Страница:
– Вот и все письмо, – проговорил генерал, складывая листок, – и какое интересное письмо.
– Да, очень интересное, – отвечала с горечью Синтянина, сидя в том же неподвижном положении. – Нет более моей Кати, нет моего лучшего друга.
– Да, ширится кладбище, – молвил Подозеров.
– Ну, что делать: жили, жили вместе, пора, видно, начать невдалеке один за другим и умирать, – произнес генерал и, поглаживая себе поясницу, точно начал высматривать, где бы, по расположению комнаты, удобнее было поставить очередной стол для его тела.
Генерал недаром осматривал себе место: немного спустя после этого дня, Подозеров, застав его дома одного, имел случай убедиться, что Синтянин, приготовляясь к операции, приготовляется и к смерти. Иван Демьянович встретил гостя с усвоенною им в последнее время приветливостью, в которой, однако, на этот раз было еще что-то торжественное, задушевное и серьезное. Кто видал человека, приготовляющегося выдержать серьезную операцию, тот, конечно, заметил то особенное внушающее «нечто», которое за несколько дней до операции разливается по лицу больного. Это «нечто», угнетающее гораздо более, чем ожидание самой смерти, это ожидание пытки, выражающееся обыкновенно своеобычною печатью силы и смирения.
Синтянин подвел Подозерова к столу, на котором лежал лист бумаги со свежею еще подписью Ворошилова, и прошептал:
– Прочтите и подпишите.
Бумага эта было духовное завещание, которым Синтянин упрочивал за женой все свое небольшое состояние, стоившее около десятка тысяч. Подозеров подписал.
– Благодарю вас, – сказал, принимая от него бумагу, генерал. – Это необходимая вещь. Нужно оградить Сашу от всяких беспокойств. Я поздно об этом подумал. Кроме этого, у нее будет мой пенсионишка, но она его лишится, когда выйдет замуж.
– Почему же вы думаете, что Александра Ивановна непременно выйдет замуж?
– Да это так должно быть, но не в том дело, а вот что-с: вот я вам поручаю письмо, вам нет нужды знать его содержание.
– Совершенно справедливо.
– Когда я умру и когда меня похоронят; отдайте это письмо моей жене.
– Извольте.
– Непременно лично сами отдайте, – добавил генерал, вручая Подозерову пакет.
– Непременно исполню все так точно, как вы хотите, – отвечал Подозеров, и недолго ожидал, когда настало время исполнить это поручение.
Операция, сделанная Синтянину, была объявлена счастливою, а результатом ее была смерть, которая, разумеется, отнесена на счет несчастной случайности. Генерал был похоронен, и его вдова осталась одинокою. Она не растерялась ни на одну минуту, не шаржировала своего положения, она ничем не затруднялась и ничего не проектировала. О своих намерениях она вовсе молчала, даже ежедневно навещавшему ее Подозерову не было известно, долго ли она останется в Петербурге или же немедленно уедет назад к себе в хутор. После трех дней, в течение которых было много хлопот о погребении, Подозеров и генеральша виделись всякий день, но потом, после похорон, они вдруг как бы начали друг друга чуждаться: они встречались с удовольствием, но затруднялись беседовать, как бы боясь сказать что-нибудь такое, что не должно. Наконец, по возвращении Александры Ивановны на девятый день из церкви, Подозеров, будучи обязан исполнить просьбу покойного, сказал ей:
– Я имею к вам маленькое поручение. Синтянина поглядела на него и спросила:
– Какое?
– У меня есть к вам письмо.
– От кого?
– От того, от кого вы теперь всего менее можете этого ожидать. Александра Ивановна посмотрела на него и проговорила:
– Вероятно, от моего покойного мужа?
– Да, вы отгадали, он отдал мне это письмо за пять дней до своей смерти и взял с меня слово передать его вам лично в девятый день по его смерти. Вот это письмо.
И он подал вдове конверт, на котором было написано ее имя, с припиской: «прошу распечатать и прочесть немедленно».
«Прошу распечатать и прочесть немедленно», – повторила генеральша и, спокойно сломав печать, пробежала несколько строк и тотчас же сжала листок в руке и покраснела.
– Вы меня извините, я с вами теперь на часочек прощусь, – попросил, не желая ее стеснять, Подозеров.
Вдова кусала губы и краснея продолжала молчать.
– Прощайте, – повторил Подозеров, подавая ей руку. Но Александра Ивановна тихо отвела от себя эту руку и, затрудняясь, проговорила:
– Постойте, пожалуйста… вам нельзя уходить… Здесь есть очень странный каприз…
– Что такое?
Смущение генеральши на минуту еще усилилось, но потом внезапно как бы сразу ее оставило; она развернула смятый листок и, тщательно положив его снова в конверт, проговорила:
– Возьмите это письмо. Подозеров взял.
– Теперь прочитайте его.
Он вынул листок, прочел его глазами, и смущение, овладевшее несколько минут пред тем Александрой Ивановной, теперь овладело им.
– Что же, – начал он после паузы, – я должен исполнить то, что здесь сказано.
– Да.
– Вы позволяете?
– Я не имею права запретить.
– Я читаю.
И он прочитал вслух:
«Сознавая, сколь я всегда был недостоин прекрасной и доброй жены моей и опасаясь, чтоб она после моей смерти, по своей скромности и по скромности человека, ею любимого и ее любящего, не оставалась вдовой, я из гроба прошу ее, не соблюдая долгого траура, выйти замуж за Андрея Ивановича Подозерова. Чем скорее ими будет это сделано, тем скорее я буду утешен за могилой и успокоен, что я не всю ее жизнь погубил и что она будет еще хоть сколько-нибудь счастлива прежде, чем мы встретимся там, где нет ни жен, ни мужей и где я хочу быть прощен от нее во всем, что сделал ей злого.
Если жена моя, прочтя эти строки, увидит, что я ошибался и что она никогда не любила того, о ком я говорю, то она должна поправить мою ошибку, предав это письмо сожжению; но если я разгадал ее сердце, то да не оскорбит она меня неискренностию и передаст это письмо тому, кто его ей вручил. Такова моя воля, которую я завещаю исполнить».
Далее была черта и под нею следующая приписка:
«Андрей Иваныч! Я знал и знаю, что моя жена любит вас с тою покойною глубиной, к которой она способна и с которою делала все в своей жизни. Примите ее из рук мертвеца, желающего вам с нею всякого счастия. Если я прав и понимаю ваши желания, то вы должны прочесть ей вслух это мое письмо, когда она вам его передаст».
– Я прочел, – сказал Подозеров.
– Слышу, – отвечала, закрыв рукой глаза, генеральша и, отворотись, добавила, – теперь уйдите пока, Андрей Иваныч.
На другой день Подозеров пришел к Синтяниной позже часа, в который он обыкновенно ее навещал, и застал ее чем-то занятою в ее спальне.
Она вышла к нему через несколько минут и не успели они повидаться, как вдруг кто-то позвонил, и прежде чем хозяйка и гость могли сообразить, кто бы мог быть этим посетителем, густой бас, осведомлявшийся об Александре Ивановне, выдал майора Форова.
Филетер Иваныч был точно тот же, каким мы его всегда привыкли видеть, в своем вечном черном, полузастегнутом сюртуке, в военной фуражке с кокардой и с толстою папиросой в руке, но он держал больную левую руку за бортом сюртука и немножко волок правою ногой.
– Здравствуйте-с, здравствуйте! – отвечал он на радостные приветствия хозяйки и сейчас же, поцеловав ее руку, обратился к Подозерову. – Ну что же это за протоканальи такие у вас архитекторы-то? А?
– А что такое?
– Да как же-с: идут ступени на лестнице и вдруг терраса и посредине террасы, где не ожидаешь, еще опять ступень, идешь, хлоп и растянулся. Ведь за это вешать надо их брата.
– Да бросьте вы о лестницах! – перебила его генеральша, – говорите скорее о том, откуда вы и что там у нас?
– Откуда – сами знаете, а насчет того, что у нас, то у нас ничего: произошел небольшой «мор зверей», но еще довольно скотов сохраняются вживе.
– Да звери бы пусть умирали…
– Ну, уж извините меня, а я не так думаю, – мне звери милее скотин. При этой смете, позвольте доложить, что господин и госпожа Ропшины вам кланяются: они еще не издохли и даже не собираются.
– Но ваша жена! ваша жена!
– Она умерла.
– И вы об этом так равнодушно говорите?
– А что же вы хотите, чтоб я выл, как собака, чтобы меня за это от всех ворот гнали? Благодарю-с. Да я, может быть, и сам скоро умру.
– Да вы простите меня, Филетер Иванович, вы, пожалуйста, не пейте, а то в самом деле…
– Ну, уж сделайте ваше одолжение, – перебил майор, – никогда не пробуйте надо мною двух штук: не совращайте меня в христианскую веру, потому что я через это против нее больше ожесточаюсь, и не уговаривайте меня вина не пить, потому что я после таких увещаний должен вдвое пить, – это уж у меня такое правило. И притом же мне теперь совсем не до того: пить или не пить, и жить или не жить. Меня теперь занимают дела гораздо более серьезные: я приехал сюда «по пенсионскому вопросу».
– Это еще что за вопрос такой? – спросил, удивясь, Подозеров.
– А в том-то и дело, что есть такой вопрос, и я вот с ним третий день вожусь в Петербурге…
– Вы уже здесь третий день?
– Да, а что такое!
– И не заглянули ко мне? – попеняла генеральша.
– Некогда было-с: прежде всего дело, я должен спешить, потому что мне скоро шестьдесят лет и, видите, ногу едва волочу: Кондрашка стукнул… Я ведь приехал с тем, чтобы жениться.
Слушатели так и ахнули.
– Как жениться? – спросили они оба в один голос.
– Разумеется, законным браком.
– На ком же?
– Само собою разумеется, что на превосходнейшей особе, – на госпоже Ванскок.
– Ну-с?
– Не погоняйте, я и так расскажу: вы знаете, как, говорят, будто богатыри, умирая, кричали: «на, на, на», – значит, богатырскую силу передавали?
– Так что же?
– Вот так и я: я теперь развалина, а она молода, – ей, бедной, жить надо, а жить женщине трудно и тяжело, так я хотел ей свой пенсион передать. Этому меня Евангелова попадья один раз научила, и я нахожу, что это очень практично.
– Enfant terrible [255]с седыми волосами, – проговорила, впервые во вдовстве своем рассмеясь и качая головой, Синтянина. – Вон что он сделал из благого совета!
– То-то и есть, что я из него ничего не сделал, потому что это благороднейшее существо отвергло мое предложение.
– Это та, которую вы называете Ванскок: она вас отвергла?
– Да-с, не только меня, но и мой пенсион! Явясь благороднейшей девице Ванскок, я ей предъявил, что я уж совсем дрянь и скоро совсем издохну, и предлагаю ей мою руку вовсе не потому, чтобы мне была нужна жена для хозяйства или чего прочего, но хочу на ней жениться единственно для того, чтоб ей мой пенсион передать после моей смерти, но… эта благородная и верная душа отвечала, что она пренебрегает браком и никогда против себя не поступит даже для виду. «А к тому же, – добавила она, – и пенсиона ни за что бы не взяла, так как моя оппозиционная совесть не дозволяет мне иметь никаких сделок с правительством». Каково-с?
– Довольно оригинально, – ответил Подозеров.
– Оригинально. Очень о вас сожалею, если это вам только оригинально. Нет, это-с грандиозно. Я уважаю крупные черты и верность себе даже в заблуждениях.
– Да, я даже с удовольствием слушаю про это высокомерие о сделках; а что до браков, то ведь они самим же женщинам нужны.
– Нужны, да, нужны, особенно для таких, как те стриженые барышни, которые, узнав от Ванскок о моем предложении и о ее благородном отказе, осаждали меня вчера и сегодня, чтоб я вместо Ванскок «фиктивно» женился на них. Да, да, да: для этих браки нужны, а для меня и благородной Ванскок – нет: мы и так хороши.
– А что же вы всем другим вместо брака дадите?
– А ничего не дадим! Не наше дело. Мы знаем, что для нас не надобно, а что вам нужно – вас касается. Вы нас победили больше, чем хотели: и установляйте свои порядки, да посчитайтесь-ка теперь с мерзавцами, которые в наш след пришли. Вы нас вытравили, да-с; голодом шаршавых нигилистов выморили, но не переделали на свой лад, да-с. Великая Ванскок издохнет зверенышем и не будет ручною скотинкой, да-с! А вон новизна… сволочь, как есть сволочь! Эти покладливее: они какую хотите ливрею на себя взденут и любым манером готовы во что хотите креститься и с чем попало венчаться… Ну, да довольно. Прощайте, я спешу в десять часов на поезд.
– Как на поезд? разве вы нынче уж и уезжаете?
– Непременно; вон там, у двери, и мешок мой, да и что мне здесь делать? Довольно: Ванскок меня укрепила, что не все-с, не все зверки в скотин обратились, есть еще люди, каких я любил, а вам я не нужен. Ведь вы к нам назад не поедете?
Генеральша промолчала.
– Молчите, значит, я угадал: не поедете, и прекрасно, право, не тратьте-ка попусту время, смерть медлить не любит.
– Ну, пусть же ее подождет, я еще не жила, – отвечала генеральша.
– Да; вы поживите и, пожалуйста, хорошенько поживите: вы ведь русалочка, в вас огонек-то и под водой не погас. Ну и прекрасно, когда же ваша свадьба?
– Скажите, когда? – повторил этот вопрос, подходя и беря ее руку, Подозеров.
– Вы помните сами, как это нам завещано, – ответила Александра Ивановна.
– В том письме сказано: «как можно скорее».
– Надо так и…
– Так послезавтра?
– Филетер Иванович!
– Что-с?
– До послезавтра… для моей свадьбы вы можете здесь подождать?
– Извольте, могу, но дело в том, что вам надо меня где-нибудь спрятать, а то меня эти барышни очень одолели с своим желанием вступить со мною в брак.
– Ну, мы вас скроем, – отвечал с улыбкой Подозеров, уводя Форова к себе. Через два дня, вечером, он и его жена провожали майора на станцию железной дороги.
– И вот мы муж и жена, и вот мы одни и друг с другом, – сказал Подозеров, отъезжая с женой в карете после ухода поезда.
– Да, – уронила тихо Александра Ивановна.
– Ты хочешь молчать?
– Нет; я хочу жить! – отвечала она и, обвив руками голову Подозерова, покрыла ее зовущими жить поцелуями.
Год спустя, у двери, на которой была прибита дощечка с именем Подозерова, позвонил белокурый священник: он спросил барина, – ему отвечали, что его нет теперь дома.
– Ну, госпоже доложите, что приезжий священник Евангел, – произнес гость, но прежде чем слуга пошел исполнить его просьбу, в комнатах послышался радостный восклик, и Александра Ивановна, отстранив человека, бросилась священнику на шею.
Тот вдруг заплакал и потом, оправясь, сказал:
– Дайте же войти: нехорошо в дверях попа целовать.
– Вы, разумеется, у нас остановитесь?
– Могу, для того, что и вещи мои еще здесь на дрожках. Александра Ивановна послала за вещами, устроила Евангелу уголок, напоила его чаем и показала ему своего сына.
– Хорош, – оценил Евангел, – да вам и надлежит не быть смоковницей неплодною: я думаю» вы добрая мать будете.
Та сделала тихую гримаску и с укоризной себе проговорила: «балую его немножко».
– Немножко ничего, – ответил Евангел, – а много опасайтесь. У госпожи Глафиры Васильевны тоже родился сын.
– Вот! мы о них мало слышим.
– Да, разъединились вовсе, но того-с… она того… балует ребенка очень, и одна ей в нем утеха.
– Говорят, она несчастлива?
– Свыше меры. Наказан страшно темный путь в ее делах. Сей муж ее – ужасный человек-с: он непременно тайну какую-нибудь ее имеет в руках… Бог знает: говорят, что завещание, которым ей досталось все, – подложно, и будто бы в его руках есть тому все доказательства; но что-нибудь да есть нечисто:
иначе она ему не отдала бы всего, а ведь она в таком бывает положении, что почасту в рубле нуждается!
– Я это слышала, что будто даже Форов ей ссужает деньги.
– Он почти весь свой пенсион ей отдает.
– И та берет?
– Ну, вот подите ж? Да что и делать: не на что за лекарством послать, ни мариландской папироски выкурить. А у Ропшина просить тяжело, чем занять у Форова.
– Однако, какая ужасная жизнь!
– О, она наказана жестоко.
– А вот и мой муж идет! – воскликнула Александра Ивановна, заслышав знакомый звонок.
После радостных свиданий и обеда, Евангел, удалясь с Подозеровым в его кабинет, обратился к нему с грустным видом:
– Не хотел я для первого свидания огорчать Александру Ивановну и не все ей сказал. Ведь Форов, знаете, тому недели с три, из-за Глафиры так жестоко с Ропшиным поругался, что при многих гостях дал ему слово публично в собрании дать оплеуху; пришел гневный ко мне, лег в бане поспать и…
– Не проснулся?
– Вы отгадали.
– Значит, последний из нигилистических могикан свалился.
– Да вот в том-то и дело, что еще был ли он тем самым, чем старался казаться!
– А что? Нет, я думаю, что Форов до известной степени был себе верен.
– До известной степени, это, пожалуй, так. А то ведь его окостенелая рука тоже была с крестным перстосложением. Никто же другой, а сам он ее этак сложил… Да может и враждовал-то он не по сему глаголемому нигилизму, а просто потому, что… поладить хотел, да не умел, в обязанность считал со старою правдой на ножах быть.
– Пожалуй, вы правы; ну а что скажете, как Висленев?
– Здоров как стена. Паинька сшила ему ватошничек из зеленого платья покойницы Веры, он взял и говорит: «Вот что меня погубило: это зеленое платье, а то бы я далеко пошел». Он-таки совсем с ума сошел. Удивительно, право: чего не было – и того лишился! Кой же леший его когда-то политикой обвинял? А? Я этому тоже удивляюсь.
– Все удивительно, отец Евангел, – вы были бунтовщик, я – социалист, а кому это было нужно?
– Не понимаю.
– И не поймете.
– Именно, именно, как проведешь пред собою все, что случилось видеть: туман, ей-Богу, какой-то пойдет в голове, кто тут ныне самого себя не вырекается и другого не коверкает, и изо всего этого только какая-то темная, мусорная куча выходит.
– Да, да, нелегко разобрать, куда мы подвигаемся, идучи этак на ножах, которыми кому-то все путное в клочья хочется порезать; но одно только покуда во всем этом ясно: все это пролог чего-то большого, что неотразимо должно наступить.
– Да, очень интересное, – отвечала с горечью Синтянина, сидя в том же неподвижном положении. – Нет более моей Кати, нет моего лучшего друга.
– Да, ширится кладбище, – молвил Подозеров.
– Ну, что делать: жили, жили вместе, пора, видно, начать невдалеке один за другим и умирать, – произнес генерал и, поглаживая себе поясницу, точно начал высматривать, где бы, по расположению комнаты, удобнее было поставить очередной стол для его тела.
Генерал недаром осматривал себе место: немного спустя после этого дня, Подозеров, застав его дома одного, имел случай убедиться, что Синтянин, приготовляясь к операции, приготовляется и к смерти. Иван Демьянович встретил гостя с усвоенною им в последнее время приветливостью, в которой, однако, на этот раз было еще что-то торжественное, задушевное и серьезное. Кто видал человека, приготовляющегося выдержать серьезную операцию, тот, конечно, заметил то особенное внушающее «нечто», которое за несколько дней до операции разливается по лицу больного. Это «нечто», угнетающее гораздо более, чем ожидание самой смерти, это ожидание пытки, выражающееся обыкновенно своеобычною печатью силы и смирения.
Синтянин подвел Подозерова к столу, на котором лежал лист бумаги со свежею еще подписью Ворошилова, и прошептал:
– Прочтите и подпишите.
Бумага эта было духовное завещание, которым Синтянин упрочивал за женой все свое небольшое состояние, стоившее около десятка тысяч. Подозеров подписал.
– Благодарю вас, – сказал, принимая от него бумагу, генерал. – Это необходимая вещь. Нужно оградить Сашу от всяких беспокойств. Я поздно об этом подумал. Кроме этого, у нее будет мой пенсионишка, но она его лишится, когда выйдет замуж.
– Почему же вы думаете, что Александра Ивановна непременно выйдет замуж?
– Да это так должно быть, но не в том дело, а вот что-с: вот я вам поручаю письмо, вам нет нужды знать его содержание.
– Совершенно справедливо.
– Когда я умру и когда меня похоронят; отдайте это письмо моей жене.
– Извольте.
– Непременно лично сами отдайте, – добавил генерал, вручая Подозерову пакет.
– Непременно исполню все так точно, как вы хотите, – отвечал Подозеров, и недолго ожидал, когда настало время исполнить это поручение.
Операция, сделанная Синтянину, была объявлена счастливою, а результатом ее была смерть, которая, разумеется, отнесена на счет несчастной случайности. Генерал был похоронен, и его вдова осталась одинокою. Она не растерялась ни на одну минуту, не шаржировала своего положения, она ничем не затруднялась и ничего не проектировала. О своих намерениях она вовсе молчала, даже ежедневно навещавшему ее Подозерову не было известно, долго ли она останется в Петербурге или же немедленно уедет назад к себе в хутор. После трех дней, в течение которых было много хлопот о погребении, Подозеров и генеральша виделись всякий день, но потом, после похорон, они вдруг как бы начали друг друга чуждаться: они встречались с удовольствием, но затруднялись беседовать, как бы боясь сказать что-нибудь такое, что не должно. Наконец, по возвращении Александры Ивановны на девятый день из церкви, Подозеров, будучи обязан исполнить просьбу покойного, сказал ей:
– Я имею к вам маленькое поручение. Синтянина поглядела на него и спросила:
– Какое?
– У меня есть к вам письмо.
– От кого?
– От того, от кого вы теперь всего менее можете этого ожидать. Александра Ивановна посмотрела на него и проговорила:
– Вероятно, от моего покойного мужа?
– Да, вы отгадали, он отдал мне это письмо за пять дней до своей смерти и взял с меня слово передать его вам лично в девятый день по его смерти. Вот это письмо.
И он подал вдове конверт, на котором было написано ее имя, с припиской: «прошу распечатать и прочесть немедленно».
«Прошу распечатать и прочесть немедленно», – повторила генеральша и, спокойно сломав печать, пробежала несколько строк и тотчас же сжала листок в руке и покраснела.
– Вы меня извините, я с вами теперь на часочек прощусь, – попросил, не желая ее стеснять, Подозеров.
Вдова кусала губы и краснея продолжала молчать.
– Прощайте, – повторил Подозеров, подавая ей руку. Но Александра Ивановна тихо отвела от себя эту руку и, затрудняясь, проговорила:
– Постойте, пожалуйста… вам нельзя уходить… Здесь есть очень странный каприз…
– Что такое?
Смущение генеральши на минуту еще усилилось, но потом внезапно как бы сразу ее оставило; она развернула смятый листок и, тщательно положив его снова в конверт, проговорила:
– Возьмите это письмо. Подозеров взял.
– Теперь прочитайте его.
Он вынул листок, прочел его глазами, и смущение, овладевшее несколько минут пред тем Александрой Ивановной, теперь овладело им.
– Что же, – начал он после паузы, – я должен исполнить то, что здесь сказано.
– Да.
– Вы позволяете?
– Я не имею права запретить.
– Я читаю.
И он прочитал вслух:
«Сознавая, сколь я всегда был недостоин прекрасной и доброй жены моей и опасаясь, чтоб она после моей смерти, по своей скромности и по скромности человека, ею любимого и ее любящего, не оставалась вдовой, я из гроба прошу ее, не соблюдая долгого траура, выйти замуж за Андрея Ивановича Подозерова. Чем скорее ими будет это сделано, тем скорее я буду утешен за могилой и успокоен, что я не всю ее жизнь погубил и что она будет еще хоть сколько-нибудь счастлива прежде, чем мы встретимся там, где нет ни жен, ни мужей и где я хочу быть прощен от нее во всем, что сделал ей злого.
Если жена моя, прочтя эти строки, увидит, что я ошибался и что она никогда не любила того, о ком я говорю, то она должна поправить мою ошибку, предав это письмо сожжению; но если я разгадал ее сердце, то да не оскорбит она меня неискренностию и передаст это письмо тому, кто его ей вручил. Такова моя воля, которую я завещаю исполнить».
Далее была черта и под нею следующая приписка:
«Андрей Иваныч! Я знал и знаю, что моя жена любит вас с тою покойною глубиной, к которой она способна и с которою делала все в своей жизни. Примите ее из рук мертвеца, желающего вам с нею всякого счастия. Если я прав и понимаю ваши желания, то вы должны прочесть ей вслух это мое письмо, когда она вам его передаст».
– Я прочел, – сказал Подозеров.
– Слышу, – отвечала, закрыв рукой глаза, генеральша и, отворотись, добавила, – теперь уйдите пока, Андрей Иваныч.
На другой день Подозеров пришел к Синтяниной позже часа, в который он обыкновенно ее навещал, и застал ее чем-то занятою в ее спальне.
Она вышла к нему через несколько минут и не успели они повидаться, как вдруг кто-то позвонил, и прежде чем хозяйка и гость могли сообразить, кто бы мог быть этим посетителем, густой бас, осведомлявшийся об Александре Ивановне, выдал майора Форова.
Филетер Иваныч был точно тот же, каким мы его всегда привыкли видеть, в своем вечном черном, полузастегнутом сюртуке, в военной фуражке с кокардой и с толстою папиросой в руке, но он держал больную левую руку за бортом сюртука и немножко волок правою ногой.
– Здравствуйте-с, здравствуйте! – отвечал он на радостные приветствия хозяйки и сейчас же, поцеловав ее руку, обратился к Подозерову. – Ну что же это за протоканальи такие у вас архитекторы-то? А?
– А что такое?
– Да как же-с: идут ступени на лестнице и вдруг терраса и посредине террасы, где не ожидаешь, еще опять ступень, идешь, хлоп и растянулся. Ведь за это вешать надо их брата.
– Да бросьте вы о лестницах! – перебила его генеральша, – говорите скорее о том, откуда вы и что там у нас?
– Откуда – сами знаете, а насчет того, что у нас, то у нас ничего: произошел небольшой «мор зверей», но еще довольно скотов сохраняются вживе.
– Да звери бы пусть умирали…
– Ну, уж извините меня, а я не так думаю, – мне звери милее скотин. При этой смете, позвольте доложить, что господин и госпожа Ропшины вам кланяются: они еще не издохли и даже не собираются.
– Но ваша жена! ваша жена!
– Она умерла.
– И вы об этом так равнодушно говорите?
– А что же вы хотите, чтоб я выл, как собака, чтобы меня за это от всех ворот гнали? Благодарю-с. Да я, может быть, и сам скоро умру.
– Да вы простите меня, Филетер Иванович, вы, пожалуйста, не пейте, а то в самом деле…
– Ну, уж сделайте ваше одолжение, – перебил майор, – никогда не пробуйте надо мною двух штук: не совращайте меня в христианскую веру, потому что я через это против нее больше ожесточаюсь, и не уговаривайте меня вина не пить, потому что я после таких увещаний должен вдвое пить, – это уж у меня такое правило. И притом же мне теперь совсем не до того: пить или не пить, и жить или не жить. Меня теперь занимают дела гораздо более серьезные: я приехал сюда «по пенсионскому вопросу».
– Это еще что за вопрос такой? – спросил, удивясь, Подозеров.
– А в том-то и дело, что есть такой вопрос, и я вот с ним третий день вожусь в Петербурге…
– Вы уже здесь третий день?
– Да, а что такое!
– И не заглянули ко мне? – попеняла генеральша.
– Некогда было-с: прежде всего дело, я должен спешить, потому что мне скоро шестьдесят лет и, видите, ногу едва волочу: Кондрашка стукнул… Я ведь приехал с тем, чтобы жениться.
Слушатели так и ахнули.
– Как жениться? – спросили они оба в один голос.
– Разумеется, законным браком.
– На ком же?
– Само собою разумеется, что на превосходнейшей особе, – на госпоже Ванскок.
– Ну-с?
– Не погоняйте, я и так расскажу: вы знаете, как, говорят, будто богатыри, умирая, кричали: «на, на, на», – значит, богатырскую силу передавали?
– Так что же?
– Вот так и я: я теперь развалина, а она молода, – ей, бедной, жить надо, а жить женщине трудно и тяжело, так я хотел ей свой пенсион передать. Этому меня Евангелова попадья один раз научила, и я нахожу, что это очень практично.
– Enfant terrible [255]с седыми волосами, – проговорила, впервые во вдовстве своем рассмеясь и качая головой, Синтянина. – Вон что он сделал из благого совета!
– То-то и есть, что я из него ничего не сделал, потому что это благороднейшее существо отвергло мое предложение.
– Это та, которую вы называете Ванскок: она вас отвергла?
– Да-с, не только меня, но и мой пенсион! Явясь благороднейшей девице Ванскок, я ей предъявил, что я уж совсем дрянь и скоро совсем издохну, и предлагаю ей мою руку вовсе не потому, чтобы мне была нужна жена для хозяйства или чего прочего, но хочу на ней жениться единственно для того, чтоб ей мой пенсион передать после моей смерти, но… эта благородная и верная душа отвечала, что она пренебрегает браком и никогда против себя не поступит даже для виду. «А к тому же, – добавила она, – и пенсиона ни за что бы не взяла, так как моя оппозиционная совесть не дозволяет мне иметь никаких сделок с правительством». Каково-с?
– Довольно оригинально, – ответил Подозеров.
– Оригинально. Очень о вас сожалею, если это вам только оригинально. Нет, это-с грандиозно. Я уважаю крупные черты и верность себе даже в заблуждениях.
– Да, я даже с удовольствием слушаю про это высокомерие о сделках; а что до браков, то ведь они самим же женщинам нужны.
– Нужны, да, нужны, особенно для таких, как те стриженые барышни, которые, узнав от Ванскок о моем предложении и о ее благородном отказе, осаждали меня вчера и сегодня, чтоб я вместо Ванскок «фиктивно» женился на них. Да, да, да: для этих браки нужны, а для меня и благородной Ванскок – нет: мы и так хороши.
– А что же вы всем другим вместо брака дадите?
– А ничего не дадим! Не наше дело. Мы знаем, что для нас не надобно, а что вам нужно – вас касается. Вы нас победили больше, чем хотели: и установляйте свои порядки, да посчитайтесь-ка теперь с мерзавцами, которые в наш след пришли. Вы нас вытравили, да-с; голодом шаршавых нигилистов выморили, но не переделали на свой лад, да-с. Великая Ванскок издохнет зверенышем и не будет ручною скотинкой, да-с! А вон новизна… сволочь, как есть сволочь! Эти покладливее: они какую хотите ливрею на себя взденут и любым манером готовы во что хотите креститься и с чем попало венчаться… Ну, да довольно. Прощайте, я спешу в десять часов на поезд.
– Как на поезд? разве вы нынче уж и уезжаете?
– Непременно; вон там, у двери, и мешок мой, да и что мне здесь делать? Довольно: Ванскок меня укрепила, что не все-с, не все зверки в скотин обратились, есть еще люди, каких я любил, а вам я не нужен. Ведь вы к нам назад не поедете?
Генеральша промолчала.
– Молчите, значит, я угадал: не поедете, и прекрасно, право, не тратьте-ка попусту время, смерть медлить не любит.
– Ну, пусть же ее подождет, я еще не жила, – отвечала генеральша.
– Да; вы поживите и, пожалуйста, хорошенько поживите: вы ведь русалочка, в вас огонек-то и под водой не погас. Ну и прекрасно, когда же ваша свадьба?
– Скажите, когда? – повторил этот вопрос, подходя и беря ее руку, Подозеров.
– Вы помните сами, как это нам завещано, – ответила Александра Ивановна.
– В том письме сказано: «как можно скорее».
– Надо так и…
– Так послезавтра?
– Филетер Иванович!
– Что-с?
– До послезавтра… для моей свадьбы вы можете здесь подождать?
– Извольте, могу, но дело в том, что вам надо меня где-нибудь спрятать, а то меня эти барышни очень одолели с своим желанием вступить со мною в брак.
– Ну, мы вас скроем, – отвечал с улыбкой Подозеров, уводя Форова к себе. Через два дня, вечером, он и его жена провожали майора на станцию железной дороги.
– И вот мы муж и жена, и вот мы одни и друг с другом, – сказал Подозеров, отъезжая с женой в карете после ухода поезда.
– Да, – уронила тихо Александра Ивановна.
– Ты хочешь молчать?
– Нет; я хочу жить! – отвечала она и, обвив руками голову Подозерова, покрыла ее зовущими жить поцелуями.
Год спустя, у двери, на которой была прибита дощечка с именем Подозерова, позвонил белокурый священник: он спросил барина, – ему отвечали, что его нет теперь дома.
– Ну, госпоже доложите, что приезжий священник Евангел, – произнес гость, но прежде чем слуга пошел исполнить его просьбу, в комнатах послышался радостный восклик, и Александра Ивановна, отстранив человека, бросилась священнику на шею.
Тот вдруг заплакал и потом, оправясь, сказал:
– Дайте же войти: нехорошо в дверях попа целовать.
– Вы, разумеется, у нас остановитесь?
– Могу, для того, что и вещи мои еще здесь на дрожках. Александра Ивановна послала за вещами, устроила Евангелу уголок, напоила его чаем и показала ему своего сына.
– Хорош, – оценил Евангел, – да вам и надлежит не быть смоковницей неплодною: я думаю» вы добрая мать будете.
Та сделала тихую гримаску и с укоризной себе проговорила: «балую его немножко».
– Немножко ничего, – ответил Евангел, – а много опасайтесь. У госпожи Глафиры Васильевны тоже родился сын.
– Вот! мы о них мало слышим.
– Да, разъединились вовсе, но того-с… она того… балует ребенка очень, и одна ей в нем утеха.
– Говорят, она несчастлива?
– Свыше меры. Наказан страшно темный путь в ее делах. Сей муж ее – ужасный человек-с: он непременно тайну какую-нибудь ее имеет в руках… Бог знает: говорят, что завещание, которым ей досталось все, – подложно, и будто бы в его руках есть тому все доказательства; но что-нибудь да есть нечисто:
иначе она ему не отдала бы всего, а ведь она в таком бывает положении, что почасту в рубле нуждается!
– Я это слышала, что будто даже Форов ей ссужает деньги.
– Он почти весь свой пенсион ей отдает.
– И та берет?
– Ну, вот подите ж? Да что и делать: не на что за лекарством послать, ни мариландской папироски выкурить. А у Ропшина просить тяжело, чем занять у Форова.
– Однако, какая ужасная жизнь!
– О, она наказана жестоко.
– А вот и мой муж идет! – воскликнула Александра Ивановна, заслышав знакомый звонок.
После радостных свиданий и обеда, Евангел, удалясь с Подозеровым в его кабинет, обратился к нему с грустным видом:
– Не хотел я для первого свидания огорчать Александру Ивановну и не все ей сказал. Ведь Форов, знаете, тому недели с три, из-за Глафиры так жестоко с Ропшиным поругался, что при многих гостях дал ему слово публично в собрании дать оплеуху; пришел гневный ко мне, лег в бане поспать и…
– Не проснулся?
– Вы отгадали.
– Значит, последний из нигилистических могикан свалился.
– Да вот в том-то и дело, что еще был ли он тем самым, чем старался казаться!
– А что? Нет, я думаю, что Форов до известной степени был себе верен.
– До известной степени, это, пожалуй, так. А то ведь его окостенелая рука тоже была с крестным перстосложением. Никто же другой, а сам он ее этак сложил… Да может и враждовал-то он не по сему глаголемому нигилизму, а просто потому, что… поладить хотел, да не умел, в обязанность считал со старою правдой на ножах быть.
– Пожалуй, вы правы; ну а что скажете, как Висленев?
– Здоров как стена. Паинька сшила ему ватошничек из зеленого платья покойницы Веры, он взял и говорит: «Вот что меня погубило: это зеленое платье, а то бы я далеко пошел». Он-таки совсем с ума сошел. Удивительно, право: чего не было – и того лишился! Кой же леший его когда-то политикой обвинял? А? Я этому тоже удивляюсь.
– Все удивительно, отец Евангел, – вы были бунтовщик, я – социалист, а кому это было нужно?
– Не понимаю.
– И не поймете.
– Именно, именно, как проведешь пред собою все, что случилось видеть: туман, ей-Богу, какой-то пойдет в голове, кто тут ныне самого себя не вырекается и другого не коверкает, и изо всего этого только какая-то темная, мусорная куча выходит.
– Да, да, нелегко разобрать, куда мы подвигаемся, идучи этак на ножах, которыми кому-то все путное в клочья хочется порезать; но одно только покуда во всем этом ясно: все это пролог чего-то большого, что неотразимо должно наступить.