Дарья закрыла лицо руками и громко всхлипнула, это было даже похоже на крик, на возглас ужаса и тоски.
   - А тебе сказали, чем ты будешь заниматься, если превратишься в такую старуху? - спросил я, придавая голосу сочувственные и утешительные нотки.
   - Никто ничего не говорил, но интуитивно я поняла, что ничем хорошим.
   - Внешний вид часто бывает обманчивым, - пробормотал я житейскую мудрость. - Может быть, это и не предупреждение вовсе, а... притча самого общего характера. Всем нам грозит превращение в стариков. Ну хорошо, а как ты очутилась в лесу?
   - Вышла из дома и пришла в лес, как сомнамбула. Я ведь решила все-таки поступить по-своему. Моя простая правда тоже что-нибудь да стоит, и почему, собственно, другим за аборт ничего не бывает, а со мной должна случиться какая-то сверъестественная вещь?
   - Ага, вышла и пришла... Но если ты до этого момента все так хорошо понимала и истолковывала, наверное, ты в состоянии объяснить и то, что происходит с тобой сейчас? Ты... уничтожила плод, Дарья?
   - Нет. - Она покачала головой. Медля в замешательстве - видимо, не знала, как представить в более или менее убедительном виде свой несуразный исход из города, - она сидела нахохлившись и машинально чертила веточкой какие-то свои письмена на подвижном и изменчивом полотне огня. - Я только решила это сделать. И оказалась в лесу. Это последнее предостережение, последняя попытка образумить меня... я уже не совсем принадлежу себе, я уже ношу в себе какую-то часть той старухи, так что превращение началось, но пока это лишь пример, образец того, что со мной может произойти на самом деле.
   - А почему нельзя при этом оставаться в городе, дома?
   - Но я не знаю этого. Я не по собственной воле пришла в лес. - Дарья вздохнула. - Наверное, опасно держать такую, какой я стала, в городе, среди людей. Те силы, которые мной занялись, они тоже думают, оценивают ситуацию. Понимают, что у старухи на уме... Красть новорожденных и, разорвав им грудь, выедать сердце... У меня самой иногда уже возникает потребность в этом, я только не уверена, что это в самом деле от старухи, а не мое личное. Но если мое, я перебьюсь, сердечки пожирать себе не позволю, я все-таки выше этого! Я человек, а не монстр. Другое дело, если старуха уже забрала надо мной большую власть и со временем заберет окончательно. Тогда уж ничего не попишешь! Кто-то, судя по всему, за меня борется, не уступает старухе, но и у нее силенок хватает...
   Я взял подбородок в ладонь и задумчиво посмотрел на девушку. Какие люди пропадают! А за что? В схемы Мартина Крюкова Дарья не вписывалась, но и она шла путем, мало отличающимся, по крайней мере в его видимой части, от того, по которому вынужден был слепо и неосмысленно продвигаться я. И назовите нашу цель каким угодно благозвучным словом, возьмите его из поучений древних или откровений пророков, из многоумных книжек или собственных сновидений, цель эта все равно не будет стоить того, чтобы во имя ее приносилась в жертву невинная душа славной и слабой девушки.
   Она молча и терпеливо ждала новых вопросов, понимая, что я размышляю именно над ними. В отблесках огня ее лицо было еще прекраснее, чем прежде, и если та старуха уже в самом деле вошла в нее, на внешности моей собеседницы это никак не отразилось.
   - Самое радикальное тут вот что, - сказал я. - Ты можешь, конечно, сколько угодно принимать решение, которое, судя по твоему рассказу, очень не приветствуется некими силами, но осуществить его в лесу тебе вряд ли удастся. Не исключено, тебя для того и вывели в лес, чтобы ты волей-неволей пришла к рождению ребенка.
   - Это витийство! Я уверена, почти уверена, мне теперь нельзя находиться где-нибудь еще, кроме леса. Старуха, которая входит в меня, это не для жизни среди людей.
   - Время покажет, - уклонился я от дальнейшего обсуждения темы.
   Она остро посмотрела на меня и вдруг спросила:
   - А как ты считаешь... насчет ребенка?
   - Ты спрашиваешь моего совета? - Поскольку она не ответила, тем самым показывая, что вопрос поставлен, а из каких душевных переплетений он вышел - дело второе, мне пришлось подыскать более или менее правдоподобное рассуждение; я сказал: - Нельзя уничтожать плод, будущего человечка. Конечно, это общий взгляд, мой абстрактный гуманизм. Но если под таким углом рассмотреть и твой случай, окажется... он не настолько выходит из ряда вон, чтобы решать его непременно в особом порядке и исходить из каких-то исключительных положений. Ведь ты исходишь не из того, что-де есть риск родить урода, чудовище, опасное для человечества. Тебе просто не нравится отец твоего ребенка, а это явление, Дарья, в сущности обычное, рядовое и распространенное. Так что решение тебе следует строить не на каких-то предупреждениях и угрозах извне, а на собственных возрениях, ощущениях... Иными словами, разберись сначала в себе.
   - Это общие слова, - начала она, но я тут же перехватил:
   - Согласен! Согласен! Но я буду рядом, и это уже не общее место. Если ты, конечно, не против... Я не буду ничему учить тебя, наставлять, не буду ничего тебе проповедовать. Я хочу только, чтобы ты увидела мое понимание, мою заботу, мое трепетное внимание к твоим проблемам, а самое главное, к самому твоему существованию. И может быть, тогда тебе захочется взять часть этого понимания и внимания и перенести на существо, которое зреет и растет в тебе и скоро будет толкаться, показывать характер... Я поверил каждому твоему слову и теперь хочу, чтобы ты видела, что я совершенно не боюсь старухи, о которой ты рассказывала. Я вовсе не жажду с ней встречи, но если она в тебе, как ты думаешь, то ты должна прежде всего знать, что от этого мое отношение к тебе не меняется. Ни минуты я не буду подозревать, что ты что-то сделала только потому, что так захотела мерзкая старуха, и ни единой мысли о происходящем с тобой изменении не мелькнет в моей голове. И все это ради тебя, Дарья, а значит, и ради твоего ребенка. Потому что в моем понимании дела ты слилась с ним, а не с образом, который увидела в том предназначенном для мертвецов зеркале. Ты будешь жить, когда меня уже не будет, а ребенок будет жить, когда не будет уже и тебя. И это очень многое значит, хотя, конечно, далеко не все. Знаешь, у меня нет детей и я, признаться, никогда не стремился их иметь. Но раз есть ты, а в тебе есть ребенок, и мы с тобой и с ним очутились в этом лесу, и сидим ночью у костра, следовательно, я должен тебе сказать, не вдаваясь в долгие рассуждения: думай не о смерти, а о жизни, девочка.
   3. УБИЙСТВО
   К Фоме применимы все выражения, рисующие образ не слишком-то преуспевших, не очень-то способных и в сущности бесполезных для жизни людей: нерасторопен, тяжел на подъем, неуклюж, медлителен по части мысли, непригоден для глубокой душевности и тем более духовности. И так далее. Но когда он окончательно выбрал для жертвоприношения старушку, жившую по-соседству, он вдруг стал в бытии легок и даже юрок, как мышь.
   Легкость пришла из мира, где под проворным дуновением разума и иссушающим жаром сердца рождаются записи, чтобы вскоре оформится в цельные рукописи, иногда любимые, иногда нет и как будто случайные, а затем утвердиться и затвердеть книгой, полной войны, любви, чудесных приключений и почти безболезненного перемалывания человеческого вещества. Входя в этот мир, человек затейливо усмехается соблазнительной перспективе бессмертия в творчестве, и из-под его руки, деловито прикасающейся к бумаге, выпархивают и улетают в скоротекущие странствия со страницы на страницу быстроногие, впрочем тут вернее сказать быстрокрылые, существа, которым не обязательно умирать - потому что они и не жили никогда. Эти существа с завидным постоянством облегчают душу, сбрасывая куда придется ненужный балласт. Они не наги, напротив, они тем наряднее и пестрее одеты, чем меньше у них за душой духовной натруженности, и день ото дня, час от часу они становятся все ближе и ближе к легкому решению самых трудных, самых радикальных вопросов. Сложность существования тех, кто прежде прошел этим путем, заключалась уже в том, что для них, например, вопрос, убивать ли, часто и не вставал вовсе, тогда как те, о ком мы говорим нынче, способны убить играючи. Им не составляет ни малейшего труда быть воплощениями зла. И горение ран, боль умирания не сознаются и не ощущаются в вымощенном бумагой мирке.
   Легкость действительно пришла мзвне, культивируясь в Фоме смекалистыми, оборотистыми издателями и призрачнодумными мастерами прозы "быстрого реагирования", но насколько при этом сам Фома, за свой век одолевший от силы две-три книжки, превратился в персонажа дешевых изданий, сказать трудно, а может быть, и не нам судить об этом. Материя тонкая! Внешне Фома оставался представителем рода человеческого во плоти, стало быть, потенциальным гнездовищем совести и носителем трудных вопросов. Легкость понесла его по призрачному миру, где он мог стать и героем-любовником, и обладателем баснословного наследства, и кулачным бойцом за справедливость, но в то же время он не без основательности придерживался уже избранного курса, предполагающего внесение мизерной платы за человеческую жизнь. Так мотылек, поигрывая хилыми крылышками и как будто пошатываясь из стороны в сторону, все же неуклонно летит на свет в окошке.
   Можно прийти к довольно странному выводу, что энергия нашего мотылька в известной степени передалась старушке, которую он мысленно пометил знаком обреченности. Рост его идейности не прошел бесследно для нижневерховского общества. Во всяком случае старушка, уже давно забытая жизнью, серая, никчемная, маленькая, сморщенная, горбатенькая, бедно, до убогости, одетая, никем не замечаемая, вдруг несколько оживилась, маленько подвыпрямилась и сделалась чуточку очевиднее. Она сбросила грубый шерстяной платок, в который глухо зукутывала голову и зимой и летом, обнажила седые космы, замерцавшие отблесками озарившей ее беззубый рот улыбки; она надела платье повеселее и посвежее в окраске, просторно, а оттого, казалось, и смело, даже вызывающе сидевшее на ней, в общем-то, некий сарафан; ее нос, повинуясь движению желавших изгибаться в улыбке губ, гарпунообразно выдвинулся вперед. Причиной такого переоформления можно объявить, наверное, болезненный всплеск жизни перед ее концом, и Фома, именно так и предполагая, т. е. смутно кое о чем догадываясь, удовлетворенно потирал руки, следуя за старушкой на обретенных ими обоими легких путях. Старушонку можно было заметить теперь в парке, не в том "национальном", что создал своим корневым зодчеством Логос Петрович, а в старом, подразумевающем культуру и отдых. Корни, однако, добрались и сюда, перепутываясь с природными растениями, и подвыпившие люди здесь особенно злоупотребляли терпением адвоката Баула и доктора Пока, с ничем не окупленной наглостью и бесшабашностью нагулявших стихийную волю представителей народа прикладываясь к незаконно открытым источникам живительной влаги.
   Старушка не танцевала ни на самой танцевальной площадке, вечно гремящей в центре культурного очага, ни возле нее - на такую ступень не взошло ее воскресение из мертвых, - но звучная площадка притягивала ее сильно, и там она как бы кружилась и даже перевертывалась на музыкальных волнах. Далеко не всеми замеченная (но вниманием Фомы не обойденная) и самой себе нынче малопонятная, она почти что отделялась от земли, пробегала по ней, едва касаясь носками туфелек. И Фома, изображавший мирно гуляющего по аллем гражданина, с готовностью и с приятной улыбкой двигал головой в такт этому веселью старушкиной жизни. Он ведь не питал никаких недобрых чувств к слабому человечку, даже не подозревавшему, что его участь уже решена. Старая перечница, перестав сознавать свою дремучесть, зачудила, но все, что она могла сделать в своем новом состоянии, это слегка потереться о кипучую мощь других, поглазеть на девушек, крутящих любовь с парнями, чего уже никогда не будет с ней, и Фома, будь то в его власти, поднял бы старушку в ее внезапной оргийности даже и на невиданную высоту. Желание было, да не было настоящей возможности, не было условий для осуществления такого размаха. Он отнюдь не чувствовал своим мир, куда завлекала его старуха, не внушал себе, будто его душа, не в пример ее, исполнившейся зависти и сумасшедшего умиления, открыта всему, что здесь происходит, поскольку-де он и моложе, и сильнее, и внешне, что ни говори, привлекательнее. Все это было одинаково далеко и от кроткой живости старухи, глядящей в щель на чужое пирование, и от его желания поскорее убить ее. Он бы ни за что и не пришел сюда, когда б не взбрыки его жертвы, он как будто судил теперь с высоты достигнутой мудрости бессмыслицу, суетность людей, и только потому откликалось в нем посильное эхо на писки радости бытия, издаваемые старухой, что она стала для него самым родным и близким на свете существом.
   В эти дни, когда он следил за ней, а по сути неотвратимо надвигался на нее, Фома почти забыл о существовании Масягина и перестал зарабатывать деньги, а потому едва ли что-то ел и пил. Он жил исключительно идеей и еще уверенностью, что хорошо поест и попьет после того, как сделает дело, ибо непременно возьмет со старухи дань и ее накоплений ему хватит для праздника. Поскольку ничего другого в его душе не было, то она, жаждавшая укрупнения, какой-то триумфальной значительности, создала предполагаемому улову грандиозный масштаб, выходящий за пределы не только разумного, но и мечты. Фома словно возвысился и над собственным воображением, самым сильным произведением которого обычно бывал натюрморт из бутылки водки и доброго куска черного хлеба, и хотя грядущую зажиточность он как-то не догадывался оснастить красотой денежных знаков, чувствуя, видимо, что это было бы слишком в случае с убогой старой дурехой, все же получалось так, что он сделается обеспечен надолго, хорошо и всерьез. Он возьмет не деньги, которых скорее всего нет, а вещи - некие вещи, которых нет у него и которые, появившись, и сделают его богатым человеком. Стало быть, это все равно что вести натуральное хозяйство: засеял и унавозил поле смертью получи славный урожай, необходимый для продолжения твоей жизни. Осознав, кем он становится, Фома понял, что у него есть основания для оптимизма.
   Итак, Фома следил за старухой, в чем, по правде говоря, не было ровным счетом никакой надобности. Просто он любовался ею, издали, на расстоянии, лелеял и холил ее как залог своего будущего процветания. Убить же ее следовало в доме, чтобы сразу собрать урожай, и пройти к ней Фома мог в любую минуту, поскольку они жили по-соседству и иногда, случись их взглядам встретиться, приветствовали друг друга кивками и неясным бормотанием. И если он тянул время, не переступал порог старухиного дома и не всаживал нож в ее грудь, то это вовсе не потому, что он сомневался или трусил, или как-то чрезмерно планировал осуществление своего замысла, а только по причине бессознательного ожидания сигнала извне. Кто и как подаст этот сигнал, Фому не интересовало, он ждал и все тут. Куда больше эмоций (волна пробежала по душе, как по полю, где что-то золотисто колосится, и глаза на мгновение по-птичьи округлились) вызвало у него открытие, что его отношение к жертве достигло апогея серьезности и она для него уже не старушка, не старый гнилой пенек, а владелица неких значительных и замечательных сокровищ. Это было немножко похоже на влюбленность. Речь шла о сокровищах, не поддающихся материальному учету.
   Однажды он встретил на улице продавщицу из магазина, где подрабатывал в недавние времена, и знаменитая на рынке дама покровительственно и пряча высокомерие за грубоватой простотой обращения обрушила на него массу бесполезных вопросов: почему он больше не приходит, не заболел ли, не ударился ли в запой, может, захирел, даже в помощи нуждается, или нашел себе местечко получше, в общем, куда запропастился, разве плохо ему было на рынке, от добра ведь, известное дело, добра не ищут... Глядя на эту мужеподобную, квадратную женщину с ниточкой усиков под круглым носом и могучими, как беда или как откровение, ногами, Фома уяснил, что должен убить ее. Но как это сделать, если он до сих пор не убил старуху? И тут он понял, что сигнал прозвучал. Вся предстоящая ему жизнь вдруг четко выписалась в его голове, и это был ее план, что-то вроде проспекта, рекламирующего увлекательное путешествие: сначала старуха, потом мужиковатая продавщица и наконец Масягин. Расслабленная и чуточку подобострастная улыбка, с какой он отвечал продавщице, по-старинке чувствуя в ней начальницу, сошла с его губ, Фома подтянулся и орлиная стать вдруг образовалась и всколыхнула темными крылами в его облике на глазах изумленной собеседницы. Не понимая, что он перешел в другую главу, где для нее не предусмотрено места, а если и предусмотрено, так совсем не то, на какое она хотела бы претендовать, торговка в потрясении таращилась на него, на этого человека, которого, как теперь выяснялось, может быть, напрасно столь долго тиранила, заставляя работать как лошадь за гроши, - может быть, играла с огнем, а? У нее возникло странное ощущение, что она видит его, а он, однако, находится в это время где-то далеко, тайно покинув свою оболочку. И как она всегда подставляла своих знакомых на место персонажей тех увлекательных и нелепых книжонок, которые исправно читала, так теперь Фома внезапно соединил в себе черты ее самых любимых героев и утвердился перед ней не то поднявшимся с книжных страниц монументом, не то прокрадывающимся в ее бедную, одурманенную чрезмерным увлечением выдуманными страстями голову призраком, некой единицей бреда, ищущей удобное место для размножения.
   Тяжело стало на душе у продавщицы. Она была здоровой натурой, а вот теперь ей грозили галлюцинации или даже уже начались, ибо этот орлиный трепет в Фоме не мог не быть обманом зрения, выдумкой больного ума. Сам Фома уже изрядно удалился от нее. Пользуясь сумерками, - обладание тайной книжных перевоплощений помогало ему выдавать их за покрова ночи, - он незаметно проскользнул в дом старухи. Она не удивилась, что он вошел не постучав, если к ней кто и наведывался, что случалось очень редко, то входил без стука.
   - Чего тебе? - спросила старуха.
   Фома, вынужденный вовлечься в разговор, не стал утруждать себя выдумыванием сложных разъяснений. Он угрюмо ответил:
   - Мне бы на водку. - А в уме он знал, что приобретет много больше.
   - Где же я тебе возьму... - скрипучим, переставшим участвовать в тайне разделения полов голосом классического скряги пробормотала она. - Нашел у кого просить. У меня бедность одна, убогая я...
   Фома подумал, чем бы еще отвлечь внимание жертвы. Или поразвлечь ее перед смертью. Он покопался в том уголке памяти, где запечатлелась его собственная нищета, и вспомнил, что в коробке у него осталась только одна спичка, и сказал:
   - Тогда дай спичек!
   - Спичек? О! - Скрип в облаке сырости и гнили взметнулся под потолок, наращивая трагическую нотку. - Ишь чего захотел! Спичек! А разве я их делаю, изготовляю их, эти спички?
   - Одну! - затосковал и взмолился Фома.
   - Одну можно, - согласилась старуха, - одна - это еще куда ни шло. Дам, если найду.
   Она тяжело вздохнула, погребая жадность под грузом сознания, что в одной спичке точно нельзя отказать соседу, - случись такое, несмываемое пятно позора и бесчестия покрыло бы выработанный всей ее жизнью авторитет доброй и благородной особы. Правда, было не очень понятно, для чего ей еще нужен этот авторитет, с одной стороны, с ней и знаться-то никто не хотел, а с другой, много ли ей осталось жить, чтобы с прежним пылом работать на свою славу. Можно бы и не давать этой спички, но инерция прежних дней, стихия старого доброго времени повлекла ее к великодушию, и она, согнувшись в три погибели, принялась рыться в шкафу, пробуждая от долгой спячки свои тайники. Фома тем временем достал из кармана брюк давно заточенный и как бы облюбованный нож, раскрыл его, и когда старуха разогнулась и повернула к нему раздосадованное лицо, держа на вытянутой руке увитый клочкам паутины коробок (ибо в последний момент решилась отдать ему весь, забитый спичками до отказа), он по самую рукоятку загнал лезвие в ее хрупкую грудь. Не паук вил паутину, лохмотьями повисшую на спичечном коробке, а время, и такой же паутиной были старушечья грудь, легко пропустившая в себя нож, и вся ее жизнь, твердость и энергия которой давно рассосались.
   Фома окончательно и бесповоротно вошел в замкнутое пространство. Больше не представлялось возможным существовать где-либо еще помимо сюжета, влекшего его от убийства к убийству. И коль изначально перед ним ставилась задача ощущать себя удачливым и счастливым персонажем, он добросовестно осознал себя счастливцем, которому лишь оттого, что он ударил в грудь ножом дряхлую старуху, привалило баснословное богатство. Теперь отчего бы и не жить? Он порылся в вещах убитой. Жатва вышла скудной. Фома отыскал и изъял, сложил в мешок куски мыла, припрятанные старухой в ящике под кроватью, валенки, ветхое пальтишко и давно вышедшие из моды платья, приготовленный для погребения наряд, кое-какие мелочи из кухонной утвари, а в кухне он, кстати сказать, поел еще теплой картошки из большой кастрюли. Все эти вещи, подобранные и упакованные им, говорили о бедности не меньшей, чем его собственная, и трудно было представить, чтобы кто-то польстился на них и заплатил деньги, но мог ли Фома считать свой улов ничтожным и незавидным, если это был итог совершенного им убийства? Вещи старухи были как рассказ о ее убогой жизни, и в этом виделся смысл их похищения, высоко паривший в сознании Фомы над жалкими образами купли-продажи, над смутными мыслишками о том, куда он отправится продавать эти пожитки и сколько за них выручит.
   4. ПО СЛЕДУ, КОТОРОГО НЕТ
   Представить, что к поискам пропавшей жены, которые я объявил, приплюсовываются обременительные хлопоты о беременной женщине, было почти невыносимо для моего "индивидуального начала", я бы сказал, что это уже чересчур. А между тем присовокупление состоялось, и я ничего не мог поделать. У Дарьи даже вдруг явственно обозначился животик, чего накануне не сквозило и намеком. Впрочем, в наших условиях это с необходимой легкостью истолковывалось как знак, знаменующий ее согласие принять мою помощь, возможно, она потому и улыбалась на следующее утро, что хорошо запомнила мои горячие клятвы обрегать и защищать ее и теперь выражала удовольствие в связи с ними. Но в ее улыбке пробивалось и некоторое лукавство. Она сладко потягивалась и как будто даже строила мне глазки. Хотя я на словах пренебрег нашим возможным родством, проходящим пока стадию эмбриональности будущего Никиты Молоканова, и, ничтоже сумняшеся, отверг отчаянно напрашивающийся в данном случае символизм, Дарья все же была, в той или иной степени, моей потенциальной матерью, во всяком случае неким ее повторением, лучшей ее версией, ибо в ней я находил мудрость - мудрость явно не по возрасту - которой вовсе не находил в моей настоящей родительнице даже в ее зрелые и почтенные лета. Тайна клубилась, собственно говоря, уже на подступах к рассуждению, можно ли считать рождение будущего Никиты Молоканова моим перевоплощением, и эту тайну раскрыть мне было столь же трудно, как и найти Риту. Но трудности подстерегали меня не в сгущениях этого символизма, который, как видим, настырно лез во все щели, и даже не в вероятных напастях, сопряженных с передачей не только моего имени, но и как бы всего существа какому-то иному созданию. Это в конце концов при любом исходе останется небывальщиной. Тяготы же мои теперь усугублялись тем, что, потеряв жену, а следовательно и бремя чрезмерного общения с ней, но провозгласив своей целью ее поиск - а это цель благородная и, главное, громкая и вполне достаточная, - я в то же время ужасно влип, увяз в людях, и мне предстояло тереться на манер зерен с ними в одной плотной среде. На первый взгляд, всю эту среду одна только Дарья и создавала, но так ли? Уже то, что она была хороша собой, а ее положение беременной женщины обязывало меня и в самом деле оказывать ей немалые знаки внимания, удивительным, потрясающим образом давало ей практически выигрышное превосходство надо мной. Она вырастала в исполинскую фигуру, а когда вас всего двое в дремучем и чуточку заколдованном лесу и вокруг, может быть, на многие версты нет ни одной живой человеческой души, такие вещи ощущаются с особенной остротой. Ведь одно дело жить где-нибудь в сельской или городской общине - можно как-нибудь тишком выделиться и отвалить, культурно устраниться, спрятаться в норке, но когда ты один на один с женщиной, которая много моложе тебя и красота которой в твоих глазах волей-неволей начинает выдерживать сравнение с красотой богини, и тебе к тому же приходится прислуживать ей, служить мальчиком на побегушках при ее набирающем обороты материнстве, тут уж не до уверток.