Страница:
Водопьянов пользовался за свою оригинальность и честность расположением Михаила Андреевича, но Глафира Васильевна, прежде очень интересовавшаяся этим оригиналом, вдруг разжаловала его из своих милостей. Сумасшедший Бедуин, по ее словам, тяжело действовал ей на нервы. Водопьянов бывал у Бодростиных очень редко и пред сим не показывал к ним глаз более года, но так как подобные странности были в его натуре, то внезапный приезд его не удивил Глафиру. Она, напротив, в этот раз, страдая немножко скукой, была даже рада посещению Водопьянова и, отдав приказание слуге просить приезжего в гостиную, живо обратилась к находившимся у нее гостям: Ларисе, Висленеву и Горданову, и сказала: «Рекомендую вам, господа, сейчас войдет оригинал, подобного которому едва ли кто-нибудь из вас видел: он мистик и спирит».
– И даже медиум, мне кажется, – дополнила Лариса.
– И натурально шарлатан, – прибавил Горданов.
– Нимало, – ответила Бодростина. По залу между тем уже раздавались тяжелые шаги Светозара Владеновича.
Водопьянов был одет очень хорошо, даже немножко щеголевато для деревни, держался скромно, но развязно и с самоуверенностью, но черные огненные глаза его вместе с непостижимою бледностию щек делали его и с виду человеком, выходящим из ряду вон.
Глафира Васильевна встретила его очень радушно, отрекомендовала его своим гостям и назвала ему гостей. Водопьянов изо всех трех знал одну Ларису, но, подав всем руку и обменявшись приветствиями с последним по очереди, Висленевым, сказал:
– Вас зовут Иосаф, очень редкое имя. Впрочем, все имена прекрасны, но не сообщают человеку своего значения.
– Это хорошо или дурно? – заговорила с ним Бодростина.
– Ни то, ни другое: человек значит только то, что он значит, все остальное к нему не пристает. Я сегодня целый день мучусь, заставляя мою память сказать мне имя того немого, который в одну из персских войн заговорил, когда его отцу угрожала опасность. [119]Еду мимо вас и вздумал…
– Что у нас об этом знают?
– Да! Я думаю, здесь непременно есть люди, которые должны это знать.
– Господа! – обратилась с вопросом Бодростина. Все молчали.
– Я каюсь в моем невежестве, – продолжала она, – я не знаю ни этого факта, ни этого имени.
– Факт несомненен, – утвердил Водопьянов.
– Он есть в истории: это было в одну из войн Кира, мне помнится, – заметил Горданов.
– Ах, вам это помнится! Я очень рад, очень рад, что вы это помните. Не правда ли, странный случай? Мне один медик говорил, что это совсем невозможно, почему же? не правда ли?
– Не знаю, как вам ответить: почему?
– Да; это смешно, в каком младенчестве еще естественные науки. Я предлагал премию тому, кто скажет, почему петух в полночь поет; никто до сих пор не взял ее. Поэтому я верю, что немой мог заговорить. В природе все возможно!
– Но возможно, чтобы курица ходила по улице, но чтобы улица ходила по курице, это невозможно!
– Кто знает? А как вы полагаете: возможно ли, чтобы щука выскочила сама из реки, вспрыгнула человеку в рот и задушила его?
– Не думаю.
– А между тем в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, двадцать третьего июля, на Днепре, под Киевом, щука выпрыгнула из воды, воткнулась в рот хохлу, который плевал в реку, и пока ее вытащили, бедняк задохнулся. И следствие было, и в газетах писали. Что? – отнесся он и, не дождавшись ответа, продолжал: – Ужасны странности природы, и нам, докуда мы сидим в этом кожаном футляре, нельзя никак утвердительно говорить, что возможно и что невозможно. У меня есть сильнодействующее средство от зубной боли, мне дал его в Выборге один швед, когда я ездил туда искать комнату, где Державин дописал две последние строфы оды «Бог» [120], то есть: «В безмерной радости теряться [121]и благодарны слезы лить…» Я хотел видеть эти стены, но не нашел комнаты: у нас этим не дорожат… Да; но я говорю о лекарстве. Это сильное средство уничтожает нерв, и его можно капнуть только на нижний зуб, а для верхнего считалось невозможным, но я взял одну бабу, у которой болел верхний зуб, обвязал ей ноги платком и поставил ее в углу кверху ногами и капнул, и она потом меня благословляла. Я сообщал этот способ в газеты, – не печатают, тоже, говорят, «невозможно». В наших понятиях невозможное смешано с тем, что мы считаем невозможным. Есть люди, которые уверены, что человек есть кожаный мешок, а им, однако, кажется невозможным допустить, что даровитый человек, царствовавший в России под именем Димитрия, был совсем не Лжедимитрий, хотя кожаный мешок был похож как две капли воды.
– Вы, кажется, к Лжедимитрию неравнодушны? – молвила Бодростина.
– Да; бедный дух до сей поры беспокоится такою клеветой. Бодростина переглянулась с гостями.
– Он кто ж такой?
– Когда он был духом, он не хотел этого ясно сказать, теперь же он опять воплощен, – отвечал спокойно Водопьянов.
– Вы не скрываете, что вы спирит? – отнесся к нему Висленев.
– Нет, не скрываю, для чего ж скрывать?
– Я тоже не скрываю, что не верю в спиритизм.
– Вы прекрасно делаете, но вы ведь спиритизма не знаете.
– Положим; но я знаю то, что в нем есть смешного: его таинственная сторона. Вы верите в переселение душ?
– Да, в перевоплощение духа.
– И в чудеса?
– Да, если чудесами называть все то, чего мы не научились еще понимать, или не можем понимать по несовершенству нашего понимательного аппарата.
– А чему вы приписываете его несовершенства?
– Природе этой плохой планеты. Плохая планета, очень плохая, но что делать: надо потерпеть, на это была, конечно, высшая воля.
– Вы, стало быть, из недовольных миром?
– Как вечный житель лучших сфер, я, разумеется, не могу восхищаться темницей, но, зная, что я по заслугам посажен в карцер, я не ропщу.
– И вы видали сами чудеса? – тихо вопросила его Лариса.
– О, очень много!
– Какие, например? Не можете ли вы нам что-нибудь рассказать?
– Могу охотно: я видел более всего нежданные победы духа злобы над чувствами добрейших смертных.
– Но тут ничего нет чудесного.
– Вы думаете?
– Да.
– О, ошибаетесь! Зло так гадко и противно, что дух не мог бы сам идти его путем, если бы не вел его сильнейший и злейший.
– Нет, вы скажите видимое чудо.
– Я видел Русь расшатанную, неученую, неопытную и неискусную, преданную ученьям злым и коварным, и устоявшую!
– Ну, что это опять за чудо?
– Каких же вы желаете чудес?
– Видимых воочию, слышимых, ощущаемых.
– О, им числа нет: они и в Библии, и в сказаниях, в семейных хрониках, и всюду, где хотите. Если это вас интересует, в английской литературе есть очень хорошая книжка Кроу, прочтите.
– Но вы сами ничего не видали, не слышали, не обоняли и не осязали?
– Видел, слышал, обонял и осязал.
– Скажите, что?
– Я в детстве видал много светлых бабочек зимой.
– Галлюцинация! – воскликнул Висленев.
– Ну, понятно, – поддержал Горданов.
– Это в пору детства; нет, вы скажите, не видали ли вы чего-нибудь в зрелые годы? – спросила Лариса.
– И, главное, чего-нибудь страшного, – добавила Бодростина.
– Да, видел-с, видел; я видел, золотой пух и огненный летали в воздухе, видел, как раз черная туча упала в крапиву.
– Это все не страшно.
– Я видел… видел на хромом зайце ехал бородатый старик без макушки, шибко, шибко, шибко, оставил свою гору, оставил чужую, оставил сорочью гору, оставил снежную и переехал за ледяную, и тут сидел другой старик с белою бородой и сшивал ремнями дорогу, а с месяца свет ему капал в железный кувшин.
– Это нелепости! – заметила Бодростина. – Скажите что-нибудь попроще.
– Проще? Это все просто. Я спал пред окном в Москве, и в пуке лунного луча ко мне сходил мой брат, который был в то время на Кавказе. Я встал и записал тот час, и это был…
– Конечно, час его кончины, – перебил Висленев.
– Да, вы именно отгадали: он в этот час умер.
– Это всегда так говорят.
– Но что вы слышали? – добивалась Лара, которой Водопьянов отвечал охотнее всех прочих.
– Я слышу много, много, много.
– И, виновата, вы и слышите все в таком же бестолковом роде, как видите, – отвечала Бодростина.
– А? Да, да, да, все так. Вода спит слышно. Ходит некто, кто сам с собою говорит, говоря, в ладоши хлопает и, хлопая, пляшет, а за ним идет говорящее, хлопающее и пляшущее. Все речистые глупцы и все умники без рассудка идут на место, о которое скользят ноги. Я слышу, скользят, но у меня медвежье ухо.
Он покачал свое густо обросшее волосами ухо и добавил:
– Мне не дано слышать ясно, но Гоголь слышал час своей смерти.
– Гоголь ведь, как известно, помешался пред смертью, – заметил Горданов.
Водопьянов улыбнулся.
– Вам это известно, что он помешался?
– Говорят.
– Однако все сбылось так, как он слышал.
– Случай.
– Но этим случаям числа нет. Иезекииль с Исаией пророком слышали, когда придет Христово царство.
– Оно же пришло: мы христиане.
– Нет, нет, тогда «все раскуют мечи на орала и копья на серпы». Нет, это не пришло еще.
– И не придет.
– Придет, придет, придет, люди станут умнее и будут добрее, и это придет.
– А что вы обоняли?
– Я обоняю… даже здесь теперь запах свежераспиленной сосны…
– Какие вздоры! Это я купаюсь в смоляном экстракте, – отвечала Бодростина, и, приближая к его лицу свою руку, добавила: – Понюхайте, не это ли?
– Нет, я слышу запах новых досок, их где-то стругают.
– Что за гиль! Гроб готовят, что ли? Нет, мы вам чудо гораздо получше расскажем, – воскликнула она и рассказала о странном и непонятном появлении ее мужа в распоронном мундире. – Скажите-ка, что это может значить?
– Надо молиться о нем.
– О чем же молиться? Ведь смерть по-вашему – блаженство.
– Да, смерти нет, нет Бога мертвых, нет и смерти, есть только Бог живых.
– Простите, я позабыла, что вы бессмертны.
– Как все с предвечного начала: «Я раб, я царь, я червь, я Бог». [122]
– Каково! – воскликнула Бодростина, обращаясь к гостям, и затем добавила: – Allez droit devant vous, cher [123]Светозар Владенович, мы не устанем вас слушать!
Водопьянов промолчал.
Бодростина подумала, не оскорбился ли он, и спросила его об этом, но Сумасшедший Бедуин отвечал, что его обидеть невозможно, – всякий, обижая другого, – обижает себя и деморализуется.
– Ну, прочь мораль! Я не моральна! Скажите-ка нам что-нибудь о переходе душ. Мне очень нравится ваша теория внесения в жизнь готовых способностей, и я ее часто припоминаю: мне часто кажется, что во мне шевелится что-то чужое, но только вовсе не лестное, – добавила она с улыбкой к гостям. – Не была ли я, Светозар Владенович, Аспазией или Фриной, во мне прегадкие инстинкты.
– Что вы за вздоры говорите? – воскликнул слегка шокированный Висленев и, вставши, начал ходить.
Но Водопьянов отвечал Бодростиной, что все это очень возможно и что он сам был вор и безжалостный злодей.
– Во мне тоже, – отвечал он, – нет нимало врожденного добра.
– А между тем ведь вы добряк.
– Нет; я очень зол, но не хочу быть злым, – мне это стоило работы.
– А вы, конечно, знаете таких, которые перевоплощаются из честных душ и все честнеют?
– Да, я знаю один такой дух.
– Скажите, скажите о нем, – кто это такой?
– Его здесь звали на земле дон Цезарь де Базан.
– Испанский дворянин! – воскликнули все, не исключая лениво дремавшего Горданова.
– Да; он был испанский дворянин, и он сделал это слово кличкой. Вы помните его, разумеется, по театральной пьесе.
– Да; помним, помним; благороден, беден, горд и честен.
– И ко всему тому изрядно глуп, – подсказал Висленев.
– Оставим, господа, кому он чем кажется. Пусть лучше Светозар Владенович расскажет нам, как испанский дворянин переселялся и в ком он жил.
– Он жил в студенте Спиридонове, который в свою очередь жил в Москве в маленьком переулке возле Цветного бульвара. По крайней мере я там его узнал.
– И пусть отсюда ваш рассказ начнется уже без перерыва.
– Рассказывать я должен, начиная с дней давних.
– Мы слушаем. Я люблю всякий мистический бред, – заключила Бодростина, обращаясь к гостям. – В нем есть очень приятная сторона: он молодит нас, переносит на минуту в детство. Сидишь, слушаешь, не веришь и между тем невольно ноги под себя подбираешь.
Водопьянов начал.
Глава пятая
– И даже медиум, мне кажется, – дополнила Лариса.
– И натурально шарлатан, – прибавил Горданов.
– Нимало, – ответила Бодростина. По залу между тем уже раздавались тяжелые шаги Светозара Владеновича.
Водопьянов был одет очень хорошо, даже немножко щеголевато для деревни, держался скромно, но развязно и с самоуверенностью, но черные огненные глаза его вместе с непостижимою бледностию щек делали его и с виду человеком, выходящим из ряду вон.
Глафира Васильевна встретила его очень радушно, отрекомендовала его своим гостям и назвала ему гостей. Водопьянов изо всех трех знал одну Ларису, но, подав всем руку и обменявшись приветствиями с последним по очереди, Висленевым, сказал:
– Вас зовут Иосаф, очень редкое имя. Впрочем, все имена прекрасны, но не сообщают человеку своего значения.
– Это хорошо или дурно? – заговорила с ним Бодростина.
– Ни то, ни другое: человек значит только то, что он значит, все остальное к нему не пристает. Я сегодня целый день мучусь, заставляя мою память сказать мне имя того немого, который в одну из персских войн заговорил, когда его отцу угрожала опасность. [119]Еду мимо вас и вздумал…
– Что у нас об этом знают?
– Да! Я думаю, здесь непременно есть люди, которые должны это знать.
– Господа! – обратилась с вопросом Бодростина. Все молчали.
– Я каюсь в моем невежестве, – продолжала она, – я не знаю ни этого факта, ни этого имени.
– Факт несомненен, – утвердил Водопьянов.
– Он есть в истории: это было в одну из войн Кира, мне помнится, – заметил Горданов.
– Ах, вам это помнится! Я очень рад, очень рад, что вы это помните. Не правда ли, странный случай? Мне один медик говорил, что это совсем невозможно, почему же? не правда ли?
– Не знаю, как вам ответить: почему?
– Да; это смешно, в каком младенчестве еще естественные науки. Я предлагал премию тому, кто скажет, почему петух в полночь поет; никто до сих пор не взял ее. Поэтому я верю, что немой мог заговорить. В природе все возможно!
– Но возможно, чтобы курица ходила по улице, но чтобы улица ходила по курице, это невозможно!
– Кто знает? А как вы полагаете: возможно ли, чтобы щука выскочила сама из реки, вспрыгнула человеку в рот и задушила его?
– Не думаю.
– А между тем в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, двадцать третьего июля, на Днепре, под Киевом, щука выпрыгнула из воды, воткнулась в рот хохлу, который плевал в реку, и пока ее вытащили, бедняк задохнулся. И следствие было, и в газетах писали. Что? – отнесся он и, не дождавшись ответа, продолжал: – Ужасны странности природы, и нам, докуда мы сидим в этом кожаном футляре, нельзя никак утвердительно говорить, что возможно и что невозможно. У меня есть сильнодействующее средство от зубной боли, мне дал его в Выборге один швед, когда я ездил туда искать комнату, где Державин дописал две последние строфы оды «Бог» [120], то есть: «В безмерной радости теряться [121]и благодарны слезы лить…» Я хотел видеть эти стены, но не нашел комнаты: у нас этим не дорожат… Да; но я говорю о лекарстве. Это сильное средство уничтожает нерв, и его можно капнуть только на нижний зуб, а для верхнего считалось невозможным, но я взял одну бабу, у которой болел верхний зуб, обвязал ей ноги платком и поставил ее в углу кверху ногами и капнул, и она потом меня благословляла. Я сообщал этот способ в газеты, – не печатают, тоже, говорят, «невозможно». В наших понятиях невозможное смешано с тем, что мы считаем невозможным. Есть люди, которые уверены, что человек есть кожаный мешок, а им, однако, кажется невозможным допустить, что даровитый человек, царствовавший в России под именем Димитрия, был совсем не Лжедимитрий, хотя кожаный мешок был похож как две капли воды.
– Вы, кажется, к Лжедимитрию неравнодушны? – молвила Бодростина.
– Да; бедный дух до сей поры беспокоится такою клеветой. Бодростина переглянулась с гостями.
– Он кто ж такой?
– Когда он был духом, он не хотел этого ясно сказать, теперь же он опять воплощен, – отвечал спокойно Водопьянов.
– Вы не скрываете, что вы спирит? – отнесся к нему Висленев.
– Нет, не скрываю, для чего ж скрывать?
– Я тоже не скрываю, что не верю в спиритизм.
– Вы прекрасно делаете, но вы ведь спиритизма не знаете.
– Положим; но я знаю то, что в нем есть смешного: его таинственная сторона. Вы верите в переселение душ?
– Да, в перевоплощение духа.
– И в чудеса?
– Да, если чудесами называть все то, чего мы не научились еще понимать, или не можем понимать по несовершенству нашего понимательного аппарата.
– А чему вы приписываете его несовершенства?
– Природе этой плохой планеты. Плохая планета, очень плохая, но что делать: надо потерпеть, на это была, конечно, высшая воля.
– Вы, стало быть, из недовольных миром?
– Как вечный житель лучших сфер, я, разумеется, не могу восхищаться темницей, но, зная, что я по заслугам посажен в карцер, я не ропщу.
– И вы видали сами чудеса? – тихо вопросила его Лариса.
– О, очень много!
– Какие, например? Не можете ли вы нам что-нибудь рассказать?
– Могу охотно: я видел более всего нежданные победы духа злобы над чувствами добрейших смертных.
– Но тут ничего нет чудесного.
– Вы думаете?
– Да.
– О, ошибаетесь! Зло так гадко и противно, что дух не мог бы сам идти его путем, если бы не вел его сильнейший и злейший.
– Нет, вы скажите видимое чудо.
– Я видел Русь расшатанную, неученую, неопытную и неискусную, преданную ученьям злым и коварным, и устоявшую!
– Ну, что это опять за чудо?
– Каких же вы желаете чудес?
– Видимых воочию, слышимых, ощущаемых.
– О, им числа нет: они и в Библии, и в сказаниях, в семейных хрониках, и всюду, где хотите. Если это вас интересует, в английской литературе есть очень хорошая книжка Кроу, прочтите.
– Но вы сами ничего не видали, не слышали, не обоняли и не осязали?
– Видел, слышал, обонял и осязал.
– Скажите, что?
– Я в детстве видал много светлых бабочек зимой.
– Галлюцинация! – воскликнул Висленев.
– Ну, понятно, – поддержал Горданов.
– Это в пору детства; нет, вы скажите, не видали ли вы чего-нибудь в зрелые годы? – спросила Лариса.
– И, главное, чего-нибудь страшного, – добавила Бодростина.
– Да, видел-с, видел; я видел, золотой пух и огненный летали в воздухе, видел, как раз черная туча упала в крапиву.
– Это все не страшно.
– Я видел… видел на хромом зайце ехал бородатый старик без макушки, шибко, шибко, шибко, оставил свою гору, оставил чужую, оставил сорочью гору, оставил снежную и переехал за ледяную, и тут сидел другой старик с белою бородой и сшивал ремнями дорогу, а с месяца свет ему капал в железный кувшин.
– Это нелепости! – заметила Бодростина. – Скажите что-нибудь попроще.
– Проще? Это все просто. Я спал пред окном в Москве, и в пуке лунного луча ко мне сходил мой брат, который был в то время на Кавказе. Я встал и записал тот час, и это был…
– Конечно, час его кончины, – перебил Висленев.
– Да, вы именно отгадали: он в этот час умер.
– Это всегда так говорят.
– Но что вы слышали? – добивалась Лара, которой Водопьянов отвечал охотнее всех прочих.
– Я слышу много, много, много.
– И, виновата, вы и слышите все в таком же бестолковом роде, как видите, – отвечала Бодростина.
– А? Да, да, да, все так. Вода спит слышно. Ходит некто, кто сам с собою говорит, говоря, в ладоши хлопает и, хлопая, пляшет, а за ним идет говорящее, хлопающее и пляшущее. Все речистые глупцы и все умники без рассудка идут на место, о которое скользят ноги. Я слышу, скользят, но у меня медвежье ухо.
Он покачал свое густо обросшее волосами ухо и добавил:
– Мне не дано слышать ясно, но Гоголь слышал час своей смерти.
– Гоголь ведь, как известно, помешался пред смертью, – заметил Горданов.
Водопьянов улыбнулся.
– Вам это известно, что он помешался?
– Говорят.
– Однако все сбылось так, как он слышал.
– Случай.
– Но этим случаям числа нет. Иезекииль с Исаией пророком слышали, когда придет Христово царство.
– Оно же пришло: мы христиане.
– Нет, нет, тогда «все раскуют мечи на орала и копья на серпы». Нет, это не пришло еще.
– И не придет.
– Придет, придет, придет, люди станут умнее и будут добрее, и это придет.
– А что вы обоняли?
– Я обоняю… даже здесь теперь запах свежераспиленной сосны…
– Какие вздоры! Это я купаюсь в смоляном экстракте, – отвечала Бодростина, и, приближая к его лицу свою руку, добавила: – Понюхайте, не это ли?
– Нет, я слышу запах новых досок, их где-то стругают.
– Что за гиль! Гроб готовят, что ли? Нет, мы вам чудо гораздо получше расскажем, – воскликнула она и рассказала о странном и непонятном появлении ее мужа в распоронном мундире. – Скажите-ка, что это может значить?
– Надо молиться о нем.
– О чем же молиться? Ведь смерть по-вашему – блаженство.
– Да, смерти нет, нет Бога мертвых, нет и смерти, есть только Бог живых.
– Простите, я позабыла, что вы бессмертны.
– Как все с предвечного начала: «Я раб, я царь, я червь, я Бог». [122]
– Каково! – воскликнула Бодростина, обращаясь к гостям, и затем добавила: – Allez droit devant vous, cher [123]Светозар Владенович, мы не устанем вас слушать!
Водопьянов промолчал.
Бодростина подумала, не оскорбился ли он, и спросила его об этом, но Сумасшедший Бедуин отвечал, что его обидеть невозможно, – всякий, обижая другого, – обижает себя и деморализуется.
– Ну, прочь мораль! Я не моральна! Скажите-ка нам что-нибудь о переходе душ. Мне очень нравится ваша теория внесения в жизнь готовых способностей, и я ее часто припоминаю: мне часто кажется, что во мне шевелится что-то чужое, но только вовсе не лестное, – добавила она с улыбкой к гостям. – Не была ли я, Светозар Владенович, Аспазией или Фриной, во мне прегадкие инстинкты.
– Что вы за вздоры говорите? – воскликнул слегка шокированный Висленев и, вставши, начал ходить.
Но Водопьянов отвечал Бодростиной, что все это очень возможно и что он сам был вор и безжалостный злодей.
– Во мне тоже, – отвечал он, – нет нимало врожденного добра.
– А между тем ведь вы добряк.
– Нет; я очень зол, но не хочу быть злым, – мне это стоило работы.
– А вы, конечно, знаете таких, которые перевоплощаются из честных душ и все честнеют?
– Да, я знаю один такой дух.
– Скажите, скажите о нем, – кто это такой?
– Его здесь звали на земле дон Цезарь де Базан.
– Испанский дворянин! – воскликнули все, не исключая лениво дремавшего Горданова.
– Да; он был испанский дворянин, и он сделал это слово кличкой. Вы помните его, разумеется, по театральной пьесе.
– Да; помним, помним; благороден, беден, горд и честен.
– И ко всему тому изрядно глуп, – подсказал Висленев.
– Оставим, господа, кому он чем кажется. Пусть лучше Светозар Владенович расскажет нам, как испанский дворянин переселялся и в ком он жил.
– Он жил в студенте Спиридонове, который в свою очередь жил в Москве в маленьком переулке возле Цветного бульвара. По крайней мере я там его узнал.
– И пусть отсюда ваш рассказ начнется уже без перерыва.
– Рассказывать я должен, начиная с дней давних.
– Мы слушаем. Я люблю всякий мистический бред, – заключила Бодростина, обращаясь к гостям. – В нем есть очень приятная сторона: он молодит нас, переносит на минуту в детство. Сидишь, слушаешь, не веришь и между тем невольно ноги под себя подбираешь.
Водопьянов начал.
Глава пятая
Рассказ Водопьянова
– Студент Спиридонов, по множеству пороков, был неспособен к семейной жизни, а между тем он был женат, и женат по собственному побуждению и
против своей воли, и с этих пор…
– Позвольте! с этих пор, конечно, не начнется бестолковщина?
– Зачем же? и с этих пор в студенте Спиридонове сказался его хозяин, но, впрочем, его надо было бы узнать гораздо прежде. Спиридонов мне раз все рассказал и сам над собой смеялся, хотя в его словах не было никакого смеха. Испанский дворянин ему являлся много раз.
– И въявь?
– Конечно, въявь, и в старом своем виде: с безвременною сединой в черных кудрях, с беспечнейшим лицом, отмеченным печатью доброты и кротости, с глазами пылкими, но кроткими, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, и с тонкою длинною шпагой в протертых ножнах. Являлся так, как Спиридонов видел его на балаганной сцене, когда ярмарочная группа давала свои представления.
– Ну, слава Богу, – это обещает, кажется, быть интересным, и если история эта не кончится в пяти словах, то надо приказать дать свечу, чтобы после
нас не прерывали.
– История довольно велика, – ответил Водопьянов.
Бодростина позвонила и велела дать огонь, хоть на дворе едва лишь смеркалось. Когда люди поставили лампы и вышли, спустя шторы у окон, Водопьянов продолжал:
– У студента Спиридонова был отец, – бедняк, каких немало на этой планете, где такая бездна потребностей; но ему, наконец, улыбнулось счастие. Он служил в гусарах на счет богатой тетки, – это, конечно, не особенно честно, но она этого хотела, и он это делал для поддержания ее фамильной гордости. Он, говорят, был красив: я его не видал, – когда я познакомился с его сыном, его уже не было на этом свете. В него влюбилась красавица помещица одного села, где он стоял. Она была богата, молода, и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем. Вдова, хотя имела детей, пошла за Спиридонова. Ее прокляли. За что и почему, – не знаю, но проклял ее родной отец, а за ним и мать. Потом ее, бедняжку, начали клясть все родные. По общему мнению, она была не вправе ни любить, ни называть супругом кого любила, но она все-таки вышла замуж и родила моего приятеля, студента Спиридонова, и потом жила пять лет и хворала. Спиридонов говорил, что его мать с отцом жили душа в душу, отец его боготворил жену, но, несмотря на то, она сохла и хирела. Отец его тоже часто был смущен и угрюм. Спиридонов тогда не знал, чему это приписывать, жили они довольно уединенно в городе, куда однажды заехали ярмарочные актеры…
– И дали здесь «Испанского Дворянина»? – подсказала Бодростина.
– Вы отгадали: актеры объявили, что они сыграют здесь «Испанского Дворянина». Мать Спиридонова, желая развлечь и позабавить сына, взяла ложу и повезла его в театр. И вот в то время, когда дон Цезарь де Базан в отчаянной беде воскликнул: «Пусть гибнет все, кроме моей чести и счастья женщины!» и театр зарыдал и захлопал плохому актеру, который, однако, мог быть прекрасен, мать Спиридонова тоже заплакала, и сын…
– Тоже заплакал, – сострил Висленев.
– Нет, – отвечал, нимало этим не возмущаясь, Водопьянов, – сын не заплакал. Сын нечто почувствовал, и, сжав материны руки, шепнул ей: – пускай живет у нас бедняк, Испанский Дворянин.
– Прекрасно, дитя мое, – мы позовем его, пускай живет. И тем акт кончился, но дитя и завтра и послезавтра все докучало матери своею просьбой принять в дом бездомного Цезаря де Базана, и мать ему на это отвечала:
– Да, хорошо, дитя мое, он к нам придет, придет.
– И будет жить?
– И будет жить.
– Когда же, мама? Когда же он придет и будет жить у нас? – тосковало дитя. – А как же звать его? Я позову.
А дело было в сумерки, осенним вечером. Мать любовалась сыном и пошутила:
– Нагнись, – говорит, – к печке и позови его через трубу – он будет слышать.
Спиридонов прыгнул и крикнул:
– Дон Цезарь де Базан, идите сюда!
– Гу-гу-гу-иду! – загудело в трубе, так что мальчик в испуге отскочил. Но прошел день-другой, и он опять пристает: когда же?
– А вот теперь уж скоро: я за ним схожу и приведу его, – отвечала мать и вслед за тем умерла.
– Умерла? – воскликнула Лариса.
– Да; то есть ушла отсюда, переселилась, народ это прекрасно выражает словом «побывшилась на земле». Она кончила экзамен, и ее не стало.
– А что же Испанский Дворянин, которого она обещала прислать?
– О, она сдержала слово! Она его послала, вы это сейчас увидите. Дело было в том же маленьком городе на крещенские святки. Гроб с телом матери стоял в нетопленной зале, у гроба горели свечи, и не было ни одного человека. Отец Спиридонова должен был выслать даже чтеца, потому что в смежной комнате собрались родные первого мужа покойной и укоряли Спиридонова в присвоении себе принадлежащих им достатков. Был час девятый. Мой друг, студент Спиридонов, тогда маленький мальчик, в черной траурной рубашке, пришел к отцу, чтобы поцеловать его руку и взять на сон его благословение, но отец его был гневен и суров; он говорил с одушевлением ему: «Будь там», и указал ему вместо дверей в спальню – на двери в залу. Дитя вошло в холодную залу и, оробев при виде всеми брошенного гроба, припало в уголок мягкого дивана ближе к двери той гостиной, где шла обидная и тягостная сцена. Он мне от слова и до слова повторял кипучие речи его отца; я их теперь забыл, но смысл их тот, что укоризны их самим им принесут позор; что он любил жену не состоянья ради, и что для одного того, чтобы их речи не возмущали покоя ее новой жизни, он отрекается от всего, что мог по ней наследовать, и он, и сын его, он отдает свое, что нажито его трудом при ней, и… Тут далее мой приятель не слышал ничего, кроме слитного гула, потому что внимание его отвлек очень странный предмет: сначала в отпертой передней послышался легкий шорох и мягкая неровная поступь, а затем в темной двери передней заколебалась и стала фигура ясная, определенная во всех чертах; лицо веселое и доброе с оттенком легкой грусти, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, в широких шелковых панталонах, в огромных сапогах с раструбами из полинявшей желтой кожи и с широчайшею шляпою с пером, которое было изломано в стебле и, шевелясь, как будто перемигивало с бедностью, глядевшей из всех прорех одежды и из самых глаз незнакомца. Одним словом, это пришел…
– Пьяный святочный ряженый, – решил Висленев.
– Испанский Дворянин! – возразил строгим тоном Водопьянов. – Он плох был на ногах, но подошел к стоявшей у стены крышке гроба и осязал ее. Тщательно осязал, вот так.
И Сумасшедший Бедуин встал на ноги, расставил руки и, медленно обозначая ими определенное пространство на стене под портретом Бодростина, показал, как ощупывал гробовую крышку Испанский Дворянин.
– Потом он подошел к трупу и стал у изголовья гроба, и в это время вдруг отец Спиридонова вбежал, рыдая, в зал, упал пред гробом на колени и закричал: «О, кто же им ответит за тебя, что я тебя любил, а не твое богатство?» И тихий голос отвечал скромно: «Я».
– И это был Испанский Дворянин?
– Нет, пьяный святочный ряженый, – ответил почти гневно Водопьянов. – Взять его вон! Кто пустил сюда этого пьяного святочного ряженого? Неужели уж до того дошло, что и у ее гроба нет рачения и присмотра? Вон, вон выгнать сейчас этого пьяного ряженого! – кричал огорченный вдовец и рванулся к тому, но его не было.
– Удрал?
– Да; так все думали, и Спиридонов очень рассердился на слуг и стал; взыскивать, зачем так долго не запирают калитки.
– И выходит очень простая история, – сказал Висленев.
– Да простая и есть, только оказалось, что калитка была заперта, и отец, Спиридонова вернулся и вдруг увидал, что родные хотят проститься с покойницей.
– Нет! – закричал он, – нет, вы ее так обижали, что вам с нею не нужно прощаться! – и схватил крышу и хотел закрыть гроб, а крыша сделалась так легка, как будто ее кто-нибудь еще другой нес впереди, и сама упала на гроб, и мой приятель Саша Спиридонов видел, что Испанский Дворянин вскочил и сел на крыше гроба.
– И только? Он это видел во сне и более ничего.
– Да, более ничего.
– Испанский Дворянин более не являлся?
– Да, в это время не являлся. После они очень бедно где-то жили в Москве, в холодном доме. Однажды, оставив сына с нянькой в комнате потеплее, Спиридонов сам лег в зале на стульях. Утром пришли, а там лежит один труп: вид покойный, и пальцы правой руки сложены в крест. Женины родные хотели его схоронить с парадом, но Испанский Дворянин этого не позволил.
– Каким же образом?
– Он приснился молодому Спиридонову и сказал: «там, под клеенкой», и Спиридонов нашел под клеенкой завещание отца, ничего ни от кого на погребение его не принимать, а схоронить его в четырех досках на те деньги, какие дадут за его золотую медаль, да за Георгиевский крест.
– И это все!
– А вы ничего здесь не видите особенного?
– Признаемся, ничего не видим: случайности да сны, сны да случайности, и больше ничего.
– Конечно. Что же может быть проще того, что все люди по случайностям не доживают на земле своего времени! Век человеческий здесь, по библейскому указанию, семьдесят лет и даже восемьдесят, а по случайностям человечество в общем итоге не доживает одной половины этого срока, и вас нимало не поражает эта ужасная случайность? Я желал бы, чтобы мне указали естественный закон, по которому человеческому земному организму естественно так скоро портиться и разрушаться. Я полагаю, что случайности имеют закон.
– Но этот сумасшедший бред несносно долго слушать, – шепнул на ухо Бодростиной Висленев.
– Нет, я люблю, – отвечала она тоже тихо, – в его нескладных словах всегда есть какие-то штришки, делающие картину, это меня занимает… Светозар Владенович, – отнеслась она громко, – а где же ваш Испанский Дворянин?
– Он продолжает-с дебютировать. Студент Спиридонов жил в ужасной бедности, на мезонинчике, у чиновника Знаменосцева, разумеется, платил дешево и то неаккуратно, потому что, учась, сам содержал себя уроками, а ни роду, ни племени до него не было дела. При этом же студент Спиридонов был добряк превыше описания, истинно рубашку последнюю готов был отдать, и не раз отдавал, и вдобавок был не прочь покутить и приволокнуться. Он был медик. Не знаю, как он учился, но думаю, что плохо, потому что больше всего он тратил времени на кутежи с веселыми людьми, однако окончил курс и получил степень лекаря, да все забывал хлопотать о месте. Судьба, впрочем, была к нему так милостива, что он без всяких собственных хлопот получал два раза назначение, но всякий раз он находил кого-нибудь из товарищей, который, по его мнению, гораздо более его нуждался в должности. В Спиридонове пробуждался Испанский Дворянин, и он оба свои назначения уступал другим, а сам кутил да гулял и догулялся до того, что остались у него рыжий плащ, гитара да трубка с чубуком. У хозяина же его, Знаменосцева, была восемнадцатилетняя дочь Валентина, девочка с мудреным характером. Много читала и начиталась до того, что она очень умна, а это было, кажется, совсем наоборот. Спиридонов с Валентиной был и знаком, и нет: он с нею, случалось, разговаривал, но никогда долго не говорил. Прислужится ей книжкой, она прочитает и отдаст ее назад, а он спросит: «Хорошо?», она ответит: «Хорошо». Спиридонов, разумеется, о другой спросит: «Дрянь книга?», она ответит: «Эта мне не нравится», он опять рассмеется. «Вы, Летушка, – говорит он ей, – лучше бы не читали книг, а то труднее жить станет». Она, однако, не слушала и читала. Жизнь этой девушки была обыкновенная жизнь в доме мелкого чиновника, пробивающегося в Москве на девятнадцать рублей месячного жалованья и рублей пять-шесть каких-нибудь срывков с просителей. Отец ходил утром на службу, после обеда спал, в сумерки, для моциона, голубей пугал, а вечером пил; мать сплетничала да кропотала и сварилась то с соседями, то с работницей; девушка скучала. Она была ни хороша, ни дурна: остролиценькая, черненькая, быстрая и характерная, говорила много, домашним ничем не занималась, сплетен не слушала и к нарядам обнаруживала полнейшее равнодушие. Вдруг этого Знаменосцева выгнали со службы за какую-то маленькую плутню. Семья так и взвыла, а детей у них, кроме Летушки, была еще целая куча и все мал мала меньше. В домике у них всего было две квартиры, с которых с обеих выходило доходца в месяц рублей двенадцать, да и то одна под эту пору пустовала, а за другую Спиридонов месяца три уже не платил. Пришлось семье хоть последний домик продавать, проесть деньги, а потом идти по миру или стать у Иверской. [124]В таких случаях люди всегда ищут виноватых, и у Знаменосцева нашлась виноватою старшая дочь: зачем она о сию пору замуж не вышла? Показывали ей, что и тот-то приказный хорош, а того-то заловить бы можно, и начались через это девушке страшные огорчения, а как беда никогда не ходит одна, то явилось ей и подспорье. Приказному Знаменосцеву время от времени помогал помещик Поталеев, из одной из далеких губерний. Такие благодетели встарь наживались у московских сенатских приказных. Знаменосцев сообщал Поталееву справочки по опекунскому совету, по сенату, делал закупки, высылал книги, а Поталеев за то давал ему рублей сто денег в год, да пришлет, бывало, к Рождеству провизии да живности, и считался он у них благодетелем. Какой это человек был по правилам и по характеру, вы скоро увидите, а имел он в ту пору состояние большое, а на плечах лет под пятьдесят, и был так дурен, так дурен собою, что и рассказать нельзя: маленький, толстый, голова как пивной котел, седой с рыжиною, глаза как у кролика, и рябь от оспы до того, что даже ни усы, ни бакенбарды у него совсем не росли, а таи только щетинка между желтых рябин кое-где торчала; простые женщины-крестьянки и те его ужасались…
против своей воли, и с этих пор…
– Позвольте! с этих пор, конечно, не начнется бестолковщина?
– Зачем же? и с этих пор в студенте Спиридонове сказался его хозяин, но, впрочем, его надо было бы узнать гораздо прежде. Спиридонов мне раз все рассказал и сам над собой смеялся, хотя в его словах не было никакого смеха. Испанский дворянин ему являлся много раз.
– И въявь?
– Конечно, въявь, и в старом своем виде: с безвременною сединой в черных кудрях, с беспечнейшим лицом, отмеченным печатью доброты и кротости, с глазами пылкими, но кроткими, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, и с тонкою длинною шпагой в протертых ножнах. Являлся так, как Спиридонов видел его на балаганной сцене, когда ярмарочная группа давала свои представления.
– Ну, слава Богу, – это обещает, кажется, быть интересным, и если история эта не кончится в пяти словах, то надо приказать дать свечу, чтобы после
нас не прерывали.
– История довольно велика, – ответил Водопьянов.
Бодростина позвонила и велела дать огонь, хоть на дворе едва лишь смеркалось. Когда люди поставили лампы и вышли, спустя шторы у окон, Водопьянов продолжал:
– У студента Спиридонова был отец, – бедняк, каких немало на этой планете, где такая бездна потребностей; но ему, наконец, улыбнулось счастие. Он служил в гусарах на счет богатой тетки, – это, конечно, не особенно честно, но она этого хотела, и он это делал для поддержания ее фамильной гордости. Он, говорят, был красив: я его не видал, – когда я познакомился с его сыном, его уже не было на этом свете. В него влюбилась красавица помещица одного села, где он стоял. Она была богата, молода, и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем. Вдова, хотя имела детей, пошла за Спиридонова. Ее прокляли. За что и почему, – не знаю, но проклял ее родной отец, а за ним и мать. Потом ее, бедняжку, начали клясть все родные. По общему мнению, она была не вправе ни любить, ни называть супругом кого любила, но она все-таки вышла замуж и родила моего приятеля, студента Спиридонова, и потом жила пять лет и хворала. Спиридонов говорил, что его мать с отцом жили душа в душу, отец его боготворил жену, но, несмотря на то, она сохла и хирела. Отец его тоже часто был смущен и угрюм. Спиридонов тогда не знал, чему это приписывать, жили они довольно уединенно в городе, куда однажды заехали ярмарочные актеры…
– И дали здесь «Испанского Дворянина»? – подсказала Бодростина.
– Вы отгадали: актеры объявили, что они сыграют здесь «Испанского Дворянина». Мать Спиридонова, желая развлечь и позабавить сына, взяла ложу и повезла его в театр. И вот в то время, когда дон Цезарь де Базан в отчаянной беде воскликнул: «Пусть гибнет все, кроме моей чести и счастья женщины!» и театр зарыдал и захлопал плохому актеру, который, однако, мог быть прекрасен, мать Спиридонова тоже заплакала, и сын…
– Тоже заплакал, – сострил Висленев.
– Нет, – отвечал, нимало этим не возмущаясь, Водопьянов, – сын не заплакал. Сын нечто почувствовал, и, сжав материны руки, шепнул ей: – пускай живет у нас бедняк, Испанский Дворянин.
– Прекрасно, дитя мое, – мы позовем его, пускай живет. И тем акт кончился, но дитя и завтра и послезавтра все докучало матери своею просьбой принять в дом бездомного Цезаря де Базана, и мать ему на это отвечала:
– Да, хорошо, дитя мое, он к нам придет, придет.
– И будет жить?
– И будет жить.
– Когда же, мама? Когда же он придет и будет жить у нас? – тосковало дитя. – А как же звать его? Я позову.
А дело было в сумерки, осенним вечером. Мать любовалась сыном и пошутила:
– Нагнись, – говорит, – к печке и позови его через трубу – он будет слышать.
Спиридонов прыгнул и крикнул:
– Дон Цезарь де Базан, идите сюда!
– Гу-гу-гу-иду! – загудело в трубе, так что мальчик в испуге отскочил. Но прошел день-другой, и он опять пристает: когда же?
– А вот теперь уж скоро: я за ним схожу и приведу его, – отвечала мать и вслед за тем умерла.
– Умерла? – воскликнула Лариса.
– Да; то есть ушла отсюда, переселилась, народ это прекрасно выражает словом «побывшилась на земле». Она кончила экзамен, и ее не стало.
– А что же Испанский Дворянин, которого она обещала прислать?
– О, она сдержала слово! Она его послала, вы это сейчас увидите. Дело было в том же маленьком городе на крещенские святки. Гроб с телом матери стоял в нетопленной зале, у гроба горели свечи, и не было ни одного человека. Отец Спиридонова должен был выслать даже чтеца, потому что в смежной комнате собрались родные первого мужа покойной и укоряли Спиридонова в присвоении себе принадлежащих им достатков. Был час девятый. Мой друг, студент Спиридонов, тогда маленький мальчик, в черной траурной рубашке, пришел к отцу, чтобы поцеловать его руку и взять на сон его благословение, но отец его был гневен и суров; он говорил с одушевлением ему: «Будь там», и указал ему вместо дверей в спальню – на двери в залу. Дитя вошло в холодную залу и, оробев при виде всеми брошенного гроба, припало в уголок мягкого дивана ближе к двери той гостиной, где шла обидная и тягостная сцена. Он мне от слова и до слова повторял кипучие речи его отца; я их теперь забыл, но смысл их тот, что укоризны их самим им принесут позор; что он любил жену не состоянья ради, и что для одного того, чтобы их речи не возмущали покоя ее новой жизни, он отрекается от всего, что мог по ней наследовать, и он, и сын его, он отдает свое, что нажито его трудом при ней, и… Тут далее мой приятель не слышал ничего, кроме слитного гула, потому что внимание его отвлек очень странный предмет: сначала в отпертой передней послышался легкий шорох и мягкая неровная поступь, а затем в темной двери передней заколебалась и стала фигура ясная, определенная во всех чертах; лицо веселое и доброе с оттенком легкой грусти, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, в широких шелковых панталонах, в огромных сапогах с раструбами из полинявшей желтой кожи и с широчайшею шляпою с пером, которое было изломано в стебле и, шевелясь, как будто перемигивало с бедностью, глядевшей из всех прорех одежды и из самых глаз незнакомца. Одним словом, это пришел…
– Пьяный святочный ряженый, – решил Висленев.
– Испанский Дворянин! – возразил строгим тоном Водопьянов. – Он плох был на ногах, но подошел к стоявшей у стены крышке гроба и осязал ее. Тщательно осязал, вот так.
И Сумасшедший Бедуин встал на ноги, расставил руки и, медленно обозначая ими определенное пространство на стене под портретом Бодростина, показал, как ощупывал гробовую крышку Испанский Дворянин.
– Потом он подошел к трупу и стал у изголовья гроба, и в это время вдруг отец Спиридонова вбежал, рыдая, в зал, упал пред гробом на колени и закричал: «О, кто же им ответит за тебя, что я тебя любил, а не твое богатство?» И тихий голос отвечал скромно: «Я».
– И это был Испанский Дворянин?
– Нет, пьяный святочный ряженый, – ответил почти гневно Водопьянов. – Взять его вон! Кто пустил сюда этого пьяного святочного ряженого? Неужели уж до того дошло, что и у ее гроба нет рачения и присмотра? Вон, вон выгнать сейчас этого пьяного ряженого! – кричал огорченный вдовец и рванулся к тому, но его не было.
– Удрал?
– Да; так все думали, и Спиридонов очень рассердился на слуг и стал; взыскивать, зачем так долго не запирают калитки.
– И выходит очень простая история, – сказал Висленев.
– Да простая и есть, только оказалось, что калитка была заперта, и отец, Спиридонова вернулся и вдруг увидал, что родные хотят проститься с покойницей.
– Нет! – закричал он, – нет, вы ее так обижали, что вам с нею не нужно прощаться! – и схватил крышу и хотел закрыть гроб, а крыша сделалась так легка, как будто ее кто-нибудь еще другой нес впереди, и сама упала на гроб, и мой приятель Саша Спиридонов видел, что Испанский Дворянин вскочил и сел на крыше гроба.
– И только? Он это видел во сне и более ничего.
– Да, более ничего.
– Испанский Дворянин более не являлся?
– Да, в это время не являлся. После они очень бедно где-то жили в Москве, в холодном доме. Однажды, оставив сына с нянькой в комнате потеплее, Спиридонов сам лег в зале на стульях. Утром пришли, а там лежит один труп: вид покойный, и пальцы правой руки сложены в крест. Женины родные хотели его схоронить с парадом, но Испанский Дворянин этого не позволил.
– Каким же образом?
– Он приснился молодому Спиридонову и сказал: «там, под клеенкой», и Спиридонов нашел под клеенкой завещание отца, ничего ни от кого на погребение его не принимать, а схоронить его в четырех досках на те деньги, какие дадут за его золотую медаль, да за Георгиевский крест.
– И это все!
– А вы ничего здесь не видите особенного?
– Признаемся, ничего не видим: случайности да сны, сны да случайности, и больше ничего.
– Конечно. Что же может быть проще того, что все люди по случайностям не доживают на земле своего времени! Век человеческий здесь, по библейскому указанию, семьдесят лет и даже восемьдесят, а по случайностям человечество в общем итоге не доживает одной половины этого срока, и вас нимало не поражает эта ужасная случайность? Я желал бы, чтобы мне указали естественный закон, по которому человеческому земному организму естественно так скоро портиться и разрушаться. Я полагаю, что случайности имеют закон.
– Но этот сумасшедший бред несносно долго слушать, – шепнул на ухо Бодростиной Висленев.
– Нет, я люблю, – отвечала она тоже тихо, – в его нескладных словах всегда есть какие-то штришки, делающие картину, это меня занимает… Светозар Владенович, – отнеслась она громко, – а где же ваш Испанский Дворянин?
– Он продолжает-с дебютировать. Студент Спиридонов жил в ужасной бедности, на мезонинчике, у чиновника Знаменосцева, разумеется, платил дешево и то неаккуратно, потому что, учась, сам содержал себя уроками, а ни роду, ни племени до него не было дела. При этом же студент Спиридонов был добряк превыше описания, истинно рубашку последнюю готов был отдать, и не раз отдавал, и вдобавок был не прочь покутить и приволокнуться. Он был медик. Не знаю, как он учился, но думаю, что плохо, потому что больше всего он тратил времени на кутежи с веселыми людьми, однако окончил курс и получил степень лекаря, да все забывал хлопотать о месте. Судьба, впрочем, была к нему так милостива, что он без всяких собственных хлопот получал два раза назначение, но всякий раз он находил кого-нибудь из товарищей, который, по его мнению, гораздо более его нуждался в должности. В Спиридонове пробуждался Испанский Дворянин, и он оба свои назначения уступал другим, а сам кутил да гулял и догулялся до того, что остались у него рыжий плащ, гитара да трубка с чубуком. У хозяина же его, Знаменосцева, была восемнадцатилетняя дочь Валентина, девочка с мудреным характером. Много читала и начиталась до того, что она очень умна, а это было, кажется, совсем наоборот. Спиридонов с Валентиной был и знаком, и нет: он с нею, случалось, разговаривал, но никогда долго не говорил. Прислужится ей книжкой, она прочитает и отдаст ее назад, а он спросит: «Хорошо?», она ответит: «Хорошо». Спиридонов, разумеется, о другой спросит: «Дрянь книга?», она ответит: «Эта мне не нравится», он опять рассмеется. «Вы, Летушка, – говорит он ей, – лучше бы не читали книг, а то труднее жить станет». Она, однако, не слушала и читала. Жизнь этой девушки была обыкновенная жизнь в доме мелкого чиновника, пробивающегося в Москве на девятнадцать рублей месячного жалованья и рублей пять-шесть каких-нибудь срывков с просителей. Отец ходил утром на службу, после обеда спал, в сумерки, для моциона, голубей пугал, а вечером пил; мать сплетничала да кропотала и сварилась то с соседями, то с работницей; девушка скучала. Она была ни хороша, ни дурна: остролиценькая, черненькая, быстрая и характерная, говорила много, домашним ничем не занималась, сплетен не слушала и к нарядам обнаруживала полнейшее равнодушие. Вдруг этого Знаменосцева выгнали со службы за какую-то маленькую плутню. Семья так и взвыла, а детей у них, кроме Летушки, была еще целая куча и все мал мала меньше. В домике у них всего было две квартиры, с которых с обеих выходило доходца в месяц рублей двенадцать, да и то одна под эту пору пустовала, а за другую Спиридонов месяца три уже не платил. Пришлось семье хоть последний домик продавать, проесть деньги, а потом идти по миру или стать у Иверской. [124]В таких случаях люди всегда ищут виноватых, и у Знаменосцева нашлась виноватою старшая дочь: зачем она о сию пору замуж не вышла? Показывали ей, что и тот-то приказный хорош, а того-то заловить бы можно, и начались через это девушке страшные огорчения, а как беда никогда не ходит одна, то явилось ей и подспорье. Приказному Знаменосцеву время от времени помогал помещик Поталеев, из одной из далеких губерний. Такие благодетели встарь наживались у московских сенатских приказных. Знаменосцев сообщал Поталееву справочки по опекунскому совету, по сенату, делал закупки, высылал книги, а Поталеев за то давал ему рублей сто денег в год, да пришлет, бывало, к Рождеству провизии да живности, и считался он у них благодетелем. Какой это человек был по правилам и по характеру, вы скоро увидите, а имел он в ту пору состояние большое, а на плечах лет под пятьдесят, и был так дурен, так дурен собою, что и рассказать нельзя: маленький, толстый, голова как пивной котел, седой с рыжиною, глаза как у кролика, и рябь от оспы до того, что даже ни усы, ни бакенбарды у него совсем не росли, а таи только щетинка между желтых рябин кое-где торчала; простые женщины-крестьянки и те его ужасались…