Стол полковника грудился изобилием, несмотря на предыдущие дни злоупотреблений. Да и вообще Лжедимитрич был человеком щедрым, даром что постоянно стригся наголо.
   Две перезрелые дамы, разведённые вдовы, ближние подруги именинницы, сразу взяли меня в оборот, почему-то приняв за Авербаха, сгинувшего куда-то ночью в старой полковничьей шинели. Надо прямо сказать: уж если я на кого-то не похож, то в первую очередь на Авербаха, хотя он постоянно утверждает обратное.
   Но дамам сие было без разницы. Мои белые хризантемы небрежно швырнули в ворох шуб, дыбящихся на диване, зато бутылку армянского коньяку, принесённую в довесок к цветам, бережно присовокупили к застольному разнокалиберью.
   Потом, однако, попробовав мой коньяк и одобрив выбор, дамы разобрались в подмене – и правильно сделали, ибо Авербах только с водкой являлся в компании и вообще ничего, кроме водки, не признавал, даже портвейн, который мог потреблять за чужой счёт в неограниченном количестве.
   – Не, не, Ритка, это не он. Тот сразу стал лапать, а этот в студне ковыряется, как буржуй, – и не пьёт. Не люблю!..
   – Точно не он! Ну, и хрен с ним! – живо согласилась рыжая Рита и вывалила мне в студень лошадиную порцию крабового салата.
   Но я не понял – хрен со мной или со сгинувшим в чужой шинели Авербахом – и на всякий случай попросил опознавшую меня даму, которую величали Галчонок, и совершенно незаслуженно – из-за её мощных габаритов, передать мне всамделишный хрен.
   Хрен был передан и, слава богу, без лишних комментариев, поскольку в сей момент заявилась ещё одна подруга полковницы, тоже вдова-разведёнка, по кличке Лера, которую кто-то совсем недавно по неизвестным причинам пытался удавить колючей проволокой прямо возле дома, то ли она сама вздумала вешаться по другим неизвестным причинам.
   Удавленница, бывшая актриса провинциальных театров, прямо с порога вместо привычного «Кушать подано, господа!» капризно проканючила:
   – Манной кашки хочу!
   – Какая ещё тебе кашка?.. Нашла время!.. – загалдели дамы.
   А полковник, мрачно пошевелив всей своей стриженой головой, рявкнул:
   – Свари этой драной кошке берёзовой каши, чтоб заткнулась!
   – Это ваша собака – драная кошка! – обиделась удавленница.
   – Молчать! Я – лётчик! Я в танке горел! – грохнул по столу полковник, но так ловко, что ни одна бутылка, ни один стакан не колыхнулись, лишь соус из расписного блюда с гусятиной не выплеснулся через край.
   Полковница привычно вскочила на окрик мужа – и так ударилась головой об открытую форточку, что тотчас стала выговаривать совсем умные вещи:
   – Ну, немножечко душили… Немножечко вешалась… Ну, и что тут такого?! Значит, ещё кто-то любит, значит, ещё можно жить. Живи, лапочка! Кому быть повешенным – тот не повесится. Будет тебе кашка, будет… Выпей за меня рюмочку.
   – Пусть сначала эта дрань штрафную примет! – гаркнул полковник.
   Удавленница не заставила себя уговаривать. Осушила три штрафных стопки и уставилась на меня, как будто это я её душил – и не додушил ржавой проволокой в глухом, сугробном переулке, как будто, кроме неё, в тёмных углах России душить абсолютно некого. И я понял, что без Цейхановича пропаду с этими бабами ни за грош.
   Однако никто почему-то не вспоминал нашего главного золотого друга – да и следов пребывания Цейхановича, как-то: затоптанных окурков на коврах, битой посуды и, извините, просто блевотины, – в доме полковника пока не обнаруживалось.
   Я вежливо полюбопытствовал у хозяйки:
   – А где же наш Цейханович?
   – В-в-ваш Хренович не знаю где… – потирая ушибленную голову, без огорчения пробормотала полковница, а Лжедимитрич заорал:
   – С утра, скотина, на труповозке выехал! Всё едет! Ну, погоди, только приедь!
   И я с грустью понял, что если и дождусь Цейхановича, то легче мне вряд ли станет, скорее совсем наоборот.
 
   И струились жизнь и время сквозь Лжедимитрича, подобно водам неведомой реки за осыпающимися холмами бескрайней чёрной пустыни. И уходили время и жизнь безвозвратно в песчаные недра беспамятства, и дыбилось свежими чёрными холмами смертоносное пространство забвения.
   – Значит, не будет сегодня Цейхановича… – уныло промямлил я скорее самому себе, а не застолью.
   – Что?! Молчать! Как это так – не будет?! И так полный хам, а его ещё и не будет! А кто Лерку душил?! – И Лжедимитрич, хлопнув удавленницу по шее, разразился дикой руганью.
   – Ну знаешь, полковник, это уже через край! – возмутился я за своего друга.
   – Чего, чего через край?! У меня всегда полная! Молчать! – ответно разобиделся полковник, опрокинул в пасть фужер коньяку – и на миг благополучно растворился в своём внутреннем бреду, перетёк почти без усилий из беспамятства в забытьё – и на малое время отупел, как нож, вонзившийся в леденеющий снег.
   А удавленница Лерка занозисто воскликнула:
   – Не помню – и помнить не хочу, кто меня душил! Но почему ваш Цейханович всюду брешет, что я сама душилась?! Где мне душиться-то?! У меня дома и удушиться негде. Сходите посмотрите…
   – А чего ты этого приглашаешь, пусть Хренович-Цейханович идёт и смотрит, – почему-то обиделась за меня именинница. – Пусть получше посмотрит, а потом брешет…
   А полковник вновь лихо вынырнул из забытья в беспамятство и без подготовки рявкнул во всю командную глоть, аж остатки его волос встали дыбом:
   – Я убью тебя, Цейханович!!!
   – Да он ещё не прибыл, – ухмыльнулся я.
   – Всё равно убью!!! Где мой именной?! Куда спрятали, суки?! Убью до того ещё!.. И пусть не приходит!..
   – Вот это по-мужски! – восхитилась удавленница Лерка.
   – И тебя убью! – беспощадно выдохнул полковник и вновь автоматом перетёк из беспамятства в забытьё.
   – А за что, за что меня-то?! У меня вон как шея болит! – разобиделась удавленница.
   – Ну может же человек иметь право на своё мнение?! – резво вмешалась в разговор рыжая Рита, а монументальная Галчонок охотно поддакнула подруге:
   – Каждый гражданин должен на всё иметь только своё мнение! Вот я имею мнение – и никто мне ничего не докажет! Ни вы, ни ваш брехливый Цейханович!
   – Это уж точно, – согласился я и неосторожно добавил: – А по-моему, чем меньше мнений, тем жизнь лучше.
 
   Сказал я это для себя, а вовсе не для того, чтобы поспорить с пьяными вдовами-разведёнками.
   Сам не знаю, зачем сказал, ибо нынче совершенно бессмысленно говорить о чём-то, даже с самим собой. И по ту, и по эту сторону России.
   – Вот вы потому и не пьёте, и салат вам в рот не лезет, что такие вещи утверждаете! – с искренней неприязнью изничтожила меня Рита. – Таким только дай власть, всех за своё мнение пересажаете. Только вот – фигу вам! Лопали бы лучше, пока ваш придурок Цейханович не заявился… Фигу, фигу!!!
   И Рита очень грамотно показала мне кукиш, и на матовом маникюре её пальца я отчётливо рассмотрел миниатюрную личину сатаны.
   Краснорогая личина ощерилась – и не исчезла, как случайный, мелкий морок, ибо была изящно нарисована на женском ноготке неведомым для меня способом.
 
   Зачем я неостановимо лечу в свою личную бездну?! И имя сей бездне – вечное возвращение. Но никто никогда не вернётся к себе. Никто не обратит вечное возвращение в разлуку вечную, ибо они едины. И не умрёт никто никогда! И никто никогда не вернётся. И напрасно кто-то думает иное.
   Кто до конца, во всей полноте помнит себя в мире сем?! Где образ мира сего?! Истинного образа мира нет нигде!
   И нет ничего истинного, кроме настоящего. Но истинное настоящее непостижимо в мире сём, ибо оно и есть вечность. И не подобие Бога человек, не обезьяна Бога, а всего лишь слабая, неверная тень Его. Но как ужасны, как неостановимы, как тяжелы живые тени по ту и эту сторону России!
 
   О, какие тоскливые банальности порождает ухмылка сатаны – всего лишь нарисованного на женском ноготке! А какова сила тоски от его настоящего взгляда!..
   Лжедимитрич величественно пребывал в забвенье – и сердобольная удавленница Лерка, храня полковничий покой, куском клейкой фольги от шампанского залепила рот певичке, бодро и губасто чирикающей с телеэкрана:
 
Ветер с моря дул!
Ветер в морду дул!
 
   И правильно сделала, ибо телевизор – весьма злое и лживое домашнее животное.
   Я ловко убрал звук – и вчистую онемела крашеная, безголосая секс-бабёнка, даже как бы покривилась в ответ нашим козням. А может, и впрямь перекосоротилась – всё же не очень приятно, когда тебя липучкой по губам, да ещё во время пения. Да и давно уже ясно: не мы зрители, а они – телебесы и бесовки, теледебилы и дебилки, телемерзавцы и мерзавки – ну и так далее. Смотрят с экранов на нас, дураков, и ржут нам в глаза, и плюют в души, законно радуясь, что мы живём ихней уродской жизнью, как своей правдой.
   Дамы одобрительно заржали, а Галчонок, кокетливо поведя плечищами, мстительно заключила в адрес певички:
   – Ишь ты, наштукатурилась, как покойница, и думает – все от неё в отпаде. Как бы не так!
   А полковница, как бы вдохновленная изничтожением телеконкурентки, игриво попыталась опрокинуть стол, но мне удалось уговорить её не делать этого:
   – Вот пойдём в буфет ЦДЛа, там и опрокинешь, хоть на Цейхановича, хоть на Янкеля Шавкуту, хоть на Шендеровича… – И пусть они тогда платят за разбитую посуду.
   – Пусть за всё платят! И за свет, и за газ!.. – охотно согласилась полковница – и, совсем игриво поведя глазками в мою сторону, предложила:
   – А не сплясать ли нам, девочки?! И кавалер есть!..
   Я с отчётливой тревогой понял, что ещё миг – и конец моей личной жизни. И ежели сейчас не заявится Цейханович, самое безобидное – меня просто затопчут. А не самое… Ну да ладно, ясно, что может случиться с трезвым мужиком в обществе трёх любвеобильных нетрезвых дам с несостоявшейся удавленницей в придачу.
   – Музыку! Музыку!!! – загалдели дамы.
   На голос жизни очнулся полковник и гаркнул:
   – Молчать, крысы!!! Щас будет вам музыка!!!
   А я, воспользовавшись мелким, пьяным замешательством, пробормотал:
   – Кажется, стучится кто-то… Пойду посмотрю, не Цейханович ли.
   – Тащи его сюда! Будет и ему кровавая музыка! – грозно обрадовался Лжедимитрич и врубил старую, угрюмую песню со словами: «Ален Делон не пьёт одеколон…»
   Под эти трогательные слова я покинул гостеприимный кров.
   Тихая метель почти замела тропинки к дому полковника. Я шагал по свежей пороше, и мне чудилось, что нет следов за мной, что этот вечерний снег пришёл оттуда – из незримых, вечных снегов, где никогда не ступала нога человека.
   «Ален Делон не пьёт одеколон…» Молодец, коль не пьет…
   Когда-то я мучительно переживал, что кому-то из моих случайных друзей и недругов станет известно, что я умудрился опохмелиться одеколоном «Русский лес». А нынче я весело рассказываю о своих былых алкогольных подвигах кому угодно – и дивлюсь: чего я тогда стыдился?!
   Но, слава богу, кое-чего я ещё стыжусь.
   А вообще, всю жизнь надо стыдиться самого себя, чтобы, как говорится, не было безнадёжно стыдно за прожитые годы. И по ту, и по эту сторону России. Стыдиться хотя бы за то, что голым приходишь в сей мир, да и уходишь в мир иной голым – и ничего не можешь взять с собой, кроме грехов и любви многогрешной.
   Я вгляделся в тяжёлый падающий снег – и силуэт Цейхановича почудился в замяти. Но, приблизившись, я с разочарованием убедился, что это вовсе не он, а рядовой русский пропойца, бредущий в никуда из ниоткуда зимним вечерьем – и, в отличие от Цейхановича, оставляющий весьма четкие и косолапые следы на снегу.
   Я сразу забыл о безвестном алкаше, как вдруг будто снежной молнией ожгло: «Да этот же пропиватель России был в шинели! Уж не в той ли полковничьей, в которой в ближних окрестностях безвременно сгинул в поисках портвейна Авербах?! И дался ему дармовой портвейн!.. А шинель-то жива! Но где сам Авербах?! Неужто он, подобно русской литературе позапрошлого века, вышедшей из «Шинели» Гоголя, тоже куда-то вышел из обносков Лжедимитрича? А в обноски вошёл какой-то корявый пропойца, которому дай волю – три полных России пропьёт вместе с Польшей и Финляндией, не то что нынешнюю, усечённую… А потом свалит всё на Цейхановича… Подбил, дескать, пропить… Врёшь – не пропьёшь!..»
   Я бросился за угол, дабы покарать безответственного подлеца вместе с шинелью, но падающая белая пустота зияла за углом. Будто растаял в снегопаде урод пропойный, хотя обычно такие не тают в чистом снегу, не тонут в чёрных лужах и в грязи не мерзнут. Но развеялся без дыма, подлец!.. И ни шинели, ни Авербаха, ни России. И без эха растворился в незримом, падающем небе мой выкрик:
   – Я убью тебя, Цейханович!!!
   И не человеком вдруг я почувствовал себя, а неведомо кем.
   И какая там, к чёрту, эволюция!.. Нырнул в воды бытия человек, а вынырнуло обратно жуткое чудовище и последнюю живую душу слопало вместе с шинелью.
   Чуть свет на следующий день позвонил Лжедимитрич и, с трудом прокашлявшись, хрипло спросил:
   – Ты, кхе-кхе, того, кхе-кхе, был или не был вчера?
   – Ну вроде был…
   – Ага!.. Ну я так и думал. А Янкель Шавкута?
   – Янкеля не было.
   – Точно, кхе-кхе?
   – Абсолютно!
   – Жаль, кхе-кхе…
   – Ну это ты зря, что жаль, полковник…
   – Зря! – охотно, без кашля согласился несговорчивый Лжедимитрич и, видимо, окончательно проясняя обстановку, тяжело выдохнул, почти обдав меня заматерелым перегаром: – А Цейханович?
   – Был, но только не совсем. Наладил ты его прямо с порога.
   – Кто?! Я?!
   – Рябая свинья, полковник!
   – Как наладил? В уставных рамках?
   – В сверхуставных. Как стал орать: «Ты полный идиот, а не Цейханович! Тебе, придурку, самому надо лечиться! Купил себе диплом у трёх вокзалов и думаешь, что ты – врач!» Ну и ещё кой-чего покрепче… И что он морской капустой в банках с этикетками от «Сайры» торговал… И убить грозился…
   – Ну а тот что? Не очень хоть обиделся?
   – Да уж естественно, обрадовался. Плюнул – и ушёл.
   – Да… Нехорошо вчера с Цейхановичем вышло! – уныло сокрушился полковник, будто позавчера и раньше у него всё всегда хорошо выходило, особенно с Цейхановичем. Закашлялся и тягостно примолк.
   – Да разве ваш Цейханович вчера был? Вот вас я почти помню… – бодрехонько вклинилась в разговор обитающая близ телефона полковничиха. – Вы ушли, а после вас следов больше не было.
   – А Цейханович никогда не оставляет следов, ни на воде, ни на снегу… – ухмыльнулся я.
   – Наверное… – задумчиво согласилась полковничиха, а сам Лжедимитрич, вырвав у нее трубку, покаянно прогундосил:
   – Я у него сегодня же прощения попрошу. Если вперед меня увидишь, скажи, что не помню ничего. Скажи, что я его перепутал с Янкелем Шавкутой. Ну, в общем, подготовь по-товарищески. Он же знаешь какой обидчивый… Заболею – залечит к чёртовой матери.
   – Ладно! – милостиво согласился я и повесил трубку.
   Не помню уже, говорил ли я раньше, что Цейханович был не только Цейхановичем, но ещё и врачом. И очень неплохим. Но залечить всех обещал постоянно. Не говоря уже о Лжедимитриче, Авербахе, Фельдмане, Дорфмане, Краскине, Брокаре и прочих… Но не залечивал – и кое-кого совершенно зря.
   Днем я, естественно, встретил Цейхановича. Был он малость хмур, но энергичен – и при галстуке в крапинку.
   – Далече, ваше благородие? – поинтересовался я.
   – К Лжедимитричу! Закончить надо день рождения полковничихи, а то переродится…
   – И ты идёшь после вчерашнего к этому скоту?! – с неподдельным пафосом возмутился я.
   – А что там вчера было-то?
   – Да ты и был…
   – Я?!
   – Вы, ваше благородие! Только Лжедимитрич вас с порога наладил. Как заорал – не желаю я знать никаких Цейхановичей! Придурком обозвал… И ещё много кой-чего… Что у тебя диплом поддельный… Прямо какую-то выходку антисемитскую устроил…
   Но Цейханович, совершенно спокойно пропустив мимо ушей мой донос про антисемитские настроения полковника, стал раздумчиво припоминать своё вчерашнее прошлое:
   – Да я, кажется, вчера к нему и не успел. Помню Авербаха в шинели, а потом без… А потом совсем ничего. Но помню точно, что мы с Авербахом почти уже собрались к Лжедимитричу, но тут кто-то к нам придрался возле бара. А очухался уже дома, ребята из морга подвезли. А когда ж я к Лжедимитричу попал?.. Вообще-то был промежуток. Мог как раз и забрести в этот промежуток.
   Цейханович напряженно умолк, как бы сосредоточиваясь перед тем, как выдернуть из сорняковых грядок забытья и беспамятства нечто полусъедобное, – и выдернул почти без усилий:
   – А ребят из морга со мной у полковника не было?
   – У полковника и спрашивай. Его давно бы надо в морг угрести, чтоб проорался в холодке с покойничками.
   – Надо как-нибудь, – деловито согласился Цейханович и деловито заключил: – Ты прав, нечего нам сегодня делать у Лжедимитрича, там уже всё допили… Пошли-ка лучше в морг, я обещал ребятам. Если что – без звука развезут по домам в труповозке.
   И мы пошли…
   И развезли нас по домам…
   И без звука…
   Но, проезжая близ логова Лжедимитрича, Цейханович вдруг очнулся и, не высовывая башки из кабины, выкрикнул:
   – Я убью тебя, Лжедимитрич!
   – Да убили его! Триста лет назад убили! Из пушки!.. Дерьмом! – поспешил успокоить крикуна водитель труповозки.
   – Убью посмертно… – пробормотал Цейханович и затих, как спущенная велокамера.
   Но тесен сей мир. Ох, как тесен. И как покойникам в этой жизни не обойтись без морга, так и в человеческой тесноте не обойтись Цейхановичу без Лжедимитрича, а Лжедимитричу без Цейхановича. И никто никого не убил. Ни Цейханович Лжедимитрича, ни наоборот.
   Но на меня они наехали. Попытались не только разоблачить мой дружеский розыгрыш, но и прижучить примерно за разжигание межнациональной розни.
   – Я ему, пусть только возникнет, такое выдам, что о нём прабабка Сара на том свете вспомнит! Скажу, что его сын у меня орден Ленина украл… и сапоги яловые. Скажу, что он в лифтах к старухам пристаёт! Чтоб его внуки от стыда сгорели!.. – и ещё много чего хорошего посулил мне Лжедимитрич.
   – Совершенно с вами согласен, полковник. Давно пора вывести этого мракобеса на чистую воду! – аккуратно разливая водку по стаканам, согласился Цейханович.
   Но – ха-ха-ха! – не по чину замахивались мои золотые друзья.
   При общей встрече я в один присест сокрушил их людоедские замыслы. И как дважды два доказал, что меня самого не было на дне рождения, а свидетельство полковницы, ввиду ушиба головы, сомнительно. Об ушибленных разводами и вдовством подругах юбилярши, а также о полуудавленнице Лерке речь вообще не зашла, как и о брехливой полковничьей собаке по кличке Кефир. Вовремя объявившийся Авербах вконец запутал приятелей, заявив, что все были как не были и что истинное происходящее помнит лишь старая шинель полковника, которую он где-то забыл, но которая скоро сама придёт, если погода не помешает.
 
   И вообще, господа-товарищи, кто что помнит в этом мире?!
   Человеческая и иная память – это ещё не действительность. Истинная действительность – забвение. Кто нынче помнит наших дедов и бабушек? Наших матерей и отцов уже почти никто не помнит. А мы бессмысленно копья ломаем о вчерашнем: было или не было. Чего сокрушаться о сгинувшем в беспамятстве, ежели не помнишь, как будешь жить завтра?
   Всё пройдёт – ничего не останется, и о палец иголка поранится. И когда в комнату входит человек с отрубленной головой, не нужно думать, что совершилось нечто ужасное. Просто в пакете у человека лежит отрубленная поросячья голова для рождественского холодца.
   И вообще, господа-товарищи, этот мир есть сон, забытый Богом.
   И не дай Господи, ежели Ты во всей полноте припомнишь Своё забвение!
   И последние станут первыми! А первые никем не станут. Не успеют стать последними, ибо рано или поздно, но окончатся последние времена и по ту, и по эту сторону России. И отрёт Господь последнюю слезу человеческую.
   И никто не проорёт: «Я убью тебя, Цейханович!»
   А если каким-то сверхъестественным образом и проорёт, то всё равно никто не услышит, даже сам Цейханович.

На скорости тьмы

   Нет ничего совершенного – ни в былой жизни, ни в нынешней. Да и в жизни иной, наверное, царит то же неистребимое, вечное несовершенство. Это есть, но другое, увы, в отсутствие, другое есть, но это, увы, в безналичие. Только и остаётся посоветовать острожелающему избавиться от лишнего веса, но всё прибывающему в объёмах с помощью свежей колбасы, повеситься, пока ещё верёвка выдерживает, – и таким непыльным, печальным образом покончить хотя бы частично с несовершенством нашей вечной яви.
   Да что там явь наша, ежели наши сны ещё несовершенней и бессмысленней. Такое, такое!.. порой пригрезится в сонной одури заместо «неба в алмазах», что хоть романы пиши.
   Ну, например, вот это…
   Снится мне недавним тяжёлым полнолуньем, будто вычитываю вёрстку своего очередного неопубликованного романа с престранным заглавием: «На скорости тьмы». Но, несмотря на столь нелепое и неблагозвучное название, без привычного, родового самонедовольства вчитываюсь во сне якобы в свой текст и почти не правлю пространные, идиотские рассуждения чёрт знает кого о несовместимости честности и правды, веры и надежды, времени и жизни, пространства и вечности. Без отвращения вчитываюсь в горячечные любовные объяснения неведомых мне моих героев, какой-то мелкой пробляди Нинель, приватизатора и арендатора по фамилии Обрезанный, каких-то ещё сексуально озабоченных баб и мужиков, скольжу по диалогам – и остаюсь вполне доволен высотой художественного уровня и стиля. Даже описание закатной сосновой рощи, в которой почему-то объясняются Обрезанный и дрожащая с перепоя Нинель, не вызывает у меня скуки и раздражения:
   «Закатное солнце озаряло последние сосны листопадным огнём».
   И всё! И больше ни словечка про сосны и закат. Лихо и круто, почти по Чехову: «…на плотине блестел осколок бутылочного стекла…»
   О, как подробен сон – как роман, который когда-то я почти сочинил от безысходности в дальних местах несвободы!..
   Я закрываю глаза во сне – и на миг, как сон наяву, оцепенело вижу в огне ветрового заката старую сосновую рощу на холме, за дорогой к погосту, где в прошлом году схоронил своего лучшего друга. Какое грустное видение!.. Летят, сгорая в небесном пламени, страницы неведомого романа. Но как их много, этих страниц! Всех моих закатов не хватит, чтоб они сгорели навеки дотла. Я не отвожу взгляда от огненной рощи. Плывут тяжёлым пеплом перед глазами чёрные пятна – и пора бы очнуться, чтоб не ослепнуть во сне, но в это мгновение из другого сна звонит телефон и голос неведомой, но молодой и явно симпатичной редакторши тревожно верещит на ухо:
   – Лев Константиныч!.. Лев Константиныч! Ой, вы извините, если отвлекла! Но вам нужно срочно! срочно! срочно! переделать ваш роман «На скорости тьмы»!.. Ну просто немедленно! Тут такой скандал, такой скандал… Нас из-за вашего романа могут крупно кинуть, а меня самую первую… Я ж одна за вас дралась! Ну переделайте, пожалуйста! Ну что вам стоит…
   – Какого ещё чёрта лысого я должен переделывать?! Вы ж говорили, что в издательстве все на ура роман приняли! Говорили, что даже ваш главный, этот, ну, главный, плакал, когда читал… – естественно, возмущаюсь я, даже во сне обречённый на редакторский идиотизм.
   – Вы уж извините, Лев Константиныч, но у вас чуть ли не на каждой странице идут утверждения о вреде для русского народа… «останкинской» колбасы. Ваши герои, поголовно все, закусывают колбасой и последними словами ругают её качество. И ваша главная героиня, эта, как её? ну, Нинель!.. И все, все остальные. И больше всех ненавидят нашу колбасу ваши Фельдман и Дорфман с дружками. Это же полный скандал! Вы понимаете, Лев Константиныч, чем это грозит?..
   – Что я должен понимать?! Грозу в начале мая, что ли?! Лично я не люблю колбасу, особенно варёную. И как её только жрут без водки?!. Да и копчёную я тоже не очень… А уж про ливерную!.. Тьфу!!! Вспомнишь, как закусывал этой дрянью одеколон «Тройной», душу в озноб бросает. А с чего должны любить колбасу герои моего романа?! В договоре нашем об этом ничего не прописано. Да из-за этой чёртовой колбасы все беды наши! Семьдесят с лихвою лет никак не могли ею налопаться! И сейчас, когда её невпроворот, опять почему-то недожирают. Правильно вы заметили, колбаса – первейший враг России! И варёная, и копчёная, и ливерная, чтоб она сама собой подавилась! Но я, однако, что-то не помню, чтобы «Скорость тьмы» я против колбасы писал. Я там совершенно другое хотел сказать, без колбасных обрезков… – ярюсь я, мучительно пытаясь вспомнить во сне сюжет несуществующего романа. Как бы несуществующего.
   – Лев Константиныч! Лев Константиныч! Успокойтесь, пожалуйста! Ну я умоляю!.. – мило исторгает неизвестная, но явно смазливая и длинноногая редакторша. – Мы-то не против идеи вашего романа, и лично мне всё очень понятно и очень нравится. Но разве вы не слышали по каналу «Культура», что главный спонсор нашего издательства – Останкинский мясокомбинат?!. Этому даже министр культуры радовался… А у вас прямо на третьей странице, я вот специально выписала, этот отрицательный Фельдман заявляет своей любовнице Ирке Шепелевой по кличке Русалка: «…Да лучше я в Ирак к Саддаму Хусейну сбегу мазутом торговать, чем этой гнилой колбасой «останкинской» шампанское закусывать!» А на шестой странице, прямо в начале второй главы, он говорит своему собутыльнику, этому скользкому Дорфману, который, как вы пишете, «вечно был похож, особенно сзади, на австро-венгерского военнопленного». А говорит он, даже зачитывать не хочется: «Да засунь ты эту колбасу «останкинскую» себе в одно место, а потом вытащи… Авось сгодится бомжам политуру закусывать». Ну вы же понимаете, такое Останкинский мясокомбинат ни за что не потерпит!..