Страница:
Это были летучие мыши, расположившиеся зимовать в трубе нежилого дома и обеспокоенные так неожиданно несносным им куревом. Целое гнездо их, снявшись с своих крючьев, упали вниз и, вырываясь из огня, носились, цепляясь за что попало.
Особа, которая зажигала камин, бросилась в угол и, облепленная потерявшими сознание животными, вскрикнула и закрыла руками глаза.
В эту самую минуту нижний гость отворил дверь и, недоумевая, крикнул:
– Лара!
– Боже! Кто здесь? Спасите меня! – отвечала, бросаясь к нему в совершенном отчаянии, Лариса.
– Ты видишь: я тебя нашел, – проговорил знакомый голос Горданова. Лариса дрожала и молча искала рукой, не держится ли где-нибудь за ее волосы мышь.
Горданов вынул из кармана свечу и зажег ее.
– Едем, – сказал он. – Я совсем на пути; ты мне наделала хлопот: я потерял ноги, искавши тебя целые двое суток, но, наконец, едем.
– В Россию?
– Да; но на самое короткое время.
– Ни за что, ни на один час!
– Лариса, оставь этот тон! Разве ты не знаешь, что я этого не люблю? Или ты забыла, что я могу с тобою сделать? Лара молчала.
– Едем, едем сейчас, без всяких разговоров, или я не пожалею себя и накажу твое упрямство!
– О, делайте что хотите! Я знаю все, на что вы способны; я знаю, кто вы и что вы хотите делать. Я от вас не скрою: я вас любила, и вас одних, одних на целом свете; вам я была бы преданною, покорною женой, и я преступница, я вышла за вас здесь замуж от живого мужа; я надеялась, что вы сдержите ваши обещания, что вы будете здесь работать и… я перенесла бы от вас все. Но когда вы снова поворачиваете меня туда, где совершился мой позор, где я не могу ни в чьих глазах иметь другого имени, как вашей любовницы, и должна буду оставаться в этом звании, когда вы вздумаете жениться…
– Это возможно; но вы знаете, что этого никогда не будет?
– О, теперь я понимаю, зачем вы были страстны и не хотели дожидаться моего развода с мужем, а обвенчали меня с собою.
– Я всегда тебе говорил, что у нас развестись нельзя, а жениться на двух можно: я так сделал, и если мне еще раз вздумается жениться, то мы будем только квиты: у тебя два мужа, а у меня будет две жены, и ты должна знать и молчать об этом или идти в Сибирь. Вот тебе все начистоту: едешь ты теперь или не едешь?
– Я лучше умру здесь.
– Пожалуй, я упрашивать не люблю, да мне и некогда: ты и сама приедешь.
И он спокойно поворотился, кивнул ей и уехал.
Ему действительно было некогда: одна часть его программы была исполнена удачно: он владел прелестнейшею женщиной и уверен был в нерасторжимости своего права над нею. Оставалась другая часть, самая важная: сочинить бунт среди невозмутимой тишины святого своим терпением края; сбыть в этот бунт Бодростина, завладеть его состоянием и потом одним смелым секретом взять такой куш, пред которым должны разинуть от удивления рты великие прожектеры.
Селадонничать было некогда, и чуть только восторги насыщенной страсти немножко охладели, в Горданове закипела жажда довершить свои предприятия, распустив все препятствия как плетенку, вытягиваемую в одну нитку. Овладев Ларой, он не мог упустить из виду и Глафиру, так как она была альфа и омега, начало и конец всего дела.
Горданов несся в Россию, как дерзкий коршун на недоеденную падаль, и немножко боялся только одного: не подсел ли там кто-нибудь еще похищнее.
Часть шестая
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Особа, которая зажигала камин, бросилась в угол и, облепленная потерявшими сознание животными, вскрикнула и закрыла руками глаза.
В эту самую минуту нижний гость отворил дверь и, недоумевая, крикнул:
– Лара!
– Боже! Кто здесь? Спасите меня! – отвечала, бросаясь к нему в совершенном отчаянии, Лариса.
– Ты видишь: я тебя нашел, – проговорил знакомый голос Горданова. Лариса дрожала и молча искала рукой, не держится ли где-нибудь за ее волосы мышь.
Горданов вынул из кармана свечу и зажег ее.
– Едем, – сказал он. – Я совсем на пути; ты мне наделала хлопот: я потерял ноги, искавши тебя целые двое суток, но, наконец, едем.
– В Россию?
– Да; но на самое короткое время.
– Ни за что, ни на один час!
– Лариса, оставь этот тон! Разве ты не знаешь, что я этого не люблю? Или ты забыла, что я могу с тобою сделать? Лара молчала.
– Едем, едем сейчас, без всяких разговоров, или я не пожалею себя и накажу твое упрямство!
– О, делайте что хотите! Я знаю все, на что вы способны; я знаю, кто вы и что вы хотите делать. Я от вас не скрою: я вас любила, и вас одних, одних на целом свете; вам я была бы преданною, покорною женой, и я преступница, я вышла за вас здесь замуж от живого мужа; я надеялась, что вы сдержите ваши обещания, что вы будете здесь работать и… я перенесла бы от вас все. Но когда вы снова поворачиваете меня туда, где совершился мой позор, где я не могу ни в чьих глазах иметь другого имени, как вашей любовницы, и должна буду оставаться в этом звании, когда вы вздумаете жениться…
– Это возможно; но вы знаете, что этого никогда не будет?
– О, теперь я понимаю, зачем вы были страстны и не хотели дожидаться моего развода с мужем, а обвенчали меня с собою.
– Я всегда тебе говорил, что у нас развестись нельзя, а жениться на двух можно: я так сделал, и если мне еще раз вздумается жениться, то мы будем только квиты: у тебя два мужа, а у меня будет две жены, и ты должна знать и молчать об этом или идти в Сибирь. Вот тебе все начистоту: едешь ты теперь или не едешь?
– Я лучше умру здесь.
– Пожалуй, я упрашивать не люблю, да мне и некогда: ты и сама приедешь.
И он спокойно поворотился, кивнул ей и уехал.
Ему действительно было некогда: одна часть его программы была исполнена удачно: он владел прелестнейшею женщиной и уверен был в нерасторжимости своего права над нею. Оставалась другая часть, самая важная: сочинить бунт среди невозмутимой тишины святого своим терпением края; сбыть в этот бунт Бодростина, завладеть его состоянием и потом одним смелым секретом взять такой куш, пред которым должны разинуть от удивления рты великие прожектеры.
Селадонничать было некогда, и чуть только восторги насыщенной страсти немножко охладели, в Горданове закипела жажда довершить свои предприятия, распустив все препятствия как плетенку, вытягиваемую в одну нитку. Овладев Ларой, он не мог упустить из виду и Глафиру, так как она была альфа и омега, начало и конец всего дела.
Горданов несся в Россию, как дерзкий коршун на недоеденную падаль, и немножко боялся только одного: не подсел ли там кто-нибудь еще похищнее.
Часть шестая
ЧЕРЕЗ КРАЙ
Глава первая
Вести о Горданове
Была вторая половина октября. Поля, запорошенные пушистым снежком, скрипели после долгой растопки и глядели весело.
Из окон маленького домика синтянинского хутора было видно все пространство, отделяющее хутор от бодростинской усадьбы. Вечером, в один из сухих и погожих дней, обитатели хуторка были осчастливлены посещением, которое их очень удивило: к ним приехал старик Бодростин.
Михаил Андреевич вздумал навестить старого генерала в его несчастии, каковым имел основание считать его внезапную и непрошеную отставку, но Бодростин сам показался и хозяевам, и бывшему у них на этот раз Форову гораздо несчастнее генерала. Бедным, запоздавшим на свете русским вольтерьянцем, очевидно, совсем овладела шарлатанская клика его жены, и Бодростин плясал под ее дудку: он более получаса читал пред Синтяниной похвальное слово Глафире Васильевне, расточал всякие похвалы ее уму и сердцу; укорял себя за несправедливости к ней в прошедшем и благоговейно изумлялся могучим силам спиритского учения, сделавшего Глафиру столь образцовонравственною, что равной ей теперь как бы и не было на свете. Правда, он, по старой привычке, позволял себе слегка подтрунивать над ее «общениями» с духами, которые после ее знакомства с Алланом Кардеком избрали ее своим органом для передачи смертным их бессмертных откровений, но при всем том видел несомненное чудо в происшедшем в Глафире нравственном перевороте и слегка кичился ее новыми знакомствами в светском круге, которого он прежде убегал, но который все-таки был ему более по кости и по нраву, чем тот, откуда он восхитил себе жену, пленясь ее красотой и особенным, в то время довольно любопытным, жанром.
Киченье Бодростина слегка задело плебейские черты характера Синтянина, и он ядовито заметил, что ни в чем произошедшем с Глафирой чуда не видит и ничему не удивляется, ибо Глафире Васильевне прошли годы искать в жизни только одних удовольствий, а названным Бодростиным почтенным дамам-аристократкам вообще нечего делать и они от скуки рады пристать ко всему, что с виду нравственно и дает какую-нибудь возможность докукой морали заглушить голос совести, тревожимый старыми грехами.
Старики поспорили, и генерал, задетый за живое значением, какое Бодростин придавал дамам светского круга, а может быть, и еще чем-нибудь иным, так расходился, что удивил свою жену, объявясь вдруг таким яростным врагом завезенного Бодростиной спиритизма, каким он не был даже по отношению к нигилизму, привезенному некогда Висленевым. Синтянин удивил жену еще и тем, что он в споре с Бодростиным обнаружил начитанность, которую приобрел, проведя год своей болезни за чтением духовных книг, и помощию которой забил вольтерьянца в угол, откуда тот освободился лишь, представив самое веское, по его мнению, доказательство благого влияния своей жены на «растленные души погибающих людей».
– Вы ведь, например, конечно, знаете Горданова, – сказал Бодростин, – и знаете его ум и находчивость?
– Да-с, имею-с это-с удовольствие-с, – отвечал генерал со своими «с», что выражало уже высокую степень раздражения.
– Да, я знаю, что вы его знаете, и даже знаю, что вы его не любите, – продолжал Бодростин, – и я его сам немножко не люблю, но и немножко люблю. Я не люблю его нравственности, но люблю его за неутомимую энергию и за смелость и реальность; такие люди нам нужны; но я, конечно, не одобряю всех его нравственных качеств и поступков, особенно против Подозерова… Его жена… ну да… что делать: кто Богу не грешен, царю не виноват; но пусть уж, что стряслось, то пусть бы и было. Поволочился и довольно. Имел успех, ну и оставь ее; но сбить молоденькую бабочку совсем с толку, рассорить ее и заставить расстаться с мужем, подвергнуть ее всем тягостям фальшивого положения в обществе, где она имела свое место, – я этого не одобряю…
– Горданов-с закоренелый-с негодяй-с, – отвечал, засверкав своими белыми глазами, генерал Синтянин.
– И против этого я, пожалуй, не возражаю: он немножко уж слишком реальная натура.
– Я бы его расстрелял, а потом бы-с повесил-с, а потом бы…
– Что же бы потом еще сделали? Расстреляли или повесили, уж и конец, более уже ничего не сделаете, а вот моя Глафира его гораздо злее расказнила: она совершила над ним нравственную казнь, вывернула пред ним его совесть и заставила отречься от самого себя и со скрежетом зубовным оторвать от себя то, что было мило. Короче, она одним своим письмом обратила его на путь истинный. Да-с, полагаю, что и всякий должен признать здесь силу.
Эффект, произведенный этою новостью, был чрезвычайный: генерал, жена его, майор и отец Евангел безмолвствовали и ждали пояснения с очевидным страхом. Бодростин им рассказывал, что обращенный на правую стезю Горданов возгнушался своего безнравственного поведения и в порыве покаяния оставил бедную Лару, сам упрашивая ее вернуться к ее законным обязанностям.
Повествователь остановился, слушатели безмолвствовали.
Бодростин продолжал. Он рассказал, что Лара versa des larmes ameres [233], однако же оказалась упорною, и Горданов был вынужден оставить ее за границей, а сам возвратился на днях один в свою деревушку, где и живет затворником, оплакивая свои заблуждения и ошибки.
Когда Бодростин кончил, присутствовавшие продолжали хранить молчание.
Это показалось Михаилу Андреевичу так неловко, что, ни к кому исключительно не относясь, спросил:
– Что же вы, господа, на все это скажете?
Но он не скоро дождался ответа, и то, как слушатели отозвались на его вопрос, не могло показаться ему удовлетворительным. Майор Форов, первый из выслушавших эту повесть гордановского обращения, встал с места и, презрительно плюнув, отошел к окну. Бодростин повторил ему свой вопрос, но подучил в ответ одно коротенькое: «наплевать». Потом, сожалительно закачав головой, поднялся и молча направился в сторону Евангел. Бодростин и его спросил, но священник лишь развел руками и сказал:
– Это по-нашему называется: укравши Часовник, «услыши Господи правду мою» воспевать. Этак не идет-с.
Бодростин перевел вопрошающий взгляд на генерала, но тот сейчас же встал и, закурив трубку, проговорил:
– Тут всего интереснее только то: зачем все это делается с такой помпой?
– Какая же помпа, mon cher Иван Демьяныч? В чем тут помпа? Я не его партизан, но… il faut avoir un peu d indulgence pour lui. [234]
Но на это слово из-за стола быстро встала Синтянина и, вся негодующая, твердо произнесла:
– Нет никакого снисхождения человеку, который имел дух так поступить с женщиной.
– Сжечь его? – пошутил Бодростин. – А? сжечь? Аутодафе, с раздуваньем дамскими опахалами?
Но шутка вышла не у места: блуждавшая по лицу Синтяниной тень смущения исчезла, и Александра Ивановна, уставив свой прямой взгляде лицо Бодростина, проговорила:
– Я удивляюсь вам, Михаил Андреевич, как вы, несомненно образованный человек, находите удобным говорить в таком тоне при женщине о другой женщине и еще вдобавок о моей знакомой, более… о моем друге… да, прошу вас знать, что я считаю бедную «Пару моим другом, и если вы будете иметь случай, то прошу вас не отказать мне в одолжении, где только будет удобно говорить, что Лара мой самый близкий, самый искренний друг, что я ее люблю нежнейшим образом и сострадаю всею душой ее положению. Я как нельзя более сочувствую ее упрямству и… употреблю все мои усилия быть ей полезною.
Несмотря на большой светский навык, Бодростин плохо отшутился и уехал крайне недовольный тем, что он в этом визите вышел как бы неловким подсыльным вестовщиком, в каковой должности его признала Синтянина своим поручением трубить о ее дружбе и сочувствии ко всеми покинутой Ларе.
Из окон маленького домика синтянинского хутора было видно все пространство, отделяющее хутор от бодростинской усадьбы. Вечером, в один из сухих и погожих дней, обитатели хуторка были осчастливлены посещением, которое их очень удивило: к ним приехал старик Бодростин.
Михаил Андреевич вздумал навестить старого генерала в его несчастии, каковым имел основание считать его внезапную и непрошеную отставку, но Бодростин сам показался и хозяевам, и бывшему у них на этот раз Форову гораздо несчастнее генерала. Бедным, запоздавшим на свете русским вольтерьянцем, очевидно, совсем овладела шарлатанская клика его жены, и Бодростин плясал под ее дудку: он более получаса читал пред Синтяниной похвальное слово Глафире Васильевне, расточал всякие похвалы ее уму и сердцу; укорял себя за несправедливости к ней в прошедшем и благоговейно изумлялся могучим силам спиритского учения, сделавшего Глафиру столь образцовонравственною, что равной ей теперь как бы и не было на свете. Правда, он, по старой привычке, позволял себе слегка подтрунивать над ее «общениями» с духами, которые после ее знакомства с Алланом Кардеком избрали ее своим органом для передачи смертным их бессмертных откровений, но при всем том видел несомненное чудо в происшедшем в Глафире нравственном перевороте и слегка кичился ее новыми знакомствами в светском круге, которого он прежде убегал, но который все-таки был ему более по кости и по нраву, чем тот, откуда он восхитил себе жену, пленясь ее красотой и особенным, в то время довольно любопытным, жанром.
Киченье Бодростина слегка задело плебейские черты характера Синтянина, и он ядовито заметил, что ни в чем произошедшем с Глафирой чуда не видит и ничему не удивляется, ибо Глафире Васильевне прошли годы искать в жизни только одних удовольствий, а названным Бодростиным почтенным дамам-аристократкам вообще нечего делать и они от скуки рады пристать ко всему, что с виду нравственно и дает какую-нибудь возможность докукой морали заглушить голос совести, тревожимый старыми грехами.
Старики поспорили, и генерал, задетый за живое значением, какое Бодростин придавал дамам светского круга, а может быть, и еще чем-нибудь иным, так расходился, что удивил свою жену, объявясь вдруг таким яростным врагом завезенного Бодростиной спиритизма, каким он не был даже по отношению к нигилизму, привезенному некогда Висленевым. Синтянин удивил жену еще и тем, что он в споре с Бодростиным обнаружил начитанность, которую приобрел, проведя год своей болезни за чтением духовных книг, и помощию которой забил вольтерьянца в угол, откуда тот освободился лишь, представив самое веское, по его мнению, доказательство благого влияния своей жены на «растленные души погибающих людей».
– Вы ведь, например, конечно, знаете Горданова, – сказал Бодростин, – и знаете его ум и находчивость?
– Да-с, имею-с это-с удовольствие-с, – отвечал генерал со своими «с», что выражало уже высокую степень раздражения.
– Да, я знаю, что вы его знаете, и даже знаю, что вы его не любите, – продолжал Бодростин, – и я его сам немножко не люблю, но и немножко люблю. Я не люблю его нравственности, но люблю его за неутомимую энергию и за смелость и реальность; такие люди нам нужны; но я, конечно, не одобряю всех его нравственных качеств и поступков, особенно против Подозерова… Его жена… ну да… что делать: кто Богу не грешен, царю не виноват; но пусть уж, что стряслось, то пусть бы и было. Поволочился и довольно. Имел успех, ну и оставь ее; но сбить молоденькую бабочку совсем с толку, рассорить ее и заставить расстаться с мужем, подвергнуть ее всем тягостям фальшивого положения в обществе, где она имела свое место, – я этого не одобряю…
– Горданов-с закоренелый-с негодяй-с, – отвечал, засверкав своими белыми глазами, генерал Синтянин.
– И против этого я, пожалуй, не возражаю: он немножко уж слишком реальная натура.
– Я бы его расстрелял, а потом бы-с повесил-с, а потом бы…
– Что же бы потом еще сделали? Расстреляли или повесили, уж и конец, более уже ничего не сделаете, а вот моя Глафира его гораздо злее расказнила: она совершила над ним нравственную казнь, вывернула пред ним его совесть и заставила отречься от самого себя и со скрежетом зубовным оторвать от себя то, что было мило. Короче, она одним своим письмом обратила его на путь истинный. Да-с, полагаю, что и всякий должен признать здесь силу.
Эффект, произведенный этою новостью, был чрезвычайный: генерал, жена его, майор и отец Евангел безмолвствовали и ждали пояснения с очевидным страхом. Бодростин им рассказывал, что обращенный на правую стезю Горданов возгнушался своего безнравственного поведения и в порыве покаяния оставил бедную Лару, сам упрашивая ее вернуться к ее законным обязанностям.
Повествователь остановился, слушатели безмолвствовали.
Бодростин продолжал. Он рассказал, что Лара versa des larmes ameres [233], однако же оказалась упорною, и Горданов был вынужден оставить ее за границей, а сам возвратился на днях один в свою деревушку, где и живет затворником, оплакивая свои заблуждения и ошибки.
Когда Бодростин кончил, присутствовавшие продолжали хранить молчание.
Это показалось Михаилу Андреевичу так неловко, что, ни к кому исключительно не относясь, спросил:
– Что же вы, господа, на все это скажете?
Но он не скоро дождался ответа, и то, как слушатели отозвались на его вопрос, не могло показаться ему удовлетворительным. Майор Форов, первый из выслушавших эту повесть гордановского обращения, встал с места и, презрительно плюнув, отошел к окну. Бодростин повторил ему свой вопрос, но подучил в ответ одно коротенькое: «наплевать». Потом, сожалительно закачав головой, поднялся и молча направился в сторону Евангел. Бодростин и его спросил, но священник лишь развел руками и сказал:
– Это по-нашему называется: укравши Часовник, «услыши Господи правду мою» воспевать. Этак не идет-с.
Бодростин перевел вопрошающий взгляд на генерала, но тот сейчас же встал и, закурив трубку, проговорил:
– Тут всего интереснее только то: зачем все это делается с такой помпой?
– Какая же помпа, mon cher Иван Демьяныч? В чем тут помпа? Я не его партизан, но… il faut avoir un peu d indulgence pour lui. [234]
Но на это слово из-за стола быстро встала Синтянина и, вся негодующая, твердо произнесла:
– Нет никакого снисхождения человеку, который имел дух так поступить с женщиной.
– Сжечь его? – пошутил Бодростин. – А? сжечь? Аутодафе, с раздуваньем дамскими опахалами?
Но шутка вышла не у места: блуждавшая по лицу Синтяниной тень смущения исчезла, и Александра Ивановна, уставив свой прямой взгляде лицо Бодростина, проговорила:
– Я удивляюсь вам, Михаил Андреевич, как вы, несомненно образованный человек, находите удобным говорить в таком тоне при женщине о другой женщине и еще вдобавок о моей знакомой, более… о моем друге… да, прошу вас знать, что я считаю бедную «Пару моим другом, и если вы будете иметь случай, то прошу вас не отказать мне в одолжении, где только будет удобно говорить, что Лара мой самый близкий, самый искренний друг, что я ее люблю нежнейшим образом и сострадаю всею душой ее положению. Я как нельзя более сочувствую ее упрямству и… употреблю все мои усилия быть ей полезною.
Несмотря на большой светский навык, Бодростин плохо отшутился и уехал крайне недовольный тем, что он в этом визите вышел как бы неловким подсыльным вестовщиком, в каковой должности его признала Синтянина своим поручением трубить о ее дружбе и сочувствии ко всеми покинутой Ларе.
Глава вторая
Синтянина берет на себя трудную заботу
Так почти и вышло, как предполагал Бодростин: простясь с ним, ему не слали вослед благожеланий, а кляли его новость и были полны нехороших чувств к нему самому.
Старый генерал был в духе и заговорил первый: его утешало, что его жена так отбрила и поставила в такое незавидное положение «этого аристократишку», а об остальном он мало думал. По отъезде Бодростина, он подошел к жене и, поцеловав ее руку, сказал:
– Благодарю-с вас, Сашенька-с; благодарю. Ничего-с, ничего, что вы назвались ее другом: поганое к чистому не пристает.
Александру Ивановну от этого одобрения слегка передернуло, и она, покусав губы, сухо сказала:
– Никто не может гордиться своею чистотой: весь белый свет довольно черен.
– Э, нет-с, извините-с, кроме вас-с, кроме вас-с!
И с этим генерал отправился в свой кабинетик писать одну из тех своих таинственных корреспонденции, к которым он издавна приобрел привычку и в которых и теперь упражнялся по любви к искусству, а может быть, и по чему-нибудь другому, но как на это в доме не обращали никакого внимания, то еще менее было повода остановиться на этом теперь, когда самым жгучим вопросом для генеральши сделалась судьба Ларисы. Где же в самом деле она, бедняжка? На чьих руках осталось это бедное, слабое, самонадеянное и бессильное существо?.. От одного размышления об этом Синтяниной становилось страшно, тем более что Бодростин, сообщив новость о гордановском покаянии, ничем не умел пояснить и дополнить своих сказаний насчет Лары. Александра Ивановна, так же как ее муж, нимало не верила сказке, сложенной на сей случай о Горданове. Они допускали, что задавленный Висленев мог подчиниться Глафире и верить, что с ним сообщается «Благочестивый Устин», но раскаявшийся Горданов, Горданов спирит… Это превосходило всякое вероятие. Генерал, со свойственною ему подозрительностью, клялся жене, что это не что иное, как новая ловушка, и та чувствовала, что в этом подозрении много правды. Генеральше было, впрочем, не до Горданова.
Пораженная участью бедной Лары, она прежде всего хотела разузнать о ней и с этою целью упросила Филетера Ивановича съездить к Бодростиным и выспросить что-нибудь от Висленева. Форов в точности исполнил эту просьбу: он был в бодростинском имении, видел Глафиру, видел Висленева и не принес ровно никаких известий о Ларе. И благочестивая Глафира, и жалкий медиум равнодушно отвечали, что они не расспрашивали Горданова о Ларисе и что это до них не касается, причем Висленев после разговора с майором надумался обидеться, что Форов так бесцеремонно обратился к нему после того, что между ними было при гордановской дуэли, но Форов не счел нужным давать ему объяснений.
Тем не менее первая попытка Синтяниной разыскать Лару осталась без
всяких результатов, и генеральша решилась прямо обратиться к Глафире. Александра Ивановна написала Бодростиной письмо, в котором прямо попросила ее, в величайшее для нее одолжение, узнать от Горданова, где и в каком положении он оставил Лару. Бодростина на это не ответила, но Синтянина не сконфузилась и послала ей другое письмо, что было потребностью и для самой генеральши, так как ее тревога за Ларису усилилась до такой степени, что она не могла спать и не умела ни одной строки написать об этом Форовой в Петербург. Глафира наконец ответила, но ответила вздор, что ей неловко допрашивать Горданова, и она «об известной особе» ничего наверное не знает, а полагает, что они расстались навсегда, так как та осталась глуха к убеждениям совести, которые ей представил Горданов. Эта бесцеремонная наглость и лицемерие до того возмутили Синтянину, что она в негодовании разорвала письмо Бодростиной в мелкие клочки и упросила мужа, чтоб он, пользуясь последними погожими днями и тем, что ему теперь несколько полегче, съездил отдать визит Бодростину и добился, что они знают о Ларисе.
Иван Демьянович исполнил эту просьбу: он ездил в Рыбацкое, с непременным намерением разузнать о Ларисе как можно более. Его самого тоже очень интересовала ее судьба, хотя совсем по другим побуждениям, чем жену, но и он, однако, вернулся тоже ни с чем, если не считать усилившегося кашля и крайнего раздражения, в каком он давно не бывал. Все, что он мог сообщить, заключалось в том, что Бодростина не спиритка, а Тартюф в женской юбке и должна иметь какие-нибудь гнуснейшие планы; но как Александра Ивановна была и сама того мнения, то она могла только подивиться вместе с мужем, что этого никто, кроме их, как будто не видит. Тем не менее дело все-таки не подвигалось, и Синтянина задумалась. Где же, наконец, эта бедная Лара с ее молодостью, красотой, испорченною репутацией, капризным характером, малым умом и большою самонадеянностью? От одних мыслей, которые приходили по этому поводу в голову молодой, но искушенной в жизни женщины, ее бросало в жар и в озноб.
После двух суток мучительного раздумья Александра Ивановна наконец пришла к невероятному решению: она положила подавить в себе все неприязненные чувства и сама ехать к Бодростиной.
Старый генерал был в духе и заговорил первый: его утешало, что его жена так отбрила и поставила в такое незавидное положение «этого аристократишку», а об остальном он мало думал. По отъезде Бодростина, он подошел к жене и, поцеловав ее руку, сказал:
– Благодарю-с вас, Сашенька-с; благодарю. Ничего-с, ничего, что вы назвались ее другом: поганое к чистому не пристает.
Александру Ивановну от этого одобрения слегка передернуло, и она, покусав губы, сухо сказала:
– Никто не может гордиться своею чистотой: весь белый свет довольно черен.
– Э, нет-с, извините-с, кроме вас-с, кроме вас-с!
И с этим генерал отправился в свой кабинетик писать одну из тех своих таинственных корреспонденции, к которым он издавна приобрел привычку и в которых и теперь упражнялся по любви к искусству, а может быть, и по чему-нибудь другому, но как на это в доме не обращали никакого внимания, то еще менее было повода остановиться на этом теперь, когда самым жгучим вопросом для генеральши сделалась судьба Ларисы. Где же в самом деле она, бедняжка? На чьих руках осталось это бедное, слабое, самонадеянное и бессильное существо?.. От одного размышления об этом Синтяниной становилось страшно, тем более что Бодростин, сообщив новость о гордановском покаянии, ничем не умел пояснить и дополнить своих сказаний насчет Лары. Александра Ивановна, так же как ее муж, нимало не верила сказке, сложенной на сей случай о Горданове. Они допускали, что задавленный Висленев мог подчиниться Глафире и верить, что с ним сообщается «Благочестивый Устин», но раскаявшийся Горданов, Горданов спирит… Это превосходило всякое вероятие. Генерал, со свойственною ему подозрительностью, клялся жене, что это не что иное, как новая ловушка, и та чувствовала, что в этом подозрении много правды. Генеральше было, впрочем, не до Горданова.
Пораженная участью бедной Лары, она прежде всего хотела разузнать о ней и с этою целью упросила Филетера Ивановича съездить к Бодростиным и выспросить что-нибудь от Висленева. Форов в точности исполнил эту просьбу: он был в бодростинском имении, видел Глафиру, видел Висленева и не принес ровно никаких известий о Ларе. И благочестивая Глафира, и жалкий медиум равнодушно отвечали, что они не расспрашивали Горданова о Ларисе и что это до них не касается, причем Висленев после разговора с майором надумался обидеться, что Форов так бесцеремонно обратился к нему после того, что между ними было при гордановской дуэли, но Форов не счел нужным давать ему объяснений.
Тем не менее первая попытка Синтяниной разыскать Лару осталась без
всяких результатов, и генеральша решилась прямо обратиться к Глафире. Александра Ивановна написала Бодростиной письмо, в котором прямо попросила ее, в величайшее для нее одолжение, узнать от Горданова, где и в каком положении он оставил Лару. Бодростина на это не ответила, но Синтянина не сконфузилась и послала ей другое письмо, что было потребностью и для самой генеральши, так как ее тревога за Ларису усилилась до такой степени, что она не могла спать и не умела ни одной строки написать об этом Форовой в Петербург. Глафира наконец ответила, но ответила вздор, что ей неловко допрашивать Горданова, и она «об известной особе» ничего наверное не знает, а полагает, что они расстались навсегда, так как та осталась глуха к убеждениям совести, которые ей представил Горданов. Эта бесцеремонная наглость и лицемерие до того возмутили Синтянину, что она в негодовании разорвала письмо Бодростиной в мелкие клочки и упросила мужа, чтоб он, пользуясь последними погожими днями и тем, что ему теперь несколько полегче, съездил отдать визит Бодростину и добился, что они знают о Ларисе.
Иван Демьянович исполнил эту просьбу: он ездил в Рыбацкое, с непременным намерением разузнать о Ларисе как можно более. Его самого тоже очень интересовала ее судьба, хотя совсем по другим побуждениям, чем жену, но и он, однако, вернулся тоже ни с чем, если не считать усилившегося кашля и крайнего раздражения, в каком он давно не бывал. Все, что он мог сообщить, заключалось в том, что Бодростина не спиритка, а Тартюф в женской юбке и должна иметь какие-нибудь гнуснейшие планы; но как Александра Ивановна была и сама того мнения, то она могла только подивиться вместе с мужем, что этого никто, кроме их, как будто не видит. Тем не менее дело все-таки не подвигалось, и Синтянина задумалась. Где же, наконец, эта бедная Лара с ее молодостью, красотой, испорченною репутацией, капризным характером, малым умом и большою самонадеянностью? От одних мыслей, которые приходили по этому поводу в голову молодой, но искушенной в жизни женщины, ее бросало в жар и в озноб.
После двух суток мучительного раздумья Александра Ивановна наконец пришла к невероятному решению: она положила подавить в себе все неприязненные чувства и сама ехать к Бодростиной.
Глава третья
Превыше мира и страстей
[235]
Свидание свое с Бодростиной генеральша не откладывала и поехала к ней на другой же день. Для этого визита ею было выбрано предобеденное время, с тою целью, чтобы в эти часы застать Глафиру одну, без гостей, и узнать как можно более в возможно короткое время. Но Александра Ивановна ошиблась: у Глафиры еще с утра были ее графиня и баронесса, и Синтянина волей и неволей должна была оставаться в их обществе, чем она, впрочем, и не очень тяготилась, ибо нашла в этом для себя очень много занимательного. Во-первых, она не узнала самой Глафиры и была поражена ею. Хотя Синтянина всегда многого ожидала от разносторонних способностей этой женщины, но тем не менее она была поражена отчетливостью произведенной Глафирой над собою работы по выполнению роли и должна была сознаться, что при всех своих волнениях залюбовалась ею. Ничего прошлого и следа не было в нынешней Глафире. Синтянина увидала пред собою женщину, чуждую всего земного, недоступную земным скорбям и радостям, – одним словом, существо превыше мира и страстей. Какую она себе усвоила бесстрастную, мягкую речь, какие тихие, спокойные движения, какой у нее установился на все оригинальный взгляд, мистический и в то же время институтски-мечтательный!.. И все это у нее выходило так натурально, что хотелось любоваться этою артистическою игрой, на что генеральша и истратила гораздо больше времени, чем следовало. Она со вниманием слушала очень долгий разговор, который шел у этих дам о самых возвышенных предметах, об абсолютном состоянии духа, о средствах примирения неладов между нравственной и физической природой человека, о тайных стремлениях души и т. п.
Графиня и баронесса обедали у Бодростиной, и потому у Синтяниной была отнята всякая надежда пересидеть их, и она должна была прямо просить Глафиру Васильевну о минуте разговора наедине, в чем та ей, разумеется, и не отказала. Они взошли в маленький, полутемный будуар, и Синтянина прямо сказала, что она находится в величайшей тревоге по случаю дошедших до нее известий о Ларисе и во что бы то ни стало хочет добиться, где эта бедняжка и в каком положении?
Глафира была так умна, что, очутясь наедине с Синтяниной, сейчас же сбавила с себя значительную долю духовной строгости и заговорила о Ларисе с величайшим участием, не упустив, однако, сказать, что Лара «очень милое, но, по ее мнению, совершенно погибшее создание, которое, сделавши ложный шаг, не находит в себе сил остановиться и выйти на другую дорогу». Укорять или порицать людей за нежелание перемениться и исправиться стало любимою темой Глафиры с тех пор, как она сама решилась считать себя и изменившеюся, и исправившеюся, благо ей это было так легко и так доступно.
Но приговор о неисправимости Лары показался Синтяниной обидным, и она ответила своей собеседнице, что нравственные переломы требуют времени, и к тому же на свете есть такие ложные шаги, от которых поворот назад иногда только увеличивает фальшь положения. Бодростина увидела здесь шпильку, и между двумя дамами началась легкая перепалка. Глафира сказала, что она не узнает Синтянину в этих словах и никогда бы не ожидала от нее таких суждений.
– А я между тем была всегда точно такая и всегда думала так, как говорю в эту минуту, – спокойно отвечала Синтянина.
Бодростина, желая запутать свою собеседницу, заметила, что она думает таким образом, конечно, потому, что не знает, как тяжело женщине переносить фальшивое положение.
– Это правда, – отвечала Синтянина, – я, слава Богу, не имела в моей жизни такого опыта, но… я кое-что видела и знаю, что обо всем этом всякой женщине надо думать прежде, чем с нею что-нибудь случится.
– А если бы с вами что-нибудь такое случилось прежде, чем вы получили опыт и стали так рассуждать? Неужто вы не спешили бы, по крайней мере, хоть поправить вашу ошибку?
– Если бы… Я вам скажу откровенно: я не могу думать, чтоб это сталось, потому что я… стара и трусиха; но если бы со мною случилось такое несчастие, то, смею вас уверить, я не захотела бы искать спасения в повороте назад. Это проводится в иных романах, но и там это в честных людях производит отвращение и от героинь, и от автора, и в жизни… не дай Бог мне видеть женщины, которую, как Катя Форова говорила: «повозят, повозят, назад привезут».
– Другими словами: вы оправдываете упорство Ларисы оставаться в связи с Гордановым?
– Я одобряю, что она предпочитает муки страдания малодушному возвращению. Пусть муж Лары простит ее и позовет к себе, – это их дело; но самой ей возвращаться после того, что было… это невозможно без потеря последнего к себе и к нему уважения. Притом же она еще, может быть, любит Горданова.
Бодростина покачала головой и томно проговорила:
– К чему может вести такая любовь? Только к вечной гибели, к аду, где нет ни раскаяния, ни исправления.
Александра Ивановна прервала поток красноречия Глафиры, заметив, что она высказалась не против раскаяния, а против перевертничества и отступничества и, так сказать, искания небесных благ земными путями; из чего выходило, что Синтянина, вовсе не желая бросить камней в огород Бодростиной, беспрестанно в него попадала. Левый глаз Глафиры потерял спокойствие и забегал, как у кошки: она не выдержала и назвала правила Синтяниной противными требованию общественной нравственности, на что та в свою очередь сказала, что требование переходов и возвратов противно женской натуре и невыполнимо в союзе такого свойства, как супружество. Короче, эти две дамы посчитались до того, что Бодростина наконец сказала, что теория Синтяниной, конечно, выгоднее и приятнее, ибо жить безнаказанно с кем хочешь вместо того? чтобы жить с кем должно, это все, чего может пожелать современная разнузданность.
Генеральше кровь слегка стукнула в виски, она удержала себя и ответила только, что безнаказанно жить с кем должно для честной женщины невозможно, потому что такая жизнь всегда более или менее сама в себе заключает казнь, и свет, исполняющий в таких случаях роль палача, при всех своих лицемериях, отчасти справедлив.
– И вы бы его спокойно несли, этот суд? – воскликнула Бодростина.
– Конечно, несла бы, если была бы его достойна.
– И несли бы безропотно!
– На кого же и за что могла бы роптать?
– И вы не пожелали бы сбросить с себя этой фальши?
– Сбросить? Но зачем же я могла бы пожелать сбросить то, чего мне гораздо проще было не брать?
– А если б это было нужно для блага того… ну того, кого вы любите, что ли?
Этот неловкий вопрос бросил некоторый свет на то, что сделано с бедной
Ларой. Александра Ивановна поспешила ответить, что она об этом не думала, но что, вероятно, если б оказалось, что ее Бог наказал человеком, который, принявши от нее любовь, еще готов принять и даже потребовать ее отречения от любви к нему для его счастия, то она бы… пропала.
– Так пусть она… – начала было Бодростина и чуть не договорила: «пусть она пропадет», но тотчас спохватилась и молвила: – пусть она скрывается пока… пока это все уляжется…
– Это никогда не уляжется в сердце ее мужа, которое она разбила, как девчонка бьет глиняную куклу.
– Время, – начала было Бодростина банальную фразу о все сглаживающем времени, но Синтянина нетерпеливо перебила ее замечанием, что есть раны, для которых нет исцеления ни во времени, ни в возврате к прежнему образу жизни.
Более ничего не могла обездоленная своею неудачей Александра Ивановна выпытать о том, где находится Лариса. На прощанье она сделала последнюю попытку: скрепя сердце, она, во имя Бога, просила Глафиру серьезно допросить об этом Горданова; но та ответила, что она его уже наводила на этот разговор, но что он уклоняется от ответа.
– Я вас прошу не «наводить» его, а просто спросить, чтобы он ответил прямо, – добивалась генеральша.
Но Бодростина только изумилась:
– Разве это возможно?!.
– Ведь au fond [236]мы все-таки не имеем права говорить об их отношениях, – заметила она, и когда Синтянина возразила ей на то, что они не дети, чтобы не знать этого, то она очень игриво назвала ее циником.
Но тем не менее Александра Ивановна все-таки от нее не отстала и, чтобы не смущать строгого целомудрия Глафиры, умоляла ее спросить Горданова письмом, так как бумага и перо не краснеют.
– О, ma plume ne vaut rien [237], – ответила ей решительно Бодростина.
После этого добиваться было нечего, и дамы простились, но Синтянина, выехав от Бодростиной, не поехала домой, а повернула в город, с намерением послать немедленно депешу Форовой. Но тут ее осветила еще одна мысль: не скрывается ли Лара у самого Горданова, и нет ли во всем этом просто-напросто игры в жмурки… Из-за чего же тогда она встревожит Петербург и расшевелит больные раны Форовой и Подозерова?
– Но как быть: через кого в этом удостовериться? Ни муж, ни Форов не могут ехать к этому герою… Евангел… но его даже грех просить об этом. И за что подвергать кого-нибудь из них такому унижению? Да они и не пойдут:
Графиня и баронесса обедали у Бодростиной, и потому у Синтяниной была отнята всякая надежда пересидеть их, и она должна была прямо просить Глафиру Васильевну о минуте разговора наедине, в чем та ей, разумеется, и не отказала. Они взошли в маленький, полутемный будуар, и Синтянина прямо сказала, что она находится в величайшей тревоге по случаю дошедших до нее известий о Ларисе и во что бы то ни стало хочет добиться, где эта бедняжка и в каком положении?
Глафира была так умна, что, очутясь наедине с Синтяниной, сейчас же сбавила с себя значительную долю духовной строгости и заговорила о Ларисе с величайшим участием, не упустив, однако, сказать, что Лара «очень милое, но, по ее мнению, совершенно погибшее создание, которое, сделавши ложный шаг, не находит в себе сил остановиться и выйти на другую дорогу». Укорять или порицать людей за нежелание перемениться и исправиться стало любимою темой Глафиры с тех пор, как она сама решилась считать себя и изменившеюся, и исправившеюся, благо ей это было так легко и так доступно.
Но приговор о неисправимости Лары показался Синтяниной обидным, и она ответила своей собеседнице, что нравственные переломы требуют времени, и к тому же на свете есть такие ложные шаги, от которых поворот назад иногда только увеличивает фальшь положения. Бодростина увидела здесь шпильку, и между двумя дамами началась легкая перепалка. Глафира сказала, что она не узнает Синтянину в этих словах и никогда бы не ожидала от нее таких суждений.
– А я между тем была всегда точно такая и всегда думала так, как говорю в эту минуту, – спокойно отвечала Синтянина.
Бодростина, желая запутать свою собеседницу, заметила, что она думает таким образом, конечно, потому, что не знает, как тяжело женщине переносить фальшивое положение.
– Это правда, – отвечала Синтянина, – я, слава Богу, не имела в моей жизни такого опыта, но… я кое-что видела и знаю, что обо всем этом всякой женщине надо думать прежде, чем с нею что-нибудь случится.
– А если бы с вами что-нибудь такое случилось прежде, чем вы получили опыт и стали так рассуждать? Неужто вы не спешили бы, по крайней мере, хоть поправить вашу ошибку?
– Если бы… Я вам скажу откровенно: я не могу думать, чтоб это сталось, потому что я… стара и трусиха; но если бы со мною случилось такое несчастие, то, смею вас уверить, я не захотела бы искать спасения в повороте назад. Это проводится в иных романах, но и там это в честных людях производит отвращение и от героинь, и от автора, и в жизни… не дай Бог мне видеть женщины, которую, как Катя Форова говорила: «повозят, повозят, назад привезут».
– Другими словами: вы оправдываете упорство Ларисы оставаться в связи с Гордановым?
– Я одобряю, что она предпочитает муки страдания малодушному возвращению. Пусть муж Лары простит ее и позовет к себе, – это их дело; но самой ей возвращаться после того, что было… это невозможно без потеря последнего к себе и к нему уважения. Притом же она еще, может быть, любит Горданова.
Бодростина покачала головой и томно проговорила:
– К чему может вести такая любовь? Только к вечной гибели, к аду, где нет ни раскаяния, ни исправления.
Александра Ивановна прервала поток красноречия Глафиры, заметив, что она высказалась не против раскаяния, а против перевертничества и отступничества и, так сказать, искания небесных благ земными путями; из чего выходило, что Синтянина, вовсе не желая бросить камней в огород Бодростиной, беспрестанно в него попадала. Левый глаз Глафиры потерял спокойствие и забегал, как у кошки: она не выдержала и назвала правила Синтяниной противными требованию общественной нравственности, на что та в свою очередь сказала, что требование переходов и возвратов противно женской натуре и невыполнимо в союзе такого свойства, как супружество. Короче, эти две дамы посчитались до того, что Бодростина наконец сказала, что теория Синтяниной, конечно, выгоднее и приятнее, ибо жить безнаказанно с кем хочешь вместо того? чтобы жить с кем должно, это все, чего может пожелать современная разнузданность.
Генеральше кровь слегка стукнула в виски, она удержала себя и ответила только, что безнаказанно жить с кем должно для честной женщины невозможно, потому что такая жизнь всегда более или менее сама в себе заключает казнь, и свет, исполняющий в таких случаях роль палача, при всех своих лицемериях, отчасти справедлив.
– И вы бы его спокойно несли, этот суд? – воскликнула Бодростина.
– Конечно, несла бы, если была бы его достойна.
– И несли бы безропотно!
– На кого же и за что могла бы роптать?
– И вы не пожелали бы сбросить с себя этой фальши?
– Сбросить? Но зачем же я могла бы пожелать сбросить то, чего мне гораздо проще было не брать?
– А если б это было нужно для блага того… ну того, кого вы любите, что ли?
Этот неловкий вопрос бросил некоторый свет на то, что сделано с бедной
Ларой. Александра Ивановна поспешила ответить, что она об этом не думала, но что, вероятно, если б оказалось, что ее Бог наказал человеком, который, принявши от нее любовь, еще готов принять и даже потребовать ее отречения от любви к нему для его счастия, то она бы… пропала.
– Так пусть она… – начала было Бодростина и чуть не договорила: «пусть она пропадет», но тотчас спохватилась и молвила: – пусть она скрывается пока… пока это все уляжется…
– Это никогда не уляжется в сердце ее мужа, которое она разбила, как девчонка бьет глиняную куклу.
– Время, – начала было Бодростина банальную фразу о все сглаживающем времени, но Синтянина нетерпеливо перебила ее замечанием, что есть раны, для которых нет исцеления ни во времени, ни в возврате к прежнему образу жизни.
Более ничего не могла обездоленная своею неудачей Александра Ивановна выпытать о том, где находится Лариса. На прощанье она сделала последнюю попытку: скрепя сердце, она, во имя Бога, просила Глафиру серьезно допросить об этом Горданова; но та ответила, что она его уже наводила на этот разговор, но что он уклоняется от ответа.
– Я вас прошу не «наводить» его, а просто спросить, чтобы он ответил прямо, – добивалась генеральша.
Но Бодростина только изумилась:
– Разве это возможно?!.
– Ведь au fond [236]мы все-таки не имеем права говорить об их отношениях, – заметила она, и когда Синтянина возразила ей на то, что они не дети, чтобы не знать этого, то она очень игриво назвала ее циником.
Но тем не менее Александра Ивановна все-таки от нее не отстала и, чтобы не смущать строгого целомудрия Глафиры, умоляла ее спросить Горданова письмом, так как бумага и перо не краснеют.
– О, ma plume ne vaut rien [237], – ответила ей решительно Бодростина.
После этого добиваться было нечего, и дамы простились, но Синтянина, выехав от Бодростиной, не поехала домой, а повернула в город, с намерением послать немедленно депешу Форовой. Но тут ее осветила еще одна мысль: не скрывается ли Лара у самого Горданова, и нет ли во всем этом просто-напросто игры в жмурки… Из-за чего же тогда она встревожит Петербург и расшевелит больные раны Форовой и Подозерова?
– Но как быть: через кого в этом удостовериться? Ни муж, ни Форов не могут ехать к этому герою… Евангел… но его даже грех просить об этом. И за что подвергать кого-нибудь из них такому унижению? Да они и не пойдут: