Когда в русской печати, после прекрасных произведений, «бедных содержанием», появилась повесть с общественными вопросами («Накануне»), читатели находили, что это интересная повесть, но только «нет таких людей, какие описаны». С тех пор почти каждое беллетристическое произведение, намекающее на новые кристаллизации элементов, встречалось с большим или меньшим вниманием, но с постоянным недоверием к изображению нового кристалла. В нем узнавали только нечто похожее на действительность, но гневались на недостатки, неполноту и недоконченность изображения и потом через несколько времени начинали узнавать в нем родовые и видовые черты.
   Это же самое происходит отчасти с изображаемыми в этом романе двумя лицами: Подозеровым и его женой Ларисой, и особенно с последней. По отношению к первому, снисходительнейшие читатели еще милостиво извиняют автора приведением в его оправдание слов Гоголя, что «хорошего русского человека будто бы рельефно нельзя изображать», но зато по отношению к Ларе суд этот гораздо строже: автор слышит укоризны за неясность нравственного образа этой женщины, напоминающей, по словам некоторых судей, таких известных им лиц, которые, «не называясь умопомешанными, поступают как сумасшедшие».
   В этом сходстве, которое находят между Ларой и знакомыми читателям с известной стороны лицами, автор видит для себя достаточное успокоение.
   Действуя под неотступным давлением сомнений, без сильных влечений и антипатий, при безмерности довольно мелкого самолюбия и крайнем беспокойстве воображения, Лариса в течение года своего замужества с Подозеровым успела пройти большую драму без действия, с одним лишь глухим, безмолвным протестом против всего и с оскорбляющим жизнь бесстрастием. Между тем утром, перед наступлением которого Катерина Астафьевна Форова, отпировав «Маланьину свадьбу», уснула с намерением идти на другой день на смертный бой с Ларой, и между нынешним днем, когда мы готовы снова встретить Ларису, лежит целая бездна, в которой нет ничего ужасающего, а только одна тягость и томление, уничтожающие всякую цену жизни.
   Пробежим вскользь это грустное существование, приостанавливаясь лишь на минуты на главных его эпизодах.
   Первое утро медового месяца Лары было началом новых несогласий между ею и людьми, принимавшими в ней живое участие. Катерина Астафьевна, проспав в это утро несколько долее обыкновенного, очень удивилась, когда, придя к новобрачным, застала все в полном порядке, но в таком порядке, который был бы уместен в обыкновенной поре жизни, а не на второй день супружества. Подозеров занимался в кабинете, а Лара, совсем одетая, сидела на своем обычном месте, в гостиной, и читала книгу. Катерине Астафьевне не с чего было начать войны, в целях которой она сюда прибыла. Это еще более рассердило майоршу, и, походив из угла в угол пред сидящею Ларисой, она, наконец, остановилась и спросила:
   – Ну, что же, ты счастлива?
   – Очень, – отвечала с тихим наклонением головы Лара.
   – Что же ты так отвечаешь?
   – Как же вам отвечать, ma tante [221]?
   – Как?.. Тетка ее спрашивает: счастлива ли она?.. а она жантильничает. – Катерина Астафьевна вздохнула, встала и добавила: – Пойду к твоему мужу: так ли он счастлив, как ты?
   Придя к Подозерову, она, к удивлению своему, увидала, что и он ничем не смущен, а, напротив, как будто только еще более сосредоточен и занят делом, за которым она его застала.
   – Что это такое, что и в такой день вас занимает? – спросила она.
   – А это женины дела по залогу ее дома, – отвечал Подозеров, подавая стул тетке.
   – Что же в них, в этих делах?
   – Гм… ну, я надеюсь, что можно будет кое-как вывернуться.
   – Можно?
   – Да; по крайней мере я так думаю.
   – Что же, это хорошо, – ответила, не думая что говорит, Форова и, худо скрывая свое неудовольствие, очень скоро ушла к Синтяниной, к которой явилась оживленная искусственною веселостью, и, комически шаркая и приседая, принесла генеральше поздравления.
   – С чем? – спросила та.
   – Ни с чем, – отвечала ей майорша и рассказала, что она застала у новобрачных, скрыв, впрочем, то, что муж ее видел ночную прогулку Подозерова под дождем и снегом. Это было так неприятно Катерине Астафьевне, что она даже, злясь, не хотела упоминать об этом событии и, возвратясь домой, просила майора точно так же ничего никогда не говорить об этом, на что Филетер Иванович, разумеется, и изъявил полное согласие, добавив, что ему «это наплевать».
   Но чем кротче это всеми принималось, тем более Форова обнаруживала беспокойства и желания проникнуть в тайну семейного быта новобрачной племянницы и изобретала в своей голове планы, как бы за это взяться, и сердилась, когда Синтянина, кротко выслушивая эти планы, или разбивала их, или шутила и говорила, что майорше просто нечего делать.
   – Люди поженились и живут, и пусть их живут, – говорила Синтянина, но Форова думала не так: «Маланьина свадьба» казалась ей не браком, а какою-то глупостью, которая непременно должна иметь быстрый, внезапный и грустный конец, но самим новобрачным майорша этого, разумеется, не высказывала, да вскоре перестала говорить об этом и Синтяниной и своему мужу, так как первая в ответ на ее пророчества называла ее «сорокой», а второй, не дослушивая речей жены, отвечал:
   – Оставь, пожалуйста, матушка: мне это наплевать.
   – Это вы на брак-то, господин Форов, плюете?
   – Да.
   – Ну, так вы дурак?
   – Ну, так что же такое, что дурак?
   – То, что брак это наша святыня жизни.
   – Ну, так что же такое, и наплевать.
   Форова нетерпеливо сердилась на эти отзывы, но потом перестала обращать на них внимание и зато еще более усердно занималась шпионством за племянницей и заботой, дабы вместо форменного союза ее с мужем между ними возник крепкий союз сердечный.
   К осуществлению таких хлопот Катерине Астафьевне не замедлил представиться случай: финансовые дела Ларисы, да и собственная хлопотливость Подозерова не давали ему пребывать в покое. Оставив службу по неудовольствию с Бодростиным, он теперь, женившись, не мог ехать и в Петербург, тем паче, что брат Глафиры Грегуар, значительно переменившийся с тех пор, как знал его Подозеров, не отозвался на его письмо, да Подозерову, в его новом положении, уже невозможно было ограничиваться теми бессребренническими желаниями, какие он высказывал в своем письме к Грегуару, когда просил взять его хоть в писаря. Надо было думать о хлебе более питательном, и в этом случае Подозерову оказал непрошеную, но очень важную услугу генерал Синтянин.
   Муж Александры Ивановны в эту пору сделался особенно приязнен с
   Катериной Астафьевной, охотнее всех выслушивал ее неудовольствия на «глупый характер» Ларисы и действительно сочувствовал положению Подозерова.
   – Да-с, – говорил он, – мне Андрея Ивановича жаль-с: я всегда говорил, что Лариса Платоновна – особа очень поэтическая-с, а все эти поэтические особы очень прозаичны-с. Да-с, им надо угождать да угождать.
   – Да ведь неизвестно, Иван Демьяныч, в чем им и угождать-то-с.
   – Все знаю-с: таким поэтическим барышням надо за старичков выходить, те угодливее: она будет капризничать, а он пред ней на коленочках стоять.
   – Или, еще лучше, за казачьих офицеров, – вмешался майор Форов, – потому что казак как раз за нагайку возьмется и поэтическое недовольство получит исход.
   Оригинальное мнение майора заставило генерала рассмеяться, а Катерина Астафьевна вспыхнула и, сказав мужу, что нагайка была бы уместнее на тех, кто рассуждает так, как он, выжила его из комнаты, где шла эта беседа.
   Предпочтение, которое Катерина Астафьевна оказывала в эту пору разговорам с генералом, подвигнуло и его принять участие в заботах о судьбе новобрачных, и Иван Демьянович, вытребовав к себе в одно прекрасное утро майоршу, сообщил ей, что один петербургский генерал, именно тот самый, у которого Глафира искала защиты от Горданова, Кишенского и компании, купил в их губернии прекрасное имение и по знакомству с Иваном Демьяновичем просил его рекомендовать из местных людей основательного и честного человека и поставить его немедленно в том имении управителем.
   – Так что же, батюшка Иван Демьяныч, Андрюшу туда поставьте, – воскликнула Форова.
   – Да я так-с было и думал ему предложить.
   – Ему, ему, непременно ему, потому что, во-первых, честней его человека нет, а потом он и основательный, да ему это теперь и нужно.
   – Что ж: я очень рад служить, если это ему будет по вкусу.
   – Помилуйте, отчего же не по вкусу; он любит уединение и пусть живет в деревне, да и она там скорее одумается.
   Катерина Астафьевна побежала послом к Подозерову и через несколько минут возвратилась с его согласием и благодарностию, а через два дня Андрей Иванович уже уехал на свой новый пост принимать имение и устраивать себе там жилье.
   Этим временем Катерина Астафьевна, без всякого приглашения со стороны Ларисы, явилась к ней погостить и слегка бунтовала, нарушая учрежденный Ларисой порядок жизни. Майорша, под предлогом рассеянности, беспрестанно перетаскивала из кабинета Подозерова в комнату Лары разные мелкие вещи, но Лара тихо, но тщательно возвращала их опять в кабинет; Катерина Астафьевна постоянно заговаривала с Ларой о ее муже и о ее делах, но та уклонялась от этих разговоров и старалась читать. Кончалось это тем, что тетка с племянницей ссорились, выражая, впрочем, свой гнев разными способами: майорша – язвительными словами, а Лариса – упорным молчанием и кажущеюся нечувствительностью.
   Наконец Катерина Астафьевна не выдержала и спросила:
   – Ты, кажется мне, вовсе не любишь своего мужа? Лара промолчала.
   – Слышишь, о чем я с тобой говорю? – загорячилась, толкая свой чепец, Форова.
   – Слышу; но не знаю, почему это вам так кажется?
   – А отчего же ты про него ничего не говоришь?
   – Какая странная претензия!
   – Нисколько не странная: я сама женщина и сама любила и знаю, что про любимого человека говорить хочется. А тебе верно нет?
   – Нет; я не люблю слов.
   – Не любишь слов, да и живешь скверно.
   – Как же я живу?
   – «Как живу!» Скверно, сударыня, живешь! У вас скука, у вас тоска, у вас дутье да молчанка: эта игра не ведет к добру. Лариса! Ларочка! я тебе, от сердца добра желая, это говорю!
   И Форова закрыла ладонями рук страницы книги, которую читала Лариса.
   – Ах, как это несносно! – воскликнула Лара и встала с места. Майорша вспыхнула.
   – Лариса! – сказала она строго, отбросив книжку, – ты мне не чужая, а своя, я сестра твоей матери.
   Но Лара перебила ее нетерпеливым вопросом:
   – Чего вы от меня, тетушка, хотите? Муж мой, что ли, прислал вас ко мне с этими переговорами?
   – Нет; твой муж ничего не говорил мне; а я сама… ты знаешь, какая история предшествовала твоей свадьбе… Лара покраснела и отвечала:
   – Никакой я не знаю истории и никакой истории не было.
   – Лара, ты должна постараться, чтобы твоего мужа ничто не смущало, чтоб он, закрыв венцом твой неосторожный шаг, был уверен, что ты этого стоишь.
   – Надеюсь, что стою.
   – Да что же ему-то из этого проку, что ты стоишь, да только молчишь, супишься да губы дуешь: велика ли в этом радость, особенно в самом начале.
   – Ну, что же делать, когда я такая: пусть любят такую, какая я есть.
   – Капризов нельзя любить.
   – Отчего же: кто любит, тот все любит.
   – Ну, извини меня, а уж скажу тебе, что если бы такие комедии на первых порах, да на другой нрав…
   – Ничего бы не было точно так же.
   – Ни до чего нельзя договориться! – вскричала, схватясь с места, Катерина Астафьевна и начала собираться домой, что было привычным ее приемом при всяком гневе.
   Лариса молчала и не останавливала тетку, что ту еще более бесило.
   – Тупица, капризница и бесчувственная! – произнесла на прощанье Форова и, хлопнув дверью, вышла, слегла дома и занемогла от крайней досады, что не только не может ничего уладить, но даже не в состоянии сама себе уяснить, почему это так скверно началось житье у племянницы с мужем.
   Бестолковая «Маланьина свадьба» сокрушала Катерину Астафьевну, да и недаром.

Глава двадцать седьмая
Куда кривая выносит

   Подозеров был весь поглощен занятиями по своим новым обязанностям. Вступив в управление и упорядочив кое-как на скорую руку давно заброшенный флигелек, он приехал в город на короткое время и тут же, уладив отсрочку по закладу Ларисиного дома, успокоил жену, что дом ее будет цел и что она может жить, не изменяя никаким своим привычкам, и сам снова уехал в деревню. Дело поглощало все его время, так что он, возвращаясь к ночи домой, падал и засыпал как убитый и, приехав к жене после двух недель такой жизни, был неузнаваем: лицо его обветрело, поступь стала тверже, голос решительнее и спокойнее, что, очевидно, было в прямом соотношении с состоянием нервов.
   Он опять пробыл в городе сутки, справился о состоянии и нуждах жены, все что нужно устроил и уехал. Ларису это смутило.
   – Что же это: неужто он хочет постоянно вести такую жизнь? Неужто он мною пренебрегает?.. О, нет! Разве это возможно!
   Лариса вскочила, схватила зеркало и, разглядывая себя, повторила:
   – Нет, нет, это невозможно!
   – Да и за что же? – раздумывала она, ходя по своей одинокой зале. – За то, что я немножко капризна, но это мое воспитание виновато, но я не зла, я ничего дурного не сделала… и, Господи, какая скука!
   Она провела ночь без сна и несколько раз принималась плакать, а утром написала Форовой, прося ее прийти, с тем чтобы взять лошадей и прокатиться к Подозерову, навестить его сюрпризом.
   Вместо ответа на это приглашение к Ларисе явились майор и Евангел, и первый из них сейчас же, полушутя, полусерьезно, сделал ей выговор, зачем она писала.
   – Во-первых, – говорил он, – разве вы не знаете, что моя жена нездорова, а во-вторых, у нас нет людей для разноски корреспонденции.
   – Тетя больна! – воскликнула Лариса.
   – А вы этого и не знали.
   – Нет, не знала.
   – Удивительно! А вы разве у генеральши не бываете?
   – Да; я… как-то давно… сижу дома.
   – Ага! Впрочем, это до меня не касается, а по предмету вашего посольства скажу вам свой совет, что никакие провожатые вам не нужны, а возьмите-ка хорошую троечку, да и катните к мужу.
   – Да, конечно, но… одной скучно, дядя.
   – Одной… к мужу… скучно!..
   Майор шаркнул ногой, поклонился и проговорил:
   – Благодарю-с, не ожидал.
   Он приставил ко лбу палец и начал вырубать:
   – Молоденькой, хорошенькой дамочке одной к мужу ехать скучно… Прекрасно-с! А при третьем лице, при провожатом вроде старухи-тетки, вам будет веселей… Нет, нет, именно: благодарю, не ожидал. Мне это напоминает польдекоковскую няньку, охранительницу невинности, или мадемуазель Жиро… [222]
   – Дядя! – воскликнула Лариса с желанием остановить майора от дальнейших сравнений.
   – Чего-с?
   – Как вы говорите?
   – А как еще с вами надо говорить? Вы чудиха и больше ничего; вас надо бы как непоседливую курицу взбрызнуть водой, да жигучею крапивкой пострекать.
   – Вы циник.
   – И что же такое? Я этим горжусь. Зато у меня нет никаких потаенных безнравственных мыслей и поступков: я не растлеваю ничем моей головы и знаете, что я вам скажу, мое милое дитя: я против вас гораздо целомудреннее, даже я пред вами сама скромность и добродетель.
   – Дядя! Вы, кажется, не думаете, что вы говорите.
   – Нет, я думаю-с, и по самому зрелому размышлению не верю в вашу добродетель. Тсс… тсс… тсс!.. позвольте мне договорить. Я всегда имел большое доверие к женщинам простого, естественного взгляда на жизнь и никогда в этом не каялся. Брехливая собачка чаще всего только полает, а молчаливая тяпнет там, где и сама не думает; а вы ведь весь свой век все отмалчиваетесь и до сих пор вот тупите глазки, точно находитесь в том возрасте, когда верят, что детей нянька в фартучке приносит.
   Лара молчала.
   – Это прескверно-с, – продолжал майор, – и если бы вы, выходя замуж, спросили старика-дядю, как вам счастливее жить с мужем, то я, по моей цинической философии, научил бы вас этому вернее всякой мадам Жанлис [223]. Я бы вам сказал: не надейтесь, дитя мое, на свой ум, потому что, хоть это для вас, может быть, покажется и обидным, но я, оставаясь верным самому себе, имею очень невысокое мнение о женском уме вообще и о вашем в особенности.
   – Дядя! Да что же это наконец такое?
   – Не сердитесь-с, не сердитесь.
   – Но вы уже говорите мне невыносимые дерзости.
   – Я говорю вам только правду, сущую правду, которую подлец не скажет. Подлец будет вам напевать, что вы красавица и умница, что у вас во лбу звезда, а под косой месяц, а я вам говорю: вы не умны, да-с; и вы сделали одну ошибку, став не из-за чего в холодные и натянутые отношения к вашему мужу, которого я признаю большим чудаком, но прекрасным человеком, а теперь делаете другую, когда продолжаете эту бескровную войну не тем оружием, которым способны наилучше владеть ваши войска. Извините меня, что я вам скажу: вы не должны ни о чем думать. Да-с, положительно так! Ум… ум не всем дается-с, и это штука, сударыня моя, довольно серьезная; это орудие, которым нужно владеть с тонким расчетом, тут нужны хорошо обученные артиллеристы, но вам это и не нужно, и именно потому, что у вас пейзаж очень хорош: вы рисунком берите. Да-с; пусть ум остается на долю дурнушек, которым, чтобы владеть человеком, нужны черт знает какие пособия высшей школы: и ум, и добродетели, и характер; а вы и женщины, вам подобной живописи» имеете привилегию побеждать злополучный мужской пол, играя на низшем регистре. То есть я это все говорю в рассуждении того, что вы ведь очень хороши собою…
   – Да; но я клянусь, что едва ли какая-нибудь красивая женщина слыхала такие странные комплименты своей красоте.
   – Ну, вот видите ли: я веду серьезный разговор, а вы называете мои слова то дерзостями, то комплиментами, тогда как я не говорю ни того, ни другого, а просто проповедую вам великую вселенскую правду, которая заключается в том, что когда красивая женщина не хочет сделать своей красоты источником привязанности избранного человека, а расплывается в неведомо каких соображениях, то она не любит ни этого человека, ни самое себя, то есть она, попросту говоря, дура.
   – Тcс!.. полно ты, полно грубиянить, – остановил его Евангел.
   – А что ж, разве я не прав! Красота – сила, и такая здоровенная, что с нею силы, гораздо ее совершеннейшие, часто не справятся.
   Евангел молчал и созерцал тоже молчавшую и морщившую свой белый лоб Ларису, а Форов, скрутив и раскурив новую папиросу, продолжал:
   – Поверьте мне, прекрасная племянница, что тысячи и тысячи самых достойнейших женщин не раз втайне завидуют легкости, с которою красавицам дается овладевать привязанностями самых серьезных и честных людей. Что там ни говорите, женщин добродетельных люди уважают, а красивых – любят. Это очень несправедливо, но что делать, когда это всегда уж так было, есть и будет! Вон еще в библейской древности Иаков Лию не любил, а Рахиль любил, а я Рахиль не уважаю.
   – Ты этого не смеешь, – прошептал Евангел.
   – Нет, очень смею: она, как все красавицы, была и своенравна, и не умна.
   – Ты этого не знаешь.
   – Напротив, знаю, а то вы, батюшка, по своему иезуитству изволите это отрицать
   – Ты врешь.
   – Прекрасно! Значит, вы одобряете, как она мужа в наем отдавала?
   – Ага! – продолжал Форов, – и все красавицы таковы, и потому-то справедливая природа так и разделяет, что одним дает красоту, а другим – ум и добродетель.
   – Дядя, но ведь это уже в самом деле… по крайней мере резкость: вы второй раз называете меня дурой.
   – Да, ты постоянно резок; даже уж очень резок, – вмешался Евангел и пояснил мягко, что хотя замеченный Форовым раздел действительно как будто существует, но в этом виновата не природа, для которой нет оснований обделять прекрасное тело добрыми свойствами, а виноваты в том люди, потому что они красавицам больше прощают, больше льстятся и тем кружат им головы и портят сердца, делают их своенравными, заносчивыми, и тогда уж плохо тем, кому придется с такою женщиной жить.
   – Все это ложь, все расточаемая ложь виновата, – твердил он, – и таковых испорченных красавиц надо обильно жалеть, потому что как бы они могли быть прекрасны, сколько бы они счастья могли принести и себе, и семье, а между тем, как они часто живут только на горе себе и на горе другим. Ведь это предосадно-с, преобидно и преоскорбительно – и вы, Лариса Платоновна, когда вам Бог дарует дочку, подобную вам своею красой, блюдите, Бога ради, сей прелестный цветок от дыхания лести, сделайте милость, воспрепятствуйте этому грубому мнению, которое имеет насчет красоты ваш циник-дядя: он врет, что красотой успешнее играть на низших регистрах; нет-с, красота, как совершенство природы, должна брать могучие и гармоничные аккорды на самых высших регистрах. Разве не Агнесса Сорель [224]воскресила чувство чести в Карле Седьмом? Разве не Ментенон [225]поселила в Людовике Четырнадцатом любовь к ученым? Разве красота не совершала Данииловых чудес укрощения зверей; разве не показала этого, например, прелестная Дивке [226]над датским Христианом; Настасья Романовна [227]– над нашим Грозным?..
   – Ну, пошел причитать! – сказал, смеясь, Форов.
   – Именно причитаю, именно причитаю, потому что я долго слушал твою грубость, а в моих устах дрожит хвала Творцу, в Его прелестнейших творениях, и я… я на себе испытал возвышающее действие красоты на высшие регистры моих способностей. Да-с; область красы это самый высокий регистр, она всегда на меня действует. Не могу я видеть ваших затруднений; пусть Филетер остается при жене, а я вас сопровожду к супругу. Да, сейчас сопровожду.
   И Евангел сбегал, нанял бодрую тройку ямских коней и через час катил в сумеречной мгле, населяя мреющую даль образами своей фантазии, в которой роились истина, добро и красота, и красота во всем: в правде, в добре, в гармонии. Он всячески старался развлекать молчаливую Лару и все вдохновлялся, все говорил и все старался оправдать, всему найти извинение. Время пролетело незаметно.
   – А вот что-то сереет, – заметил Евангел, – и я слышу собачий лай: неужто мы это уже приехали?
   – Приехали, – отвечал ямщик.
   – Фу, как скоро!
   – Лошадок не пожалел, да и ты, батюшка, больно уж складно говоришь и время крадешь.
   Евангел на это ничего не отвечал: он с предупредительной угодливостью высаживал Лару, и они, пройдя через небольшие темные сени, вошли в обиталище Подозерова, но не застали его. Андрей Иванович уехал в город.
   Это неприятно поразило Лару: она не хотела и взглянуть на помещение мужа и пожелала тотчас же возвратиться назад.
   Обратный путь уже не был так оживлен, потому что Евангел точно что-то почуял и молчал под стать Ларе, а ямщик пробовал было завести раза два песню, но обрывал ее ударами кнута по шее лошади и тоже умолкал. Так они и приехали, но не вместе, потому что Евангел встал на повороте к своему жилью, а Лариса вбежала во двор и еще более удивилась: окна ее флигеля были темны.
   – Где же это он? У Синтяниных светится на мезонине и в кабинете… неужели он там?
   Ревность защемила Ларису.
   Она выбежала на крыльцо и, встретив горничную девушку, узнала от нее, что в кабинете сидит генерал и Форов, а на мезонине – глухонемая Вера, а генеральши совсем нет дома.
   – Нет дома!.. где же она?
   – У Катерины Астафьевны.
   У Ларисы словно холодная змея обвилась вокруг сердца.
   – Это свидание, – сказала она себе, – они все против меня; они восстановляют против меня моего мужа, и, может быть, теперь, в эти самые минуты, там строятся козни… Но я жена, я имею право… пока еще это не пустило корней.
   И Лара торопливыми шагами вышла за ворота, взяла извозчика и велела ехать к Форовым.

Глава двадцать восьмая
Те же раны

   Переступив порог коротко знакомой ей калитки форовского домика, Лара остановилась: сквозь отворы неплотных ставень ей была видна комната, где за чайным столом сидели Катерина Астафьевна, а возле нее, друг против друга, Подозеров и Синтянина.
   Объятому ревностью сердцу Лары показалось, что эти два лица помещаются слишком близко друг к другу, что лица их чересчур оживлены и что особенно ее муж находится в возбужденном состоянии. На каждое слово Синтяниной он отвечает целыми длинными репликами и то краснеет, то бледнеет.
   Лара употребила все усилия, чтобы подслушать эту беседу: разговор шел о ней.
   – Нет, ни вы, тетушка, ни вы, Александра Ивановна, не правы, – говорил ее муж.
   – Ах, батюшка: я уже молчу, молчу, – отвечала Форова. – Я говорила говорила, да и устала, ум помутился и язык притупился, а все одно и то же: тебя спросишь, выходит, что ты доволен женой и что вы будто живете прекрасно, и жена твоя тоже своею жизнью не нахвалится, а на наш взгляд, жизнь ваша самая отвратительная.
   – Чем-с? вы скажите же, чем?
   – Тем, что она самая скучная, что же тут похвалить?
   – Мы не ссорились и, вероятно, никогда не поссоримся.
   – Ах, милый племянник, извини пожалуйста; я стара, меня этим не обманешь: лучше бы вы ссорились, да поссорившись, сладко мирились, а то, нечему, нечему радоваться.
   – Маленькая ссора часто то же самое, что гроза, после нее воздух чище и солнце светит ярче, – молвила генеральша.
   Подозеров вспыхнул.