---------------
   Прижимаясь к девушке в элегически замедлившихся звуках, лишь отдаленно напоминающих музыку и пение, пристроив голову на ее блестяще-кожаном плече, шурша щекой о ее щеку, философ проникновенно шептал в полутемном танцевальном зале:
   - Выйду из игры, оставлю мирскую суету, отряхну с ног всякий прах, умою руки, омоюсь весь, сотру с лица пыль и пот, вытру его досуха, сяду за стол, сосредоточусь, сосредоточусь... Сконцентрируюсь. Внимание, внимание, моя воля, мой дух, мой организм, все мое естество, все, что я собой представляю, находится на грани! Так я скажу себе, внушу себе эту мысль.
   - Какую мысль? - не поняла Дарья.
   - Мысль о сосредоточении. Я сосредоточусь на безмыслии и бесчувствии, на полном отсутствии каких-либо движений души или тела. Я сконцентрируюсь на абсолютной пустоте, сфокусируюсь в великом Ничто. Отсутствие воли проявится как воля. И тогда неизвестно где, как и почему прозвучит слово, которое необходимо зафиксировать на бумаге. Это и будет мой труд. Это будет мое Я.
   После некоторой паузы, содержавшей в себе беспочвенное усвоение сказанного философом, девушка осторожно и робко спросила:
   - А что же делать мне?
   Остромыслов теснее прижал ее к себе, его дыхание прониклось еще большей сладостью. Он пояснил:
   - Отряхни прах, отойди от суетящихся, сними с себя одежды, ложись в постель. Сконцентрируйся. Сосредоточься на ожидании, но не думай о том, чего и кого ты ждешь. Не терзай себя напрасными движениями души и тела. Погрузись в Ничто. И я прийду.
   ------------
   Разумеется, Дарья была мне верна, оставляя связь, которую мы с ней вынесли из наших похождений в лесу, более глубокой, чем возникшая у нее теперь с попрыгунчиком Остромысловым. Потанцевав, она прибегала к столику, где я в одиночестве пил вино, встряхивалась, думая встряхнуть меня, и весело брызгала при этом во все стороны капельками пота, садилась рядом, прижималась ко мне, и тогда мы со смехом смотрели на Остромыслова, который, став жеребцом, нетерпеливо бил копытом в пол, предлагая девушке еще один тур на пятачке перед бездушно играющим для почти пустого зала оркестром. И он, кажется, понимал эту нерасторжимость нашей связи, не роптал и не завидовал мне, занявшему в сердце Дарьи прочное место. Возможно, немного путаясь, он принимал меня за условного, символического, может быть, даже метафизического отца веселой девушки, не устававшей отплясывать с ним, но это была в действительности большая, грандиозная и нелепая путаница, которую я не развеивал лишь потому, что и сам едва ли толком объяснил бы, кем прихожусь новоявленной мамаше.
   Когда она в пятый или десятый раз прибежала хохоча и снова брызнула на меня потом танцевальной лихорадки и усталости, я отставил поднесенный было к губам бокал с вином, усмехнулся и сказал ей:
   - Знаешь, я десять тысяч лет стоял на одной ноге над пропастью...
   - Когда же это было? - перебила Дарья с живым удивлением и, придвинув свой стул к моему, обвила мои плечи беспокойно ерзающей рукой.
   - Да пока ты отплясывала с нашим общим другом.
   - Понимаю... Это означает, что необыкновенный человек.
   - Так вот, выстояв этот значительный срок, я достиг - а ведь я еще постоянно повторял, неумолчно бубнил: Дарья-Дарья, дара-дара, даром-даром, тарам-парам - достиг великой мудрости, которая дает мне право задать тебе вопрос: не рискуешь ли ты вновь забрести на говорящий камень? Почему ты решила, что твоя история пришла к благополучному концу и его ужасные пророчества над тобой больше не властны?
   Нехитрые мысли быстро пронеслись в ее возбужденной головке: возможно, она должна обидеться на меня; не ислючено, мои слова должны огорчить ее как доказывающие, что я ей не друг; наверное, нужно ясно дать понять, что она не потерпит моего учительского тона. Но она не была расположена ни к тому, ни к другому, ни к третьему, ни к чему, что грозило образовать трещинку в наших отношениях. Безмятежная улыбка - ничего взыскующего, сама простота, полное чистосердечие, сплошное бескорыстие! - разлилась по ее лицу.
   - Ах, милый, не забивай себе голову пустяками!
   Я с притворной строгостью осведомился:
   - И это все, что ты можешь мне сказать?
   - Ну почему... Я могу дать тебе полезный совет. Ни о чем не думай. Ничего не жди. Ничего не имей. И все будет хорошо. Отречение и самоограничение. Видимое - это только иллюзия. Ты такой же бог, как и тот, который тебя создал. Но он создал тебя, а ты создал лишь иллюзии. Надо избавиться от иллюзий.
   Ее большие темные глаза неотступно находились предо мной, уставлялись на меня, преследовали. В гуще этих глубоководных озер таинственно плавали и смеялись черные зрачки. Она не отпустит меня. Я прикован к неким волшебствам, сосредоточенным в ней. Тайна исчезнувшего, но предназначенного к возвращению в урочный час младенца всегда будет брать верх над моими чувственными и умственными порывами. Она не хочет, чтобы я получил наследство. А почему, не знает никто.
   -----------
   Естествен вопрос, что ощущается на фоне революционного брожения в городе, смены власти, разрушения проклятого прошлого и предчувствия новых неурядиц, когда сам ты лишился всего, обездолен, но отнюдь не сломлен и не готов складывать губы для вопля о пощаде. Предположим, он поставлен. Однако он всего лишь влечет за собой новый вопрос, а именно: какой же из возможных ответов тут более всего подходит? Так и создается заколдованный круг. Не знаю, что было бы, окажись на моем месте другой человек, а я ощущал странный, болезненный подъем сил, некую восторженность и даже маленькую, но победу над недобрым отношением к любовным затеям моих спутников. В разрывах между тучами, обложившими небосвод моей жизни, я взглядом прорицателя, медиума видел, что тот, кто в моем обличье вышел из леса и явился в городские трущобы, не многого стоит. Увы! Это лишь облегченный вариант существа, завернувшегося в некую плоть, по прихоти предыдущего поколения названную Никитой Молокановым. Ловкие ребята вывезли меня из лесной тьмы на заднем сидении, не замечая, что я мало чем отличаюсь от тех, кого оставалось везти лишь на крыше нашего транспорта. Я отвечал, когда меня спрашивали, смеялся в ответ на шутки, танцевал бы, если бы меня пригласили. Я был чересчур легок даже для самого себя. Носить в себе такую легкость становилось неприглядно, непотребно, неприлично, нравственно тяжело, невыносимо и позорно в моральном отношении. Ведя с собой принципиальный разговор, я осуждающе качал головой. Но кто есть кто? Намеренно усиливая взгляд, утяжеляя сердце, творя из разума какое-то вьючное животное, я добился-таки некоторой непричастности к этому под моей личиной контрабандно просочившемуся в город парню. В конце концов я заметил, что он подло корчит мне сатирические гримасы, кривляется, изгаляется, похоже, ничего иного ему и не оставалось в его прискорбном и дурацком положении, в его бесстыжей легкости пушинки, сухого листка, носимого ветром по пыльным дорогам. Он хотел внушить мне древнюю и испытанную в ее вековечной мудрости истину, что негоже пенять на зеркало, когда крива рожа. Не тут-то было! Не на того напал! Я мощно повел рукой, отстраняя пустоголового проказника...
   -----------
   Я получался заново, хотя новое, как известно, это почти всегда хорошо забытое старое, из меня свежо, отряхиваясь с заданной Дарьей инерцией, выходил субъект твердый, тяжеловесный, мрачный, угрюмо наклонивший голову в серьезном и целенаправленном размышлении. Сколько ни вертеться колесу жизни и колесу фортуны, увлекая меня в бесплодные дали и мучительные путешествия, я всегда буду полон дум о свободе. Напрасно ловкие руки прохиндеев и дутых наставников втирают в мои мозги другие помыслы, изменить ничего нельзя, я таким родился, я не ищу свободу, я давно ее обрел, я вышел свободным из чрева матери. Ловя на себе чужие удивленные взгляды, я с полной готовностью к анализу и разбирательству, даже суду, раздвигаю створки души, сердца и разума, ненавязчиво предлагая не ограничится внешним, а следовательно, поверхностным ознакомлением с моей личностью. Не беда, что я замкнут и нелюдим! Моя свобода приемлет и стерпит все. В задумчивости разворошив те угли, что тлеют в моем существе, - а в иные минуты, особенно на лоне природы, я предаюсь этому поэтическому занятию, - я вижу, что недолго и обжечься, Бог мой! что есть свобода, если не драма свободы?! Она увлекает нас прочь от теплокровия сожительства, сообщности, корпоративности, коллективности, общинности, а куда? Мы мчимся прямиком в пустоту. Во всяком случае, со мной нечто подобное происходит. Не за что зацепиться, придерживая полет, весьма похожий на падение. Драма! Но свобода невозможна без нее, без душераздирающего крика. Когда не веришь в то, во что верят другие, а поверить хочется, крик не тот, он сравним с писком затравленной крысы. Зато когда сознаешь, что с попытками приобщения покончено, вырывающийся из груди могучий звук напоминает скорее дремучую, тяжелую, дикую песнь. Это поэтический аспект трагедии, и его хорошо понимали древние люди, придумавшие целый хор каких-то маловразумительных (на беглый взгляд) личностей, сгрудившие неприкаянных в хор бойких и бескорыстных комментаторов, в организованную толпу тех, кто не нес ответственности за происходящее на сцене и не был отмечен печатью рока, но весьма активной подачей голоса участвовал в событиях. Попав в такой хор, понимаешь, что кричать есть отчего и лучше именно кричать, даже если ты одиночка и молчун по призванию.
   ----------------
   Рок никогда не пометит меня своей печатью, и даже всесильный Случай не доставляет мне больших хлопот, потому что мои привязанности ни к чему меня не привязывают, а пристрастия ни к чему не пристращают, не делают меня слабым и смешным. Я пою и слышу собственный голос в общем гвалте...
   ---------------
   Что бы такое еще рассказать?.. Кричим ли мы в том хоре по собственной доброй воле или по принуждению со стороны завзятых демиургов, тщетны попытки одержимых иллюстраторов вечных мук переместить нас в ад, на жаровни, как и потуги некоторых доброхотов, желающих видеть нас погруженными в нескончаемое наслаждение тишиной рая. Мы не склонны никого пугать, и наш вид никого не напугает; не ублажаемся сами и никому не поем сладких песен. Мы кричим просто оттого, что ночь там, за облаками, черна. Я понял это, заглянув в смеющиеся глаза Дарьи, танцующей мамаши. Она провела пальчиками по моей ладони, нежно нарисовала таинственный узор нашей нерасторжимости. Ни она, ни ее новый друг не понимали, что я отошел, оставив им для обозрения всего лишь свой легкий набросок, но я и сам не понял бы, случись подобное с кем-то другим.
   -------------------