Страница:
Его вероятное намерение сыграть со мной какую-нибудь злую шутку я решил предупредить психологически важным вопросом:
- А если тебя собираются обидеть?
- Тогда потупиться, - теперь уже несколько бодрее ответил поэт. - Или поднять глаза и посмотреть на обидчика скорбно.
Момсик, видимо, счел, что заболтался со мной, столь устрашающим субъектом, он бросился с эстрады к своему столику и загородился от меня наполненным до краев бокалом. Я, однако, хотел продолжить этот странным образом завязавшийся разговор и сел рядом с ним. Моя настойчивость выбила паренька из колеи. Он ведь собирался всего лишь заглушить какой-то неясный и вряд ли объяснимый страх предо мной основательной порцией вина. А я в сущности делал все, чтобы смутить его.
- Я добр, - сформулировал я свою позицию; хотя вернее сказать, что я прежде всего обрисовал свое представление о том, каким следует быть литератору среди собратьев по перу. - И добродушно смотрю на людей. Во мне нет ничего дьявольского.
- Правда?
- Сущая правда. Послушай, Момсик, эти люди, - я обвел рукой зал, - они знают о завещании моего дяди?
- Достаточно того, что это известно мне, - веско ответил поэт.
- Если известно и им, они мне завидуют. Свиньи! Полагают, что богатство должно было привалить им, а мне лучше бы и дальше прозябать в нищете. А ты не завидуешь, Момсик? Поверь, плевать мне на эти миллионы! Я как был бродягой, так им и останусь. Скажи-ка, где мне найти Мартина Крюкова?
- О, Мартин Крюков... - протянул Момсик. - Мартин Крюков, я слышал, теперь большой человек, не чета нам... даже тебе. Руку даю на отсечение, что ты его не найдешь. Выход один: ждать. Не исключено, он сам пожелает с тобой свидеться.
- Видишь ли, Момсик, - сказал я, - мне сейчас не до всех этих ваших сложностей. Моя жена пропала, и у меня есть некоторые основания считать, что Мартин Крюков способен дать мне кое-какую информацию на этот счет...
- Слушая твои рассуждения, - перебил Момсик с неожиданным волнением, я проникаюсь каким-то совершенно особым, ни на что не похожим доверием к тебе, я бы даже сказал... желанием тебе довериться и открыться. А мне есть что сказать, иначе говоря, возможна исповедь...
Я кивнул и, готовясь выслушать его, раскрыл ладони, показывая, что не держу ни склонных к превращению в хлеба камней, ни царств, которыми мог бы искушать его.
Тут уместно заметить, что для поддержания репутации оригинала Момсик даже летом ходил в тощем и грязном свитерке, испещренном рукописными и относительно приличными высказываниями: провозглашались истины о завидности момсикова бытия. Таким способом превращенная в подлинное произведение искусства одежка вызывала немалое возбуждение в толпе, едва ее носитель оказывался за пределами литературного круга. Особенно злостное желание не завидовать жизни Момсика, а напротив, сделать ее невыносимой и жалкой обнаруживали в милицейских участках, куда поэт, перебрав в пивной, частенько попадал вместе с его свитерком, служившим ему своеобразной визитной карточкой. Он был долговязый и худосочный, немощный, с комически важным лицом. Материально бедствуя, как и подобает истинному стихотворцу, он зарабатывал на хлеб насущный сторожевой службой при кладбищенском храме. Случалось, на погосте наш поэт задумчиво прислонялся к чьей-нибудь могиле то были минуты вдохновения, Момсик изобретал очередной шедевр. С неподкупно строгим недоумением он взирал на тех, кто отказывался признавать в нем огромный, даже попросту неимоверный для смертного поэтический дар. Некая Катюша, дебелая девица, в которой поместились бы три Момсика, была не прочь, убедившись, что ее неотразимость что-то уж чересчур препятствует ей в обладании женихами, прибрать его к рукам и деятельно испускала чары, готовая делить с виршеплетом тяготы его хрупкого и неровного пути. В ответ Момсик гнул хитрую политику: не одаряя пылкую толстуху ясными надеждами на осуществление ее видов, он сделал ее неистребимой героиней своей любовной лирики, а время от времени, как бы для того, чтобы его поэзия не отрывалась от действительности, укладывался с поклонницей в постель. Прежде чем приступить к обещанной исповеди, Момсик встал и громко, чтобы слышали все, продекламировал из своего последнего сочинения: "В пыли твой ум, но пыль то звезд далеких, и в ней хотел бы я оставить след...". Очень приличные стихи, одобрил я, отменно пишешь, мил-человек, весьма достойные создаешь образы и, чего у тебя не отнимешь, так это достоверности содержания; для пущей убедительности я добавил: высота фабулы необычайная! Момсик просиял.
- Открою тебе секрет, - сказал он доверительным тоном. - Фамилия у меня, сам видишь, редкая и занимательная, но с точки зрения подписи под поэтическими сборниками, прямо скажем, неловкая. Я предполагаю переиначить ее в Момсэ. Я долго над этим размышлял и даже бился... я, впрочем, считай что и сейчас перед тобой как есть Момсэ. Постарайся запомнить! Это серьезно и важно, подразумевает историчность, вообще перспективу. В рассуждении наших поисков истинного отечества мое переименование выглядит, согласись, впечатляюще. С другой стороны, имеет крен в нечто иноземное, сам посуди Момсэ! - уж не с берегов ли Сены? И вот прикинь, что заварится в голове читателей, когда они в избранных сочинениях, да и в полном собрании этакого Момсэ, как если бы французского чародея, обнаружат путешествующую из баллады в балладу крошку Катю! Конечно, условность... где эти самые Кати только не водятся! Но ведь не Хлоя. Автор не рискнул? не вышел за границы окружающей его убогой среды, которая его к тому же заедает? Могут возникнуть удивления. Что же делает автор, достигнув понимания, что он больше никакой не Момсик, а - прошу помнить и жаловать - Момсэ, Момсэ Октавиан Юльевич?
- Как! - воскликнул я в притворном изумлении. - Уже Октавиан Юльевич? В нашей-то дыре?
- Не перебивай, - поморщился Момсэ. - В том, что я говорю, много условного, предполагающего дальнейшие метаморфозы. Одно ясно: с Катькой пора кончать.
- Придумай и ей другое имя.
- Не искушай.
- Нечем! - возразил я и снова выставил для обозрения ладони.
Поэт отхлебнул из бокала и, бросив на меня укоризненный взгляд, вымолвил:
- Ты не понял. Да, я могу придумать для нее сотни имен, однако, что изменится в сути этой прыгающей и бодающейся козы, если она станет называться Розой или Стеллой? Я хочу иметь девушку от Бога, а не от лукавого. Я часто сиживаю на могилах наших предков и внутренним взором со всей очевидностью вижу, что они были лучше нас, а уж Катьки и подавно. Ужас как надоела мне эта бестия! Но я не привык расшвыриваться людьми, мое призвание - быть добрым, всеотзывчивым. Мне пристало любить людей. Моя поэзия похожа на умную молитву. Но существует понятие избирательности, а в более широком плане - гласности и негласности... и в порядке гласности я склонен просто-напросто отвернуться от Катьки, пусть ее... Я, возможно, не совсем ясно выражаюсь. Но скажу как на духу, в лице Катьки мы имеем нечто неподобающее, через нее, дрянь, мне опротивел весь слабый пол. Я стал чураться... Но куда его, пол этот, денешь? Выходит, я сам должен совершить какой-то маневр. И вот тут-то начинаются чудеса... Да ты сам скажи, что тебе не только там Гекуба, но и все эти Катьки, Маньки и иже с ними? что тебе юбки и лифчики? зачем тебе сидеть у бабья под каблуком? Не пора ли нам осознать, что увиваться вокруг всех этих кокеток и куртизанок, а попроще говоря, в просторечии - грязных, распутных, пьяных девок, шлюх, миловаться с ними, потакать им в их похоти и слушать, как они при этом сладострастно стонут, дело равносильное тому, что мы сейчас с тобой пойдем и вываляемся в лоханке с протухшим жиром?
- Зачем так яростно и панически, Октавиан Юльевич? - сказал я посмеиваясь. - Ты скорбишь? Но не до безысходности, полагаю, они тебя притесняют, эти кокетки и куртизанки. Смотри на них добродушно.
- Ты спрашиваешь зачем? - не унимался поэт. - А затем, что я от них отказываюсь и проклинаю их!
Я был обманут в своем ожидании выудить из речей Момсика хоть какие-то полезные для меня сведения. Ничего! И ведь Момсик отнюдь не скрывал от меня правду, не уклонялся от серьезного и откровенного разговора. Он просто ничего не знал.
Любителям забегать вперед скажу, что очень скоро подтвердится одна моя давняя догадка на счет Момсика. Тут вступает в игру небезызвестное пристрастие эзотериков и волхвователей всех мастей к зеркалам, которого не избежал и я. Как организовать и с пользой употребить эту страсть, я не знал и без околичностей скажу, что при виде Момсика с убийственной остротой сознавал ее абсурдность. Я и уходил в некий маленький абсурд довольно странной гипотезы. Если, внушал я себе, кому-то взбредет на ум поискать в разбросанном и разболтанном существе Октавиана Юльевича (тогда еще просто Момсика) свой с подобающей полнотой отразившийся образ, непременно понадобится некто третий, способный в такой операции сыграть роль увеличительного стекла. Сообразуясь с нынешним положением вещей, я, посмеиваясь, приходил к выводу, что ни Катюша, ни я на эту роль не годимся. Скажу также, что у меня нет момсиковой потребности жонглировать собственным именем. Менее всего я думал о благозвучии, когда, выпуская в свет свою первую книжку, скрылся за псевдонимом. Я хотел оградиться, заблаговременно отпереться от вероятной газетной шумихи (предосторожность, правда, вышла тщетная), хотел, чтобы меня не трогали, только и всего.
Эти выкладки о сомнительной зеркальности Момсика могли быть завуалированной надеждой при общении с ним иметь кого-то третьего, чье присутствие отчасти снимет напряженность соприкосновения с глупостью. С легкомысленными молодыми людьми, от которых ничего путного уже не приходится ждать, - а они, как и все прочие, имеют полное право становиться героями моего повествования, - всегда лучше общаться через посредников. После разговора в кафе я почти уверовал, что Момсик теперь неизбежен для меня, что он уже фактически присутствует в моей жизни, но настолько измельчал, что я не в состоянии разглядеть его. Увеличительным стеклом стал несколько дней спустя вошедший в дом моего родственника Авенира Ивановича Платон Глухоедов. Отступая перед его внушительной поступью в глубину избы, я чувствовал, что если мне и суждено вот сейчас, сию минуту, встать с кем-то на одну доску, то разве что с Момсэ, чья ухмыляющаяся физиономия, надо сказать, уже маячила в дверях. Так Момсик вырос в моих глазах до масштаба, на который едва ли претендовал даже в самых пылких своих мечтах. Впору было протереть глаза. Перед Глухоедовым мне похваляться было нечем, и даже мой солидный родич вдруг как-то стушевался, потускнел в его присутствии. Стремительно проникнув цепкой мыслью в его душу, я понял, что он ощущает себя так, словно его внезапно переместили на корабль дураков, переставший быть всего лишь метафорой. Глядя сквозь такое увеличительное стекло на Момсэ, я сознавал всю отвратную гибельность своей лени и безалаберности, и чем больше казнил себя, тем яснее виделся мне предстоящий Глухоедову, увлекшемуся идеями Мартина Крюкова, подвижнический путь. Я был не в силах отвести глаза от его лица, но это не значит, что я любовался им, куда там! Он меня заворожил, загипнотизировал. Да и лицо ли было у него нынче? Оно ужасно позеленело за то время, что мы не встречались, и к тому же именно вытягивалось в змеиную мордашку, поскольку Глухоедов переливал в него всю свое небывалое ожесточение, напрягал его всей своей нынешней экзальтацией и одержимостью, решимостью порываться вперед, несмотря на какие бы то ни было преграды и помехи.
Мне больше сказать о его внешности нечего, только это: он и весь устрашающе вытянулся, грубая лесная одежда на нем приобрела характер кожи, которую еще не пришло время менять, а на натуральной коже кое-где - на руках и даже на физиономии - возникли мерзкие на вид пупырышки и темно-красные бугры, видимо, намечавшие отправные точки превращения этого человека в некое доисторическое существо. Нарисованную мной ужасную картину следует, конечно, дополнить соображением, что если Глухоедов и впрямь оборачивался какой-то невидалью, то причину и отправную точку этого прискорбного события надо искать в его сердце, а не на коже, какое бы гнетущее и ошеломляющее впечатление она ни производила. Между тем он подошел к столу и, решительно отодвинув в сторону деревянную, как бы сказочную посуду Авенира Ивановича, разложил на нем лист бумаги, который извлек из обширного кармана своей походной куртки. Это была карта, и на ней чьей-то не очень твердой рукой был нарисован карандашом круг, заполненный едва ли не детской штриховкой под лес, болота и реки, а также и более чем условными изображениями населенных пунктов. Мне почему-то сразу пришло в голову, что если лес утверждался с некоторой достоверностью и иначе, собственно, не могло быть, поскольку он зеленел в этом краю повсюду, то болота, реки и в особенности деревеньки наносились на самодельную карту как попало, лишь бы не оставлять ее голой и невыразительной. В центре большого круга, а ради него, полагаю, и была изготовлена карта, помещался кружок с аккуратно выписанной цифрой один, и вокруг этой твердой и несомненно важной фигуры подобно пузырькам газа роились цифры вплоть до тринадцатой, небрежно обведенные карандашом.
Несколько времени Глухоедов, склонившись над столом на манер полководца, обдумывающего предстоящее сражение, молча и задумчиво рассматривал это примитивное изделие неведомого, по крайней мере мне, чертежника. Я же по-прежнему изучал его крепко сбитую фигуру и изможденное лицо аскета. Наконец он перевел взгляд на меня и, словно лишь теперь вспомнив о моем присутствии, сказал:
- Ты находишься вот здесь, Никита. - Его короткий и толстый палец накрыл один из пузырьков на окраине круга. - Стало быть, ты - номер второй тринадцатого участка.
- А кто же первый? - спросил я.
- Он. - Глухоедов указал на моего престарелого родича. - Если, конечно, он желает.
Я взглянул на угрюмо сдвинувшего брови и подозрительно изучающего странную карту Авенира Ивановича и помотал головой.
- Нет, не желает.
- В таком случае, ты номер первый.
- Очень хорошо, - пробормотал я. - А теперь объясни мне, пожалуйста, что все это значит. Это игра?
Глухоедов кашлянул, прочищая горло.
- Не игра, а нечто большее, - ответил он и многозначительно взглянул на меня.
- Допустим... - осторожно заметил я.
Он небрежно отодвинул в сторону крутившегося за его спиной Момсика и проделал несколько твердых, как бы железных шагов по направлению к двери, а затем, вернувшись из своего короткого путешествия в наше общество, спросил:
- Не понимаешь?
- Нет, - решительно возразил я.
Словно кручья или вопросительные знаки вскинув над головой руки, Глухоедов возвестил:
- Мы продвигаемся, медленно, но неуклонно, к священному пространству. Там нас ждет встреча с Богом, и там мы увидим истинную Русь. Это и есть наше настоящее отечество. Там реализуется наше высшее Я. Продвигаемся мы действительно очень медленно, шаг за шагом, шаг за шагом, как в пустыне или по дну океана или даже как во сне... и надо сказать, что гораздо заметнее и ярче то, что при этом происходит у нас в голове. А происходит следующее. Наш мозг давит и гложет, сверлит и пожирает мысль... она опаляет, эта мысль, испепеляет, она сводит с ума, вот она: дойти, только бы дойти, добраться, хотя бы доползти, туда, там наше место... Если ты верно меня понял, ты теперь знаешь, что представляет собой наша жизнь.
- А какова же моя роль во всем этом? - развил я свою самостоятельность, начавшуюся с нежелания должным образом воспринимать истинные цели глухоедовской братии.
- Не скрою, что ты попал в круг случайно и были сомнения, принимать ли тебя, - прошипел змеящийся гость. - Хотя само по себе твое присутствие это ладно, это еще куда ни шло, но вот необходимость принять тебя под этим ужасным номером... А нарушать порядок вещей, согласись, нельзя... Но и цифра, согласись... Тринадцать! Мы были в недоумении. Но лучшие из нас сказали: пусть будет так! рискнем! А риск огромен. Если несчастья обрушатся на тебя... а когда над тобой висит цифра тринадцать, жди чего угодно... можно предполагать, что они в некотором смысле коснутся и всех остальных и даже нанесут определенный вред нашему делу.
- Если я верно понял, у вас были сомнения... но они есть и у меня. К чему мне действовать на участке с таким роковым номером?
- Но ты здесь поселился.
- Я могу в любую минуту уехать.
- Это и будет твоим ходом.
- Значит, у меня нет выбора?
- Похоже на то.
- Хорошо, продолжай, - сказал я, почесывая затылок. - Кто же поселился на других участках?
- Все наши.
Я перебил:
- А нет ли где-нибудь здесь, в пределах круга, Остромыслова? Он увел у меня жену.
- В настоящий момент твоя любознательность неуместна. Со временем ты многое поймешь сам, а пока будет лучше, если ты наберешься терпения. Единственное, что ты должен представлять себе четко, так это местопребывание на участке номер один, то есть в центре круга, Мартина Крюкова. Обрати внимание на этот кружок! - Глухоедов вытянул палец к середине карты. - Вот здесь. Но кружок это всего лишь кружок, в вот где находится Мартин Крюхов как таковой, точно никто не знает, кроме немногих избранных, в частности Клавдии, вдовы Ивана Левшина. Она же находится то ли непосредственно с Мартином Крюковым, то ли где-то поблизости от него. Но мы, соответственно, не знаем, где находится она сама.
- А где ты-то находишься? - крикнул я злобно. - На каком свете? Впрочем... впрочем, дорогой, очень интересно, да, ты сообщил мне на редкость интересные вещи. - Я усмехнулся. - И чем же занимается Мартин Крюков в центре круга?
- Ты перестал сердиться? Твоя злоба - это суета, не более, что-то мелкое, противное, вызывающее омерзение. - Глухоедов изобразил, как его передергивает от моей отвратительности. - Но ты под тринадцатым номером... Может, и я на твоем месте вел бы себя не лучшим образом. А теперь о Мартине Крюкове. Насколько я, находящийся в самом начале пути, могу судить, он пророчествует. Ему открылась истина, и он открывает ее другим.
- Как же он это делает, если никто не знает, где его искать?
- Время от времени, - объяснил Глухоедов, - он призывает к себе кого-нибудь из наших. Человек стартует...
- Стартует?
- Вот ты, ты уже стартовал!
- Ты уверен?
Глухоедов сильно ударил меня в грудь кулаком - в экзальтации, не в ярости. Он-то стартовал давно и был уже далеко от меня и моих жалких проблем.
- Абсолютно уверен! - крикнул он. - Итак, человек продвигается, медленно, как во сне, его мозг гложет...
- Ты уже говорил это, - перебил я с досадой.
- И тут его призывает Мартин Крюков. Это в любую минуту может случиться и с тобой. Жди! Призванный уходит на участок номер один, а на его место приходит другой, и таким образом вся цепочка сдвигается. О всех перемещениях оповещает особый посланец. Можно сказать, тайный.
- И ты такой посланец?
- Нет, но мне велено передать сообщение тебе.
Меня покоробил военизированный характер затеи. Глухоедов тем временем продолжал:
- Поскольку число участников ограничено, движение к центру происходит заметно и довольно быстро. Так что когда-нибудь очередь дойдет и до тебя.
- А возвращался кто-нибудь из тех, кого призвал Мартин Крюков? Я, понимаешь, о том, что моя жена...
- Я никого из них не встречал, - отрезал Глухоедов.
Я помолчал, обиженный его грубым нежеланием вникнуть в мои семейные неурядицы. Затем сказал:
- Я вижу, ограничено скорее количество участков, а не участников. Ведь предполагалось включить в игру... то есть в нечто большее, чем игру... и Авенира Ивановича. Значит, на участках можно встретить кого угодно? Я хочу сказать, если Остромыслов - один из наших и находится где-то здесь, поблизости, то с ним может находиться и моя жена, не так ли? Ты оставишь мне эту карту?
Платон Глухоедов тотчас сложил карту и спрятал в карман.
- Кстати! - вдруг оживился он. - Ты, должно быть, уже сообразил, что на моем участке вместо со мной находится и Октавиан Юльевич Момсэ, и, не исключено, подумал, что это не совсем подходящая компания для такого человека, как я.
- Мне только пришло в голову, - возразил я, - что Октавиан Юльевич, как опытный и бывалый эзотерик, заслуживает отдельного участка.
- Принято решение, обязывающее нас быть вместе, - веско ответил Глухоедов. - И для этого были особые причины. Но никакие причины не исчерпываются тем, что из них сделаны надлежащие выводы и они претворены в дела. Что бы они собой ни представляли, у них всегда остается шанс преобразиться в нечто иное, большее даже, например, в возможность поговорить, порассказать... Уже из одного этого ясно, что мой последующий рассказ - а в нем я коснусь темы моих отношений с Момсэ и тех самых особых причин, о которых упомянул выше, - заслуживает предельного внимания. Многое прояснится для тебя к тому моменту, когда я закончу его.
Глухоедов поудобнее расположился на стуле, Момсэ, до этого тенью стоявший за спиной учителя, присел тоже, и мне не оставалось иного, как приготовиться слушать. Меня задевало за живое, что рассказчик совершенно игнорирует моего родича. Но Авенир Иванович моими устами отказался от присвоеного ему было номера и, следовательно, выбыл из того, что намечалось как нечто превосходящее игру.
7. ИСПЫТАНИЕ
Из зеленеющего Глухоедова-змея выглянул прежний светлый и во всех отношениях приятный господин и поведал увлекательную историю. Он начал так:
- Когда до меня донесся зов Мартина Крюкова, я, ни минуты не колеблясь, собрался в дорогу, а дело, которое мне надлежало уладить до отъезда, было у меня одно: засадить жену в сумасшедший дом. Мое положение известно. Я пользуюсь славой оригинального художника, наверное, даже лучшего в нашем городе, и то, что мне приходится няньчиться с женой, впавшей в слабоумие, давно уже стало притчей во языцех. Я терпеливо нес свой крест. Но оставить несчастную одну дома было нельзя, и я повез ее в больницу.
Пригожим летним днем я переступил порог дома душевной скорби и заявил о своем намерении оставить в нем супругу. Вопрос разрешился на удивление быстро, и затем я очутился между больничными корпусами, на огромной территории, давно превратившейся в настоящий парк. И тут меня окликнули. Я увидел на аллее двух пациентов в больничной одежде, которые под присмотром санитарки волокли обеденный бачок. Один из этих горемык внезапно, невзирая на протесты санитарки, опустил свою половину бачка на землю и с радостной, уверенной поспешностью поплыл в мою сторону. Улыбка до ушей, долговязая, тощая фигура в серо-белом облаке, состоявшем из длиннополого халата и не первой белизны кальсон, лохматая маленькая голова на детских плечах, - я узнал Октавиана Юльевича Момсэ.
- Ну и пристанище ты нашел себе! - воскликнул я, не удержавшись от смеха. - Как ты сюда попал?
Он отвел меня в сторону и, часто оглядываясь на негодующую санитарку, зашептал мне в ухо:
- Платон, я страдаю за идею. Но об этом после. Помоги мне бежать. Эта юдоль не для меня! Способы есть... остановка лишь за внешней атрибутикой, то бишь за одеждой. Эта хламида, - он презрительно рубанул пальцами просторно болтавшийся на нем халат, - не предназначена для городских прогулок, поэтому с вожделением и надеждой смотрю на твою курточку.
Санитарка устала звать Момсика и подхватила бачок за одну ручку, а за вторую велела браться более покорному ее воле пациенту. Они ушли.
- Сам видишь, какая у них тут бдительность, - отметил довольный Момсик.
- Куртку я, положим, дам тебе, - сказал я. - Но кальсоны?
- Пребуду и в кальсонах, - возразил увлеченный, нимало не похожий на унылого страдальца поэт, - в конце концов они вполне сойдут за штаны и даже имеют близкую к штанам форму. Они выдержат сравнение с цветком, причудливым облаком и одеянием изысканной баядерки. Это даже вовсе не кальсоны. Широки, а не узки. И хватит о них. Я не спросил о твоих планах. Располагаешь временем? Я могу и до завтра подождать, а то встретимся вечером в кафе, и получишь назад свою вещицу в наилучшем виде. Я беру только напрокат.
Я замялся. Хотя Момсэ и был из наших, я всегда считал его парнем легкомысленным и предпочитал держаться от него подальше, поэтому сейчас я не видел необходимости сообщать ему, что прямо из больницы отправляюсь в деревню, на участок, определенный волей Мартина Крюкова. С другой стороны, одобрил бы учитель, откажи я в помощи человеку, до некоторой степени причастному нашему кругу? Я не знал, на что решиться. Я пожал плечами, все еще сомневаясь, далекий, между прочим, от готовности разрушать планы медицинского учреждения, где мы находились, в отношении дальнейшей судьбы Момсэ. Вдруг я, не успев и оглянуться, отчасти подпал под влияние Октавиана Юльевича, стал действовать под его диктовку. Пришлось сунуть ему куртку, и он быстро побежал по аллее в глубь парка, к темневшей в отдалении высокой и мрачной стене, отделявшей клинику от внешнего мира.
Довольный, что еще легко отделался, я вышел за ворота клиники и направился в сторону вокзала. Каково же было мое изумление, когда Момсэ неожиданно догнал меня и объявил, что не отваживается лишить столь замечательного человека, как я, возможности пообщаться с ним. Я как-то сразу сообразил, что предотвратить это пресловутое общение мне помешает не отсутствие решимости - ее мне как раз было не занимать, - а некие обстоятельства, об истинном значении которых я могу пока лишь смутно догадываться. И вот за окном элетрички, в которую мы сели, стали проноситься аккуратные пригородные поселки и ландшафты. Оторопело попятилась, закружилась, словно меняя направление, узкая лента тропинки, убегающей в лес.
- А если тебя собираются обидеть?
- Тогда потупиться, - теперь уже несколько бодрее ответил поэт. - Или поднять глаза и посмотреть на обидчика скорбно.
Момсик, видимо, счел, что заболтался со мной, столь устрашающим субъектом, он бросился с эстрады к своему столику и загородился от меня наполненным до краев бокалом. Я, однако, хотел продолжить этот странным образом завязавшийся разговор и сел рядом с ним. Моя настойчивость выбила паренька из колеи. Он ведь собирался всего лишь заглушить какой-то неясный и вряд ли объяснимый страх предо мной основательной порцией вина. А я в сущности делал все, чтобы смутить его.
- Я добр, - сформулировал я свою позицию; хотя вернее сказать, что я прежде всего обрисовал свое представление о том, каким следует быть литератору среди собратьев по перу. - И добродушно смотрю на людей. Во мне нет ничего дьявольского.
- Правда?
- Сущая правда. Послушай, Момсик, эти люди, - я обвел рукой зал, - они знают о завещании моего дяди?
- Достаточно того, что это известно мне, - веско ответил поэт.
- Если известно и им, они мне завидуют. Свиньи! Полагают, что богатство должно было привалить им, а мне лучше бы и дальше прозябать в нищете. А ты не завидуешь, Момсик? Поверь, плевать мне на эти миллионы! Я как был бродягой, так им и останусь. Скажи-ка, где мне найти Мартина Крюкова?
- О, Мартин Крюков... - протянул Момсик. - Мартин Крюков, я слышал, теперь большой человек, не чета нам... даже тебе. Руку даю на отсечение, что ты его не найдешь. Выход один: ждать. Не исключено, он сам пожелает с тобой свидеться.
- Видишь ли, Момсик, - сказал я, - мне сейчас не до всех этих ваших сложностей. Моя жена пропала, и у меня есть некоторые основания считать, что Мартин Крюков способен дать мне кое-какую информацию на этот счет...
- Слушая твои рассуждения, - перебил Момсик с неожиданным волнением, я проникаюсь каким-то совершенно особым, ни на что не похожим доверием к тебе, я бы даже сказал... желанием тебе довериться и открыться. А мне есть что сказать, иначе говоря, возможна исповедь...
Я кивнул и, готовясь выслушать его, раскрыл ладони, показывая, что не держу ни склонных к превращению в хлеба камней, ни царств, которыми мог бы искушать его.
Тут уместно заметить, что для поддержания репутации оригинала Момсик даже летом ходил в тощем и грязном свитерке, испещренном рукописными и относительно приличными высказываниями: провозглашались истины о завидности момсикова бытия. Таким способом превращенная в подлинное произведение искусства одежка вызывала немалое возбуждение в толпе, едва ее носитель оказывался за пределами литературного круга. Особенно злостное желание не завидовать жизни Момсика, а напротив, сделать ее невыносимой и жалкой обнаруживали в милицейских участках, куда поэт, перебрав в пивной, частенько попадал вместе с его свитерком, служившим ему своеобразной визитной карточкой. Он был долговязый и худосочный, немощный, с комически важным лицом. Материально бедствуя, как и подобает истинному стихотворцу, он зарабатывал на хлеб насущный сторожевой службой при кладбищенском храме. Случалось, на погосте наш поэт задумчиво прислонялся к чьей-нибудь могиле то были минуты вдохновения, Момсик изобретал очередной шедевр. С неподкупно строгим недоумением он взирал на тех, кто отказывался признавать в нем огромный, даже попросту неимоверный для смертного поэтический дар. Некая Катюша, дебелая девица, в которой поместились бы три Момсика, была не прочь, убедившись, что ее неотразимость что-то уж чересчур препятствует ей в обладании женихами, прибрать его к рукам и деятельно испускала чары, готовая делить с виршеплетом тяготы его хрупкого и неровного пути. В ответ Момсик гнул хитрую политику: не одаряя пылкую толстуху ясными надеждами на осуществление ее видов, он сделал ее неистребимой героиней своей любовной лирики, а время от времени, как бы для того, чтобы его поэзия не отрывалась от действительности, укладывался с поклонницей в постель. Прежде чем приступить к обещанной исповеди, Момсик встал и громко, чтобы слышали все, продекламировал из своего последнего сочинения: "В пыли твой ум, но пыль то звезд далеких, и в ней хотел бы я оставить след...". Очень приличные стихи, одобрил я, отменно пишешь, мил-человек, весьма достойные создаешь образы и, чего у тебя не отнимешь, так это достоверности содержания; для пущей убедительности я добавил: высота фабулы необычайная! Момсик просиял.
- Открою тебе секрет, - сказал он доверительным тоном. - Фамилия у меня, сам видишь, редкая и занимательная, но с точки зрения подписи под поэтическими сборниками, прямо скажем, неловкая. Я предполагаю переиначить ее в Момсэ. Я долго над этим размышлял и даже бился... я, впрочем, считай что и сейчас перед тобой как есть Момсэ. Постарайся запомнить! Это серьезно и важно, подразумевает историчность, вообще перспективу. В рассуждении наших поисков истинного отечества мое переименование выглядит, согласись, впечатляюще. С другой стороны, имеет крен в нечто иноземное, сам посуди Момсэ! - уж не с берегов ли Сены? И вот прикинь, что заварится в голове читателей, когда они в избранных сочинениях, да и в полном собрании этакого Момсэ, как если бы французского чародея, обнаружат путешествующую из баллады в балладу крошку Катю! Конечно, условность... где эти самые Кати только не водятся! Но ведь не Хлоя. Автор не рискнул? не вышел за границы окружающей его убогой среды, которая его к тому же заедает? Могут возникнуть удивления. Что же делает автор, достигнув понимания, что он больше никакой не Момсик, а - прошу помнить и жаловать - Момсэ, Момсэ Октавиан Юльевич?
- Как! - воскликнул я в притворном изумлении. - Уже Октавиан Юльевич? В нашей-то дыре?
- Не перебивай, - поморщился Момсэ. - В том, что я говорю, много условного, предполагающего дальнейшие метаморфозы. Одно ясно: с Катькой пора кончать.
- Придумай и ей другое имя.
- Не искушай.
- Нечем! - возразил я и снова выставил для обозрения ладони.
Поэт отхлебнул из бокала и, бросив на меня укоризненный взгляд, вымолвил:
- Ты не понял. Да, я могу придумать для нее сотни имен, однако, что изменится в сути этой прыгающей и бодающейся козы, если она станет называться Розой или Стеллой? Я хочу иметь девушку от Бога, а не от лукавого. Я часто сиживаю на могилах наших предков и внутренним взором со всей очевидностью вижу, что они были лучше нас, а уж Катьки и подавно. Ужас как надоела мне эта бестия! Но я не привык расшвыриваться людьми, мое призвание - быть добрым, всеотзывчивым. Мне пристало любить людей. Моя поэзия похожа на умную молитву. Но существует понятие избирательности, а в более широком плане - гласности и негласности... и в порядке гласности я склонен просто-напросто отвернуться от Катьки, пусть ее... Я, возможно, не совсем ясно выражаюсь. Но скажу как на духу, в лице Катьки мы имеем нечто неподобающее, через нее, дрянь, мне опротивел весь слабый пол. Я стал чураться... Но куда его, пол этот, денешь? Выходит, я сам должен совершить какой-то маневр. И вот тут-то начинаются чудеса... Да ты сам скажи, что тебе не только там Гекуба, но и все эти Катьки, Маньки и иже с ними? что тебе юбки и лифчики? зачем тебе сидеть у бабья под каблуком? Не пора ли нам осознать, что увиваться вокруг всех этих кокеток и куртизанок, а попроще говоря, в просторечии - грязных, распутных, пьяных девок, шлюх, миловаться с ними, потакать им в их похоти и слушать, как они при этом сладострастно стонут, дело равносильное тому, что мы сейчас с тобой пойдем и вываляемся в лоханке с протухшим жиром?
- Зачем так яростно и панически, Октавиан Юльевич? - сказал я посмеиваясь. - Ты скорбишь? Но не до безысходности, полагаю, они тебя притесняют, эти кокетки и куртизанки. Смотри на них добродушно.
- Ты спрашиваешь зачем? - не унимался поэт. - А затем, что я от них отказываюсь и проклинаю их!
Я был обманут в своем ожидании выудить из речей Момсика хоть какие-то полезные для меня сведения. Ничего! И ведь Момсик отнюдь не скрывал от меня правду, не уклонялся от серьезного и откровенного разговора. Он просто ничего не знал.
Любителям забегать вперед скажу, что очень скоро подтвердится одна моя давняя догадка на счет Момсика. Тут вступает в игру небезызвестное пристрастие эзотериков и волхвователей всех мастей к зеркалам, которого не избежал и я. Как организовать и с пользой употребить эту страсть, я не знал и без околичностей скажу, что при виде Момсика с убийственной остротой сознавал ее абсурдность. Я и уходил в некий маленький абсурд довольно странной гипотезы. Если, внушал я себе, кому-то взбредет на ум поискать в разбросанном и разболтанном существе Октавиана Юльевича (тогда еще просто Момсика) свой с подобающей полнотой отразившийся образ, непременно понадобится некто третий, способный в такой операции сыграть роль увеличительного стекла. Сообразуясь с нынешним положением вещей, я, посмеиваясь, приходил к выводу, что ни Катюша, ни я на эту роль не годимся. Скажу также, что у меня нет момсиковой потребности жонглировать собственным именем. Менее всего я думал о благозвучии, когда, выпуская в свет свою первую книжку, скрылся за псевдонимом. Я хотел оградиться, заблаговременно отпереться от вероятной газетной шумихи (предосторожность, правда, вышла тщетная), хотел, чтобы меня не трогали, только и всего.
Эти выкладки о сомнительной зеркальности Момсика могли быть завуалированной надеждой при общении с ним иметь кого-то третьего, чье присутствие отчасти снимет напряженность соприкосновения с глупостью. С легкомысленными молодыми людьми, от которых ничего путного уже не приходится ждать, - а они, как и все прочие, имеют полное право становиться героями моего повествования, - всегда лучше общаться через посредников. После разговора в кафе я почти уверовал, что Момсик теперь неизбежен для меня, что он уже фактически присутствует в моей жизни, но настолько измельчал, что я не в состоянии разглядеть его. Увеличительным стеклом стал несколько дней спустя вошедший в дом моего родственника Авенира Ивановича Платон Глухоедов. Отступая перед его внушительной поступью в глубину избы, я чувствовал, что если мне и суждено вот сейчас, сию минуту, встать с кем-то на одну доску, то разве что с Момсэ, чья ухмыляющаяся физиономия, надо сказать, уже маячила в дверях. Так Момсик вырос в моих глазах до масштаба, на который едва ли претендовал даже в самых пылких своих мечтах. Впору было протереть глаза. Перед Глухоедовым мне похваляться было нечем, и даже мой солидный родич вдруг как-то стушевался, потускнел в его присутствии. Стремительно проникнув цепкой мыслью в его душу, я понял, что он ощущает себя так, словно его внезапно переместили на корабль дураков, переставший быть всего лишь метафорой. Глядя сквозь такое увеличительное стекло на Момсэ, я сознавал всю отвратную гибельность своей лени и безалаберности, и чем больше казнил себя, тем яснее виделся мне предстоящий Глухоедову, увлекшемуся идеями Мартина Крюкова, подвижнический путь. Я был не в силах отвести глаза от его лица, но это не значит, что я любовался им, куда там! Он меня заворожил, загипнотизировал. Да и лицо ли было у него нынче? Оно ужасно позеленело за то время, что мы не встречались, и к тому же именно вытягивалось в змеиную мордашку, поскольку Глухоедов переливал в него всю свое небывалое ожесточение, напрягал его всей своей нынешней экзальтацией и одержимостью, решимостью порываться вперед, несмотря на какие бы то ни было преграды и помехи.
Мне больше сказать о его внешности нечего, только это: он и весь устрашающе вытянулся, грубая лесная одежда на нем приобрела характер кожи, которую еще не пришло время менять, а на натуральной коже кое-где - на руках и даже на физиономии - возникли мерзкие на вид пупырышки и темно-красные бугры, видимо, намечавшие отправные точки превращения этого человека в некое доисторическое существо. Нарисованную мной ужасную картину следует, конечно, дополнить соображением, что если Глухоедов и впрямь оборачивался какой-то невидалью, то причину и отправную точку этого прискорбного события надо искать в его сердце, а не на коже, какое бы гнетущее и ошеломляющее впечатление она ни производила. Между тем он подошел к столу и, решительно отодвинув в сторону деревянную, как бы сказочную посуду Авенира Ивановича, разложил на нем лист бумаги, который извлек из обширного кармана своей походной куртки. Это была карта, и на ней чьей-то не очень твердой рукой был нарисован карандашом круг, заполненный едва ли не детской штриховкой под лес, болота и реки, а также и более чем условными изображениями населенных пунктов. Мне почему-то сразу пришло в голову, что если лес утверждался с некоторой достоверностью и иначе, собственно, не могло быть, поскольку он зеленел в этом краю повсюду, то болота, реки и в особенности деревеньки наносились на самодельную карту как попало, лишь бы не оставлять ее голой и невыразительной. В центре большого круга, а ради него, полагаю, и была изготовлена карта, помещался кружок с аккуратно выписанной цифрой один, и вокруг этой твердой и несомненно важной фигуры подобно пузырькам газа роились цифры вплоть до тринадцатой, небрежно обведенные карандашом.
Несколько времени Глухоедов, склонившись над столом на манер полководца, обдумывающего предстоящее сражение, молча и задумчиво рассматривал это примитивное изделие неведомого, по крайней мере мне, чертежника. Я же по-прежнему изучал его крепко сбитую фигуру и изможденное лицо аскета. Наконец он перевел взгляд на меня и, словно лишь теперь вспомнив о моем присутствии, сказал:
- Ты находишься вот здесь, Никита. - Его короткий и толстый палец накрыл один из пузырьков на окраине круга. - Стало быть, ты - номер второй тринадцатого участка.
- А кто же первый? - спросил я.
- Он. - Глухоедов указал на моего престарелого родича. - Если, конечно, он желает.
Я взглянул на угрюмо сдвинувшего брови и подозрительно изучающего странную карту Авенира Ивановича и помотал головой.
- Нет, не желает.
- В таком случае, ты номер первый.
- Очень хорошо, - пробормотал я. - А теперь объясни мне, пожалуйста, что все это значит. Это игра?
Глухоедов кашлянул, прочищая горло.
- Не игра, а нечто большее, - ответил он и многозначительно взглянул на меня.
- Допустим... - осторожно заметил я.
Он небрежно отодвинул в сторону крутившегося за его спиной Момсика и проделал несколько твердых, как бы железных шагов по направлению к двери, а затем, вернувшись из своего короткого путешествия в наше общество, спросил:
- Не понимаешь?
- Нет, - решительно возразил я.
Словно кручья или вопросительные знаки вскинув над головой руки, Глухоедов возвестил:
- Мы продвигаемся, медленно, но неуклонно, к священному пространству. Там нас ждет встреча с Богом, и там мы увидим истинную Русь. Это и есть наше настоящее отечество. Там реализуется наше высшее Я. Продвигаемся мы действительно очень медленно, шаг за шагом, шаг за шагом, как в пустыне или по дну океана или даже как во сне... и надо сказать, что гораздо заметнее и ярче то, что при этом происходит у нас в голове. А происходит следующее. Наш мозг давит и гложет, сверлит и пожирает мысль... она опаляет, эта мысль, испепеляет, она сводит с ума, вот она: дойти, только бы дойти, добраться, хотя бы доползти, туда, там наше место... Если ты верно меня понял, ты теперь знаешь, что представляет собой наша жизнь.
- А какова же моя роль во всем этом? - развил я свою самостоятельность, начавшуюся с нежелания должным образом воспринимать истинные цели глухоедовской братии.
- Не скрою, что ты попал в круг случайно и были сомнения, принимать ли тебя, - прошипел змеящийся гость. - Хотя само по себе твое присутствие это ладно, это еще куда ни шло, но вот необходимость принять тебя под этим ужасным номером... А нарушать порядок вещей, согласись, нельзя... Но и цифра, согласись... Тринадцать! Мы были в недоумении. Но лучшие из нас сказали: пусть будет так! рискнем! А риск огромен. Если несчастья обрушатся на тебя... а когда над тобой висит цифра тринадцать, жди чего угодно... можно предполагать, что они в некотором смысле коснутся и всех остальных и даже нанесут определенный вред нашему делу.
- Если я верно понял, у вас были сомнения... но они есть и у меня. К чему мне действовать на участке с таким роковым номером?
- Но ты здесь поселился.
- Я могу в любую минуту уехать.
- Это и будет твоим ходом.
- Значит, у меня нет выбора?
- Похоже на то.
- Хорошо, продолжай, - сказал я, почесывая затылок. - Кто же поселился на других участках?
- Все наши.
Я перебил:
- А нет ли где-нибудь здесь, в пределах круга, Остромыслова? Он увел у меня жену.
- В настоящий момент твоя любознательность неуместна. Со временем ты многое поймешь сам, а пока будет лучше, если ты наберешься терпения. Единственное, что ты должен представлять себе четко, так это местопребывание на участке номер один, то есть в центре круга, Мартина Крюкова. Обрати внимание на этот кружок! - Глухоедов вытянул палец к середине карты. - Вот здесь. Но кружок это всего лишь кружок, в вот где находится Мартин Крюхов как таковой, точно никто не знает, кроме немногих избранных, в частности Клавдии, вдовы Ивана Левшина. Она же находится то ли непосредственно с Мартином Крюковым, то ли где-то поблизости от него. Но мы, соответственно, не знаем, где находится она сама.
- А где ты-то находишься? - крикнул я злобно. - На каком свете? Впрочем... впрочем, дорогой, очень интересно, да, ты сообщил мне на редкость интересные вещи. - Я усмехнулся. - И чем же занимается Мартин Крюков в центре круга?
- Ты перестал сердиться? Твоя злоба - это суета, не более, что-то мелкое, противное, вызывающее омерзение. - Глухоедов изобразил, как его передергивает от моей отвратительности. - Но ты под тринадцатым номером... Может, и я на твоем месте вел бы себя не лучшим образом. А теперь о Мартине Крюкове. Насколько я, находящийся в самом начале пути, могу судить, он пророчествует. Ему открылась истина, и он открывает ее другим.
- Как же он это делает, если никто не знает, где его искать?
- Время от времени, - объяснил Глухоедов, - он призывает к себе кого-нибудь из наших. Человек стартует...
- Стартует?
- Вот ты, ты уже стартовал!
- Ты уверен?
Глухоедов сильно ударил меня в грудь кулаком - в экзальтации, не в ярости. Он-то стартовал давно и был уже далеко от меня и моих жалких проблем.
- Абсолютно уверен! - крикнул он. - Итак, человек продвигается, медленно, как во сне, его мозг гложет...
- Ты уже говорил это, - перебил я с досадой.
- И тут его призывает Мартин Крюков. Это в любую минуту может случиться и с тобой. Жди! Призванный уходит на участок номер один, а на его место приходит другой, и таким образом вся цепочка сдвигается. О всех перемещениях оповещает особый посланец. Можно сказать, тайный.
- И ты такой посланец?
- Нет, но мне велено передать сообщение тебе.
Меня покоробил военизированный характер затеи. Глухоедов тем временем продолжал:
- Поскольку число участников ограничено, движение к центру происходит заметно и довольно быстро. Так что когда-нибудь очередь дойдет и до тебя.
- А возвращался кто-нибудь из тех, кого призвал Мартин Крюков? Я, понимаешь, о том, что моя жена...
- Я никого из них не встречал, - отрезал Глухоедов.
Я помолчал, обиженный его грубым нежеланием вникнуть в мои семейные неурядицы. Затем сказал:
- Я вижу, ограничено скорее количество участков, а не участников. Ведь предполагалось включить в игру... то есть в нечто большее, чем игру... и Авенира Ивановича. Значит, на участках можно встретить кого угодно? Я хочу сказать, если Остромыслов - один из наших и находится где-то здесь, поблизости, то с ним может находиться и моя жена, не так ли? Ты оставишь мне эту карту?
Платон Глухоедов тотчас сложил карту и спрятал в карман.
- Кстати! - вдруг оживился он. - Ты, должно быть, уже сообразил, что на моем участке вместо со мной находится и Октавиан Юльевич Момсэ, и, не исключено, подумал, что это не совсем подходящая компания для такого человека, как я.
- Мне только пришло в голову, - возразил я, - что Октавиан Юльевич, как опытный и бывалый эзотерик, заслуживает отдельного участка.
- Принято решение, обязывающее нас быть вместе, - веско ответил Глухоедов. - И для этого были особые причины. Но никакие причины не исчерпываются тем, что из них сделаны надлежащие выводы и они претворены в дела. Что бы они собой ни представляли, у них всегда остается шанс преобразиться в нечто иное, большее даже, например, в возможность поговорить, порассказать... Уже из одного этого ясно, что мой последующий рассказ - а в нем я коснусь темы моих отношений с Момсэ и тех самых особых причин, о которых упомянул выше, - заслуживает предельного внимания. Многое прояснится для тебя к тому моменту, когда я закончу его.
Глухоедов поудобнее расположился на стуле, Момсэ, до этого тенью стоявший за спиной учителя, присел тоже, и мне не оставалось иного, как приготовиться слушать. Меня задевало за живое, что рассказчик совершенно игнорирует моего родича. Но Авенир Иванович моими устами отказался от присвоеного ему было номера и, следовательно, выбыл из того, что намечалось как нечто превосходящее игру.
7. ИСПЫТАНИЕ
Из зеленеющего Глухоедова-змея выглянул прежний светлый и во всех отношениях приятный господин и поведал увлекательную историю. Он начал так:
- Когда до меня донесся зов Мартина Крюкова, я, ни минуты не колеблясь, собрался в дорогу, а дело, которое мне надлежало уладить до отъезда, было у меня одно: засадить жену в сумасшедший дом. Мое положение известно. Я пользуюсь славой оригинального художника, наверное, даже лучшего в нашем городе, и то, что мне приходится няньчиться с женой, впавшей в слабоумие, давно уже стало притчей во языцех. Я терпеливо нес свой крест. Но оставить несчастную одну дома было нельзя, и я повез ее в больницу.
Пригожим летним днем я переступил порог дома душевной скорби и заявил о своем намерении оставить в нем супругу. Вопрос разрешился на удивление быстро, и затем я очутился между больничными корпусами, на огромной территории, давно превратившейся в настоящий парк. И тут меня окликнули. Я увидел на аллее двух пациентов в больничной одежде, которые под присмотром санитарки волокли обеденный бачок. Один из этих горемык внезапно, невзирая на протесты санитарки, опустил свою половину бачка на землю и с радостной, уверенной поспешностью поплыл в мою сторону. Улыбка до ушей, долговязая, тощая фигура в серо-белом облаке, состоявшем из длиннополого халата и не первой белизны кальсон, лохматая маленькая голова на детских плечах, - я узнал Октавиана Юльевича Момсэ.
- Ну и пристанище ты нашел себе! - воскликнул я, не удержавшись от смеха. - Как ты сюда попал?
Он отвел меня в сторону и, часто оглядываясь на негодующую санитарку, зашептал мне в ухо:
- Платон, я страдаю за идею. Но об этом после. Помоги мне бежать. Эта юдоль не для меня! Способы есть... остановка лишь за внешней атрибутикой, то бишь за одеждой. Эта хламида, - он презрительно рубанул пальцами просторно болтавшийся на нем халат, - не предназначена для городских прогулок, поэтому с вожделением и надеждой смотрю на твою курточку.
Санитарка устала звать Момсика и подхватила бачок за одну ручку, а за вторую велела браться более покорному ее воле пациенту. Они ушли.
- Сам видишь, какая у них тут бдительность, - отметил довольный Момсик.
- Куртку я, положим, дам тебе, - сказал я. - Но кальсоны?
- Пребуду и в кальсонах, - возразил увлеченный, нимало не похожий на унылого страдальца поэт, - в конце концов они вполне сойдут за штаны и даже имеют близкую к штанам форму. Они выдержат сравнение с цветком, причудливым облаком и одеянием изысканной баядерки. Это даже вовсе не кальсоны. Широки, а не узки. И хватит о них. Я не спросил о твоих планах. Располагаешь временем? Я могу и до завтра подождать, а то встретимся вечером в кафе, и получишь назад свою вещицу в наилучшем виде. Я беру только напрокат.
Я замялся. Хотя Момсэ и был из наших, я всегда считал его парнем легкомысленным и предпочитал держаться от него подальше, поэтому сейчас я не видел необходимости сообщать ему, что прямо из больницы отправляюсь в деревню, на участок, определенный волей Мартина Крюкова. С другой стороны, одобрил бы учитель, откажи я в помощи человеку, до некоторой степени причастному нашему кругу? Я не знал, на что решиться. Я пожал плечами, все еще сомневаясь, далекий, между прочим, от готовности разрушать планы медицинского учреждения, где мы находились, в отношении дальнейшей судьбы Момсэ. Вдруг я, не успев и оглянуться, отчасти подпал под влияние Октавиана Юльевича, стал действовать под его диктовку. Пришлось сунуть ему куртку, и он быстро побежал по аллее в глубь парка, к темневшей в отдалении высокой и мрачной стене, отделявшей клинику от внешнего мира.
Довольный, что еще легко отделался, я вышел за ворота клиники и направился в сторону вокзала. Каково же было мое изумление, когда Момсэ неожиданно догнал меня и объявил, что не отваживается лишить столь замечательного человека, как я, возможности пообщаться с ним. Я как-то сразу сообразил, что предотвратить это пресловутое общение мне помешает не отсутствие решимости - ее мне как раз было не занимать, - а некие обстоятельства, об истинном значении которых я могу пока лишь смутно догадываться. И вот за окном элетрички, в которую мы сели, стали проноситься аккуратные пригородные поселки и ландшафты. Оторопело попятилась, закружилась, словно меняя направление, узкая лента тропинки, убегающей в лес.