушению и с какой целью?
   – Можно быть источником такого внушения и не подозревать об этом… – сказала я и сама содрогнулась от ужасного смысла, заключавшегося в этих словах.
   Он пристально посмотрел на меня. До этой минуты он оставался совершенно невозмутим, теперь же его охватило беспокойство.
   – Что ты имеешь в виду? Говори прямо, – потребовал он.
   Я уже дрожала всем телом.
   – Энцио, ты сам знаешь, на что направлена твоя воля… Твоя мать чувствует это, потому что любит тебя… Она хочет помочь тебе любой ценой… Даже… даже ценой… – Я хотела сказать «даже ценой собственной смерти».
   – Значит, ты считаешь, что это внушение исходит от меня?.. – перебил он меня возмущенно.
   То, что это наконец было произнесено вслух, привело меня в еще больший ужас.
   – Нет, не от тебя самого, Энцио… – пролепетала я. – Не от твоего сознательного «я», это… это… темные силы…
   Я невольно произнесла выражение, которое Жаннет когда-то употребила применительно к тетушке Эдельгарт и которое я с тех не могла забыть. Теперь меня обуял тот же страх, что и тогда, много лет назад. Несколько секунд мы, словно онемев, молча и неотрывно смотрели друг на друга. Затем он, коротко рассмеявшись, воскликнул:
   – Ах да, конечно! Демоны! Это же неотъемлемая часть веры в Бога! Оборотная сторона твоего безумства! – Он махнул рукой, словно отшвырнул что-то от себя.
   Но те, в чье существование он не верил и от кого так презрительно отмахнулся, не замедлили явить страшные знаки своего присутствия. Я видела, как они, переполошившись при упоминании о них, заметались на его лице, – это лицо словно вдруг сдавили невидимые руки, так что слова его уподобились неким таинственным, магическим звукам.
   – Если уж ты веришь в демонов, – произнес он изменившимся голосом, медленно и, как тогда в лунном парке, почти жалобно, – то подумай хотя бы о том, кому я обязан тем, что оказался в их власти! Я верю лишь в демонию набожности, не желающей жертвовать собой ради другого, даже если этому другому грозит ад!..
 
   Далее читатель меня уже не поймет – я даже не знаю, вправе ли он понимать меня! Не берусь судить об этом. Во всяком случае он не поймет меня. Что знает большинство христиан – я имею в виду тех, кто всегда печется лишь о собственном блаженстве, – о муках сердца, которому суждено воспламеняться от адского пламени, объявшего его любимейшее существо? Что они знают о рушащихся сводах судьбы, когда все истины, открывшиеся верующей душе, вдруг оказываются под сомнением, пресуществляются, обращаются в свою противоположность, так что в конце концов позиция, представлявшаяся спасительной, оказывается гибельной? Лишь один человек на свете знал об этом все.
   Это, конечно же, не было случайностью, что именно в те дни я наконец получила долгожданный ответ из Рима. Жаннет кратко сообщала мне, что, получив мое последнее письмо, она ускорила свои сборы и счастлива от мысли о нашем скором свидании. К этой коротенькой записке она приложила довольно длинное послание отца Анжело, первое письмо, написанное им самостоятельно после болезни. «Вести, полученные от Вас, – говорилось в этом странном письме, – меня ничуть не удивили, чтобы не сказать, что я ожидал чего-то подобного. Отношение Вашего жениха к условиям церковного брака, иными словами, к религиозному взгляду на брак, полностью соответствует современному состоянию мира, который уже готов от простого равнодушия ко Христу и Его Церкви перейти к открытой враждебности по отношению к Ним. Существует два способа противостоять этой враждебности: естественный и сверхъестественный. В первом случае верующий старается держаться подальше от мира безбожия, чтобы сохранить свою душу, во втором – живет с ним бок о бок. Первый способ всем понятен, второй же для большинства людей остается непостижим. Даже богоревнивые христиане – и может быть, именно они в первую очередь – отнесутся к нему с осуждением. И так, без сомнения, и должно быть: остерегайтесь когда-либо подвергать критике этот факт, особенно если Вам говорит о нем кто-либо из слуг Божиих. Церковь знает, что делает, положитесь на ее многовековую мудрость! Ибо лишь немногим по плечу этот сверхъестественный способ – в сущности, он по плечу лишь самой Божественной милости. Для человека этот способ всегда связан с предельной опасностью – опасностью поражения; именно эта опасность и есть великий и последний подвиг верующего. Но является ли поражение на самом деле опасностью для христианина? Не будем забывать, что Христос одержал победу лишь за чертой смерти, за гробом, что именно смерть была ценой Его триумфа! Кто сможет победить того, чья победа предполагает поражение? Поэтому будьте тверды в своем решении: сохраните верность Вашему неверующему избраннику! Не покидайте его в его темноте, не покидайте его несмотря ни на что! Сознательно разделите с ним его тьму, и он неосознанно разделит с Вами Ваш свет, ибо если Вы, любящая Бога, останетесь с ним, значит, с ним останется и любовь к Богу – станьте в Вашей любви к Богу последней связующей нитью между ним и Богом!»
   Я вновь и вновь перечитывала эти строки, словно прижимая каждое слово к сердцу. Ведь в них слышались слова двух ангелов, с самого начала давшие нашему союзу с Энцио некий непреложный закон, а ныне вознесенные на высоту ужасающе безусловного требования. Я не стала говорить себе, что отец Анжело еще ничего не знает о последних событиях и что его слова относятся лишь к моему решению остаться невестой Энцио, – я восприняла их как незыблемый завет. Я не могла воспринять их иначе. Но, Бог мне свидетель, с моего последнего разговора с Энцио всякое страстное и даже нежное влечение к нему во мне исчезло без следа: все мечты о счастье и блаженстве рядом с ним облетели пожухлыми листьями с древа моей жизни, погибли от ужаса чудовищного обвинения: «Если уж ты веришь в демонов – то подумай хотя бы о том, кому я обязан тем, что оказался в их власти!» А ведь именно это обвинение и было демонией! Он прибегнул к Божественному, чтобы оторвать меня от требований Божественного. Но ведь подобно тому, как при упомянутом в Евангелии изгнании сатаны силою Веельзевула, князя бесовского, все же остается сатана, то и при изгнании Божественного силою Божественного тоже остается Божественное. И тут мое «я» претерпело мгновенное превращение. Никаких переходов не было, во мне словно вдруг беззвучно распалась некая стена, считавшаяся до того нерушимой, – я вовсе не решалась , я просто вдруг почувствовала себя исполненной решимости.
   Однако я тогда еще не знала, что мне, собственно, предстоит, так как в свое время спрашивала декана лишь об уставе Церкви, но не о том, что ожидает нарушившего этот устав. Мысль об этом очень беспокоила меня. Но неужели же это было возможно, чтобы между мной и горячо любимой мною Церковью могло возникнуть противоречие? Неужели она, вознамерившаяся спасти все души, неверно истолкует мое намерение? Я сочла своим долгом спросить ее об этом. Охотнее всего я бы вновь доверилась отцу Анжело, но ответ его пришел бы слишком поздно. Не то чтобы я опасалась смерти своей свекрови – она странным образом чувствовала себя лучше после той ужасной сцены, как будто это был всего-навсего кризис, который благополучно миновал; мне не давал покоя страх за Энцио! При этом я чувствовала, как он страдает от своего чудовищного обвинения, а он и в самом деле страдал невероятно, но не желал взять свои слова обратно. Он не мог сделать этого, ибо уже был не властен над собой. Нет, ждать ответа отца Анжело времени не было, и я подумала о декане. Но поверит ли он в то, что я действую из религиозных побуждений? Он, конечно же, не поверит, судя по тому впечатлению, которое сложилось у меня во время нашей первой беседы. Поэтому я, не долго думая, решила выложить все свои сомнения в исповедальне, во время утренней мессы. Правда, в этом случае я не могла выбирать священника и должна была довериться первому попавшемуся духовнику. Однако по той же причине я еще острее чувствовала свою полную зависимость от Божьей воли, и это чувство уверенности и спокойствия перешло и в мои молитвы. Я вспомнила, что Благодать таинства в равной мере изливается и на исповедника, и на духовника. И я стала молиться за него, молиться с верой и самозабвением. Я помню, что просила для него у Бога способности отличить злых духов от добрых, ведь я прекрасно сознавала, как нелегко ему было понять меня.
 
   Когда я вошла в исповедальню – в то утро была открыта лишь одна из них, – я вначале испытала огромное разочарование: моим духовником оказался декан, встречи с которым мне так хотелось избежать. Но, услышав слова благословения, я поняла, что пути назад нет. Я должна была принять это как волю Божью, и я сделала это: мне удалось четко и ясно изложить все, что было у меня на сердце; я даже, чтобы выразить мою покорность провидению, открыто сослалась при этом на наш первый разговор. Он не вознегодовал, как тогда, в своей комнате, а заговорил со мной спокойным и доброжелательным, но необычайно серьезным тоном. Все случилось так, говорил он, как и должно было случиться. Я шаг за шагом отступала перед необходимостью исполнить свой долг по отношению к Святой Церкви. На каждом новом распутье, где Бог вопрошал меня, я вновь и вновь сознательно выбирала опасность, которая росла не по дням, а по часам. Неудивительно, что эта опасность наконец, как и следовало ожидать, настигла меня и обернулась для меня поражением! Ибо это не что иное, как полное поражение, раз я согласилась пожертвовать религиозным содержанием своего брака, а значит, и Благодатью, даруемой таинством брака. Затем он сообщил мне, что по закону Церкви я буду лишена права принимать Святое Причастие, если не откажусь от своего намерения.
   Этого я никак не ожидала и была потрясена его сообщением до глубины души: Святое Причастие было для меня все это время единственным утешением. Я надеялась, что оно останется для меня утешением и поддержкой и в моем невероятно трудном браке с Энцио.
   Вначале я словно окаменела от боли, но потом у меня вдруг появилось такое чувство, как будто в темную исповедальню упал луч света, так что его слова, не утратив своего ужасного смысла, сами пришли мне на помощь, сами помогли мне до конца, до полной, последней безусловности исполнить наказ двух ангелов.
   Декан тем временем ждал ответа. Он спросил меня, поняла ли я его.
   – О да, ваше преподобие, я поняла вас, – с трудом подбирая слова, ответила я. – То, что вы сообщили мне, ужасно, но я должна принести и эту жертву, чтобы Бог смилостивился над душой моего жениха.
   Мой ответ, судя по всему, поверг его в ужас. Очевидно, он еще не понял, что я имела в виду. Он, конечно же, опять решил, что я ослеплена страстью. Тихое поскрипывание скамейки по другую сторону зарешеченного окошка красноречиво говорило о его волнении. Однако он и сейчас совладал со своими чувствами, все, что отличало его как человека, словно погасло здесь, в исповедальне, растворилось в надличностном спокойствии духовного инструмента, коим он был в эти минуты. Спустя мгновение он вновь заговорил.
   – Вы говорите о религиозной жертве, в действенность которой вы верите, – сказал он. – Если я вас правильно понимаю, вы надеетесь спасти другого человека ценой своей собственной гибели. Какое заблуждение! Разве вы сами не чувствуете противоречия? Пока с вами была Милость, можно еще было представить себе, что ваш избранник разделит с вами эту Милость, если же вы сделаете то, на что решились, все станет наоборот: вы разделите с ним его отверженность, его богоотступничество, его греховность, его вину.
   – Но именно этого я и хочу: разделить с ним его отверженность. То есть я хочу помочь ему нести это бремя ради любви Христовой, – с замиранием сердца произнесла я.
   Теперь он уже совершенно ничего не понимал.
   – Как вы можете полагать, что действуете во имя любви Христовой, если сами же открыто предаете эту любовь? Все обстоит совсем иначе: вы отдаете вашу душу во власть смертельного врага Христа.
   – Да, это так, это так… – пролепетала я, дрожа от ужаса. Но при этом у меня опять было чувство, как будто в узкое темное пространство исповедальни откуда-то сверху пролился необъяснимый, таинственный свет, – ведь разве Христос не предал Сам Себя в руки Своих смертельных врагов?
   Тем временем он, все больше волнуясь, продолжал:
   – Поймите же, что нет такого положения, которое могло бы оправдать это. Представьте себе Спасителя в Его Божественном милосердии, как Он покинул Дом Своего Отца, оставил небеса и небесное блаженство, чтобы разделить участь недостойных, умереть на кресте смертью грешников, в страшном одиночестве богопокинутости! И вы отказываетесь служить Ему, исполненному Божественной любви Христу, ради любви к недостойному?.. – Он вдруг оборвал свою речь на полуслове.
   «Но ведь любовь к недостойному и есть мое служение Христу!» – мелькнуло у меня в сознании. Однако таинственный свет теперь озарил и его – он наконец понял двойной смысл собственных слов. Это внезапное просветление было для него, без сомнения, совершенно ошеломляющим открытием, которое словно ураганом смело, опрокинуло его прежний взгляд на мое положение. Его крупная, грузная фигура вздрогнула, как от удара молнии. Он смолк. Затем губы его зашевелились в беззвучной молитве. Я тоже стала молиться. Неведомый свет, пролившийся в сумрак тесного пространства, становился при этом все пронзительней и сильней, как будто мы погружались в некую сверхъестественную сияющую ясность. И хотя я не произносила больше ни слова, я чувствовала, что моя душа распростерлась перед ним, как перед Богом, и что он проникает в нее взглядом до самого дна. С этой минуты декан полностью, самоотверженно покорился своему ужасному священническому долгу. С этой минуты на него и в отношении моей души снизошло то странное просветление, которое есть одно из величайших духовных чудес, когда-либо выпадавших на мою долю. Он не то чтобы принял воззрения отца Анжело, не говоря уже о моих воззрениях, – он ничего не принял: он предался в этом деле в руку Божью, он вооружился великим терпением.