Он жил с нею не радовался, а плакал, да служил панихиды по Спиридонове и говорил: «Как могло это статься! Нет, с ним нельзя бороться, он мертвый побеждает».
   – Летушка! Лета! – допрашивал он жену, – кто же он был для вас? Где же тот ваш проступок, о котором вы девушкой сказали в Москве?
   – Старину вспомнил! Напрасно тогда не женился на ней, на девушке? – вставил Висленев.
   – Нет-с, дело-то именно в том, что он женился на девушке-с! – ответил с ударением Водопьянов. – Скоро Лета нагнала ужас на весь деревенский дом своего второго мужа: она все ходила, ломала руки, искала и шептала: «Саша! Пустите меня к Саше!» Есть у Летушки кофточки шитые и шубки дорогие, всего много, но ничего ее не тешит. Ночью встанет, сидит на постели и шепчет: «Здравствуй, милый мой, здравствуй!» Поталеев не знает, что и делать! Прошло так с год. Вот и съехались раз к Поталееву званые гости. Летушку к ним, разумеется, не выпустили, но она вдруг является и всем кланяется. «Здравствуйте, – говорит, – не видали ли вы моего Сашу?» Гости, понятно, смутились.
   – Впрочем, Саша идет уж, идет, идет, – лепетала, тоскуя, Лета.
   – Поди к себе наверх! – сказал ей строго муж, но она отворотилась от него и, подойдя к одному старому гостю, который в это время нюхал табак, говорит:
   – Дайте табаку!
   Тот ей подал.
   – Вы богаты?
   – Богат, – отвечает гость.
   – Так купите себе жену и…
   – Но нет-с, – заключил рассказчик, – я эту последнюю сцену должен пояснить вам примером.
   При этом Водопьянов встал, вынул из бокового кармана большую четырехугольную табакерку красноватого золота и сказал: «Это было так: она стояла, как я теперь стою, а гости от нее в таком же расстоянии, как вы от меня. Поталеев, который хотел взять ее за руку, был ближе всех, вот как от меня г. Висленев. Старик гость держал в руке открытую табакерку… Теперь Лета смотрит туда… в окно… там ничего не видно, кроме неба, потому что это было наверху в павильоне. Ровно ничего не видно. Смотрите, Лариса Платоновна, вон туда… в темную дверь гостиной… Вы не боитесь глядеть в темноту? Есть люди, которые этого боятся, оно немножко и понятно… Впрочем, вы ничего не видите?
   – Ничего не вижу, – отвечала, улыбаясь, Лариса.
   – Она точно так же ничего не видала, и вдруг Лета рукой щелк по руке старика, – и с этим Сумасшедший Бедуин неожиданно ударил Висленева по руке, в которой была табакерка, табак вздетел; все, кроме отворотившейся Ларисы, невольно закрыли глаза. Водопьянов же в эту минуту пронзительно свистнул и сумасшедшим голосом крикнул: «Сюда, малютка! здесь Испанский Дворянин!» – и с этим он сверкнул на Ларису безумными глазами, сорвал ее за руку с места и бросил к раскрытой двери, на пороге которой стоял Подозеров.
   Лариса задрожала и бросилась опрометью вой, а Водопьянов спокойно закончил:
   – Вот как все это было! – и с этим вышел в гостиную, оттуда на балкон и исчез в саду.

Глава шестая
Не перед добром

   Андрей Иванович Подозеров, войдя чрез балкон и застав все общество в наугольной Бодростинского дома, среди общего беспорядочного и непонятного движения, произведенного табаком Сумасшедшего Бедуина, довольно долгое время ничего не мог понять, что здесь случилось. Лариса кинулась к нему на самом пороге и убежала назад с воплем и испугом. Горданов, Висленев и Бодростина, в разных позах, терли себе глаза, и из них Горданов делал это спокойно, вытираясь белым фуляром, Висленев вертелся и бранился, а Бодростина хохотала.
   – Это черт знает что! – воскликнул Висленев, первый открыв глаза, и, увидев Подозерова, тотчас же отступил назад.
   – Я вам говорила, что покажу вам настоящий антик, – заметила Бодростина, – надеюсь, вы не скажете, что я вас обманула, – и с этим она тоже открыла глаза и, увидав гостя, воскликнула: – Кого я вижу, Андрей Иваныч! Давно ли?
   – Я только вошел, – отвечал Подозеров, подавая ей руку и сухо кланяясь Висленеву и Горданову, который при этом сию же минуту встал и вышел в другую комнату.
   – Вы видели, в каком мы были положении? Это «Сумасшедший Бедуин» все рассказывал нам какую-то историю и в заключение засыпал нас табаком. Но где же он? Где Водопьянов?
   – Черт его знает, он куда-то ушел! – отвечал Висленев.
   – Ах, сделайте милость, найдите его, а то он, пожалуй, исчезнет.
   – Прекрасно бы сделал.
   – Ну, нет; я расположена его дослушать, история не кончена, и я прошу вас найти его и удержать.
   Висленев пожал плечами и вышел.
   – Стареюсь, Андрей Иванович, и начинаю чувствовать влечение к мистицизму, – обратилась Бодростина к Подозерову.
   – Что делать? платить когда-нибудь дань удивления неразрешимым тайнам – удел почти всеобщий.
   – Да; но Бог с ними, эти тайны, они не уйдут, между тем как vous devenez rare соmmе le beau jour. [126]Мы с вами ведь не видались сто лет и сто зим!
   – Да; почти не видались все лето.
   – Почти! по-вашему, это, верно, очень мало, а по-моему, очень много. Впрочем, счеты в сторону: je suis ravie [127], что вас вижу, – и с этим Бодростина протянула Подозерову руку.
   – Я думала или, лучше скажу, я была даже уверена, что мы с вами более уже не увидимся в нашем доме, и это мне было очень тяжело, но вы, конечно, и тогда были бы как нельзя более правы. Да! обидели человека, наврали на него с три короба и еще ему же реприманды едут делать. Я была возмущена за вас до глубины души, и зато из той же глубины вызываю искреннюю вам признательность, что вы ко мне приехали.
   Она опять протянула ему свою руку и, удерживая в своей руке руку Подозерова, продолжала:
   – Вы вознаградили меня этим за многое.
   – Я вознагражден уж больше меры этими словами, которые слышу, но, – добавил он, оглянувшись, – я здесь у вас по делу.
   – Без но, без но: вы сегодня мой милый гость, – добавила она, лаская его своими бархатными глазами, – а я, конечно, буду не милою хозяйкой и овладею вами. – Она порывисто двинулась вперед и, встав с места, сказала, – я боюсь, что Висленев лукавит и не пойдет искать моего Бедуина. Дайте мне вашу руку и пройдемтесь по парку, он должен быть там.
   В это время Бодростина, случайно оборотясь, заметила мелькнувшую в коридоре юбку Ларисиного платья, но не обратила на это, по-видимому, никакого внимания.
   – У меня по-деревенски ранний ужин, но не ранняя ночь: хлеб-соль никогда не мешает, а сон, как и смерть, моя антипатия. Но вы, мне кажется, намерены молчать… как сон, который я припомнила. Если так, я буду смерть.
   – Вы смерть!.. Полноте, Бога ради!
   – А что?
   – Вы жизнь!
   – Нет, смерть! Но вы меня не бойтесь: я – смерть легкая, с прекрасными виденьями, с экстазом жизни. Дайте вашу руку, идем.
   С этим она облокотилась на руку гостя и пошла с ним своею бойкою развалистою походкой чрез гостиную в зал. Здесь она остановилась на одну минуту и отдала дворецкому приказание накрыть стол в маленькой портретной.
   – Мы будем ужинать en petite comite [128], – сказала она, и, держа под руку Подозерова, вернулась с ним в большую темную гостиную, откуда был выход на просторный, полукруглый балкон с двумя лестницами, спускавшимися в парк. В наугольной опять мелькнуло платье Ларисы.
   – Ax, ecoute, дружочек Лара! – позвала ее Бодростина, – j ai un petit mot a vous dire [129]; у меня разболелась немножко голова и мы пройдемся по парку, а ты, пожалуйста, похозяйничай, и если где-нибудь покажется Водопьянов, удержи его, чтоб он не исчез. Он очень забавен. Allons [130], – дернула она Подозерова и, круто поворотив назад, быстрыми шагами сбежала с ним по лестнице и скрылась в темноте парка.
   Лариса все это видела и была этим поражена. Эта решительность и смелость приема ее смущала, и вовсе незнакомое ей до сих пор чувство по отношению к Подозерову щипнуло ее за сердце; это чувство было ревность. Он принадлежал ей, он ее давний рыцарь, он был ее жених, которому она, правда, отказала, но… зачем же он с Бодростиной?.. И так явно. В Ларисе заиграла «собака и ее тень». Притом ей стало вдруг страшно; она никогда не гостила так долго у Бодростиной; ее выгнали сюда домашние нелады с теткой, и теперь ей казалось, что она где-то в плену, в злом плену. Собственный дом ей представлялся давно покинутым раем, в который уже нельзя вернуться, и бедная девушка, прислонясь лбом к холодному стеклу окна, с замирающим сердцем думала: пусть вернется Подозеров, и я скажу ему, чтоб он взял меня с собой, и уеду в город.
   – Где вы и с кем вы? – произнес в это мгновение за нею тихий и вкрадчивый голос.
   Она вздрогнула и, обернувшись, увидала пред собою Горданова.
   – Вы меня, кажется, избегаете? – говорил он, ловко заступая ей дорогу собою и стулом, который взял за спинку и наклонил пред Ларисой.
   – Нимало, – отвечала Лариса, но голос ее обличал сильное беспокойство; она жалась всем телом, высматривая какой-нибудь выход из-за устроенной ей баррикады.
   – Мне необходимо с вами говорить. После того, что было вчера вечером в парке…
   – После того, что было вчера между нами, ни нынче и никогда не может быть ни о чем никакого разговора.
   – Оставьте этот тон; я знаю, что вы говорите то, чего не чувствуете. Сделайте милость, ради вас самой, не шутите со мною. Лариса побледнела и отвечала:
   – Оставьте меня, Павел Николаевич, примите стул и дайте мне дорогу.
   – А-а! Я вижу, вы в самом деле меня не понимаете!
   – Я не желаю вас понимать, пропустите меня или я позову брата! – сказала Лариса.
   – Ваш брат волочится за госпожой дома, которая в свою очередь волочится за вашим отставным женихом, но это все равно, оставим их прогуливаться. Мы одни, и я должен вам сказать, что мы должны объясниться…
   – Чего же вы требуете от меня? – продолжала Лариса с упреком. – Не стыдно ли вам не давать покоя девушке, которая вас избегает и знать не хочет.
   – Нет, тысячу раз нет! вы меня не избегаете, вы лжете.
   – Горданов! – воскликнула гневно обиженная Лариса.
   – Что вы?.. Я вас не оскорбил: я говорю, что вы лжете самим себе. Не верите? Я представляю на это доказательства. Если бы вы не хотели меня знать, вы бы уехали вчера и не остались на сегодня. Бросьте притворство. Наша встреча – роковая встреча. Нет силы, которая могла бы сдержать страсть, объемлющую все существо мое. Она не может остаться без ответа. Лариса, ты так мне нравишься, что я не могу с тобой расстаться, но и не могу на тебе жениться… Ты должна меня выслушать!
   Лариса остолбенела.
   Горданов не понял ее и продолжал, что он не может жениться только в течение некоторого времени и опять употребил слово «ты».
   Лариса этого не вынесла:
   – «Ты!» – произнесла она, вся вспыхнув, и, рванувшись вперед, прошептала задыхаясь: – пустите! – Но одна рука Горданова крепко сжала ее руку, а другая обвила ее стан.
   – Ты спрашиваешь, что хочу я от тебя: тебя самой!
   – Нет, нет! – отрицала с закрытым лицом Лариса. – Но Бога ради! Как милости, как благодеяния, прощу вас: прекратите эту сцену. Умоляю вас: не обнимайте же меня по крайней мере, не обнимайте, я вам говорю! Все двери отперты…
   – Вы мне смешны… дверей боитесь! – ответил Горданов и сжав Ларису, хотел поцеловать ее.
   Но в эту же минуту чья-то сильная рука откинула его в сторону. Он даже не мог вдруг сообразить, как это случилось, и понял все только, оглянувшись назад и видя пред собою Подозерова.
   – Послушайте! – прошипел Горданов, глядя в горящие глаза Андрея Ивановича. – Вы знаете, с кем шутите?
   – Во всяком случае с мерзавцем, – спокойно молвил Подозеров. Лариса вскрикнула и, пользуясь суматохой, убежала.
   – Вы это смеете сказать? – подступал Горданов.
   – Смею ли я?
   – Вы знаете?.. вы знаете!.. – шептал Горданов.
   – Что вы подлец? о, давно знаю, – произнес Подозеров.
   – Это вам не пройдет так. Я не кто-нибудь… Я…
   – Прах, ходящий на двух лапках! – произнес за ним голос Водопьянова, и колоссальная фигура Сумасшедшего Бедуина стала между противниками с распростертыми руками. Подозеров повернулся и вышел.
   Павел Николаевич постоял с минуту, закусив губу. Фонды его заколебались в его дальновидном воображении.
   «Скандал! во всяком разе гадость… Дуэль… пошлое и опасное средство… Отказаться, как это делают в Петербурге… но здесь не Петербург, и прослывешь трусом… Что же делать? Неужто принимать… дуэль на равных шансах для обоих?.. нет; я разочтусь иначе», – решил Горданов.

Глава седьмая
Краснеют стены

   Богато сервированный ужин был накрыт в небольшой квадратной зале, оклеенной красными обоями и драпированной красным штофом, меж которыми висели старые портреты.
   Глафира Васильевна стояла здесь у небольшого стола, и когда вошли
   Водопьянов и Подозеров, она держала в руках рюмку вина.
   – Господа! у меня прошу пить и есть, потому что, как это, Светозар Владенович, пел ваш Испанский Дворянин: «Вино на радость нам дано». Андрей Иваныч и вы, Водопьянов, выпейте пред ужином – вы будете интереснее.
   – Я не могу, я уже все свое выпил, – отвечал Водопьянов.
   – Когда же это вы выпили, что этого никто не видал?
   – Семь лет тому назад.
   – Все лжет сей дивный человек, – отвечала Бодростина и, окинув внимательным взглядом вошедшего в это время Горданова, продолжала: – я уверена, Водопьянов, что это вам ваш Распайль запрещает. Ему Распайль запрещает все, кроме камфоры, – он ест камфору, курит камфору, ароматизируется камфорой.
   – Прекрасный, чистый запах, – молвил Водопьянов.
   – Поздравляю вас с ним и сажусь от вас подальше. А где же Лариса Платоновна?
   – Они изволили велеть сказать, что нездоровы и к столу не будут, – ответил дворецкий.
   – Все это виноват этот Светозар! Он всех напугал своим Испанским Дворянином. Подозеров, вы слышали его рассказ?
   – Нет, не слыхал.
   – Ну да; вы к нам попали на финал, а впрочем, ведь рассказ, мне кажется, ничем не кончен, или он, как все, как сам Водопьянов, вечен и бесконечен. Лета выбила табакерку и засыпала нам глаза, а дальше что же было, я желаю знать это, Светозар Владенович?
   – Она спрыгнула с окна.
   – С третьего этажа?
   – Да.
   – Но кто же ей кричал: «Я здесь»?
   – Испанский Дворянин.
   – Кто ж это знает?
   – Она.
   – Она разве осталась жива?
   – Нет, иль то есть…
   – То есть она жива, но умерла. Это прекрасно. Но кто же видел вашего Испанского Дворянина?
   – Все видели: он веялся в тумане над убитой Летой, и было следствие.
   – И что же оказалось?
   – Ничего.
   – Je vous fais mon compliment. [131]Вы, Светозар Владенович, неподражаемы! Вообразите себе, – добавила она, обратясь к Подозерову: – целый битый час рассказывал какую-то историю или бред, и только для того, чтобы в конце концов сказать «ничего». Очаровательный Светозар Владенович, я пью за ваше здоровье и за вечную жизнь вашего Дворянина. Но Боже! Что такое значит? чего вы вдруг так побледнели, Андрей Иванович?
   – Я побледнел? – переспросил Подозеров. – Не знаю, быть может, я еще немножко слаб после болезни… Я, впрочем, все слышал, что говорили… какая-то женщина упала…
   – Бросилась с третьего этажа!
   – Да, это мне напоминает немножко… кончину…
   – Другой прекрасной женщины, конечно?
   – Да, именно прекрасной, но… которую я мало знал, ко всегдашнему моему прискорбию, – так умерла моя мать, когда мне был один год от роду.
   Бодростина выразила большое сожаление, что она, не зная семейной тайны гостя, упомянула о случае, который навел его на печальные воспоминания.
   – Но, впрочем, – продолжала она, – я поспешу успокоить вас хоть тем способом, к которому прибег один известный испанский же проповедник, когда слишком растрогал своих слушателей. Он сказал им: «Не плачьте, милые, ведь это было давно, а может быть, это было и не так, а может быть… даже, что этого и совсем не было». Вспомните одно, что ведь эту историю рассказывал нам Светозар Владенович, а его рассказы, при несомненной правдивости их автора, сплошь и рядом бывают подбиты… ветром. Притом здесь есть имена, которые вам, я думаю, даже и незнакомы, – и Бодростина назвала в точности всех лиц водопьяновского рассказа и в коротких словах привела все повествование Сумасшедшего Бедуина.
   – Ничего, кажется, не пропустила? – обратилась она затем к Водопьнову и, получив от него утвердительный ответ, добавила: – вот вы приезжайте ко мне почаще; я у вас буду учиться духов вызывать, а вы у меня поучитесь коротко рассказывать. Впрочем, a propos [132], ведь сказание повествует, что эта бесплотная и непостижимая Лета умерла бездетною.
   – Я этого не говорил, – отвечал Водопьянов.
   – Как же? Разве у нее были дети, или хоть по крайней мере одно дитя?
   – Может быть, может быть, и были.
   – Так что же вы этого не говорите?
   – А!.. да!.. Понял: Труссо [133]говорит, что эпилепсия – болезнь весьма распространенная, что нет почти ни одного человека, который бы не был подвержен некоторым ее припадкам, в известной степени, разумеется; в известной степени… Сюда относится внезапная забывчивость и прочее, и прочее… Разумеется, это падучая болезнь настолько же, насколько кошка родня льву, но однако…
   – Но, однако, Светозар Владенович, довольно, мы поняли, что вы хотите сказать: на вас нашло беспамятство.
   – Именно: у Летушки был сын.
   – От ее брака с красавцем Поталеевым?
   – Конечно.
   – Но что было у господ Поталеевых, то пусть там и останется, и это ни до кого из здесь присутствующих не касается… Андрей Иванович, чего же вы опять все бледнеете?
   – Я попросил бы позволения встать: я слаб еще; но впрочем… виноват, я оправлюсь. Позвольте мне рюмку вина! – обратился он к Водопьянову.
   – Хересу?
   – Да.
   – Да; вы его пейте, – это ваше вино!
   – А чтобы перейти от чудесного к тому, что веселей и более способно всех занять, рассудим вашу Лету, – молвила Водопьянову Бодростина, и затем, относясь ко всей компании, сказала: – Господа! какое ваше мнение: по-моему, этот Испанский Дворянин – буфон и забулдыга старого университетского закала, когда думали, что хороший человек непременно должен быть и хороший пьяница; а его Лета просто дура, и притом еще неестественная дура. Ваше мнение, Подозеров, первое желаю знать?
   – Я промолчу.
   – И это вам разрешаю. Я очень рада, что вино вас, кажется, согрело; вы закраснелись.
   Подозеров даже был теперь совсем красен, но в этой комнате было все красновато и потому его краснота сильно не выделялась.
   – По-моему, – продолжала Бодростина, – самое типичное, верное и самое понятное мне лицо во всем этом рассказе – старик Поталеев. В нем нет ничего натянуто-выспренного и болезненно-мистического, это человек с плотью и кровью, со страстями и… некрасив немножко, так что даже бабы его пугались. Но эта Летушка все-таки глупа; многие бы позавидовали ее счастию, хотя ненадолго, но…
   – Что ж вам так нравится? Неужто безобразие? – спросил, чтобы поддержать разговор, Висленев.
   – Ах, Боже мой, а что мужчинам нравится в какой-нибудь Коре, которой я не имела чести видеть, но о которой имею понятие по тургеневскому «Дыму». [134]Он интереснее: в нем есть и безобразие, и характер.
   Гости промолчали.
   – Интересно врачу заставить говорить немого от рождения, еще интереснее женщине слышать язык страсти в устах; которые весь век боялись их произносить.
   Глафире опять никто не ответил, и она, хлебнув вина, продолжала сама:
   – Признаюсь, я бы хотела видеть рыдающего от страсти… отшельника, монаха, настоящего монаха… И как бы он после, бедняжка, ревновал. Эй, человек! подайте мне еще немножко рыбы. Однажды я смутила схимника: был в Киеве такой старик, лет неизвестных, мохом весь оброс и на груди носил вериги, я пошла к нему на исповедь и насказала ему таких грехов, что он…
   – Влюбился в вас?
   – Нет; только просил: «умилосердися, уйди!» Благодарю, подайте вон еще Висленеву, он, вижу, хочет кушать, – докончила она обращением к старому, седому лакею, державшему пред ней массивное блюдо с приготовленною под майонезом рыбой.
   – Подозеров! Ведь мы с вами, кажется, пили когда-то на брудершафт?
   – Никогда.
   – Так я пью теперь.
   И с этим она чокнулась бокал о бокал с Подозеровым и, положив руку на его руку, заставила и его выпить все вино до дна.
   Висленева скрючило.
   – Да; новый мой камрад, – продолжала Бодростина, – пожелаем счастия честным мужчинам и умным женщинам. Да соединятся эти редкости жизни и да не мешаются с тем, что им не к масти. Ум дает жизнь всему, и поцелую, и объятьям… дурочка даже не поцелует так, как умная.
   – Глафира Васильевна! – перебил ее Подозеров. – То дело, о котором я сказал… теперь мне некогда уже о нем лично говорить. Я болен и должен раньше лечь в постель… но вот в чем это заключается. – Он вынул из кармана конверт с почтовым штемпелем и с разорванными печатями и сказал: – Я просил бы вас выйти на минуту и прочесть это письмо.
   – Я это для тебя сделаю, – отвечала, вставая, Бодростина. – Но что это такое? – добавила она, остановясь в дверях: – я вижу, что фонарик у меня в кабинете гаснет, а я после рассказов Водопьянова боюсь одна ходить в полутьме. Висленев! возьмите лампу и посветите мне.
   Иосаф Платонович вскочил и побежал за нею с лампой.
   Горданов воспользовался временем, когда он остался один с Подозеровым и Водопьяновым.
   – Вы, конечно, знаете, чем должно кончиться то, что произошло два часа тому назад между нами? – спросил он, уставясь глазами в вертевшего свою тарелку Подозерова.
   – Я знаю, чем такие вещи кончаются между честными людьми, но чем их кончают люди бесчестные, – того не знаю, – отвечал Подозеров.
   – Кого вы можете прислать ко мне завтра?
   – Завтра? Майора Форова.
   – Прекрасно: у меня секундант Висленев.
   – Это не мое дело, – отвечал Подозеров и, встав, отвернулся к первому попавшемуся в глаза портрету.
   В это время в отдаленном кабинете Бодростиной раздался звон разбившейся лампы и послышался раскат беспечнейшего смеха Глафиры Васильевны. Горданов вскочил и побежал на этот шум.
   Подозеров только оборотился и из глаза в глаз переглянулся с Водопьяновым.
   – Место значит много; очень много, много! Что в другом случае ничего, то здесь небезопасно, – проговорил Водопьянов.
   – Скажите мне, зачем же вы здесь, в этих стенах, и при всех этих людях рассказали историю моей бедной матери?
   – Вашей матери? Ах, да, да… я теперь вижу… я вижу: у вас есть с ней сходство и… еще больше с ним.
   – Валентина была моя мать, и я люблю того, кого она любила, хотя он не был мой отец; но мне все говорили, что я даже похож на того, кого вы назвали студентом Спиридоновым. Благодарю, что вы, по крайней мере, переменили имена.
   Водопьянов с неожиданною важностью кивнул ему головой и отвечал: – «да; мы это рассмотрим; – вы будьте покойны, рассмотрим». Так говорил долго тот, кого я назвал Поталеевым. Он умер… он приходил ко мне раз… таким черным зверем… Первый раз он пришел ко мне в сумерки… и плакал, и стонал… Я одобряю, что вы отдали его состоянье его родным… большим дворянам… Им много нужно… Да вон видите… по стенам… сколько их… Вон старушка, зачем у нее два носа… у нее было две совести…
   И Водопьянов понес околесицу, в которой все-таки опять были свои, все связывающие штрихи.
   Между тем, что же такое произошло в кабинете Глафиры Васильевны, откуда так долго нет никого и никаких вестей?

Глава восьмая
Не краснеющие

   Глафира Васильевна в сопровождении Висленева скорою походкой прошла две гостиных, библиотеку, наугольную и вступила в свой кабинет. Здесь Висленев поставил лампу и, не отнимая от нее своей руки, стал у стола. Бодростина стояла спиной к нему, но, однако, так, что он не мог ничего видеть в листке, который она пред собою развернула. Это было письмо из Петербурга, и вот что в нем было написано, гадостным каракульным почерком, со множеством чернильных пятен, помарок и недописок:
   «Господин Подозеров! Я убедилась, что хотя вы держитесь принципов неодобрительных и патриот, и низкопоклонничаете пред московскими ретроградами, но в действительности вы человек и, как я убедилась, даже честнее многих абсолютно честных, у которых одно на словах, а другое на деле, потому я с вами хочу быть откровенна. Я пишу вам о страшной подлости, которая должна быть доведена до Бодростиной. Мерзавец Кишенский, который, как вы знаете, ужасный подлец и его, надеюсь, вам не надо много рекомендовать, и Алинка, которая женила на себе эту зеленую лошадь, господина Висленева, устроили страшную подлость: Кишенский, познакомясь с Бодростиным у какого-то жида-банкира, сделал такую подлую вещь: он вовлекает Бодростина в компанию по водоснабжению городов особенным способом, который есть не что иное, как отвратительнейшее мошенничество и подлость. Делом этим орудует какой-то страшный мошенник и плут, обобравший уже здесь и в Москве не одного человека, что и можно доказать. С ним в стачке полька Казимирка, которую вы должны знать, и Бодростина ее тоже знает…»
   – Ox, ox! – сказала, пятясь назад и покрываясь румянцем восторга, Бодростина.
   – Что? верно, какие-нибудь неприятные известия? – спросил ее участливо Висленев.
   – Боюсь в обморок упасть, – ответила шутя Глафира, чувствуя, что Висленев робко и нерешительно берет ее за талию и поддерживает. – «Держи ж меня, я вырваться не смею!» – добавила она, смеясь, известный стих из Дон-Жуана.