Но не любил шорох Цейханович, ни дневной, ни полночный, а любил костры гремучие. И взорвался Цейханович:
   – Да ты что – придурок?! Чего ты за него трясёшься?! Никакой он не коммунист – твой Чапаев. Алкаш, мародёр и анекдотчик! Помнишь, спрашивает Петька Чапаева: «А кто это, Василь Иваныч, у нас в сортире все стены дерьмом перемазал?! Уж не ты ли?» А тот отвечает: «Не, Петька, не я. Это комиссар Фурманов, мать его так! Он один со всей дивизии после сортира руки моет…» Разве это не поклёп на мировое коммунистическое движение?! Полный подкоп и поклёп!.. А ты упираешься…
   – Абсолютно полный! – утомлённо согласился депутат и пообещал добиться переименования улицы к ноябрьским праздникам, но всё же на всякий случай посоветовал заказать таблички с двойным наименованием, – носит же театр Станиславского и Немирович с Данченко имена трёх человек – и ничего…
   – То театр, там всё можно носить… Какую угодно дрянь… – погрустнел Цейханович.
   – После перевыборов обрежем мы этого Чапаева! И ещё кое-кого обрежем!.. Потерпи! – громко икнув, поспешил утешить собутыльника Дрязгман-Дрязгин.
   На том крепко порешили и разошлись почти довольные друг другом и жизнью.
 
   Человек ко всему привыкает.
   И к самому себе привыкает, будто к покойнику.
   И утешает себя сомнительной мыслью, что ничто человеческое никому не чуждо.
   А зависть, а подлость, а предательство, а прочее?!
   Но упорно живёт человек самоутешением. О какой-то эволюции бормочет нечленораздельно. И даже надеется на что-то. Но кто её видел, эту эволюцию?! Под каким забором, в какой луже, в каком дерьме она валяется?! У кого, в каких мирах количество доброты перешло в качество? Кому в пьяном бреду на рассвете мерещится, что убожество технического прогресса обратилось в эволюцию?
   Нырнул в тёмные воды бытия человек, а вынырнуло неведомое вонючее чудище. Вот и вся эволюция. Тьма, паутина, репьи да мрак. Кто там истошно воет в зарослях реки осенней?! Неужто не знает, что делать: вешаться или топиться?! Нечего без толку выть! Вперёд – и головой в ледяной омут! Кому быть повешенным, тот пусть лучше утонет. А эволюция всё спишет – и жизнь, и смерть, и саму себя, в конце концов. И не ждите от человека прозрений! Скорость тьмы в сто крат стремительней скорости света.
 
   После встречи с депутатом Цейханович срочно заказал таблички из нержавеющей стали, где белым на сини, почти лучезарно светилось: «улица им. Цейхановича-Чапаева», – и стал сладострастно ждать перевыборов.
   Но чёрной молнией с громом средь тусклого декабрьского неба грянуло известие о сокрушительном поражении коммуниста Дрязгина-Дрязгмана. Скупил гуртом почти все голоса на его участке некий скотопромышленник Лазарь Силкин, которому было всё едино, что человек, что курица, что кирпич, что Чапаев, что Кренкель, что Цейханович. А со скотопромышленниками и со свиньёй Лазарем у Цейхановича были ещё те счёты. Когда он начинал о них думать, то ему начинало чудиться, что голодные тараканы в пустом стакане трахаются и остановиться не могут. Посему на следующее утро, опохмелившись до зари, вышел он в сырую темь, посрывал со всех углов Чапаевские таблички и взамен приколотил свои. И удивительно, проспавшись-просравшись, народ не обратил никакого внимания на самоуправное переименование. Как должное восприняли это после перевыборов.
   Так бы оно и навек прижилось, если бы не зловредный Вассерович, который на следующую ночь безжалостно изничтожил рукотворство Цейхановича вместе с гвоздями. Ох, как не умеют уважать чужой труд эти Вассеровичи, ох, как не любят они чужую заслуженную славу! Хамы – и только!
   С тех пор улица остаётся как бы безымянной, – и я не знаю, как она теперь смотрится из космоса. Но Цейханович всем раздаёт праздничные открытки с адресом улица своего имени и заставляет, кого ни попадя, писать ему разные поздравления. И никто не удивляется, что они исправно доходят до адресата. Цейханович торжественно демонстрирует их Вассеровичу, иногда даже зачитывает вслух удачные тексты, например, мои, но тот только кривится. И упорно пишет письма самому себе на улицу Чапаева, и они тоже, как по маслу, доходят. Но свои письма Вассерович не читает никому, даже жене, но складывает их в какое-то тайное место до неведомых нам времён.
   Поди теперь разберись, хоть на земле, хоть в космосе, на чьей улице праздник – и чья эта улица, чей это дом.
   А недавно в пристанционной пивной Цейханович лоб в лоб столкнулся с пораженцем-коммунистом Дрязгиным-Дрязгманом. Поскольку в это утро мой великий друг после вчерашнего опять выглядел неправильно, то экс-депутат принял его за двоюродного брата-демократа и угрюмо пробурчал:
   – Передайте от меня привет вашему брату.
   – Передам, передам! Не сомневайся, урод красножопый! – зловеще пообещал Цейханович и выкрикнул в спину коммуниста-пораженца: – Рот фронт! Коммуняк на корм скоту!
   Но Дрязгман-Дрязгин даже не обернулся, лишь выругался длинно, грязно и совершенно не по-коммунистически.
 
   Если кому-то очень упорно кажется, что всё у него впереди, то он очень, очень и очень заблуждается. Не всё у человека впереди, далеко не всё. И позади кое-что имеется. И совершенно правильно говаривала моя покойная мать: «Дядь, оглянись на свой зад!» Слава Богу, кое-кто оглядывается. И я оглядываюсь. Оглядываюсь на свои тяжёлые сочинения и порой ужасаюсь их несовершенству. А порой совсем наоборот.
   Иногда мне кажется, что я уже научился писать – и словам моим просторно, и мыслям моим не тесно. А вот жить не научусь никак – и мысли мои бестолковы, и слова мои неловки. Но, может быть, неумение жить и есть истинное бытие, о котором с изначальства тоскует человек. Даже русский дурак тоскует. Но что за жизнь без русской тоски, всё равно, что тоска без жизни.
   К тому же Цейханович уверяет, что я не совсем дурак, и исправно снабжает меня чистыми открытками, которые я отправляю с поздравлениями по адресу:
   «Россия, улица Цейхановича, Изяславу Изяславовичу Цейхановичу».
   Наверное, он частично прав, ибо раньше я был не дурак выпить.
   А нынче?
   Не знаю.
   И ежели кому-то мои сочинения кажутся достаточно глуповатыми, что ж, стало быть, так оно и есть, ибо от дурака можно ждать чего угодно, а от умного ничего не дождёшься, кроме глупости.
 
   Грустно вспоминать о несостоявшемся празднике на улице Цейхановича. И напрасно радио орёт: «…Как упоительны в России вечера!» Без радио знаем, что упоительны. И не только вечера. Но не вечер ещё! Совсем не вечер. И ничего, ничего: был бы праздник, а улица в России всегда найдётся.

Из дневника автора

1

   – Ты чего это на весь двор материшься, гнида?!
   – Душа на волю просится, мать твою так!!!
   – А без матерщины орать не можешь?! Без матерщины душа, что ли, не может?
   – Не может, вот те крест! Какая же это русская душа без мата, мать твою так?!.. Разве это душа будет? Так, потёмки без лампочки… Срам собачий, а не душа, мать твою так!.. Без мата не то что душу, – Россию не спасёшь…
   – А вот это ты, милок, брось! Душу ещё ладно, спасай. А Россию брось спасать! И с матом, и без мата! Не дай Бог, ещё сдуру спасёшь. Что тогда потомки наши будут делать, им-то что останется? Ни хрена не останется… Нечего будет спасать – и с матом, и без мата. Погибнет Россия – и ругаться матом некому будет, кроме иностранцев.
   – Ты уверен? – вдруг неожиданно трезво выдохнул он.
   Так трезво, что даже многодневный перегар куда-то улетучился.
   – Абсолютно уверен! – мрачно отрубил я и угрозно добавил: – Так что смотри!..
   Он тотчас обрёл дежурную охмелённость и, как бы желая замять опасный спор, предложил:
   – Пошли к моим бабам! Ты там первым человеком будешь…
   Но я отказался, хотя предложение было весьма заманчивым.
   У него были три любовницы, – и все инвалидки: 1, 2 и 3-й группы. Очень терпеливые и приветливые женщины. Не в пример некоторым…
   Но я с тяжёлым вздохом отказался, хотя предложение было весьма и весьма заманчивым. И теперь вот жалею, ибо не спас свою душу мой шумный приятель, и Россия его не спасла.
   Помер он совершенно не вовремя, в возрасте сорока семи лет от злоупотреблений собственной жизнью. Бездарно как-то помер, в собственном сортире, ударившись головой об унитаз.
   А терпеливые любовницы-инвалидки передрались на его поминках, – и одна после жалкого побоища получила вторую группу вместо третьей, а другая – первую заместо второй. А та, у которой была самая первая, – ничего не получила, кроме фингалов, – и вскорости, то ли от зависти к бывшим конкуренткам, то ли просто от тоски, убыла в мир иной вдогон шебутному любовнику. Может, ей на том свете какая-нибудь сверхсветовая, потусторонняя инвалидность обломилась… Надеюсь, приятель на том свете тоже не бедствует. Но не знаю уж – с матом или без мата…
   И вообще, как говорит мой великий друг Цейханович: «Шире проруби не наложишь!» и «Только покойник не ссыт в рукомойник!»
   А вообще скучновато как-то нынче во дворе. Не скучно, но скучновато до подлости. Слава Богу, хоть иногда Цейханович наведывается, но сил для оптимизма почти не осталось.
   Впрочем, и для пессимизма тоже нет сил никаких… Вон и Цейханович не горюет с двумя любовницами-инвалидками, и даже не спешит прописывать инвалидность третьей любовнице с пятого этажа.
   Все мы давным-давно по ту сторону России, – и нечего нам горевать и на что-то бессмысленно надеяться, пусть этим бесполезным делом занимаются иностранцы, – у них для этого валюты предостаточно.

2

   И всё мимо, мимо, мимо!.. Мимо вечности.
   И всё по кругу, по кругу, по кругу!.. По кругу времени.
   И всё замкнутее круг жизни моей, и с каждым мгновением всё тоньше и меньше радиус чёткого, незримого круга.
   Этой жизни нужно всё, а иной ничего не надобно, кроме души моей. А ежели и душа без надобности?..
   И не змея холодная таится под камнем, а луна ледяная. Мерцает, сияет, светится вечный камень неверным светом на дороге моей. Не помню когда, но я уже споткнулся об этот камень. И надо бы спокойно пройти мимо, но, ох, как тянет ступить в старый след. И вечен след, как отпечаток лица человеческого в лунной пыли. Смотрит в упор из бездны лицо человеческое, как сквозь вечный лёд смотрит. Не отвести взгляд, не отвести!.. И не пройти сквозь бездну, пока она не пройдёт сквозь меня. Россия потусторонняя незрима, как обратная сторона Луны. Но, как бездна, проходит потусторонняя Россия сквозь меня – и остаётся во мне, – и я остаюсь на этом свете. И никого в мире сём, и в мире ином – никого…
   Иконы в ночи светятся и комары без устали зудят. Но никогда не таится кровожрущая нечисть за иконами, отлетает комарьё от икон – и впивается в лицо человеческое. И чувствуешь себя после комариной ночи, как свежеоткопанный старый гроб, – того и гляди развалишься трухой со всеми своими ещё ходячими останками.
   О, русский человек! Хитёр в своей обездоленности до невозможности. Ему уверенно кажется, что в сортире и в иных укромных местах незрим он для Господа. А ведь порой действительно незрим, ибо закрывает великодушно глаза Господь на его безбожные проделки.
   Но не ценит Господнего Попущения человек русский, – и кормится его кровушкой вселенское комарьё, да и сам он уже спать не может без зуда комариного над головой.
   Впереди очередная ночь с комарами, с бурей и грозою. И ещё уже неостановимый круг жизни моей. И всё мимо, мимо, мимо – и по кругу, по кругу, по кругу.
   Как громыхает в небесах! Яростно, неудержимо. Но кто слышит Гром Господень?..
   А слышащий шорох пепла в громовой ночи не страшится грозы и забвенья.

3

   Он сказал:
   «Когда меня убьют, приди на мои похороны с белой розой. Ты у меня единственная, ты одна – моя белая роза… А все остальные – скорость тьмы!..»
   И убили его. Он даже не успел понять, что убили. В машине на Ярославском шоссе, в затылок с заднего сиденья. Свой в доску человек убил, – и контрольный выстрел оказался без надобности.
   Она явилась на кладбище с белой розой, явилась этакой безутешной, тайной избранницей. Пусть не знают, пусть никогда ничего не узнают. И никто её не узнал. Но явилось ещё шесть безутешных с белыми розами, – и все друг друга узнали – и без ревностных слов разошлись, чтоб не встретиться никогда. А какая-то презрительно бросила напослед:
   «Подумаешь, покойник!.. Мужик с тремя яйцами вместо…»
   И швырнула свою белую розу мимо урны. И все остальные дружно и зло последовали её примеру.
   О, женщины, женщины!!! Воистину вы и есть скорость тьмы, как говаривал вышеупомянутый покойник, невыносимая, сверхъестественная скорость жизни движет вами.
   И все мимо, мимо… Мимо вечности, как белые розы мимо урны.

4

   Я воду запивал одеколоном!.. Неужто я, чёрт подери?! А одеколон тройной водой водопроводной. Уж это точно я!.. Ведь я – русский человек, а не какой-нибудь американский, или, на худой случай, австралийский человек. Да и нет их в природе – американских, австралийских, китайских – и прочих человеков. А есть – китайцы, австралийцы, американцы и прочие, прочие, прочие. А русский человек, хоть тресни, но существует! И в природе, и вне её… Поэтому, наверное, и запивает воду одеколоном, а одеколон первопопавшейся водой. Брр!.. Тяжко, однако, пить всякую дрянь без общественного сочувствия.
   И никого в мире этом, и в мире ином – никого!
   Неужели это про меня сказано, что нигде его не помнят и не любят?! Ни здесь, ни там! Какая сволочь выхаркнула сию мерзость?! Молчите?! Ну и чёрт с вами! Не о чем с вами спорить… Чем хуже, тем, ха-ха-ха! ещё хуже! Не нужны мне ваши мерзкие признания. И все призванные, непризванные, избранные, непереизбранные по ту сторону России.
   И, может быть, хорошо, что никого – ни там, ни здесь! Может, это и есть истинное Божье одиночество.
   И никого на улице вечерней. Эх, добрести бы вот так безмятежно, без сквернословия и драки, до дома родимого.
   Я воду запивал одеколоном!.. Тьфу!.. Эк, привязалось!.. И ближайшее грядущее одиночество не желает сбываться. Прёт навстречу получеловек с мутными глазами, аж последний, остатний свет кривится. И всё ближе, ближе, ближе!.. Вот-вот и дыхнёт в лицо нежитью перегарной. Чтоб ты провалился, получеловек-полузнакомец! Но не проваливается… И не полузнакомец, и не получеловек это, а ходячий, грязный, гранёный стакан, навек помутневший от одеколона.
   О, как он сморщился, завидев меня, мутногранник многовонючий!
   Но, слава Богу, мимо, мимо, мимо! Не осмелился признать мою признанную личность. Заглотнул свои светлые воспоминания о нашей разбойной юности, проскользнул боком – и сгинул, как о гранит разбился. Только ближняя помойка сочувственно ухнула.
   Эх-ма! Эх, жизнь несбыточная! Где ты, родимая?!
   Не допил нетопырь. Перепил перепел. Тьфу!..
   Ну зачем, зачем я, идиот, запивал воду одеколоном?! Нет душе ответа.
   А где-то далече, в краю жизни несбыточной, – звон колокольный над пустынным морем, и птица одинокая не знает, в какую сторону лететь.
   И нет земли по ту сторону вечного моря, и безбрежен океан тьмы по ту сторону России. Но и по эту сторону нет ему конца и края, и нет моря по ту сторону вечной земли.

5

   Женщине надо отдавать всю свою жизнь! До конца и без остатка!..
   А прекрасных женщин так много, так много!
   А жизнь у меня, увы, всего лишь одна! Одна-одиношенька…
   И приходится волей-неволей довольствоваться женой, хотя она упорно не хочет отдавать свою жизнь мне, многогрешному.
   Но и никому другому!
   Ни во сне, ни наяву…
   Ни наяву, ни во сне…
   Квадратная тьма над городом и в городе. В небе бессветном высокий гул реактивный. Холодильник в ответ небесам гудит за стеной, как будто майской сиренью забит под завязку. Зеркало слепо мерцает в тяжелеющей тьме. И никому не понять: что такое жизнь. Но вся жизнь – любовь… И во сне, и наяву.
   Затаилось во тьме зеркало, как в ожидании любви.
   И во тьме незримого зеркала отраженье незримое, как любовь, как явь во сне. Со мной и без меня, – до самого последнего пробуждения.
   Любви надо отдавать всю свою жизнь! Без остатка и до конца!.. И до рождения, и после смерти…

6

   13 января в 13 часов 13 минут на 13-й платформе он сел в электричку, но так и не доехал до кирпичного завода, где должен был разобраться с недопоставкой кирпича на строительство Ряжской синагоги, – умер, бедняга, в районе 13-го километра от сердечного приступа.
   И навсегда осиротела его одинокая квартира № 13 в доме № 13 на проспекте академика Сахарова, где он после смерти жены прожил 13 лет – и всего 13 дней не дотянул до 89-летия.
   О, как безжалостно, влёт, поддых, в самый неподходящий момент сокрушает чёртово число жизнь человеческую!
   Нет, господа хорошие, уж теперь-то я решительно отказываюсь сомневаться в роковой силе числа 13!.. И не надо корить меня за отсутствие воли, гражданского мужества, нравственной принципиальности – ну и т. п., ведь я не имею никакого отношения к недопоставкам огнеупорного кирпича для Ряжской синагоги, как, впрочем, и цемента, кафельной плитки, олифы и других, не менее необходимых, строительных материалов.
   А электричка с 13-й платформы по-прежнему отходит в 13.13, – и упорно следует, и будет следовать в обитаемую неизвестность, чтобы с нами не случилось как по ту, так и по эту сторону России.

Страшная месть

   – Женщины любят ложь, а бабы – конфеты! – громко сказал Цейханович – и как бы в подтверждение сказанному чихнул.
   – Будь здоров! – дружно гаркнули я, Авербах и Лжедимитрич. И даже недоброжелательный сосед Вассерович тухло выдохнул:
   – Будь здоров, чтоб тебе…
   Звякнули от мощной здравицы мелкие подвески пожелтевшей от табачного дыма люстры, сами собой чокнулись грязные стаканы и рюмки, звякнуло ещё что-то неразбитое, дрогнуло незримое пространство и наполнилось дальними бабьими и женскими голосами.
   «Будь здоров, Цейханович! Будь здоров, подлец! Будь здоров, сволочь!..» – нежно и грозно пропели отвергнутые голоса и утешились – кто красивой ложью, кто свежими конфетами, кто ещё кое-чем не менее соблазнительным.
 
   Цейханович частенько терял голову от любви, но лицо своё, несмотря на хронические синяки, ссадины, царапины и прочее, всегда сохранял и не дозволял ему на долгое время обращаться в неумытую неузнаваемую рожу.
   Но не о любовных страданиях юного и зрелого Цейхановича нынче речь моя нескладная, хотя и о любовных, ибо по их причине я однажды почти не обнаружил на Цейхановиче лица. Но сам постарался обойтись без страшного лица, ибо именно в те мгновения мне открылось, что любовь невозможна без смерти, что без любви не может полноценно существовать зло, что смерть и зло, подобно жизни и времени, абсолютно не нужны друг другу.
   Поздней весной случилось то жуткое событие, вернее между весной и летом.
   В ту невыразимую пору, когда черёмуха ещё не отцвела, а сирень ещё не распустилась.
   Когда на душе так легко, будто никогда не будет открыт закон земного тяготения, когда вообще открывать ничего не нужно, когда в юной зелени грезятся и грезятся лёгкие белые платья, и чудится – всё окликают тебя голоса, но не женские, не бабьи, а девичьи:
   Лёва!..
   Лёва!..
   Лёва!..
   О, Господи, но почему, почему любовь невозможна без смерти?!
   Почему любовь без надобности бессмертию?..
   Но той благодатной порой эти голоса всё больше Цейхановичу слышались, а не мне, многогрешному. Это сейчас они от меня не отступают, но я делаю вид, что ничего не понимаю и улыбаюсь, как последний раз в жизни.
   Но где, в каком пошлом месте чуть не потерял своё великое лицо мой драгоценный друг Цейханович?! И прочь неуместные улыбки, ближе к телу, то есть к теме несостоявшейся потери!
   А дело случилось чисто пустяковое. В отсутствие жены Цейханович, как обычно, пригласил в свой загородный дом давнюю подругу, на которой когда-то собирался жениться, но передумал. И другие её ухажёры, по примеру Цейхановича, тоже почему-то передумали. Так и осталась сия особа по кличке Глория безмужней. Наверное, пребывает в этом качестве и поныне, когда я пишу эти строки. Хотя, чем чёрт не шутит, в связи с катастрофическим увеличением в России идиотов на один квадратный километр, всякое могло произойти. Может быть, она уже успела не только выскочить замуж, но и скоропостижно овдоветь, если не скончаться. Но хватит гадать о судьбе пустой бабёнки с иностранной кликухой Глория, ибо в дальнейших событиях она не играет никакой роли, кроме причинно-следственной.
   Итак, тёплым предвечерьем Цейханович как бы прогуливался по дачной платформе, а на самом деле выжидал вышеупомянутую сучонку, будь она неладна. Но поскольку с расписанием пригородных и иных поездов у нас вечная проблема, было обговорено, что боевая подруга Глория будет выходить из четвёртого вагона.
   Проследовала одна запаздывающая электричка, другая, но Глория всё не появлялась ни из четвёртого, ни из какого другого вагона. Наконец, прикатила третья – и опять пусто-пусто. Но из открытого окна четвёртого вагона на полтуловища высунулось поганое, потное хайло и, дыша бытовым смрадом, с ухмылкой поинтересовалось у Цейхановича:
   – Это какая станция, мужик?!
   – Заветы Ленина! – солидно, по-мужицки ответил Цейханович.
   – А кто у вас: евреи аль негры? – гнусно вопросило безвестное хайло.
   – Разные у нас! – резко буркнул Цейханович.
   Двери электрички захлопнулись, а хайло с грубой мольбой выкрикнуло:
   – Мужик! Эй, мужик!
   Ну чтоб Цейхановичу отойти от вагона хотя бы ещё на метр. Но, нет, не отошёл, не таковский он был человек, чтобы отступать перед разной среднерусской дрянью. Обратил своё честное лицо Цейханович на окрик мерзкий – и получил… Получил смачный, блевотный плевок промеж глаз из окна дёрнувшегося вагона. Ослеп на миг, сгинул, провалился в слепоту и ярость бешеную. Но и во тьме унижения услышал дикий, торжествующий гогот безвестного нетопыря в звенящем просторе железнодорожном.
 
   Кто сказал, что мысль и сознание опережают время?!
   Кто сказал, что Россия являет собой опережающее сознание и совесть мира?!
   Лично я этого не говорил никогда! И не скажу! В России давно уже нет ни сознания, ни подсознания, ни бессознания, в конце концов. И совесть еле-еле теплится. Да и времени, как такового, в России тоже нет, ибо опережать его здесь абсолютно некому, кроме вонючих электричек с гогочущими пьяными жлобами и бабами.
   О, Боже, сколько людей ненавидят меня в этом мире только за то, что я стараюсь быть лучше, чем они, только за то, что я хочу быть лучше самого себя, только за то, что я живу, только за то, что всё это у меня плохо получается. Но ненавидят, сволочи, и живут своей ненавистью, как любовью. Однако что я плачусь?! Вон Цейхановича как ненавидят! В сто крат больше, чем меня. И не только в этом мире, но и в ином. Но ничего, хоть и оплёванный, а живёт и не отвращает лица от света белого. И въезжает в города, пусть не на белом коне, но в белых штанах.
 
   В то время, когда Цейхановича обхаркало проезжее хайло, мы сидели под яблонями в саду Лжедимитрича и уличали друг друга в ненормальности. С чего это вдруг? Не помню! Но помню, – пришли к общему выводу, что сумасшедший является сумасшедшим только в сознании других. В своём сознании он нормальнее самого себя – и всех других вместе взятых. А поскольку все мы – частицы общего бессознательного, то, стало быть, не способны к объективному мироощущению. Стало быть, нет среди нас ни нормальных, ни сумасшедших. И Цейхановича как бы вообще нет, поскольку он присутствует лишь в нашем воображении.
   Но грохнула калитка – и нашему воображению пришёл конец, ибо в сад вошёл Цейханович. И лица на нём почти не было. Смутно зияло нечто тусклое, но весьма и весьма далёкое от лица. Будто из огня болотного явилось это человекоподобие. И если бы мы точно не знали, что перед нами Цейханович, то приняли бы его за кого угодно, может, даже за Вассеровича, который недавно, дабы избавиться от родовой картавости, сделал себе косметическую операцию.
   Наш великий друг, не говоря ни слова, подошёл к бочке с дождевой водой, в которой уже обжились головастики, – и окунул в неё свою голову. И так долго находился от нас в подводной недосягаемости, что мы уж встревожились: не утопился ли случаем?
   Но Цейханович без дружеской и иной помощи извлёк свою большую башку на поверхность и тщательно протёр глаза. Но когда он поведал нам о случившемся нежданном унижении, не было разумного предела нашему негодованию. Авербах схватился за лом, Лжедимитрич за Авербаха, я за Лжедимитрича.
   Через десять минут мы были на железнодорожной платформе.
   – Где ты стоял?! – поигрывая ржавым ломом, мрачно спросил Авербах.
   – Здесь! – уныло ткнул пальцем в выщербленный бетон Цейханович.
   Авербах с ломом наперевес встал в указанном месте. Мелкий народ, как дохлый мусор, будто ветром сдуло с платформы в разные стороны света. Что-то жалобно звякнуло и покатилось по грязному бетону.
   – Кажется, у меня что-то упало… – озабоченно оказал Цейханович.
   – Ничего у тебя не упало, потому что не стояло! – зловеще изрёк Лжедимитрич и достал из кармана кителя кастет.
   Разорвал тихую даль сосновую гудок – и из-за поворота резво возникла электричка. Резко сбавила ход и причалила к платформе. И надо же, прямо напротив нас в открытом окне возникло многомерное хайло с поросячьими глазками. Без тревоги, с пустым русским долбопытством, даже как бы с лукавинкой, взарилось на нас хайло.