Страница:
[23], а спокойное свидание у себя пред камином, в архалуке и туфлях, с заученною лекцией сомнительных достоинств о принципе свободы… Речь о свободе с тою, которая сама властна одушевить на всякую борьбу… Простите меня, но, мне кажется, нет нужды более доказывать, что значение женщины в так называемый «наш век» едва ли возвеличено тем, что ей, разжалованной царице, позволили быть работницей! Есть женщины, которые уже теперь недоверчиво относятся к такой эмансипации.
– Да, это правда, – вставила свое слово Лариса. Горданов взглянул на нее и, встретив ее взгляд, закончил:
– Как вам угодно, для живой женщины наедаться за труд не было, не есть ныне и никогда не будет задачею существования, и потому и в этом вопросе, – если это вопрос, – круг обойден, и просится нечто новое, это уже чувствуется.
– Однако же-с, закон этого-с еще как будто не предусматривает, того, что вы изволите говорить, – прозвучал генерал.
– Закон!.. Вы правы, ваше превосходительство, закон не предусматривает, но и в Англии не отменен закон, дозволяющий мужу продать неверную жену, а у нас зато есть учреждения, которые всегда доставляли защиту женщине, не стесняясь законом.
– Ага-с! ага! поняли наконец-то: и известные учреждения! Вот видите, когда поняли! – воскликнул генерал.
– Да этого нельзя и не понимать!
– Ага! ага! «нельзя не понимать»! Нет-с, не понимали. Закон! закон! твердили: все закон! А закон-то-с хорош-с тем, кто вырос на законе, как европейцы, а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.
Лариса бросила взгляд на Горданова и, видя, что он молчит, встала и попросила гостей к столу.
Ужин шел недолго, хотя состоял из нескольких блюд и начался супом с потрохами. Разговор десять раз завязывался, но не клеился, а Горданов упорно молчал: с его стороны был чистый расчет оставлять всех под впечатлением его недавних речей. Он оставался героем вечера.
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться в этот разговор охотников не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила:
– Не потому, батюшка, не ем, чтобы считала это грехом, а потому, что не столько на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.
Так ужин и кончился.
Встав из-за стола, Горданов тотчас же простился и зашел на минуту в кабинет Висленева только для того, чтобы раскурить сигару, но, заметив старинные эстампы, приостановился перед Фамарью и Иудою [24].
– Как это хорошо исполнено, – сказал он.
– Нет, это ничего, а ты вот взгляни-ка на этих коней, – позвал его к другой картине Висленев.
Горданов оглянулся.
– Недурны, – сказал он сквозь зубы, мельком взглянув на картинку.
– А которая тебе более нравится?
– Одна другой лучше.
– Ну, этого не бывает.
– Почему нет? твоя сестра и генеральша разве не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, – она дольше проскачет, – сказал он, показывая головкою тросточки на взнузданного бурого коня, – а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, – добавил он, зевнув. – Да вот еще что. Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином, что он едет для каких-то внушений в стороне, где мое имение, – вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ко это!
– А что ж, я, если хочешь, это улажу, но ловко ли только с ним-то?
– И прекрасно сделаешь: с ним-то и ловко! а того… что бишь такое я еще хотел тебе сказать?.. Да, вспомнил! Приходи ко мне завтра часу в одиннадцатом; съездим вместе к этому Подозерову.
– Хорошо.
– А что, твоя сестра за него уже просватана или нет?
– Что тако-ое? моя сестра просватана!.. На чем ты это основываешь?
– На гусиной печенке, которую она ловила для него в суповой чаше. Это значит, она знает его вкусы и собирается угождать им.
– Какой вздор! сестра, кажется, такой субъект, что она может положить ему на тарелку печенку, а тебе сердце. Горданов засмеялся.
– Чего ты смеешься?
– Не знаю, право, но мне почему-то всегда смешно, когда ты расхваливаешь твою сестру. А что касается до твоей генеральши, то скажу тебе, что она прелесть и баба мозговитая.
– А вот видишь ли, а ведь ты ошибаешься, она совсем не так умна, как тебе кажется. Она только бойка.
– Ну да; рассказывай ты! Нет, а ты рта-то с ней не разевай! Прощай, я совсем сплю.
Приятели пожали друг другу руки, и Висленев проводил Горданова до коляски, из которой тот сунул Иосафу Платоновичу два пальца и уехал.
На дворе было уже без четверти полночь. Горданов нетерпеливо понукал кучера, и наконец, увидав в окнах своего номера чуть заметный подслеповатый свет, выскочил из коляски, прежде чем она остановилась.
Глава седьмая
Глава восьмая
– Да, это правда, – вставила свое слово Лариса. Горданов взглянул на нее и, встретив ее взгляд, закончил:
– Как вам угодно, для живой женщины наедаться за труд не было, не есть ныне и никогда не будет задачею существования, и потому и в этом вопросе, – если это вопрос, – круг обойден, и просится нечто новое, это уже чувствуется.
– Однако же-с, закон этого-с еще как будто не предусматривает, того, что вы изволите говорить, – прозвучал генерал.
– Закон!.. Вы правы, ваше превосходительство, закон не предусматривает, но и в Англии не отменен закон, дозволяющий мужу продать неверную жену, а у нас зато есть учреждения, которые всегда доставляли защиту женщине, не стесняясь законом.
– Ага-с! ага! поняли наконец-то: и известные учреждения! Вот видите, когда поняли! – воскликнул генерал.
– Да этого нельзя и не понимать!
– Ага! ага! «нельзя не понимать»! Нет-с, не понимали. Закон! закон! твердили: все закон! А закон-то-с хорош-с тем, кто вырос на законе, как европейцы, а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.
Лариса бросила взгляд на Горданова и, видя, что он молчит, встала и попросила гостей к столу.
Ужин шел недолго, хотя состоял из нескольких блюд и начался супом с потрохами. Разговор десять раз завязывался, но не клеился, а Горданов упорно молчал: с его стороны был чистый расчет оставлять всех под впечатлением его недавних речей. Он оставался героем вечера.
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться в этот разговор охотников не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила:
– Не потому, батюшка, не ем, чтобы считала это грехом, а потому, что не столько на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.
Так ужин и кончился.
Встав из-за стола, Горданов тотчас же простился и зашел на минуту в кабинет Висленева только для того, чтобы раскурить сигару, но, заметив старинные эстампы, приостановился перед Фамарью и Иудою [24].
– Как это хорошо исполнено, – сказал он.
– Нет, это ничего, а ты вот взгляни-ка на этих коней, – позвал его к другой картине Висленев.
Горданов оглянулся.
– Недурны, – сказал он сквозь зубы, мельком взглянув на картинку.
– А которая тебе более нравится?
– Одна другой лучше.
– Ну, этого не бывает.
– Почему нет? твоя сестра и генеральша разве не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, – она дольше проскачет, – сказал он, показывая головкою тросточки на взнузданного бурого коня, – а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, – добавил он, зевнув. – Да вот еще что. Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином, что он едет для каких-то внушений в стороне, где мое имение, – вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ко это!
– А что ж, я, если хочешь, это улажу, но ловко ли только с ним-то?
– И прекрасно сделаешь: с ним-то и ловко! а того… что бишь такое я еще хотел тебе сказать?.. Да, вспомнил! Приходи ко мне завтра часу в одиннадцатом; съездим вместе к этому Подозерову.
– Хорошо.
– А что, твоя сестра за него уже просватана или нет?
– Что тако-ое? моя сестра просватана!.. На чем ты это основываешь?
– На гусиной печенке, которую она ловила для него в суповой чаше. Это значит, она знает его вкусы и собирается угождать им.
– Какой вздор! сестра, кажется, такой субъект, что она может положить ему на тарелку печенку, а тебе сердце. Горданов засмеялся.
– Чего ты смеешься?
– Не знаю, право, но мне почему-то всегда смешно, когда ты расхваливаешь твою сестру. А что касается до твоей генеральши, то скажу тебе, что она прелесть и баба мозговитая.
– А вот видишь ли, а ведь ты ошибаешься, она совсем не так умна, как тебе кажется. Она только бойка.
– Ну да; рассказывай ты! Нет, а ты рта-то с ней не разевай! Прощай, я совсем сплю.
Приятели пожали друг другу руки, и Висленев проводил Горданова до коляски, из которой тот сунул Иосафу Платоновичу два пальца и уехал.
На дворе было уже без четверти полночь. Горданов нетерпеливо понукал кучера, и наконец, увидав в окнах своего номера чуть заметный подслеповатый свет, выскочил из коляски, прежде чем она остановилась.
Глава седьмая
Не поняли, но объясняют
Проводив Горданова, Висленев возвратился назад в дом, насвистывая оперетку, и застал здесь уже все общество наготове разойтись: Подозеров, генерал и Филетер Иванович держали в руках фуражки, Александра Ивановна прощалась с Ларисой, а Катерина Астафьевна повязывалась пред зеркалом башлыком.
Иосаф Платонович хотел показать, что его эти сборы удивили.
– Господа! – воскликнул он, – куда же вы это?
– Домой-с, домой, – отвечал, протягивая ему руку, генерал.
– Что же это так рано и притом все вдруг?
– Вам спать пора, – отвечала ему, подавая на прощанье руку, генеральша Синтянина.
– И даже вы, тетушка, тоже уходите? – обратился он к Форовой, окончившей в эту минуту свой туалет.
– Муж меня, батюшка, берет, замуж вышла, не свой человек.
– Лара, уговори хоть ты, – обратился он к сестре.
– Alexandrine, погоди, – проговорила Лара.
– Мой друг… ты знаешь, у меня дома есть больная.
Александра Ивановна нагнулась к уху Ларисы и прошептала:
– Я и так поступаю нехорошо: Вера весь день очень беспокойна.
– Я больше не прошу, – ответила ей громко Лариса.
– Ну, делать нечего, прощайте, господа, – повторил Висленев, – но я во всяком случае надеюсь, что мы будем часто видеться. А как вам, Филетер Иванович, показался мой приятель Горданов? Не правда ли, умница?
– Да вы что же сами подсказываете? – возразил Форов.
– Я не подсказываю, я только так…
– Ну, уж теперь нечего «так»! прощайте.
– Нет, а ведь вправду умен? – допрашивал Висленев, удерживая за руку майора.
– Ну вот, не видала Москва таракана: экая редкость, – что умен!
– И резонен, на ветер не болтает.
– Это еще того дешевле. Нам его резоны все равно, что морю дождик, мы резоны-то и без него с прописей списывали, а вот он настоящую свою суть покажи!
– Пока вы его провожали, мы на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, – сказала почти на пороге генеральша. – Знаете, ваш друг, – если только он друг ваш, – привел нас всех к соглашению, между тем как все мы чувствуем, что с ним мы вовсе не согласны. Висленев засмеялся и сказал:
– Я это ему передам.
У своего крыльца Синтянина на минуту остановилась с Подозеровым и, удержав в своей руке руку, которую последний подал ей на прощанье, спросила его:
– Ну, а вам, Андрей Иванович, понравился этот барин?
– Не очень понравился, Александра Ивановна, – коротко отвечал Подозеров.
– Это значит, что он вам совсем не понравился. Я это, впрочем, видела и очень сожалела, что вы сегодня так убийственно скучны и молчаливы. Вы один могли бы ему отвечать, и вы-то и не сказали ни слова.
– К чему? – ответил Подозеров. – Он говорит красно. Да; они совсем довоспиталися: теперь уже не так легко открыть, кто под каким флагом везет какую контрабанду.
– Зачем же вы молчали? И вообще, что значит: целый день унылость, а к ночи сплин?
– Не знаю, скучно и сердце болит.
– А вы бы вот поучились у Горданова владеть собою! Удивительное самообладание!
– Ничего удивительного! Самообладанием отличается шулер, когда смотрит всем в глаза, чтобы не заметили, как он передергивает карту.
– Во всяком случае, господин Горданов мастерски владеет собою.
– И другими даже, – подтвердила Форова, целуя в лоб Синтянину. – Это, господа, не человек, а… кто его знает, кто он такой: его в ступе толки, он будет вокруг толкача бегать.
– А ваше мнение, Филетер Иванович, о новом госте какое?
– Пока не вложу перста моего [25]– ничего не знаю.
– Вы неисправимы, – промолвила генеральша и добавила: – Я рада бы с вами много говорить, да Вера нездорова; но одно вам скажу: по-моему, этот Горданов точно рефлектор, он все отражал и все соединял в фокусе, но что же он нам сказал?
– А ничего! – ответил Форов. – С пытливых дам и этого довольно.
– Ну, прощайте, – произнесла генеральша и, кивнув всем головою, пошла на крыльцо.
Форов втроем с женою и Подозеровым вышли за калитку и пошли по пустынной улице озаренного луной и спящего города.
Иосаф Платонович, выпроводив гостей, счел было-нужным поговорить с сестрой по сердцу и усадил ее в гостиной на диване, но, перекинувшись двумя-тремя фразами, почувствовал нежелание говорить и ударил отбой.
– Ну и слава Богу, что у тебя все хорошо, – сказал он. – Ты сколько же берешь нынче в год за дом с Синтяниных?
– Столько же, как и прежде, Жозеф.
– То есть, что же именно? Я ведь уже все это позабыл, сколько за все платилось.
– Они мне платят шестьсот рублей.
– Фуй, фуй, как дешево! Квартиры повсеместно ужасно вздорожали.
– Да? я, право, этого не знаю, Жозеф.
– Как же, Ларушка. По крайней мере у нас в Петербурге все стало черт знает как дорого. Ты напрасно не обратишь на это внимания.
– Но что же мне до этого?
– Как что тебе до этого, моя милая? Их превосходительства могли бы тебе теперь и подороже…
– Ах, полно, Бога ради, цена, которую они платят, мне ровесница. Синтянин, с тех пор как выехали Гриневичи, платит за этот дом шестьсот рублей, не я же стану набавлять на них… С какой стати?
– Как с какой стати? Все дорожает, а деньги дешевеют. Матушка наша, я помню, платила кухарке два рубля серебром в месяц, а мы теперь сколько платим?
– Пять.
– Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь за все втрое, а берешь то же самое, что и сто лет тому назад брала. Это невозможно. Я даже удивляюсь, как им самим это не совестно жить на старую цену, и если они этого не понимают, то я дам им это почувствовать.
– Нет, я прошу тебя, Жозеф, этого не делать! Во-первых, Синтянины небогаты, а во-вторых, у нас квартиры втрое и не вздорожали, в-третьих же, я дорожу Синтяниными, как хорошими постояльцами, и дружна с Alexandrine.
– Да; «дружба это ты!» когда нам это выгодно, – перебил, махнув рукой, Висленев.
– А в-четвертых… – проговорила и замялась на слове Лариса.
– В-четвертых, это не мое дело. Я с тобой согласен, часть свою я тебе уступил, и дом вполне твоя собственность, но ведь тебе же надо на что-нибудь и жить.
– Я и живу.
– Да, ты живешь мастерски, живешь чисто и прекрасно, – продолжал он, – но все-таки… быть посвободнее в гроше никогда не мешает. Конечно, я пред тобою много виноват…
– Ты виноват? Чем это? я не знаю.
– Ну, помнишь, ведь я обещал тебе, что я буду помогать, и даже определил тебе триста рублей в год, но мне, дружочек Лара, так не везетд, – добавил он, сжимая руку сестре, – мне так не везет, что даже одурь подчас взять готова! Тяжко наше переходное время! То принципы не идут в согласие с выгодами, то… ах, да уж лучше и не поднимать этого! Вообще тяжело человеку в наше переходное время.
– Вообще ты напоминаешь мне о том, Жозеф, о чем я давно позабыла.
– То есть, о чем же я тебе напоминаю?
– О твоем обещании, которое ты исполнять отнюдь не должен, потому что имеешь теперь уже свою семью, и о том, как живется человеку в наше переходное время. Я его ненавижу.
– Что же, разве ты перешла «переходы» и видишь пристанище? – пошутил Висленев, гладя сестру по руке и смотря ей в глаза.
– Пристанище в том: жить как живется.
– Ой, шутишь, сестренка!
– Нимало.
– Тебе всего ведь девятнадцать лет.
– Нет, через месяц двадцать.
– Пора бы тебе и замуж.
Лариса рассмеялась и отвечала:
– Не берут.
– Ой, лжешь ты, Лара, лжешь, чтобы тебя не брали! Ты хороша, как дери.
– Полно, пожалуйста.
– Ей-Богу! Ведь ты ослепительно хороша! Погляди-ка на меня! Фу ты, Господи! Что за глазищи: мрак и пламень, и сердце не камень.
– Камень, Иосаф, – отвечала, улыбаясь, Лара.
– Врешь, Ларка! Я тебя уже изловил.
– Ты изловил меня?.. На чем?
– На гусиной печенке.
Лариса выразила непритворное удивление.
– Не понимаешь? Полно, пожалуйста, притворяться! Нам, брат, Питер-то уже глаза повытер, мы всюду смотрим и всякую штуку замечаем. Ты зачем Подозерову полчаса целых искала в супе печенку?
– Ах, это-то… Подозерову!
И Лариса вспыхнула.
– Стыд не потерян, – сказал Иосаф Платонович, – но выбор особых похвал не заслуживает.
– Выбора нет.
– Что же это… Так?
– Именно так… ничего.
– Ну, я так и говорил.
– Ты так говорил?.. Кому и что так ты говорил?
– Нет, это так, пустяки. Горданов меня спрашивал, просватана ты или нет? Вот я говорю: «с какой стати?»
Висленев вздохнул, выпустил клуб сигарного дыма и, потеребя сестру за мизинец, проговорил:
– Покрепись, Ларушка, покрепись, подожди! У меня все это настраивается, и прежде Бог даст хорошенько подкуемся, а тогда уж для всех и во всех отношениях пойдет не та музыка. А теперь покуда прощай, – добавил он, вставая и целуя Ларису в лоб, а сам подумал про себя: «Тьфу, черт возьми, что это такое выходит! Хотел у ней попросить, а вместо того ей же еще наобещал».
Лариса молча пожала его руку.
– А мой портфель, который я тебе давеча отдал, у тебя? – спросил, простившись, Висленев.
– Нет; я положила его на твой стол в кабинете.
– Ай! зачем же ты это сделал так неосторожно?
– Но ведь он, слава Богу, цел?
– Да, это именно слава Богу; в нем сорок тысяч денег, и не моих еще вдобавок, а гордановских.
– Он так богат?
– Н… н… не столько богат, как тороват, он далеко пойдет. Это человек как раз по времени, по сезону. Меня, признаюсь, очень интересует, как он здесь, понравится ли?
– Я думаю.
– Нет; ведь его, дружок, надо знать так, как я его знаю; ведь это голова, это страшная голова!
– Он умен.
– Страшная голова!.. Прощай, сестра. И брат с сестрой еще раз простились и разошлись. Зала стемнела, и в дверях Ларисы щелкнул замок, повернутый ключом из ее спальни.
– Ключ! – прошептал, услыхав этот звук, Иосаф Платонович, стоя в раздумье над своим письменным столом, на котором горели две свечи и между ними лежал портфель.
– Ключ! – повторял он в раздумье и, взяв в руки портфель, повертел его, пожал, завел под его крышку костяной ножик, поштурфовал им во все стороны и, бросив с досады и ножик, и портфель, вошел в залу и постучал в двери сестриной спальни.
– Что тебе нужно, Жозеф? – отозвалась Лариса.
– К тебе, Лара, ходит какой-нибудь слесарь?
– Да, когда нужно, у Синтяниных есть слесарь солдат, – отвечала сквозь двери Лариса.
– Пошли за ним, пожалуйста, завтра он мне нужен.
– Хорошо. А кстати, Жозеф, ты завтра делаешь кому-нибудь визиты?
– Кому же, Лара?
– Бодростиной, например?
– Бодростиной! Зачем?
– Мы же с ней в родстве: она двоюродная сестра твоей жены, и она у меня бывает.
– Да, милый друг, мы с ней в родстве, но не в согласии, – проговорил, уходя, брат. – Прощай, Ларушка.
– Спокойной ночи, брат.
«Да, да, да, – мысленно проговорил себе Иосаф Платонович, остановившись на минуту пред темными стеклами балконной двери. – Да, и Бодростина, и Горданов, это все свойственники… Свойство и дружество!.. Нет, друзья и вправду, видно, хуже врагов. Ну, да еще посмотрим, кто кого? Старые охотники говорят, что в отчаянную минуту и заяц кусается, а я хоть и загнан, но еще не заяц».
Иосаф Платонович хотел показать, что его эти сборы удивили.
– Господа! – воскликнул он, – куда же вы это?
– Домой-с, домой, – отвечал, протягивая ему руку, генерал.
– Что же это так рано и притом все вдруг?
– Вам спать пора, – отвечала ему, подавая на прощанье руку, генеральша Синтянина.
– И даже вы, тетушка, тоже уходите? – обратился он к Форовой, окончившей в эту минуту свой туалет.
– Муж меня, батюшка, берет, замуж вышла, не свой человек.
– Лара, уговори хоть ты, – обратился он к сестре.
– Alexandrine, погоди, – проговорила Лара.
– Мой друг… ты знаешь, у меня дома есть больная.
Александра Ивановна нагнулась к уху Ларисы и прошептала:
– Я и так поступаю нехорошо: Вера весь день очень беспокойна.
– Я больше не прошу, – ответила ей громко Лариса.
– Ну, делать нечего, прощайте, господа, – повторил Висленев, – но я во всяком случае надеюсь, что мы будем часто видеться. А как вам, Филетер Иванович, показался мой приятель Горданов? Не правда ли, умница?
– Да вы что же сами подсказываете? – возразил Форов.
– Я не подсказываю, я только так…
– Ну, уж теперь нечего «так»! прощайте.
– Нет, а ведь вправду умен? – допрашивал Висленев, удерживая за руку майора.
– Ну вот, не видала Москва таракана: экая редкость, – что умен!
– И резонен, на ветер не болтает.
– Это еще того дешевле. Нам его резоны все равно, что морю дождик, мы резоны-то и без него с прописей списывали, а вот он настоящую свою суть покажи!
– Пока вы его провожали, мы на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, – сказала почти на пороге генеральша. – Знаете, ваш друг, – если только он друг ваш, – привел нас всех к соглашению, между тем как все мы чувствуем, что с ним мы вовсе не согласны. Висленев засмеялся и сказал:
– Я это ему передам.
У своего крыльца Синтянина на минуту остановилась с Подозеровым и, удержав в своей руке руку, которую последний подал ей на прощанье, спросила его:
– Ну, а вам, Андрей Иванович, понравился этот барин?
– Не очень понравился, Александра Ивановна, – коротко отвечал Подозеров.
– Это значит, что он вам совсем не понравился. Я это, впрочем, видела и очень сожалела, что вы сегодня так убийственно скучны и молчаливы. Вы один могли бы ему отвечать, и вы-то и не сказали ни слова.
– К чему? – ответил Подозеров. – Он говорит красно. Да; они совсем довоспиталися: теперь уже не так легко открыть, кто под каким флагом везет какую контрабанду.
– Зачем же вы молчали? И вообще, что значит: целый день унылость, а к ночи сплин?
– Не знаю, скучно и сердце болит.
– А вы бы вот поучились у Горданова владеть собою! Удивительное самообладание!
– Ничего удивительного! Самообладанием отличается шулер, когда смотрит всем в глаза, чтобы не заметили, как он передергивает карту.
– Во всяком случае, господин Горданов мастерски владеет собою.
– И другими даже, – подтвердила Форова, целуя в лоб Синтянину. – Это, господа, не человек, а… кто его знает, кто он такой: его в ступе толки, он будет вокруг толкача бегать.
– А ваше мнение, Филетер Иванович, о новом госте какое?
– Пока не вложу перста моего [25]– ничего не знаю.
– Вы неисправимы, – промолвила генеральша и добавила: – Я рада бы с вами много говорить, да Вера нездорова; но одно вам скажу: по-моему, этот Горданов точно рефлектор, он все отражал и все соединял в фокусе, но что же он нам сказал?
– А ничего! – ответил Форов. – С пытливых дам и этого довольно.
– Ну, прощайте, – произнесла генеральша и, кивнув всем головою, пошла на крыльцо.
Форов втроем с женою и Подозеровым вышли за калитку и пошли по пустынной улице озаренного луной и спящего города.
Иосаф Платонович, выпроводив гостей, счел было-нужным поговорить с сестрой по сердцу и усадил ее в гостиной на диване, но, перекинувшись двумя-тремя фразами, почувствовал нежелание говорить и ударил отбой.
– Ну и слава Богу, что у тебя все хорошо, – сказал он. – Ты сколько же берешь нынче в год за дом с Синтяниных?
– Столько же, как и прежде, Жозеф.
– То есть, что же именно? Я ведь уже все это позабыл, сколько за все платилось.
– Они мне платят шестьсот рублей.
– Фуй, фуй, как дешево! Квартиры повсеместно ужасно вздорожали.
– Да? я, право, этого не знаю, Жозеф.
– Как же, Ларушка. По крайней мере у нас в Петербурге все стало черт знает как дорого. Ты напрасно не обратишь на это внимания.
– Но что же мне до этого?
– Как что тебе до этого, моя милая? Их превосходительства могли бы тебе теперь и подороже…
– Ах, полно, Бога ради, цена, которую они платят, мне ровесница. Синтянин, с тех пор как выехали Гриневичи, платит за этот дом шестьсот рублей, не я же стану набавлять на них… С какой стати?
– Как с какой стати? Все дорожает, а деньги дешевеют. Матушка наша, я помню, платила кухарке два рубля серебром в месяц, а мы теперь сколько платим?
– Пять.
– Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь за все втрое, а берешь то же самое, что и сто лет тому назад брала. Это невозможно. Я даже удивляюсь, как им самим это не совестно жить на старую цену, и если они этого не понимают, то я дам им это почувствовать.
– Нет, я прошу тебя, Жозеф, этого не делать! Во-первых, Синтянины небогаты, а во-вторых, у нас квартиры втрое и не вздорожали, в-третьих же, я дорожу Синтяниными, как хорошими постояльцами, и дружна с Alexandrine.
– Да; «дружба это ты!» когда нам это выгодно, – перебил, махнув рукой, Висленев.
– А в-четвертых… – проговорила и замялась на слове Лариса.
– В-четвертых, это не мое дело. Я с тобой согласен, часть свою я тебе уступил, и дом вполне твоя собственность, но ведь тебе же надо на что-нибудь и жить.
– Я и живу.
– Да, ты живешь мастерски, живешь чисто и прекрасно, – продолжал он, – но все-таки… быть посвободнее в гроше никогда не мешает. Конечно, я пред тобою много виноват…
– Ты виноват? Чем это? я не знаю.
– Ну, помнишь, ведь я обещал тебе, что я буду помогать, и даже определил тебе триста рублей в год, но мне, дружочек Лара, так не везетд, – добавил он, сжимая руку сестре, – мне так не везет, что даже одурь подчас взять готова! Тяжко наше переходное время! То принципы не идут в согласие с выгодами, то… ах, да уж лучше и не поднимать этого! Вообще тяжело человеку в наше переходное время.
– Вообще ты напоминаешь мне о том, Жозеф, о чем я давно позабыла.
– То есть, о чем же я тебе напоминаю?
– О твоем обещании, которое ты исполнять отнюдь не должен, потому что имеешь теперь уже свою семью, и о том, как живется человеку в наше переходное время. Я его ненавижу.
– Что же, разве ты перешла «переходы» и видишь пристанище? – пошутил Висленев, гладя сестру по руке и смотря ей в глаза.
– Пристанище в том: жить как живется.
– Ой, шутишь, сестренка!
– Нимало.
– Тебе всего ведь девятнадцать лет.
– Нет, через месяц двадцать.
– Пора бы тебе и замуж.
Лариса рассмеялась и отвечала:
– Не берут.
– Ой, лжешь ты, Лара, лжешь, чтобы тебя не брали! Ты хороша, как дери.
– Полно, пожалуйста.
– Ей-Богу! Ведь ты ослепительно хороша! Погляди-ка на меня! Фу ты, Господи! Что за глазищи: мрак и пламень, и сердце не камень.
– Камень, Иосаф, – отвечала, улыбаясь, Лара.
– Врешь, Ларка! Я тебя уже изловил.
– Ты изловил меня?.. На чем?
– На гусиной печенке.
Лариса выразила непритворное удивление.
– Не понимаешь? Полно, пожалуйста, притворяться! Нам, брат, Питер-то уже глаза повытер, мы всюду смотрим и всякую штуку замечаем. Ты зачем Подозерову полчаса целых искала в супе печенку?
– Ах, это-то… Подозерову!
И Лариса вспыхнула.
– Стыд не потерян, – сказал Иосаф Платонович, – но выбор особых похвал не заслуживает.
– Выбора нет.
– Что же это… Так?
– Именно так… ничего.
– Ну, я так и говорил.
– Ты так говорил?.. Кому и что так ты говорил?
– Нет, это так, пустяки. Горданов меня спрашивал, просватана ты или нет? Вот я говорю: «с какой стати?»
Висленев вздохнул, выпустил клуб сигарного дыма и, потеребя сестру за мизинец, проговорил:
– Покрепись, Ларушка, покрепись, подожди! У меня все это настраивается, и прежде Бог даст хорошенько подкуемся, а тогда уж для всех и во всех отношениях пойдет не та музыка. А теперь покуда прощай, – добавил он, вставая и целуя Ларису в лоб, а сам подумал про себя: «Тьфу, черт возьми, что это такое выходит! Хотел у ней попросить, а вместо того ей же еще наобещал».
Лариса молча пожала его руку.
– А мой портфель, который я тебе давеча отдал, у тебя? – спросил, простившись, Висленев.
– Нет; я положила его на твой стол в кабинете.
– Ай! зачем же ты это сделал так неосторожно?
– Но ведь он, слава Богу, цел?
– Да, это именно слава Богу; в нем сорок тысяч денег, и не моих еще вдобавок, а гордановских.
– Он так богат?
– Н… н… не столько богат, как тороват, он далеко пойдет. Это человек как раз по времени, по сезону. Меня, признаюсь, очень интересует, как он здесь, понравится ли?
– Я думаю.
– Нет; ведь его, дружок, надо знать так, как я его знаю; ведь это голова, это страшная голова!
– Он умен.
– Страшная голова!.. Прощай, сестра. И брат с сестрой еще раз простились и разошлись. Зала стемнела, и в дверях Ларисы щелкнул замок, повернутый ключом из ее спальни.
– Ключ! – прошептал, услыхав этот звук, Иосаф Платонович, стоя в раздумье над своим письменным столом, на котором горели две свечи и между ними лежал портфель.
– Ключ! – повторял он в раздумье и, взяв в руки портфель, повертел его, пожал, завел под его крышку костяной ножик, поштурфовал им во все стороны и, бросив с досады и ножик, и портфель, вошел в залу и постучал в двери сестриной спальни.
– Что тебе нужно, Жозеф? – отозвалась Лариса.
– К тебе, Лара, ходит какой-нибудь слесарь?
– Да, когда нужно, у Синтяниных есть слесарь солдат, – отвечала сквозь двери Лариса.
– Пошли за ним, пожалуйста, завтра он мне нужен.
– Хорошо. А кстати, Жозеф, ты завтра делаешь кому-нибудь визиты?
– Кому же, Лара?
– Бодростиной, например?
– Бодростиной! Зачем?
– Мы же с ней в родстве: она двоюродная сестра твоей жены, и она у меня бывает.
– Да, милый друг, мы с ней в родстве, но не в согласии, – проговорил, уходя, брат. – Прощай, Ларушка.
– Спокойной ночи, брат.
«Да, да, да, – мысленно проговорил себе Иосаф Платонович, остановившись на минуту пред темными стеклами балконной двери. – Да, и Бодростина, и Горданов, это все свойственники… Свойство и дружество!.. Нет, друзья и вправду, видно, хуже врагов. Ну, да еще посмотрим, кто кого? Старые охотники говорят, что в отчаянную минуту и заяц кусается, а я хоть и загнан, но еще не заяц».
Глава восьмая
Из балета «Два вора»
[26]
Покойная ночь, которую все пожелали Висленеву, была неспокойная. Простясь с сестрой и возвратясь в свой кабинет, он заперся на ключ и начал быстро ходить взад и вперед. Думы его летели одна за другою толпами, словно он куда-то несся и обгонял кого-то на ретивой тройке, ему, очевидно, было сильно не по себе: его точил незримый червь, от которого нельзя уйти, как от самого себя.
– Весь я истормошился и изнемог, – говорил он себе. – Здесь как будто легче немного, в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они не будут знать, что я из себя сделал?.. Кто я и что я?.. Надо, надо спасаться! Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило за полдень, а я еще не доиграл ни одной… нет, нужна решимость… квит или двойной куш!
Висленев нетерпеливо сбросил пиджак и жилетку и уже хотел совсем раздеваться, но вместо того только завел руку за расстегнутый ворот рубашки и до до крови сжал себе ногтями кожу около сердца. Через несколько секунд он ослабил руку, подошел в раздумье к столу, взял перочинный ножик, открыл его и приставил к крышке портфеля.
«Раз – и все кончено, и все объяснится», – пробежало в его уме. – Но если тут действительно есть такие деньги? Если… Горданов не лгал, а говорил правду? Откуда он мог взять такие ценные бумаги? Это ложь… но, однако, какое же я имею право в нем сомневаться? Ведь во всех случаях до сих пор он меня выручал, а я его… и что же я выиграю оттого, если удостоверюсь, что он меня обманывает и хочет обмануть других? Я ничего не выигрываю. А если он действительно владеет верным средством выпутаться сам и меня выпутать, то я, обличив пред ним свое неверие, последним поклоном всю обедню себе испорчу. Нет!
Он быстрым движением бросил далеко от себя нож, задул свечи и, распахнув окно в сад, свесился туда по грудь и стал вдыхать свежий ночной воздух.
Ночь была тихая и теплая, по небу шли грядками слоистые облака и заслоняли луну. Дождь, не разошедшийся с вечера, не расходился вовсе. На усыпанной дорожке против окна Ларисиной комнаты лежали три полосы слабого света, пробивавшегося сквозь опущенные шторы.
«Сестра не спит еще, – подумал Висленев. – Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка… только никакого в ней направления нет… а вправду, черт возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление… мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствующее, а направление… это: день мой – век мой. Это все колеблется, переменяется и „мятется, и в своих перебиваниях, и в своих задачах. И что такое это наше направлениях? – Кто мы и что мы? Мы лезем не на свои места, не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем, что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак не более, на самом же деле теперь о себе хлопочет каждый… Горданов служил в Польше, а разве он любит Россию? Он потом учредил кассу ссуд на чужое имя, и драл и с живого и с мертвого, говоря, что это нужно для „общего дела“, но разве какое-нибудь общее дело видало его деньги? Он давал мне взаймы… но разве мое нынешнее положение при нем не то же самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя по канату? Я должен сидеть у него на закорках, потому что я должен… Прегадкий каламбур! Но мой Блонден рано или поздно полетит вниз головой… он не сдобрует, этот чудотворец, заживо творящий чудеса, и я с ним вместе сломаю себе шею… я это знаю, я это чувствую и предвижу. Здесь, в родительском доме, мне это ясно, до боли в глазах… мне словно кто-то шепчет здесь: «Кинь, брось его и оглянись назад…. А назади?..“
Ему в это мгновение показалось, что позади его кто-то дышит. Висленев быстро восклонился от окна и глянул назад. По полу, через всю переднюю, лежала чуть заметная полоса слабого света поползла через открытую дверь в темный кабинет и здесь терялась во тьме.
«Луна за облаком, откуда бы мог быть этот свет?» – подумал Висленев, тихо вышел в переднюю и вздрогнул.
Высокий фасад большого дома, занимаемого семейством Синтянина, был весь темен, но в одном окне стояла легкая, почти воздушная белая фигура, с лицом, ярко освещенным двумя свечами, которые горели у ней в обеих руках.
Это не была Александра Ивановна, это легкая, эфирная, полудетская фигура в белом, но не в белом платье обыкновенного покроя, а в чем-то вроде ряски монастырской белицы. Стоячий воротничок обхватывает тонкую, слабую шейку, детский стан словно повит пеленой, и широкие рукава до локтей открывают тонкие руки, озаренные трепетным светом горящих свеч. С головы на плечи вьются светлые русые кудри, и два черные острые глаза глядят точно не видя, а уста шевелятся.
«И что она делает, стоя со свечами у окна? – размышлял Висленев. – И главное, кто это такой: ребенок, женщина или, пожалуй, привидение… дух!.. Как это смешно! Кто ты? Мой ангел ли спаситель иль темный демон искуситель? [27]А вот и темно… Как странно у нее погас огонь! Я не видал, чтоб она задула свечи, а она точно сама с ними исчезла… Что это за явление такое? Завтра первым делом спрошу, что это за фея у них мерцает в ночи? Не призываюсь ли я вправду к покаянию? О, да, о, да, какая разница, если б я приехал сюда один, именно для одной сестры, или теперь?.. Мне тяжело здесь с демоном, на которого я возложил мои надежды. Сколько раз я думал прийти сюда как блудный сын, покаяться и жить как все они, их тихою, простою жизнью… Нет, все не хочется смириться, и надежда все лжет своим лепетом, да и нельзя: в наш век отсылают к самопомощи… Сам себе, говорят, помогай, то есть то же, что кради, что ли, если не за что взяться? Вот от этого и мошенников стало очень много. Фу, Господи, откуда и зачем опять является в окне это белое привидение! Что это?.. Обе руки накрест и свечи у ушей взмахнула… Нет ее… и холод возле сердца… Ну, однако, мои нервы с дороги воюют. Давно пора спать. Нечего думать о мистериях блудного сына, теперь уж настала пора ставить балет Два вора… Что?.. – и он вдруг вздрогнул при последнем слове и повторил в уме: «балет Два вора». – Ужасно!.. А вон окно-то в сад открыто о ею пору… Какая неосторожность! Сад кончается неогороженным обрывом над рекой… Вору ничего почти не стоит забраться в сад и… украсть портфель. – Висленев перешел назад в свой кабинет и остановился. – Так ничего невозможно сделать с такою нерешительностью… – соображал он, – «оттого мне никогда и не удавалось быть честным, что я всегда хотел быть честнее, чем следует, я всегда упускал хорошие случаи, а за дрянные брался… Горданов бы не раздумывал на моем месте обревизовать этот портфель, тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду… Отчего я не могу этого сделать? Низко?.. Перед кем? Кто может это узнать… Гораздо хуже: я хотел звать слесаря. Слесарь свидетель… Но самого себя стыдно. Сердце бьется! Но я ведь и не хочу ничего взять себе, это будет только хитрость, чтобы знать: есть у Горданова средства повести какие-то блестящие дела или все это вздор? Конечно, конечно; это простительно, даже это нравственно – разоблачать такое темное мошенничество! Иначе никогда на волю не выберешься… Где нож? Куда я его бросил! – шептал он, дрожа и блуждая взором по темной комнате. – Фу, как темно! Он, кажется, упал под кровать…»
Висленев начал шарить впотьмах руками по полу, но ножа не было.
– Какая глупость! Где спички?
Он начал осторожно шарить по столу, ища спичек, но и спичек тоже не было.
– Все не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!..
Однако же какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек… Что?.. С какой стати я сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и на столе нет спичек… Это оттого, что они, верно, у кровати.
Он, чуть касаясь ногами пола, пошел к кровати: здесь было еще темнее.
Опять надо было искать на ощупь, но Висленев, проводя руками по маленькому столику, вдруг неожиданно свалил на пол колокольчик, и с этим быстро бросился обутый и в панталонах в постель и закрылся с головой одеялом.
Его обливал пот и в то же время била лихорадка, в голове все путалось и плясало, сдавалось, что по комнате кто-то тихо ходит, стараясь не разбудить его.
– Не лучше ли дать знать, что я не крепко сплю и близок к пробуждению? – подумал Иосаф Платонович и притворно вздохнул сонным вздохом и, потянувшись, совлек с головы одеяло.
В жаркое лицо ему пахнула свежая струя, но в комнате было все тихо.
«Сестра притихла; или она вышла», – подумал он и ворохнулся посмелее. Конец спустившегося одеяла задел за лежавший на полу колокольчик, и тот, медленно дребезжа о края язычком, покатился по полу. Вот он описал полукруг и все стихло, и снова нигде ни дыхания, ни звука, и только слышно Висленеву, как крепко ударяет сердце в его груди; он слегка разомкнул ресницы и видит – темно.
– Весь я истормошился и изнемог, – говорил он себе. – Здесь как будто легче немного, в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они не будут знать, что я из себя сделал?.. Кто я и что я?.. Надо, надо спасаться! Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило за полдень, а я еще не доиграл ни одной… нет, нужна решимость… квит или двойной куш!
Висленев нетерпеливо сбросил пиджак и жилетку и уже хотел совсем раздеваться, но вместо того только завел руку за расстегнутый ворот рубашки и до до крови сжал себе ногтями кожу около сердца. Через несколько секунд он ослабил руку, подошел в раздумье к столу, взял перочинный ножик, открыл его и приставил к крышке портфеля.
«Раз – и все кончено, и все объяснится», – пробежало в его уме. – Но если тут действительно есть такие деньги? Если… Горданов не лгал, а говорил правду? Откуда он мог взять такие ценные бумаги? Это ложь… но, однако, какое же я имею право в нем сомневаться? Ведь во всех случаях до сих пор он меня выручал, а я его… и что же я выиграю оттого, если удостоверюсь, что он меня обманывает и хочет обмануть других? Я ничего не выигрываю. А если он действительно владеет верным средством выпутаться сам и меня выпутать, то я, обличив пред ним свое неверие, последним поклоном всю обедню себе испорчу. Нет!
Он быстрым движением бросил далеко от себя нож, задул свечи и, распахнув окно в сад, свесился туда по грудь и стал вдыхать свежий ночной воздух.
Ночь была тихая и теплая, по небу шли грядками слоистые облака и заслоняли луну. Дождь, не разошедшийся с вечера, не расходился вовсе. На усыпанной дорожке против окна Ларисиной комнаты лежали три полосы слабого света, пробивавшегося сквозь опущенные шторы.
«Сестра не спит еще, – подумал Висленев. – Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка… только никакого в ней направления нет… а вправду, черт возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление… мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствующее, а направление… это: день мой – век мой. Это все колеблется, переменяется и „мятется, и в своих перебиваниях, и в своих задачах. И что такое это наше направлениях? – Кто мы и что мы? Мы лезем не на свои места, не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем, что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак не более, на самом же деле теперь о себе хлопочет каждый… Горданов служил в Польше, а разве он любит Россию? Он потом учредил кассу ссуд на чужое имя, и драл и с живого и с мертвого, говоря, что это нужно для „общего дела“, но разве какое-нибудь общее дело видало его деньги? Он давал мне взаймы… но разве мое нынешнее положение при нем не то же самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя по канату? Я должен сидеть у него на закорках, потому что я должен… Прегадкий каламбур! Но мой Блонден рано или поздно полетит вниз головой… он не сдобрует, этот чудотворец, заживо творящий чудеса, и я с ним вместе сломаю себе шею… я это знаю, я это чувствую и предвижу. Здесь, в родительском доме, мне это ясно, до боли в глазах… мне словно кто-то шепчет здесь: «Кинь, брось его и оглянись назад…. А назади?..“
Ему в это мгновение показалось, что позади его кто-то дышит. Висленев быстро восклонился от окна и глянул назад. По полу, через всю переднюю, лежала чуть заметная полоса слабого света поползла через открытую дверь в темный кабинет и здесь терялась во тьме.
«Луна за облаком, откуда бы мог быть этот свет?» – подумал Висленев, тихо вышел в переднюю и вздрогнул.
Высокий фасад большого дома, занимаемого семейством Синтянина, был весь темен, но в одном окне стояла легкая, почти воздушная белая фигура, с лицом, ярко освещенным двумя свечами, которые горели у ней в обеих руках.
Это не была Александра Ивановна, это легкая, эфирная, полудетская фигура в белом, но не в белом платье обыкновенного покроя, а в чем-то вроде ряски монастырской белицы. Стоячий воротничок обхватывает тонкую, слабую шейку, детский стан словно повит пеленой, и широкие рукава до локтей открывают тонкие руки, озаренные трепетным светом горящих свеч. С головы на плечи вьются светлые русые кудри, и два черные острые глаза глядят точно не видя, а уста шевелятся.
«И что она делает, стоя со свечами у окна? – размышлял Висленев. – И главное, кто это такой: ребенок, женщина или, пожалуй, привидение… дух!.. Как это смешно! Кто ты? Мой ангел ли спаситель иль темный демон искуситель? [27]А вот и темно… Как странно у нее погас огонь! Я не видал, чтоб она задула свечи, а она точно сама с ними исчезла… Что это за явление такое? Завтра первым делом спрошу, что это за фея у них мерцает в ночи? Не призываюсь ли я вправду к покаянию? О, да, о, да, какая разница, если б я приехал сюда один, именно для одной сестры, или теперь?.. Мне тяжело здесь с демоном, на которого я возложил мои надежды. Сколько раз я думал прийти сюда как блудный сын, покаяться и жить как все они, их тихою, простою жизнью… Нет, все не хочется смириться, и надежда все лжет своим лепетом, да и нельзя: в наш век отсылают к самопомощи… Сам себе, говорят, помогай, то есть то же, что кради, что ли, если не за что взяться? Вот от этого и мошенников стало очень много. Фу, Господи, откуда и зачем опять является в окне это белое привидение! Что это?.. Обе руки накрест и свечи у ушей взмахнула… Нет ее… и холод возле сердца… Ну, однако, мои нервы с дороги воюют. Давно пора спать. Нечего думать о мистериях блудного сына, теперь уж настала пора ставить балет Два вора… Что?.. – и он вдруг вздрогнул при последнем слове и повторил в уме: «балет Два вора». – Ужасно!.. А вон окно-то в сад открыто о ею пору… Какая неосторожность! Сад кончается неогороженным обрывом над рекой… Вору ничего почти не стоит забраться в сад и… украсть портфель. – Висленев перешел назад в свой кабинет и остановился. – Так ничего невозможно сделать с такою нерешительностью… – соображал он, – «оттого мне никогда и не удавалось быть честным, что я всегда хотел быть честнее, чем следует, я всегда упускал хорошие случаи, а за дрянные брался… Горданов бы не раздумывал на моем месте обревизовать этот портфель, тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду… Отчего я не могу этого сделать? Низко?.. Перед кем? Кто может это узнать… Гораздо хуже: я хотел звать слесаря. Слесарь свидетель… Но самого себя стыдно. Сердце бьется! Но я ведь и не хочу ничего взять себе, это будет только хитрость, чтобы знать: есть у Горданова средства повести какие-то блестящие дела или все это вздор? Конечно, конечно; это простительно, даже это нравственно – разоблачать такое темное мошенничество! Иначе никогда на волю не выберешься… Где нож? Куда я его бросил! – шептал он, дрожа и блуждая взором по темной комнате. – Фу, как темно! Он, кажется, упал под кровать…»
Висленев начал шарить впотьмах руками по полу, но ножа не было.
– Какая глупость! Где спички?
Он начал осторожно шарить по столу, ища спичек, но и спичек тоже не было.
– Все не то, все попадается портфель… Вот, кажется, и спички… Нет!..
Однако же какая глупость… с кем это я говорю и дрожу… Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек… Что?.. С какой стати я сказал: «у сестры…» Да, это правда, я у сестры, и на столе нет спичек… Это оттого, что они, верно, у кровати.
Он, чуть касаясь ногами пола, пошел к кровати: здесь было еще темнее.
Опять надо было искать на ощупь, но Висленев, проводя руками по маленькому столику, вдруг неожиданно свалил на пол колокольчик, и с этим быстро бросился обутый и в панталонах в постель и закрылся с головой одеялом.
Его обливал пот и в то же время била лихорадка, в голове все путалось и плясало, сдавалось, что по комнате кто-то тихо ходит, стараясь не разбудить его.
– Не лучше ли дать знать, что я не крепко сплю и близок к пробуждению? – подумал Иосаф Платонович и притворно вздохнул сонным вздохом и, потянувшись, совлек с головы одеяло.
В жаркое лицо ему пахнула свежая струя, но в комнате было все тихо.
«Сестра притихла; или она вышла», – подумал он и ворохнулся посмелее. Конец спустившегося одеяла задел за лежавший на полу колокольчик, и тот, медленно дребезжа о края язычком, покатился по полу. Вот он описал полукруг и все стихло, и снова нигде ни дыхания, ни звука, и только слышно Висленеву, как крепко ударяет сердце в его груди; он слегка разомкнул ресницы и видит – темно.