У меня качнулось сердце, как если бы до этой минуты оно стояло без движения.
   - Мертвая? - вскрикнул я.
   - Мертвая женщина? - вдруг вскрикнула и Дарья.
   - Ну да, да, - часто закивал благообразной головой Валунец.
   Дарья повела свою линию:
   - Может быть, дело не в том, что она мертвая... может быть, и не мертвая, а прежде всего безобразная до невозможности, старая, невероятно уродливая?
   - А ты говорил, что у нее богатое воображение! - рассердился ученый. Она даже не поняла моего рассказа. С женщинами каши не сваришь!
   Мне пришлось силой удерживать его, потому что он порывался вскочить и скрыться от нас в доме.
   - Она именно потому и перевела все в другую плоскость, на другой образ, что у нее богатое воображение, - объяснил я. - Кроме того, она никогда не встречалась с моей женой.
   - Но могла бы сообразить, что ты едва ли выбрал бы в жены уродину.
   - У нее были причины сказать то, что она сказала.
   Валунец успокоился, принял на лавке удобную позу, закинул ногу на ноги и с любопытством осведомился:
   - Какие же это причины?
   - Нет, давай закончим твою историю.
   - Как я уже сказал, женщина показалась мне мертвой. Чтобы было понятнее, давай расставим акценты таким образом: если это действительно была твоя жена, она была мертвой, если же сверхъестественное существо тогда не знаю, потому что не ведаю, что у них жизнь, а что смерть.
   - Давай будем ориентироваться на то, что это была моя жена, предложил я.
   - В таком случае я не смогу закончить историю, - возразил рассказчик.
   - Почему?
   - Потому что я не знаю, была ли это твоя жена.
   - Но ты же сказал, что она показалась тебе мертвой.
   - Это не может служить доказательством.
   - Что же тебе нужно, чтобы ты мог закончить?
   - Рассказать, что произошло дальше, но с условием, что ты не будешь мне навязывать представление, будто то была твоя жена.
   На моем языке вертелся вопрос, что сталось бы, когда б я все-таки продолжал навязывать претившее его ученой разумности представление. Но я понял, что это лишь погрузило бы его в тупиковые размышления, и предпочел уклониться от диалектики.
   - Итак, - в очередной раз начал Валунец, - оно завлекало меня и даже гримасничало. А затем, решив, что достаточно меня обработало, отошло от двери... и тут я не удержался! Я почувствовал, что должен проследить, это был, если хочешь, мой долг, долг ученого... к тому же книга, которую я пишу... Согласись, для любого писателя, каким бы методом он ни пользовался, подобные явления не должны проходить незамеченными. И более чем естествен порыв тут же все описать в своей новой книжке, включить в канву, я бы даже сказал, что это солидная прибавка к дарованию, когда лицом к лицу сталкиваешься с необъяснимым. Новый взгляд на вещи, совсем другой угол зрения, иная точка отсчета - это так освежает, алмаз сверкает еще ярче... Надеюсь, ты на досуге полистаешь мою рукопись. В сущности, мы оба в данном случае столкнулись с чем-то, что способно перевернуть все наши представления. Я видел, стал очевидцем... ты же, я вижу, вбил себе в голову, что то была твоя жена.
   - А что мне остается? Но прими в нашу компанию и Дарью. - Защищая интересы девушки, я как бы невзначай поместил руку на ее колене. - Она из твоего рассказа делает далеко идущие выводы.
   Валунец с сомнением покосился на Дарью, которая старательно напускала на себя равнодушный вид; бедняжке казалось, что она ужасно раздражает ученого и из-за этого он никогда не закончит свой рассказ, а ведь ей так хотелось, так нужно было и так нетерпелось получить подтверждения своей догадки!
   - Она хороша собой, - рассудил Валунец, - но я тебе должен сказать, Никита, что я закоренелый холостяк. Женщины не имеют доступа в мою жизнь, иначе вся моя научная деятельность давно полетела бы к черту.
   - Однако ты побежал за... той...
   - Исключительно в научном порыве! - перехватил он с некоторым возмущением. - Исследовательский дух! А если был момент, когда я поддался внушению и привстал, готовый принять участие... так ведь я в то время особенно сильно представлял себе, что это все-таки твоя жена и что она плачет, обиженная тобой, иными словами, я действовал, исходя из скорби и сочувствия. Это общечеловеческие ценности, не сопряженные обязательно с наличием женского материала, человеколюбие по высшему разряду, не на словах, гуманизм в действии... Если хочешь, это было даже негодование, возмущение твоим недостойным поведением. Ну, ты понимаешь... Коротко говоря, оно задурило-таки мне голову. Но когда я побежал посмотреть, куда оно шествует, куда, собственно, зовет и завлекает меня, бежал я уже как ученый, а не как какой-нибудь дамский угодник. Подбежав к двери, я снова увидел его. Оно находилось в коридоре. У выхода. Медленно и плавно продвигалось. Вышло на улицу. Я тоже. А оно было уже у горизонта.
   - У горизонта?
   - Фигурально выражаясь - да. Вон у той кромки леса. - Валунец указующе простер руку. - Близко. Здесь горизонты все близкие.
   - То есть оно не должно было успеть там оказаться, пока ты бежал к двери?
   - Не должно было, но, исходя из своей сверхчеловеческой природы, вполне могло, что и сделало. А затем исчезло. Испарилось.
   - Это все?
   - Все.
   Сбросившим с души камень, очистившимся человеком, ясно посмотрел мне в глаза Валунец. Я почесал затылок и сказал:
   - Ты неверно расставил акценты.
   - Зато хорошо пишу свою книгу, - с быстрой непреклонностью и ко всему готовой строптивостью ответил он.
   - Насчет книги судить не берусь, а вот что касается твоей истории, посуди сам... Оно, как ты говоришь, тебя завлекало. А для чего? Чтобы разбудить твой исследовательский пыл? Уверен, что он и без того никогда в тебе не дремлет. Куда же оно, собственно, тебя заманивало? Посмотреть, как оно исчезнет, испарится? Признай, что это несерьезная задача для существа с задатками сверхъестественного. Стало быть, главное в чем-то другом. Я тебе скажу, в чем. В том, что оно показалось тебе мертвым, но таковым все же не было. И раз оно показалось тебе мертвым, будучи в действительности другим, мы должны говорить не о нем, а о ней, то есть так, как если бы речь, невзирая ни на что, шла о моей жене. И не потому, что это главное именно и только для меня, а потому, что видел-то как раз ты. Не я, брошенный муж, а ты, посторонний человек.
   - Никаких заслуживающих внимания выводов при таких посылках сделать невозможно, - сухо возразил Валунец.
   - Да, история таинственная, и выводы... выводы лежат где-то вне нас. По крайней мере пока. Но для чего-то же произошло все это с тобой. И для чего-то я выслушал твой рассказ. В конечном счете это как еще один кирпичик в стене, которую я возвожу. Если, конечно, верить, что в нашем мире, а особенно в том, что происходит с нами, случайностей не бывает. Твой рассказ, твоя правда, твое в известном смысле открытие вносит в мои поиски - а я ищу прежде всего свою жену - новую тональность.
   Валунец встал с лавки, отошел от нас в сторону, посмотрел на лес, видимо, на то место, где рассеялась таинственная посетительница, и задумчиво произнес:
   - Ты понял дело так, я - иначе, и в свете моих умозаключений твое понимание - абсолютно неверно. Скажу больше. В России вообще мало кто понимает что-либо правильно. Беда! Просто беда! А с другой стороны, удача и счастье. Когда я вижу удивительное отсутствие логики и элементарной рассудительности в умах моих соотечественников, я отчетливо представляю себе все выгоды и невыгоды нашего отличия от людей Запада. Там расчет, практицизм. Дело известное. У нас - стихия, душа. Наша большая ошибка заключается в том, что мы слишком много внимания уделяем этим самым людям Запада, а надо бы вообще поменьше их замечать и уж тем более совсем не надо равняться на них. Лучше жить своим умом, а он у нас есть, и даже в избытке, и нет ничего глупее иллюзии, что мы получим какие-то важные результаты, если будем без конца сравнивать себя с другими. Мы такие, какие мы есть. Не надо засматриваться на то, чего у нас нет и никогда не будет, и надо пользоваться дарами собственной души, которые у нас есть, да еще в таком количестве, что другим, пожалуй, ничего подобного и не снилось.
   5. РАЗГОВОР
   Когда в изложение банальных истин вклинивается чрезвычайное глаголание, т. е. большое употребление глаголов, предписывающих то или иное долженствование, жди серьезного, философского разговора. Словно позабыв, что я уже вволю, до болезненного перенапряжения голосовых связок, наговорился с этим человеком, я встал, подошел к нему, желавшему разъяснить мне, что надо делать, а что нет, и, положив руку на его плечо, сказал:
   - Россия никогда не жила по готовым рецептам. Нас часто обвиняют в том, что мы заимствуем чужие идеи и пытаемся претворить их в жизнь, а отсюда, мол, все наши беды. Но обрати внимание на такой факт: все, что было в нашей жизни позаимствованного, это ведь не идеи в настоящем, в чистом виде, не рецепты, а только заготовки и гипотезы, высказанные какими-то одинокими мыслителями.
   - Нет, это идеи, но никем и ничем не проверенные, - тут же полемически откликнулся Валунец.
   - В этом смысле - да, идеи, но им грош цена, раз они были чужими, а мы их взяли.
   - Вопрос сложный, а ты еще сразу внес в него путаницу, хотя сказал совсем немного.
   - Какие же выводы ты готов сделать?
   Он, прищурившись, посмотрел поверх моей головы, в небо, размышляя над достойным ответом. Ему хотелось одним махом расставить все по своим местам, но зная, что это невозможно, он в глубокой досаде переминался с ноги на ногу, бледный, истончаемый солнечными лучами, надежный в себе и для себя и призрачный, утративший всякую основательность в наших с Дарьей глазах.
   - Пожалуй, я готов допустить, что нам в самом деле необходимы баллотировочные ящики, парламенты, президенты, разговоры о правах человека...
   - Можешь не продолжать, я понял! - перебил я. - И скажу, что готов обойтись без всего этого и даже принять крепкую единоличную власть, власть царя, самодержца, как бы он там по-новому не назывался. У меня только одно-единственное условие. Да, пусть мной правит умный и дельный человек, желательно самый умный, какого только удастся найти на всех наших бескрайних просторах.
   - Это условие? - спросил Валунец и, высвободившись из моих объятий, отошел и посмотрел на меня вопросительно, как бы выясняя, в какой мере мои поиски жены сочетаются со стремлением обрести достойного правителя.
   - Это пожелание, - возразил я. - А условие таково. Пусть он...
   - А если это окажется женщина?
   - Ты сам-то веришь в такую возможность? Отвечаю за тебя: нет, не веришь. И я не верю. Даже наша милая Дарья не верит. В это не верит никто, кроме двух-трех бабенок, мечтающих распространить свою стервозность на весь мир.
   - А пример Екатерины Великой тебе ни о чем не говорит?
   - Ни о чем, потому что мы говорим не том, что могло бы статься, а о том, что должно быть. Об условии, которое я предъявляю будущей власти, власти, которая мне видится идеальной. Я хочу, чтобы правитель, на законных основаниях и при моем добром согласии вовлекая меня в круг своего волеизъявления, никогда не забывал, что жизнь у меня - одна и я желаю прожить ее в ладу с самим собой. Такой правитель никогда не отправит меня на костер, не устроит мне Варфоломеевскую ночь, не заставит меня прятаться от его указов за стенами Соловецкого монастыря и не заткнет мне рот, даже если мне взбредет на ум объявить себя негром или пришельцем с луны.
   Валунец поджал губы. Его разум уже объявил меня анархистом, и сердце источало строгую и здоровую иронию ученого.
   - А тогда этот твой идеальный деспот вовсе не будет правителем, сказал он. - Ничего не останется от власти.
   - Возможно. Но для идеалиста - а я всегда считал тебя таковым - это детское рассуждение.
   - Конечно! И все же, детское, нет ли, а когда размышляешь о том, кому править на Руси, чтобы жилось нам хорошо, приходит необходимость именно в таких рассуждениях. Власть должна быть сильной, иначе жди развала. Иного нам не дано... Мы должны чувствовать себя немножко детьми перед властью, если хотим, чтобы сохранялся порядок.
   - Вот что я тебе скажу, Виктор. Иногда, слыша рассуждения человека с идеей - не гибельной для отечества, разумеется, таким я просто отказываю в праве на существование, - я вдруг начинаю представлять дело несколько неожиданным образом. Неожиданным и странным... Тут даже до ужаса. Мне вдруг приходит в голову, что в России как будто и жить надо с особой острожностью. Опасно сделать самый ничтожный шажок, не отмерив прежде семь раз. И это при всей нашей прославленной внутренней свободе, широте, бесшабашности! С одной стороны, видишь ли, полно врагов и разрушителей, как внешних, так и внутренних, имя им - легион, и они неистребимы. С другой, сама культура носит характер тревожный и с ней нельзя обращаться свободно, как с чем-то, что уже невозможно поколебать, так что лучше и вовсе к ней не прикасаться, а уж если приближаешься, то непременно надо с какой-то особой бдительностью. Почему нет ощущения, что в других краях вопрос стоит так же болезненно? Я думаю, дело в том, что наши ученые люди как только возьмутся что-нибудь написать о нашем укладе, образе жизни и мысли, о нашей культуре, так сразу начинают как бы дрожать; еще немного, и забьются в припадке; ими овладевает некий священный трепет. Для них во всей нашей истории словно нет ничего заповедного, свершившегося, вошедшего в плоть и кровь мировой жизни... они как будто спешат принимать роды! Но кто их на это уполномочил? Да никто, они сами это выдумали для себя, а потому метят в апостолы, и скажи что не так, то есть с их точки зрения, тотчас вопят: караул! грабят! убивают! Ну, естественно, каждый из них мнит себя наилучшим акушером. А в результате - пшик! Они кричат о величии нашей культуры, а ее истинного величия не понимают. Да и как им понять? Они же в бешенстве затопают ногами в пол и брызнут слюной, если я только заикнусь о свободном обращении...
   Валунец уже давно метался предо мной, желая вставить слово.
   - А как ты понимаешь это свободное обращение? - выкрикнул он.
   - Да прежде всего не дрожать, не биться в истерике и не брызгать слюной.
   - Этого мало, - Валунец скорчил презрительную гримаску, - это еще не наука.
   - А что за учение у тех самозванных апостолов? - выкрикнул и я в особом полемическом задоре. - Они начинают с роскошных рассуждений о беспредельности человеческого духа, в особенности русского, о пользе духовной свободы, а кончают утверждением общины. Как им не надоест! Где они видят эту пресловутую общину? В чем? В том, что есть множество людей, всегда готовых сбиться в баранью кучу? Но что мне за дело до этого? Я один раз живу. И если я не скажу того, что призван сказать - если, конечно, призван, - я проживу зря. И пусть даже отечестве при этом пребывает во всех и вся сплачивающем процветании, результаты такой моей жизни все равно будут неутешительными. Мне безразлично, будут ли мне затыкать рот по причине всеобщего благоденствия или, напротив, в силу общего упадки и загнивания. А община как раз очень расположена к тому, чтобы это делать. Даже просто так, без особых причин, единственно самоутверждения ради. На то она, мол, и община. Идейные недоброжелатели мои, они возведут идеальный мир общины в своем разгоряченном воображении, а затем отправляются пить водку и понимают, что для этого дела хорошо бы найти собутыльников. Вот и вся их община. Тепло совместного опьянения. А! - воскликнул я, поняв мысль моего собеседника.
   Ему нечего было возразить на сказанное мной, но глубина прений требовала от него восстания против моих позиций. В сущности, он принял бы все, что бы я ни сказал, но только не то, что подавалось в виде убеждений, готового мировоззрения.
   Валунец пренебрежительно усмехнулся на мою проницательность.
   - Ты аскетичен, - сказал он каким-то отвлеченным тоном, - ты даже похудел как-то, пока говорил. Черты твоего лица стали тоньше, острее, напряженнее. И я целиком с тобой согласен, ведь и я аскет. Я затворник. Когда на улице прохожие бросают на меня удивленные взгляды, мне ясно, что они читают на моем лице эту особую печать затворничества. Но они не понимают, в чем дело, а ты понимаешь и вряд ли удивишься, если я тебе скажу, что по-своему и мы с тобой, два таких разных аскета и отшельника, составляем не что иное как общину.
   - Это уже частности, а я бы предпочел говорить об общем. Впрочем, если ты настаиваешь... Прежде всего позволь тебя заверить, что я не имею ничего против общения, я человек, скорее, компанейский...
   - Я в этом не сомневался.
   - И если ты окончательно перешел на частное, тогда давай вернемся к вопросу о моей жене, которую ты будто бы видел...
   Валунец с загадочной улыбкой вставил:
   - А разве твоя жизнь, твоя индивидуальность - не частное в конечном счете?
   - О нет! - запротестовал я. - Для меня это и есть все.
   - Зачем же ты в таком случае, ища жену, нашел себе какую-то девушку?
   Я воскликнул:
   - Вот вопрос! Да, вопрос! Но, во-первых, кто кого нашел, это тоже еще вопрос. Я ее не искал. Но случилось так, что мы встретились. И скажи, разве есть причина, по которой нам следовало бы тут же расстаться?
   - Пусть лучше она расскажет о вашей встрече.
   Я не принял его предложение, понимая, что он склонен заманить нас в новые блуждания по словесному лабиринту. Нимало не возмутившись моим отказом привлечь Дарью к нашей беседе, Валунец сказал:
   - Сейчас я принесу свою рукопись.
   - Зачем? - крикнул я.
   - Почитаете немного. Я пишу лучше, чем говорю.
   - Дай нам сначала переварить услышанное, - возразил я и тут понял, что с пропагандистской волей нашего ученого друга шутить не приходится. Он заявил:
   - Я еще далеко не все сказал. Сначала дослушайте!
   - Нет уж, сначала ты научись правильно расставлять акценты, - озлился я. - И вообще, разреши высказать заветную мысль, вернее говоря, наболевший вопрос: тут, в лесу, есть хоть один серьезный человек?
   Когда он это услышал, его глаза округлились, приняли форму дверцы в часах, из которой выскакивает кукушка. Раздался протяжный скрип. Послышался треск. Я ожидал громкого боя часов и навязчивого кукования.
   - Есть, - сказал Пимен Балуев, выходя из-за спины Валунца. Следом за ним образовался Антон Онопкин. Эти двое были гораздо шире компактного Валунца, а тем более вместе взятые, однако их продвижение по открытой взорам деревне, которое безусловно должно было предшествовать вступлению Балуева в разговор, фигура ученого каким-то образом вобрала в себя.
   Итак, еще один пролог! Вновь я вынужден начинать с красной строки. Не знаю, кто из подоспевших тайноделов больше рассчитывал оправдать мои упования на встречу с достойным собеседником, у обоих был устрашающий облик людей, примчавшихся произнести обличительную речь. О том, что бежали они долго и трудно, свидетельствовало одухотворенное выражение усталости на их загорелых и мрачных физиономиях, грязь, заляпавшая их далеко не изысканные одежды, подтверждала. При всей монументальности этого слияния духовного и материального в один красноречивый букет оставалось непонятным, какую такую высокую цель преследовали эти нелепые и глуповатые на вид парни, что теперь, закончив поход, позволяли себе дружно мерить меня с головы до ног надменным и взыскующим взглядом. Чтобы хоть немного отвлечься от той горячечной злободневности, с какой они взялись за меня, я пытался полнее представить себе их недавнее прошлое. Видимо, не обинуясь преодолевали и болота... Порывисто скакали с кочки на кочку. Путали небо с землей, облака с озерами. Все рассекали мощной, как у лосей, грудью. А ведь надо было еще не расплескать то гневное и кипучее содержимое, которым их наполнили.
   Сквозь идейное оживление этих могучих кентавров проступал ужас смутного понимания, что они, как ни бьются, не находят Золотой Век и высшее Я ни в себе, ни окрест себя и что, может быть, никакого высшего Я и вовсе не существует. Этот ужас на лету срезал более или менее мастерски исполняемое ими стремление ввысь, затуплял их мерзко мельтешащие головы, сгибал их в натужный, угрюмый и безответный вопрос.
   Радостная улыбка понемногу стерла с физиономии Валунца уныние. В первый момент он, конечно, опешил и потерял самообладание, по всему можно было заключить, что нам появление новых гостей сулит неприятности, вот только он, Валунец, весьма изловчался представить дело таким образом, будто это печальное заключение касается меня и Дарьи, а он сам уже в том лагере, где и готовится наша опала. И когда ему удалось окончательно убедить себя в собственной безопасности, он и приобрел этот бессмысленный вид расплывающегося в безграничном радушии и восторге человека, сознающего, сколь высокая честь оказана ему.
   - Прошу в дом... как говорится, чем богаты... а уж рады-то мы... нет слов! - суетился он, воробышком скакал перед Балуевым и Онопкиным.
   Мы пошли в дом. Я размышлял о такой странности: мое изначальное мнение о Валунце как о серьезном человеке по ходу разговора внезапно переменилось. А мог ли я путаться в суждениях о нем, если, благодаря своему методу, давно и хорошо его изучил? И тем не менее я путался, не знал, что и думать теперь об этом парне, который всегда представлялся мне солидным и заслуживающим уважения ученым. Виноват ли он в этой суматохе моих впечатлений? Или нас подвела и даже выставила дураками диалектика?
   В каком же скудном и несчастном, скорбном одиночестве звучал голос моей души! Всего несколько минут назад я, принимая своего товарища по несчастью за оппонента, криком домогался от него признания за моей личностью права на единственность и неповторимость, а теперь этот вопль снова бился в моих ушах, порождаемый уже только моим сердцем, и в нем сквозило столько тоски и такая тьма обреченности, что у меня запершило в горле. Но если я предстал в глазах Валунца таким же дураком, каким он предстал в моих, что тогда был этот крик? Возвышение и прорыв в высшие сферы (чего совершенно не понял он и своевременно не понял я)? Или только глухой вскрик спящего, а то и что-то сродни той боли, которую эскизно, для земного потребления, выразило, давя на чувствительные струны не слишком-то разборчивого зрителя, сверхъестественное существо в рассказе моего приятеля?
   Менее всего я настроен уходить в сторону от бездонной и, будем откровенны, горестной правды человеческого существования. Но когда из-за спины Валунца торопливым и немножко вездесущим чертиком выскакивает Балуев, а вслед за тем и Онопкин, поневоле и в медлительно-меланхолическую голову закрадывается подозрение, что дело, задуманное как серьезное и в соответствии с этим замыслом начинавшееся как серьезное (или я чего-то не понял с самого начала?), чьей-то волей уже превращено в плоскую и нелепую шутку. Но что же в таком случае представляет собой серьезность Мартина Крюкова, в которой у меня и сейчас нет оснований сомневаться? И где он, Мартин Крюков, равно как и примкнувшая к нему, если верить слухам, вдова Левшина? Где, наконец, моя жена Рита?
   Я подумал, что смехотворность наших новых собеседников, которую как нельзя лучше подчеркивал их наряд каких-то натруженных и мало преуспевших рыбаков-охотников, это, может быть, новый поворот, очередной этап в прохождении лабиринта, сулящий мне испытание маразмом, который ведь возможен и в определенной мере допустим даже в самом благом начинании. Предположим, что так оно и есть. Только бы не впасть в состояние, надежды на благополучный исход из которого мне придется оставить на его пороге. Но каково же этим ребятам! С ними уже все ясно? И это вся их роль? Но имел ли я право думать, что, с честью выдержав испытание, я попаду наконец в более почтенное общество, а вот для этих двоих - и, может быть, даже для Валунца и вообще для всех, кого я уже повстречал и еще повстречаю в пути, - все закончится там, где я с ними расстанусь?
   Несколько слов, может быть, надо сказать о старухе, в чьем доме неожиданно собралась столь внушительная компания. Похоже, она успела полюбить Валунца, который хотя и не баловал ее вниманием, все же разнообразил своим присутствием ее унылую деревенскую жизнь. "Мотоциклетная", многоцилиндрово сверкавшая и вместе с тем подозрительно тихая Дарья не могла не выглядеть в ее глазах существом экзотическим и, следовательно, опасным, но она и словом не обмолвилась о своих чувствах и приняла нас с посильной любезностью, видя, что постоялец оказывает нам самый радушный прием. Однако теперь, когда появились еще двое, ей явно стало не по себе при всем том, что сам Валунец, на которого она ориентировалась, не только не выказывал тревоги, но и вертелся перед новыми гостями даже с неким подобострастием, юлил и всячески старался им угодить. Подняться до мысли, что ее хозяйская сущность с катастрофической быстротой утрачивает значение и гости, все прибывая и прибывая, меньше всего считаются с ее волей, старуха была не в состоянии, ибо это потребовало бы от нее слишком тонких душевных переживаний, зато она смутно чувствовала, глядя на нас из своего затемненного угла, что ее дом превращается во что-то, чем никогда раньше не был и не мог быть. Маленькая и тощая, она позволила смятению и даже панике овладеть ею. Она и не пыталась уяснить, чем живут и дышат все эти занявшие вдруг ее жизненное пространство люди, ведь даже и ее собственная жизнь в конечном счете происходила как бы не с ней, а с окружающим ее миром, с лесом и соседскими домами за окном, с высоким небом и фермой на пригорке, с котами, забредающими чем-нибудь поживиться из ее рук, и таким вот Валунцом, который, случалось, за день не говорил ей ни слова, но придавал тем не менее особый смысл ее существованию. А сейчас этот привычный, устоявшийся, закосневший мир на ее глазах претерпевал странные и необъяснимые изменения, и у нее не было уверенности, что он, поколебавшись и пошатавшись, вернется в прежнее положение, а не рухнет, погребая и ее под своими обломками.