Страница:
[172]
Врагов, или таких недругов, которым бы она добра не желала, у нее не было. Если она замечала между товарищами майора людей не совсем хороших, то старалась извинять их воспитанием и т. п., и все-таки не выдавала их и не уклонялась от их общества. Исключение составляли люди надменные и хитрые: этих Катерина Астафьевна, по прямоте своей натуры, ненавидела; но, во-первых, таких людей, слава Богу, было немного в армейском полку, куда Форов попал по своему капризу, несмотря на полученное им высшее военное образование; во-вторых, майор, весьма равнодушный к себе самому и, по-видимому, никогда не заботившийся ни о каких выгодах и для Катерины Астафьевны, не стерпел бы ни малейшего оскорбления, ей сделанного, и наконец, в-третьих, «майорша» и сама умела постоять за себя и дать сдачи заносчивому чванству. Поэтому ее никто не трогал, и она жила прекрасно.
Но при всем своем прямодушии, незлобии и доброте, не находившей унижения ни в какой услуге ближнему, Катерина Астафьевна была, однако, очень горда. Не любя жеманства и всякой сентиментальности, она не переносила невежества, нахальства, заносчивости и фанфаронства, и Боже сохрани, чтобы кто-нибудь попытался третировать ее ниже того, как она сама себя ставила; она отделывала за такие вещи так, что человек этого потом во всю жизнь не позабывал.
Солдаты, со свойственною им отличною меткостью определений, говорили про Катерину Астафьевну, что она не живет по пословице: «хоть горшком меня зови, да не ставь только к жару», а что она наблюдает другую пословицу: «хоть полы мною мой, но не называй меня тряпкой».
Это было совершенно верное и мастерское определение характера Катерины Астафьевны, и в силу этого-то самого характера столь терпеливая во всех нуждах и лишениях подруга майора не стерпела, когда при перемене полкового командира вновь вступивший в командование полковник, из старых товарищей Форова по военной академии, не пригласил ее на полковой бал, куда были позваны жены всех семейных офицеров.
Катерина Астафьевна горячо приняла к сердцу эту обиду и, не укоряя Форова, поставившего ее в такое положение, велела денщику стащить с чердака свой старый чемодан и начала укладывать свои немудрые пожитки.
Хотела ли она расстаться с майором и куда-нибудь уехать? Это осталось ее тайной; но майор, увидев эти сборы, тотчас же надел мундир и отправился к полковому командиру с просьбой об отставке.
На вопрос удивленного полковника: зачем Форов так неожиданно покидает службу? – Филетер Иванович резко отвечал, что он «с подлецами служить не может».
– Что это значит? – громко и сердито вскрикнул на него полковой командир.
– Ничего больше, как то, что я не хочу служить с тем, кто способен обижать женщину, и прошу вас сделать распоряжение об увольнении меня в отставку. А если вам угодно со мною стреляться, так я готов с моим удовольствием.
Полковой командир не захотел затевать «истории» с Филетером Ивановичем на первых порах своего командирства, и майор Форов благополучно вылетел в отставку.
С Катериной Астафьевной у Форова не было никаких объяснений: они совершенно освоились с манерой жить, ничего друг другу не ставя на вид и не внушая, но в совершенстве понимая один другого без всяких разговоров.
Вскоре за сим Катерина Астафьевна сдала плачущим солдатам все хранившиеся у нее на руках их собственные деньги, а затем майор распростился со своим батальоном, сел с своею подругой в рогожную кибитку и поехал.
За заставой ждал их сюрприз: в темной луговине, у моста, стояла куча солдат, которые, при приближении майорской кибитки, сняли шапки и зарыдали.
Майор, натолкнувшись на эту засаду, задергался и засуетился.
– Чего? чего, дурачье, высыпали? а? Пошли назад! Вас вот палками за это взлупят! – закричал он, стараясь в зычном окрике скрыть дрожание голоса, изменявшего ему от слез, поднимавшихся к горлу.
Солдаты плакали; Катерина Астафьевна тоже плакала и, развязав за спиной майора кошелочку с яблоками, печеными яйцами и пирогами, заготовленными на дорогу, стала бросать эту провизию солдатам, которые сию же минуту обсыпали кибитку, нахлынули к ней и начали ловить и целовать ее руки.
– Фу, пусто вам будь! – воскликнул майор, – вы, канальи, этак просто задавите! – И он, выскочив из кибитки, скомандовал к кабаку, купил ведро водки, распил ее со старыми товарищами и наказал им служить верой и правдой и слушаться начальства, дал старшему из своего скудного кошелька десять рублей и сел в повозку; но, садясь, он почувствовал в ногах у себя что-то теплое и мягкое, живое и слегка визжащее.
– Стой! Что это такое тут возится? – запытал удивленный майор.
– Драдедам, ваше высокоблагородие, – конфузливо отвечал ему шепотом ближе других стоявший к нему солдатик.
Майор выразил изумление. «Драдедам» было не что иное как превосходная лягавая собака чистейшей, столь редкой ныне маклофской породы. Собака эта, составлявшая предмет всеобщей зависти, принадлежала полицеймейстеру города, из которого уезжал майор. Эту собаку, имевшую кличку Трафадан и переименованную солдатами в «Драдедама», полицеймейстер ценил и берег как зеницу ока. Родовитого пса этого сторожила вся полиция гораздо бдительнее, чем всю остальную собственность целого города, и вдруг этот редкий пес, этот Драдедам, со стиснутою ремнем мордой и завязанный в рединный мешок, является в ногах, в кибитке отъезжающего майора!
– Ребята! Что же вы это, с ума, что ли, сошли, что бы меня с краденой собакой из полка выпроваживать? Кто вас этому научил? – заговорил майор.
– Никто, ваше высокоблагородие, мы по своему усердию вас награждаем.
– Чудовый кобель, ваше высокоблагородие! – подхватывали другие.
– Берите, берите, ваше высокоблагородие: мы вам жертвуем Драдедашку! – вскрикивали третьи. – Пошел, братец ямщик, пошел, пошел! И солдатики загагайкали на лошадей и замахали руками.
– Стойте, дураки: разве благородно нам воровскую собаку увезть?
– Эх, ваше высокоблагородие! Отец вы наш, командирша-матушка: да что вам на это глядеть? Да разве вы похожи на благородных? Ну, ну! Эх вы, голубчики! Пошел, ямщик, пошел, пошел!
И по тройке со всех сторон захлестали сломанные с придорожных ракит прутья; лошади рванулись и понеслись, не чуя удерживавших их вожжей.
А вслед еще долго слышались подгонные крики: «Ну, ну! Валяй, валяй! ребята! Прощайте, наш отец с матерью!.. Прощай, Драдедашка!»
Под эти крики едва державшийся на облучке ямщик и отчаявшиеся в своем благополучии майор и Катерина Астафьевна и визжавший в мешке Драдедам во мгновение ока долетели на перепуганной тройке до крыльца следующей почтовой станции, где привычные кони сразу стали.
Здесь майор хотел сейчас же высвободить из мешка и отпустить назад полученную им «в награду» краденую полицеймейстерскую собаку, как ямщик подступил к нему с советом этого не делать.
– Все единственно это, – заговорил он, – пусть уж она лучше пропадет, ваше высокоблагородие, а только тут не вытаскивайте; смотритель увидит, все разбрешет, и кавалерам за это достанется.
– И то правда! – смекнул майор и добавил: – А ты же, канальЯд разве не расскажешь?
– Да мне что ж казать? У меня у самого братья в солдатах есть.
– Ну что ж, что братья твои в солдатах служа.т?
– А должны же мы хороших начальников почитать. Вишь вон, что сказали, что вы, баят, на благородного-то не похожи.
Майор дал ямщику полтину и покатил далее с Катериной Астафьевной и с Драдедамом, которого оба они стали с той поры любить и холить, как за достоинство этой доброй и умной собаки, так и за то, что она была для них воспоминанием такого оригинального и теплого прощанья с простосердечными друзьями.
Глава девятнадцатая
Врагов, или таких недругов, которым бы она добра не желала, у нее не было. Если она замечала между товарищами майора людей не совсем хороших, то старалась извинять их воспитанием и т. п., и все-таки не выдавала их и не уклонялась от их общества. Исключение составляли люди надменные и хитрые: этих Катерина Астафьевна, по прямоте своей натуры, ненавидела; но, во-первых, таких людей, слава Богу, было немного в армейском полку, куда Форов попал по своему капризу, несмотря на полученное им высшее военное образование; во-вторых, майор, весьма равнодушный к себе самому и, по-видимому, никогда не заботившийся ни о каких выгодах и для Катерины Астафьевны, не стерпел бы ни малейшего оскорбления, ей сделанного, и наконец, в-третьих, «майорша» и сама умела постоять за себя и дать сдачи заносчивому чванству. Поэтому ее никто не трогал, и она жила прекрасно.
Но при всем своем прямодушии, незлобии и доброте, не находившей унижения ни в какой услуге ближнему, Катерина Астафьевна была, однако, очень горда. Не любя жеманства и всякой сентиментальности, она не переносила невежества, нахальства, заносчивости и фанфаронства, и Боже сохрани, чтобы кто-нибудь попытался третировать ее ниже того, как она сама себя ставила; она отделывала за такие вещи так, что человек этого потом во всю жизнь не позабывал.
Солдаты, со свойственною им отличною меткостью определений, говорили про Катерину Астафьевну, что она не живет по пословице: «хоть горшком меня зови, да не ставь только к жару», а что она наблюдает другую пословицу: «хоть полы мною мой, но не называй меня тряпкой».
Это было совершенно верное и мастерское определение характера Катерины Астафьевны, и в силу этого-то самого характера столь терпеливая во всех нуждах и лишениях подруга майора не стерпела, когда при перемене полкового командира вновь вступивший в командование полковник, из старых товарищей Форова по военной академии, не пригласил ее на полковой бал, куда были позваны жены всех семейных офицеров.
Катерина Астафьевна горячо приняла к сердцу эту обиду и, не укоряя Форова, поставившего ее в такое положение, велела денщику стащить с чердака свой старый чемодан и начала укладывать свои немудрые пожитки.
Хотела ли она расстаться с майором и куда-нибудь уехать? Это осталось ее тайной; но майор, увидев эти сборы, тотчас же надел мундир и отправился к полковому командиру с просьбой об отставке.
На вопрос удивленного полковника: зачем Форов так неожиданно покидает службу? – Филетер Иванович резко отвечал, что он «с подлецами служить не может».
– Что это значит? – громко и сердито вскрикнул на него полковой командир.
– Ничего больше, как то, что я не хочу служить с тем, кто способен обижать женщину, и прошу вас сделать распоряжение об увольнении меня в отставку. А если вам угодно со мною стреляться, так я готов с моим удовольствием.
Полковой командир не захотел затевать «истории» с Филетером Ивановичем на первых порах своего командирства, и майор Форов благополучно вылетел в отставку.
С Катериной Астафьевной у Форова не было никаких объяснений: они совершенно освоились с манерой жить, ничего друг другу не ставя на вид и не внушая, но в совершенстве понимая один другого без всяких разговоров.
Вскоре за сим Катерина Астафьевна сдала плачущим солдатам все хранившиеся у нее на руках их собственные деньги, а затем майор распростился со своим батальоном, сел с своею подругой в рогожную кибитку и поехал.
За заставой ждал их сюрприз: в темной луговине, у моста, стояла куча солдат, которые, при приближении майорской кибитки, сняли шапки и зарыдали.
Майор, натолкнувшись на эту засаду, задергался и засуетился.
– Чего? чего, дурачье, высыпали? а? Пошли назад! Вас вот палками за это взлупят! – закричал он, стараясь в зычном окрике скрыть дрожание голоса, изменявшего ему от слез, поднимавшихся к горлу.
Солдаты плакали; Катерина Астафьевна тоже плакала и, развязав за спиной майора кошелочку с яблоками, печеными яйцами и пирогами, заготовленными на дорогу, стала бросать эту провизию солдатам, которые сию же минуту обсыпали кибитку, нахлынули к ней и начали ловить и целовать ее руки.
– Фу, пусто вам будь! – воскликнул майор, – вы, канальи, этак просто задавите! – И он, выскочив из кибитки, скомандовал к кабаку, купил ведро водки, распил ее со старыми товарищами и наказал им служить верой и правдой и слушаться начальства, дал старшему из своего скудного кошелька десять рублей и сел в повозку; но, садясь, он почувствовал в ногах у себя что-то теплое и мягкое, живое и слегка визжащее.
– Стой! Что это такое тут возится? – запытал удивленный майор.
– Драдедам, ваше высокоблагородие, – конфузливо отвечал ему шепотом ближе других стоявший к нему солдатик.
Майор выразил изумление. «Драдедам» было не что иное как превосходная лягавая собака чистейшей, столь редкой ныне маклофской породы. Собака эта, составлявшая предмет всеобщей зависти, принадлежала полицеймейстеру города, из которого уезжал майор. Эту собаку, имевшую кличку Трафадан и переименованную солдатами в «Драдедама», полицеймейстер ценил и берег как зеницу ока. Родовитого пса этого сторожила вся полиция гораздо бдительнее, чем всю остальную собственность целого города, и вдруг этот редкий пес, этот Драдедам, со стиснутою ремнем мордой и завязанный в рединный мешок, является в ногах, в кибитке отъезжающего майора!
– Ребята! Что же вы это, с ума, что ли, сошли, что бы меня с краденой собакой из полка выпроваживать? Кто вас этому научил? – заговорил майор.
– Никто, ваше высокоблагородие, мы по своему усердию вас награждаем.
– Чудовый кобель, ваше высокоблагородие! – подхватывали другие.
– Берите, берите, ваше высокоблагородие: мы вам жертвуем Драдедашку! – вскрикивали третьи. – Пошел, братец ямщик, пошел, пошел! И солдатики загагайкали на лошадей и замахали руками.
– Стойте, дураки: разве благородно нам воровскую собаку увезть?
– Эх, ваше высокоблагородие! Отец вы наш, командирша-матушка: да что вам на это глядеть? Да разве вы похожи на благородных? Ну, ну! Эх вы, голубчики! Пошел, ямщик, пошел, пошел!
И по тройке со всех сторон захлестали сломанные с придорожных ракит прутья; лошади рванулись и понеслись, не чуя удерживавших их вожжей.
А вслед еще долго слышались подгонные крики: «Ну, ну! Валяй, валяй! ребята! Прощайте, наш отец с матерью!.. Прощай, Драдедашка!»
Под эти крики едва державшийся на облучке ямщик и отчаявшиеся в своем благополучии майор и Катерина Астафьевна и визжавший в мешке Драдедам во мгновение ока долетели на перепуганной тройке до крыльца следующей почтовой станции, где привычные кони сразу стали.
Здесь майор хотел сейчас же высвободить из мешка и отпустить назад полученную им «в награду» краденую полицеймейстерскую собаку, как ямщик подступил к нему с советом этого не делать.
– Все единственно это, – заговорил он, – пусть уж она лучше пропадет, ваше высокоблагородие, а только тут не вытаскивайте; смотритель увидит, все разбрешет, и кавалерам за это достанется.
– И то правда! – смекнул майор и добавил: – А ты же, канальЯд разве не расскажешь?
– Да мне что ж казать? У меня у самого братья в солдатах есть.
– Ну что ж, что братья твои в солдатах служа.т?
– А должны же мы хороших начальников почитать. Вишь вон, что сказали, что вы, баят, на благородного-то не похожи.
Майор дал ямщику полтину и покатил далее с Катериной Астафьевной и с Драдедамом, которого оба они стали с той поры любить и холить, как за достоинство этой доброй и умной собаки, так и за то, что она была для них воспоминанием такого оригинального и теплого прощанья с простосердечными друзьями.
Глава девятнадцатая
О тех же самых
Прибыв в город, где у Катерины Астафьевны был известный нам маленький домик с наглухо забитыми воротами, изгнанный майор и его подруга водворились здесь вместе с Драдедамом. Прошел год, два и три, а они по-прежнему жили все в тех же неоформленных отношениях, и очень возможно, что дожили бы в них и до смерти, если бы некоторая невинная хитрость и некоторая благоразумная глупость не поставила эту оригинальную чету в законное соотношение.
Филетер Форов, выйдя в отставку и водворясь среди родства Катерины Астафьевны, сначала был предметом некоторого недоброжелательства и косых взглядов со стороны Ларисиной матери; да и сама «Пара, подрастая, стала смущаться по поводу отношений тетки к Форову; но Филетер Иванович не обращал на это внимания. Майор Филетер Иванович не искал ни друзей, ни приятелей: он повторял на все свое любимое „наплевать“, лежебочествовал, слегка попивал, читал с утра до поздней ночи и порой ругал все силы, господствия, начальства и власти.
Но Катерину Астафьевну это сокрушало, и сокрушало в одном отношении. Она боялась за душу Форова и всегда лелеяла заветную мечту «привести его к Богу».
Эта мысль в первый раз сверкнула в ее голове, когда принесенный в госпиталь раненый майор пришел в себя и, поведя глазами, остановил их на чепце Катерины Астафьевны и зашевелил губами.
– Что вам: верно, желаете батюшку позвать? – участливо спросила она раненого.
– Совсем нет; а я хочу выплюнуть, – отвечал Форов, отделя опухшим языком от поднебесья сгусток запекшейся крови.
– Вы не веруете в Бога? – грустно вопросила религиозная Катерина Астафьевна.
Майор качнул утвердительно головой.
– Ах, это ужасное несчастие!
И с тех пор она начала нежно за ним ухаживать и положила в сердце своем надежду «привести его к Богу»; но это ей никогда не удавалось и не удалось до сих пор.
Во все время службы майора в полку она не без труда достигла только одного, чтобы майор не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок в разговорах она не могла, и радовалась лишь тому, что он подобных выходок не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился, и целовал крест. По удалении же в свой городок, подруга майора, возобновив дружеские связи с Синтяниной, открыла ей свои заботы насчет обращения Форова и была несказанно рада, замечая, что Филетер Иванович, что называется, полюбил генеральшу.
– Нравится она тебе, моя Сашурочка-то? – говорила Катерина Астафьевна, заглядывая в глаза майору.
– Прекрасная женщина, – отвечал Форов.
– А ведь что ее делает такою прекрасною женщиной?
– Что? Я не знаю что: так, хорошая зародилась.
– Нет; она христианка.
– Ну да, рассказывай! Будто нет богомольных подлецов, точно так же, как и подлецов не молящихся?
И майор отходил от жены с явным нежеланием продолжать подобные разговоры.
Затем он сошелся у той же Синтяниной с отцом Евангелом и заспорил было на свои любимые темы о несообразности вещественного поста, о словесной молитве, о священстве, которое он называл «сословием духовных адвокатов»; но начитанный и либеральный Евангел шутя оконфузил майора и шутя успокоил его словами, что «не ядый о Господе не ест, ибо лишает себя для Бога, и ядый о Господе ест, ибо вкушая хвалит Бога».
Форов сказал:
– Если так, то не о чем спорить. Впрочем, я в этом и не знаток.
– А в чем же вы по этой части великий знаток?
– В чем? В том, что ясно разумом постигаю моим.
– Например-с?
– Например, я постигаю, что никакой всемогущий опекун в дела здешнего мира не мешается.
– Так-с. Это вы разумом постигли?
– Да, разумеется, потому что иначе разве могли бы быть такие несправедливости, видя которые у всякого мало-мальски честного человека все кишки в брюхе от негодования вертятся.
– А мы можем ли постигать, что справедливо и что несправедливо?
– Вот тебе на еще! Конечно, можем, потому что мы факт видим.
– А факт-то иногда совсем не то выражает, что оно значит.
– Темно.
– А вот я вас сейчас в этом просвещу, если угодно.
– Сделайте милость.
– Извольте-с. Положим, что есть на свете мать, добрая, предобрая женщина, которая мухи не обидит. Допускаете вы, что может быть на свете такая женщина?
– Ну-с, допускаю: вот моя Торочка такая.
– Ну-с, прекрасно! Теперь допустим, что у Катерины Астафьевны есть дитя.
– Не могу этого допустить, потому что она уже не в таких летах, чтобы детей иметь.
– Ну, все равно: допустим это как предположение.
– Зачем же допускать нелепые предположения. Евангел улыбнулся и сказал:
– Вы мелочный человек: вас занимает процесс спора, а не искомое; но все равно-с. Извольте, ну нет у нее ребенка, так у нее есть вот собака Драдедам, а этот Драдедам пользуется ее вниманием, которого он почему-нибудь заслуживает.
– Допускаю.
– Теперь-с, если б этот Драдедам был болен и ему нужно было дать мяса, а купить его негде.
– Ну-с?
– Вот Катерина Астафьевна берет ножик и режет голову курице и варит из нее Драдедаму похлебку: справедливо это или нет?
– Справедливо, потому что Драдедам благороднейшее создание.
– Так-с: а курица, которой отрезали голову, непременно думала, что с нею поступали ужасно несправедливо.
– Что же вы этим доказали?
– То, что факт жестокости тут есть: курица убита, – это для нее жестоко и с ее куриной точки зрения несправедливо, а между тем вы сами, существо гораздо высшее и, умнейшее курицы, нашли все это справедливым.
– Гм!
– Да, так-с. Есть будто факт жестокосердия, но и его нет.
– Ну уж этого совсем не понимаю: и оно есть, и его нет.
– Да нет-с ее, жестокости, нет, ибо Катерина Астафьевна остается столь же доброю после накормления курицей Драдедама, как была до сего случая и во время сего случая. Вот вам – есть факт жестокости и несправедливости, а он вовсе не значит того, чем кажется. Теперь возражайте!
– Я не хочу вам возражать, – отвечал, подумав, Форов.
– А почему, спрошу?
– Почему?.. потому что я в этом не силен, а вы много над этим думали и имеете начитанность и можете меня сбить, чего я отнюдь не желаю.
– Почему же вы не желаете прийти к какой-нибудь истине и разубедиться в заблуждении?
– Так, не желаю, потому что не хочу забивать себе и без того темные памороки этою путаницей.
– Памороки не хотите забивать? Гм! Нет-с, это не потому.
– А почему же?
Евангел снова улыбнулся и, сжав легонько руку майора немножко пониже локтя, ласково проговорил:
– Вы потому не хотите об этом говорить и думать как следует, что души вашей коснулось святое сомнение в справедливости рутины безверия! И посмотрите зато сюда!
С этим отец Евангел, подвинув слегка майора к себе, показал ему через дверь другой комнаты, – как Катерина Астафьевна, слышавшая весь их разговор, вдруг упала на колени и, протянув руки к освященному лампадой образнику, плакала радостными и благодарными слезами.
– Эти слезы с неба, – шепнул Евангел.
– Бабье, ото всего плачут, – сухо отвечал, отворачиваясь, майор. Но веселый Евангел вдруг смутился и, взяв майора за руку, тем же добродушным тоном проговорил:
– Бабье-с? Вы сказали бабье?.. Это недостойно вашей образованности… Женщины – это прелесть! Они наши мироносицы [173]: без их слез этот злой мир заскоруз бы-с!
– Вы диалектик.
– Да-с: я диалектик; а вы баба, ибо боитесь свободомыслия и бежите чистого чувства, женской слезой пробужденного. Что-с? Ха-ха-ха… Да вы ничего, не робейте: это ведь проходит!
Глава двадцатая
Еще о них же
На другой день после этой беседы, происходившей задолго пред теми событиями, с которых мы начали свое повествование, майор Форов, часу в десятом утра, пришел пешком к отцу Евангелу и сказал, что он ему очень понравился.
– Неужели? – отвечал веселый священник. – Что ж, это прекрасно:
это значит, мы честные люди, да!.. а жены у нас с вами еще лучше нас самих. Я вам вот сейчас и покажу мою жену: она гораздо лучше меня. Паинька! Паинька! Паинька! – закричал отец Евангел, удерживая за руку майора и засматривая в дверь соседнего покоя.
– Чего тебе нужно, Паинька? – послышался оттуда звонкий, симпатический, молодой голос.
– «Паинька», это она меня так зовет, – объяснил майору Евангел. – Мы привыкли друг на друга все «ты паинька» да «ты паинька», да так уж свои имена совсем и позабыли… Да иди же сюда, Паинька! – возвысил он несколько нетерпеливо свой голос.
В дверях показалась небольшая и довольно худенькая, несколько нестройно сложенная молодая женщина с очень добрыми большими коричневыми глазами и тоненькими колечками темных волос на висках.
Она была одета в светлое ситцевое платье и держала в одной руке полоскательную фарфоровую чашку с обваренным миндалем, который обчищала другою, свободною рукой.
– Ну что ты здесь, Паинька? Какой ты беспокойный, что отрываешь меня без толку? – заговорила она, ласково глядя на мужа и на майора.
– Как без толку, когда гость пришел.
– Ну так что же гость пришел? Они к нам часто будут ходить.
– Превосходно сказано, – воскликнул Форов. – Буду-с.
– Да; она у меня преумная, эта Пайка, – молвил, слегка обнимая жену, Евангел.
– Ну вот уж и умная! Вы ему не верьте: я в лесу выросла, верее молилась и пню поклонилася, – так откуда я умная буду?
– Нет; вы ей не верьте: она преумная, – уверял, смеясь и тряся майора за руку, Евангел. – Она вдруг иногда, знаете, такое скажет, что только рот разинешь. А они, Паинька, в Бога изволят не веровать, – обратился он, указывая жене на майора.
– Ну так что же такое: они после поверят.
– Видите, как рассуждает!
– Да что ж ты надо мной смеешься? Разумеется, что не всем в одно время верить. Ведь они добрые?
– Ну так что же, что добрый? А как он в царстве небесном будет? Его не пустят.
– Нет, пустят.
– Извольте вы с ней спорить! – рассмеялся Евангел. – Я тебе, Пайка, говорю: его к верующим не пустят; тебе, попадье, нельзя этого не знать.
– Ну, его к неверующим пустят.
– Видите, видите, какая бедовая моя Пайка! У-у-у-х, с ядовитостью женщина! – продолжал он, тихонько, с нежностью и восторгом трогая жену за ее свежий раздвоившийся подбородок, и в то же время, оборотясь к майору, добавил: – Ужасно хитрая-с! Ужасно! Один я ее только постигаю, а вы о ней если сделаете заключение по этому первому свиданию, так непременно ошибетесь.
– Да я их совсем и не в первый раз вижу, – перебила его попадья, перемывая в той же полоскательной чашке свой миндаль. – Я их уже видела на висленевском дворе, и мы кланялись.
– Не помню-с, – отвечал майор, с дюбовию артиста разглядывая это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на свете.
– Как же не помните, – толковала попадья, – вы еще шли с супругой… или кто она вам доводится, Катерина-то Астафьевна?.. Да! вы шли по двору, а мы с генеральшей Александрой Ивановной сидели под окном, вишни чистили и вам кланялись.
– Не помню-с.
– Как же-с, а я помню: вы вот теперь в штанах, а тогда были в подштанах.
– Как в подштанах-с? – изумился майор.
– Так, в этаких в белых, со штрифами.
Майор засмеялся, а отец Евангел, хохоча, ударяя себя ладонями по коленам, восклицал:
– Ах, Паинька! Паинька! проговорились вы, прелесть моя, проговорились! Попадья слегка вспыхнула и хотела возражать мужу, но как тот махал на нее руками и кричал: «т-с, т-с, т-с! молчи, Пайка, молчи, а то хуже скажешь», то она быстро выбежала вон и начала хлопотать о закуске.
– Какая чудесная женщина! – сказал, глядя вслед ей, майор.
– То есть превосходнейшая-с, а не только чудесная, – согласился с ним Евангел. – Видите, всех хочет в царство небесное поместить: мы будем в своем царстве небесном, а вы в своем.
Евангел расхохотался.
– Вы давно женаты? – спросил майор.
– Семь лет женат, да-с, семь лет, но в том числе она три года была в гусара влюблена, а, однако, еще я всякий день в ней открываю новые достоинства.
– Гм!.. а в гусара-таки была влюблена?
– Ужасно-с! Каких это ей, бедненькой, мук стоило, если бы вы знали! Я ей студентом нравился, а в рясе разонравился, потому что они очень танцы любили, да! А тут гусары пришли, ну, шнурочки, усики, глазки… Она, бедняжка, одним и пленилась… Иссохла вся, до горловой чахотки чуть не дошла, и все у меня на груди плакала. «Зачем, – бывало, говорит, – Паинька, я не могу тебя любить, как я его люблю?»
– Ну, а вы же что?
– Стыдно сказать, право.
– Однако же?
– Да что-с? сижу бывало, глажу ее по головке да и реву вместе с нею. И даже что-с? – продолжал он, понизив голос и отводя майора к окну. – Я уже раз совсем порешил: уйди, говорю, коли со мной так жить тяжело; но она, услыхав от меня об этом, разрыдалась и вдруг улыбается: «Нет, – говорит, – Паинька, я никуда не хочу: я после этого теперь опять тебя больше люблю». Она влюбчива, да-с. Это один, один ее порок: восторженна и в восторге сейчас влюбляется.
– Однако же, черт возьми, позвольте мне вас уважать! – закричал зычно майор.
– Нет-с; это ее надо за это уважать: скудельный сосуд, а совладала с собою, и все для меня!.. А вот и она, Паинька, а что же, душка, водочки-то? – вопросил он входящую жену, увидев, что на подносе, который она несла, не было ни графина, ни рюмки.
– А кто же станет водку пить?
– А вот они, Филетер Иванович.
– Вы пьете разве? – отнеслась попадья к майору и, получив от него короткий, но утвердительный ответ, принесла графин и рюмку и, поставив их на стол, сказала:
– Не хорошо, кто пьет вино.
– Отчего-с? – спросил, принимаясь за рюмку, майор.
– Так… мысли дурные от вина приходят.
– Ну, мне не приходят.
– Как не приходят; а вон вы почему же до сих пор не женитесь? Майор перестал закусывать и с удивлением смотрел на сидевшую у стола с подпертым на руку подбородочком попадью, но ту это нимало не смутило, и она спокойно продолжала:
– Что вы на меня так смотрите-то? Разве же это хорошо так женщину конфузить?
– Послушайте, моя милая! – ласково заговорил с ней майор, но она его тотчас же перебила.
Филетер Форов, выйдя в отставку и водворясь среди родства Катерины Астафьевны, сначала был предметом некоторого недоброжелательства и косых взглядов со стороны Ларисиной матери; да и сама «Пара, подрастая, стала смущаться по поводу отношений тетки к Форову; но Филетер Иванович не обращал на это внимания. Майор Филетер Иванович не искал ни друзей, ни приятелей: он повторял на все свое любимое „наплевать“, лежебочествовал, слегка попивал, читал с утра до поздней ночи и порой ругал все силы, господствия, начальства и власти.
Но Катерину Астафьевну это сокрушало, и сокрушало в одном отношении. Она боялась за душу Форова и всегда лелеяла заветную мечту «привести его к Богу».
Эта мысль в первый раз сверкнула в ее голове, когда принесенный в госпиталь раненый майор пришел в себя и, поведя глазами, остановил их на чепце Катерины Астафьевны и зашевелил губами.
– Что вам: верно, желаете батюшку позвать? – участливо спросила она раненого.
– Совсем нет; а я хочу выплюнуть, – отвечал Форов, отделя опухшим языком от поднебесья сгусток запекшейся крови.
– Вы не веруете в Бога? – грустно вопросила религиозная Катерина Астафьевна.
Майор качнул утвердительно головой.
– Ах, это ужасное несчастие!
И с тех пор она начала нежно за ним ухаживать и положила в сердце своем надежду «привести его к Богу»; но это ей никогда не удавалось и не удалось до сих пор.
Во все время службы майора в полку она не без труда достигла только одного, чтобы майор не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок в разговорах она не могла, и радовалась лишь тому, что он подобных выходок не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился, и целовал крест. По удалении же в свой городок, подруга майора, возобновив дружеские связи с Синтяниной, открыла ей свои заботы насчет обращения Форова и была несказанно рада, замечая, что Филетер Иванович, что называется, полюбил генеральшу.
– Нравится она тебе, моя Сашурочка-то? – говорила Катерина Астафьевна, заглядывая в глаза майору.
– Прекрасная женщина, – отвечал Форов.
– А ведь что ее делает такою прекрасною женщиной?
– Что? Я не знаю что: так, хорошая зародилась.
– Нет; она христианка.
– Ну да, рассказывай! Будто нет богомольных подлецов, точно так же, как и подлецов не молящихся?
И майор отходил от жены с явным нежеланием продолжать подобные разговоры.
Затем он сошелся у той же Синтяниной с отцом Евангелом и заспорил было на свои любимые темы о несообразности вещественного поста, о словесной молитве, о священстве, которое он называл «сословием духовных адвокатов»; но начитанный и либеральный Евангел шутя оконфузил майора и шутя успокоил его словами, что «не ядый о Господе не ест, ибо лишает себя для Бога, и ядый о Господе ест, ибо вкушая хвалит Бога».
Форов сказал:
– Если так, то не о чем спорить. Впрочем, я в этом и не знаток.
– А в чем же вы по этой части великий знаток?
– В чем? В том, что ясно разумом постигаю моим.
– Например-с?
– Например, я постигаю, что никакой всемогущий опекун в дела здешнего мира не мешается.
– Так-с. Это вы разумом постигли?
– Да, разумеется, потому что иначе разве могли бы быть такие несправедливости, видя которые у всякого мало-мальски честного человека все кишки в брюхе от негодования вертятся.
– А мы можем ли постигать, что справедливо и что несправедливо?
– Вот тебе на еще! Конечно, можем, потому что мы факт видим.
– А факт-то иногда совсем не то выражает, что оно значит.
– Темно.
– А вот я вас сейчас в этом просвещу, если угодно.
– Сделайте милость.
– Извольте-с. Положим, что есть на свете мать, добрая, предобрая женщина, которая мухи не обидит. Допускаете вы, что может быть на свете такая женщина?
– Ну-с, допускаю: вот моя Торочка такая.
– Ну-с, прекрасно! Теперь допустим, что у Катерины Астафьевны есть дитя.
– Не могу этого допустить, потому что она уже не в таких летах, чтобы детей иметь.
– Ну, все равно: допустим это как предположение.
– Зачем же допускать нелепые предположения. Евангел улыбнулся и сказал:
– Вы мелочный человек: вас занимает процесс спора, а не искомое; но все равно-с. Извольте, ну нет у нее ребенка, так у нее есть вот собака Драдедам, а этот Драдедам пользуется ее вниманием, которого он почему-нибудь заслуживает.
– Допускаю.
– Теперь-с, если б этот Драдедам был болен и ему нужно было дать мяса, а купить его негде.
– Ну-с?
– Вот Катерина Астафьевна берет ножик и режет голову курице и варит из нее Драдедаму похлебку: справедливо это или нет?
– Справедливо, потому что Драдедам благороднейшее создание.
– Так-с: а курица, которой отрезали голову, непременно думала, что с нею поступали ужасно несправедливо.
– Что же вы этим доказали?
– То, что факт жестокости тут есть: курица убита, – это для нее жестоко и с ее куриной точки зрения несправедливо, а между тем вы сами, существо гораздо высшее и, умнейшее курицы, нашли все это справедливым.
– Гм!
– Да, так-с. Есть будто факт жестокосердия, но и его нет.
– Ну уж этого совсем не понимаю: и оно есть, и его нет.
– Да нет-с ее, жестокости, нет, ибо Катерина Астафьевна остается столь же доброю после накормления курицей Драдедама, как была до сего случая и во время сего случая. Вот вам – есть факт жестокости и несправедливости, а он вовсе не значит того, чем кажется. Теперь возражайте!
– Я не хочу вам возражать, – отвечал, подумав, Форов.
– А почему, спрошу?
– Почему?.. потому что я в этом не силен, а вы много над этим думали и имеете начитанность и можете меня сбить, чего я отнюдь не желаю.
– Почему же вы не желаете прийти к какой-нибудь истине и разубедиться в заблуждении?
– Так, не желаю, потому что не хочу забивать себе и без того темные памороки этою путаницей.
– Памороки не хотите забивать? Гм! Нет-с, это не потому.
– А почему же?
Евангел снова улыбнулся и, сжав легонько руку майора немножко пониже локтя, ласково проговорил:
– Вы потому не хотите об этом говорить и думать как следует, что души вашей коснулось святое сомнение в справедливости рутины безверия! И посмотрите зато сюда!
С этим отец Евангел, подвинув слегка майора к себе, показал ему через дверь другой комнаты, – как Катерина Астафьевна, слышавшая весь их разговор, вдруг упала на колени и, протянув руки к освященному лампадой образнику, плакала радостными и благодарными слезами.
– Эти слезы с неба, – шепнул Евангел.
– Бабье, ото всего плачут, – сухо отвечал, отворачиваясь, майор. Но веселый Евангел вдруг смутился и, взяв майора за руку, тем же добродушным тоном проговорил:
– Бабье-с? Вы сказали бабье?.. Это недостойно вашей образованности… Женщины – это прелесть! Они наши мироносицы [173]: без их слез этот злой мир заскоруз бы-с!
– Вы диалектик.
– Да-с: я диалектик; а вы баба, ибо боитесь свободомыслия и бежите чистого чувства, женской слезой пробужденного. Что-с? Ха-ха-ха… Да вы ничего, не робейте: это ведь проходит!
Глава двадцатая
Еще о них же
На другой день после этой беседы, происходившей задолго пред теми событиями, с которых мы начали свое повествование, майор Форов, часу в десятом утра, пришел пешком к отцу Евангелу и сказал, что он ему очень понравился.
– Неужели? – отвечал веселый священник. – Что ж, это прекрасно:
это значит, мы честные люди, да!.. а жены у нас с вами еще лучше нас самих. Я вам вот сейчас и покажу мою жену: она гораздо лучше меня. Паинька! Паинька! Паинька! – закричал отец Евангел, удерживая за руку майора и засматривая в дверь соседнего покоя.
– Чего тебе нужно, Паинька? – послышался оттуда звонкий, симпатический, молодой голос.
– «Паинька», это она меня так зовет, – объяснил майору Евангел. – Мы привыкли друг на друга все «ты паинька» да «ты паинька», да так уж свои имена совсем и позабыли… Да иди же сюда, Паинька! – возвысил он несколько нетерпеливо свой голос.
В дверях показалась небольшая и довольно худенькая, несколько нестройно сложенная молодая женщина с очень добрыми большими коричневыми глазами и тоненькими колечками темных волос на висках.
Она была одета в светлое ситцевое платье и держала в одной руке полоскательную фарфоровую чашку с обваренным миндалем, который обчищала другою, свободною рукой.
– Ну что ты здесь, Паинька? Какой ты беспокойный, что отрываешь меня без толку? – заговорила она, ласково глядя на мужа и на майора.
– Как без толку, когда гость пришел.
– Ну так что же гость пришел? Они к нам часто будут ходить.
– Превосходно сказано, – воскликнул Форов. – Буду-с.
– Да; она у меня преумная, эта Пайка, – молвил, слегка обнимая жену, Евангел.
– Ну вот уж и умная! Вы ему не верьте: я в лесу выросла, верее молилась и пню поклонилася, – так откуда я умная буду?
– Нет; вы ей не верьте: она преумная, – уверял, смеясь и тряся майора за руку, Евангел. – Она вдруг иногда, знаете, такое скажет, что только рот разинешь. А они, Паинька, в Бога изволят не веровать, – обратился он, указывая жене на майора.
– Ну так что же такое: они после поверят.
– Видите, как рассуждает!
– Да что ж ты надо мной смеешься? Разумеется, что не всем в одно время верить. Ведь они добрые?
– Ну так что же, что добрый? А как он в царстве небесном будет? Его не пустят.
– Нет, пустят.
– Извольте вы с ней спорить! – рассмеялся Евангел. – Я тебе, Пайка, говорю: его к верующим не пустят; тебе, попадье, нельзя этого не знать.
– Ну, его к неверующим пустят.
– Видите, видите, какая бедовая моя Пайка! У-у-у-х, с ядовитостью женщина! – продолжал он, тихонько, с нежностью и восторгом трогая жену за ее свежий раздвоившийся подбородок, и в то же время, оборотясь к майору, добавил: – Ужасно хитрая-с! Ужасно! Один я ее только постигаю, а вы о ней если сделаете заключение по этому первому свиданию, так непременно ошибетесь.
– Да я их совсем и не в первый раз вижу, – перебила его попадья, перемывая в той же полоскательной чашке свой миндаль. – Я их уже видела на висленевском дворе, и мы кланялись.
– Не помню-с, – отвечал майор, с дюбовию артиста разглядывая это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на свете.
– Как же не помните, – толковала попадья, – вы еще шли с супругой… или кто она вам доводится, Катерина-то Астафьевна?.. Да! вы шли по двору, а мы с генеральшей Александрой Ивановной сидели под окном, вишни чистили и вам кланялись.
– Не помню-с.
– Как же-с, а я помню: вы вот теперь в штанах, а тогда были в подштанах.
– Как в подштанах-с? – изумился майор.
– Так, в этаких в белых, со штрифами.
Майор засмеялся, а отец Евангел, хохоча, ударяя себя ладонями по коленам, восклицал:
– Ах, Паинька! Паинька! проговорились вы, прелесть моя, проговорились! Попадья слегка вспыхнула и хотела возражать мужу, но как тот махал на нее руками и кричал: «т-с, т-с, т-с! молчи, Пайка, молчи, а то хуже скажешь», то она быстро выбежала вон и начала хлопотать о закуске.
– Какая чудесная женщина! – сказал, глядя вслед ей, майор.
– То есть превосходнейшая-с, а не только чудесная, – согласился с ним Евангел. – Видите, всех хочет в царство небесное поместить: мы будем в своем царстве небесном, а вы в своем.
Евангел расхохотался.
– Вы давно женаты? – спросил майор.
– Семь лет женат, да-с, семь лет, но в том числе она три года была в гусара влюблена, а, однако, еще я всякий день в ней открываю новые достоинства.
– Гм!.. а в гусара-таки была влюблена?
– Ужасно-с! Каких это ей, бедненькой, мук стоило, если бы вы знали! Я ей студентом нравился, а в рясе разонравился, потому что они очень танцы любили, да! А тут гусары пришли, ну, шнурочки, усики, глазки… Она, бедняжка, одним и пленилась… Иссохла вся, до горловой чахотки чуть не дошла, и все у меня на груди плакала. «Зачем, – бывало, говорит, – Паинька, я не могу тебя любить, как я его люблю?»
– Ну, а вы же что?
– Стыдно сказать, право.
– Однако же?
– Да что-с? сижу бывало, глажу ее по головке да и реву вместе с нею. И даже что-с? – продолжал он, понизив голос и отводя майора к окну. – Я уже раз совсем порешил: уйди, говорю, коли со мной так жить тяжело; но она, услыхав от меня об этом, разрыдалась и вдруг улыбается: «Нет, – говорит, – Паинька, я никуда не хочу: я после этого теперь опять тебя больше люблю». Она влюбчива, да-с. Это один, один ее порок: восторженна и в восторге сейчас влюбляется.
– Однако же, черт возьми, позвольте мне вас уважать! – закричал зычно майор.
– Нет-с; это ее надо за это уважать: скудельный сосуд, а совладала с собою, и все для меня!.. А вот и она, Паинька, а что же, душка, водочки-то? – вопросил он входящую жену, увидев, что на подносе, который она несла, не было ни графина, ни рюмки.
– А кто же станет водку пить?
– А вот они, Филетер Иванович.
– Вы пьете разве? – отнеслась попадья к майору и, получив от него короткий, но утвердительный ответ, принесла графин и рюмку и, поставив их на стол, сказала:
– Не хорошо, кто пьет вино.
– Отчего-с? – спросил, принимаясь за рюмку, майор.
– Так… мысли дурные от вина приходят.
– Ну, мне не приходят.
– Как не приходят; а вон вы почему же до сих пор не женитесь? Майор перестал закусывать и с удивлением смотрел на сидевшую у стола с подпертым на руку подбородочком попадью, но ту это нимало не смутило, и она спокойно продолжала:
– Что вы на меня так смотрите-то? Разве же это хорошо так женщину конфузить?
– Послушайте, моя милая! – ласково заговорил с ней майор, но она его тотчас же перебила.