Устремился корневой отросток и через примыкавший к лачуге Фомы участок, сделав Фому как бы обитателем "национального парка". Разумеется, в том бесплановом хозяйстве, которое затеял Логос Петрович своим безудержным произростанием, трудно было провести границу и определить, где кончается частная собственность граждан и начинается общенациональное достояние. Поэтому можно сказать, что Фома перешел под начало мэрии и стал коммунистически-благополучно обретаться на самой ниве отечества, но можно выразиться и в том духе, что Фома-де вдруг заделался лишенным собственной земли и загнанным в резервацию аборигеном. Сам Фома не трудился, не умствовал над определением своего положения. Время от времени он делал надрез на довольно твердой поверхности корня, отпивал, сколько ему хотелось, и залечивал рану растения прижиганием. И хотя при этом следовало бояться дозора, который, застукав нарушителя бауло-поковых законов, влек его в кутузку, где ему прописывался огромный штраф, а то и предусмотренное никем не виданным уголовно-процессуальным кодексом содержание под стражей, Фома не находил в своем воровстве никакой прелести и не переживал благодаря ему ни малейшего наслаждения. Идея воровства жила и горячила умы где-то вдали от его сознания, и если он воровал, то как бы мимоходом, безыдейно и безрадостно. Другое дело внедрившаяся в него идея убийства. Тут Фома, будь он более развитой, утонченной личностью, предвкушал бы море удовольствия. Но и без того его жизнь наполнилась неким подобием света.
   Речь шла о пробе сил, поэтому Фома, в душе немного смущенный необычайностью стоящей перед ним задачи, постарался выбрать жертвой человека, от которого менее всего можно было ожидать отпора. Впрочем, он сделал это не сознательно, а с помощью чисто инстинктивного движения сердца, - в данном случае именно сердце, а не разум, стояло на страже его интересов, выверяя и отмеривая, своей сердечной зоркостью высматривая и старательно устраняя все, что могло порушить его личную безопасность. Сердце стало тем портным, который сшил для Фомы костюм убийцы, причем оно не только кроило замысел, некий проект, но и уже в тот момент, когда Фома еще лишь сладко потягивался, воображая блеск своего грядущего, тайно работало с материалом, вонзая в него иглу, и эта работа, если по-достоинству оценить ее жар и размах, несомненно обеспечивала будущему изделию добротность и долговечность. Именно сердце, заботясь о том, чтобы Фома чувствовал себя вполне комфортно и не перетруждался даже и в самые критические, кульминационно-рискованные мгновения надвигающейся эпопеи, настояло на кандидатуре старушки, с препровождением которой в мир теней не могло возникнуть ровным счетом никаких проблем. Фома вынужден был признать целесообразность такого выбора, и, как и подобало эгоисту, не слишком затруднившись прояснением, кто облагодетельствовал его на сей раз, лишь удовлетворенно почмокал губами.
   Старушка была обречена. Чуя это, Фома зловеще усмехался и точил нож. Заглядывая в будущее, как бы перепрыгивая через голову пока еще живой старушки и головы тех, кого он убьет после нее, Фома снова и снова бросал пристрастные взгляды на Масягина. Иными словами, он примерялся к этому солидному господину уже с весьма близкого расстояния, близкого и мысленно, и душевно, и сердечно. Во всем мире не было теперь у Фомы никого ближе Масягина. Он больше не чувствовал себя одиноким и никому не нужным.
   ВНУШИТЕЛЬНЫХ РАЗМЕРОВ ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ, ЯВЛЯЮЩАЯСЯ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРЯМЫМ ПРОДОЛЖЕНИЕМ ВТОРОЙ...
   1. ЗА СТЕНОЙ ЛЕСА - ЛЕС, ЗА ГРЯДОЙ - ГРЯДА
   Лицо налилось свинцовой тяжестью, и, медленно поднимая веки, я опасался увидеть некое нестроение, столкнуться с каким-то неожиданным и скорее всего ужасным переустройством в себе, во всем моем существе. Я боялся, что не обнаружу ни носа, ни рта, ни ресниц, что оно стало плоским, это мое некстати отяжелевшее лицо, серым и бесконечным, каким бывает море в сумерках, и, открыв то, что мне лишь по ограниченности словарного запаса приходится называть глазами, я устремлю взгляд исключительно вверх, но никак ни в сторону, ни параллельно земле, ни тем более внутрь. Вверх, но в небо ли? Я никоим образом не чаял увидеть небо. Голова гудела, и душа замирала от страха, а все естество словно прекратило существование. Ничего не видя, ничего не чувствуя под собой и вокруг себя, я предполагал следующее: я лежу, по крайней мере пребываю в неком положении, более или менее похожем на лежачее, сравнимом с ним, а когда открою глаза (если они у меня еще в наличии), мой взгляд действительно устремится строго вверх и наверняка в никуда, т. е. в бескрайность, может быть, в мрак, но так или иначе в пустоту, в ничто.
   Зная теперь, что я ошибся тогда в своих предчувствиях, я еще меньше, чем при тех суетных переживаниях и страхах, понимаю, как мне пришлось бы называть достигнутое поднятием век существование, исполнись мои скверные ожидания, случись со мной самое худшее, что только может случиться с человеком. Но не случилось. Я открыл глаза и увидел над собой ясное голобое небо с мирно зависающими на нижнем ярусе, почти над моей головой, ветвями сосны. Я сел и огляделся. Я находился на склоне холма, внизу блестело лесное озеро, а рядом со мной стояла девушка. Она внимательно и с некоторым испугом, во всяком случае настороженно смотрела на меня.
   Теперь опишу все по порядку, не столь сумбурно. Лес, где я пришел в себя, не был мне известен, и хотя не надо быть до крайности наблюдательным человеком, чтобы подмечать его различия в разных местах, все же он, можно сказать, везде лес, разве что в иных местах хилый и невзрачный, а в других что называется настоящий, дремучий. Уголок природы, где я получил возможность полюбоваться своей никуда не пропавшей человечностью и пусть медленно, но верно освободиться от дурных предчувствий и дурацких предположений, с первого же взгляда производил настолько мощное впечатление, что я без обиняков определил его как сердцевину русского мира, русского космоса. Может быть, это нелепое, жалкое и даже безграмотное определение, но оно верно отражает мое подавленное состояние, из которого и вырастал восторг перед чудом пейзажа. Да, но рос он беспризорным. Этот сиротливый восторг ехидно посмеивался над скудостью моих уподоблений, эпитетов и метафор, ибо тут предо мной раскрывался отнюдь не пейзаж, а нечто большее. Под его, восторга, воздействием я чуть было не вскочил на ноги и не закричал в зеленую бездну, но присутствие милой девушки пресекло во мне это могучее движение от цивилизованности (а цивилизованностью меня оснащал сам факт верховской прописки), к пещере, к первобытности, к охоте на диких зверей и ношению шкур и амулетов, к искусству наскальной живописи. Девушка могла истолковать мое воодушевление как порыв к необузданному даже по пещерным меркам обладанию ею, мне же не хотелось ее пугать.
   Но расскажу сначала об озере, а потом о девушке. Видимо, все понятно с сосной, ветви которой склонялись ко мне, лежащему. Какой русский человек не знает этих сосен в дремучем лесу? Они не менее восхитительны, чем на проникнутых лирикой картинах пейзажистов, и вместе с тем их так много, что и не замечаешь, как лирика сменяется необходимостью чуточку надрывного и диковатого приобщения к природе, а поэтическая ясность и целесообразность всего изображенного на музейных полотнах - нерасчленяющим взглядом в самое сердце дремучести как в нечто непостижимое. Предпочтительнее и впрямь называть это сердцем, а не бездной, потому что из бездны нет выхода, а в сердце можно найти любовь. И в поисках этой любви, а не от страха и ужаса, дикий человек, каким каждый из нас становится в глухой чащобе, наделяет душой все, что видят его глаза, - и деревья, и камни, и плывущие по небу облака. Но деревьев было вокруг меня много до избыточности, облаков на небе не было вовсе, а озеро было одно, единственное и неповторимое, и я в своем экстазе не то возрождения, не то преображения, не то просто возвращения из почти настигшей меня гибели к жизни тотчас же повел именно от него происхождение своей души и, размышляя, как бы точнее и не слишком уж примитивно ему поклоняться, смотрел на него в глубочайшей задумчивости. Это не мешало моему взору обегать его границы, его прекрасные очертания, а оно своими размерами отнюдь не превосходило воображение, и я видел все его берега, рисовавшие плавную, изящную линию. Подковой лежало оно в глубине леса, и так же, подковой, маячил я перед незнакомкой, в которой помимо настороженности, естественной для цивилизованного человека, встретившего в лесу дикаря, предполагал, а может быть, и подмечал суеверное желание зафиксировать меня в качестве счастливой и едва ли одушевленной находки. Девушка не изменила цивилизованности, не предала ее, как предал я, не ведающий, как и почему здесь очутился и просто радующийся, что жив и по-прежнему полон сил. Уж она-то не закричит, потрясая каменным топором. Или уже накричалась? Как она попала в лес? И что здесь делает? О неколебимости и неизменности свидетельствовал ее наряд - ее словно дожидался за ближайшим деревом мотоцикл, с которого она и сошла на минутку, лишь для того, чтобы взглянуть на меня, экзотического дикого человека. На ней блестели кожаные штаны и курточка, и я удивленно усмехался: вот уж никогда не подумал бы прежде, что такого рода молодежная маскарадность способна утверждать незыблемость основ цивилизации! Не опасаясь вспугнуть ее, я любовался милыми и довольно тонкими чертами ее лица, и она, видимо прочитав на моей простодушной физиономии готовящийся вопрос, опередила меня, переадресовав мне то, с чем я намеревался обратиться к ней.
   - Кто вы такой? - спросила она, тряхнув прелестной головкой, обрамленной длинными светлыми волосами. Девушка с цветной картинки, вынашивающая нехитрый замысел прославиться с помощью иллюстрированного журнала.
   Вопрос заставил меня задуматься. Наверное, если бы я не замешкался и первый спросил незнакомку, она дала бы исчерпывающий ответ и это подбодрило бы меня, подстегнуло бы выложить если не правду, полноты которой я все равно не знал, то уж во всяком случае убедительную и подходящую к моменту легенду.
   - Как вам сказать. - Я пожал плечами. - Есть основания считать меня состоятельным, богатым человеком, толстосум. Дядя отписал мне значительное, если верить заверениям моих доброжелателей, наследство, правда, не могу судить о его истинных размерах, как и о том, когда вступлю в права наследования, а если начистоту... еще вопрос, вступлю ли вообще. Пока это лишь предпосылки. Я на перепутье, где камни с надписями рассказывают, чего ждать на разбегающихся в разные стороны путях. Но я еще не протер глаза, чтобы прочитать их. Вообще-то я ищу свою жену. Она пропала. Ее увели из-под моего носа, но я подозреваю, что тут не обошлось без черной магии или чего-то ей подобного. Кстати... в развитие темы... под большим вопросом и сомнением необходимость этих поисков, ведь если я найду жену и вернусь с ней под сень супружеской жизни, я автоматически лишусь наследства. По условиям завещания я должен быть холост.
   - И все же вы ищите ее, свою жену? - улыбнулась девушка. - Для чего? Объявить ей о разводе?
   - Милая моя, - возразил я, - что у меня есть, кроме жены? Все не так просто. Я не беру сейчас творческую сторону моей действительности, беру только мирскую, обыденную. Мои будни беспросветны, согласен, и тьма моей мирской жизни вся от жены, от ее чрезмерных претензий и вечно жаждущих утоления нужд. А вместе с тем когда представишь себе, как пошевеливаются в этой тьме ее теплые члены, - куда денешься от понимания, что привязан и даже связан по рукам и ногам? Вы по молодости лет, может быть, еще не понимаете этого. Вы видите человека только отрытым, масштабным, одетым и отстраненным, стоящим в стороне. Изучаете его, прикидываете... А я не изучаю, я уже знаю. И вижу так близко, что и не разглядеть толком. Есть только тепло. И когда тебя хотят лишить этого тепла, а взамен дать злато, власть и искусство глуповатой жизни преуспевшего господина, еще нужно подумать, стоит ли соглашаться. Как вас зовут, чудесная незнакомка?
   Ее звали Дарьей. Очень хорошо, всегда мечтал об обществе девушки с таким именем. Положив в быстро проворачивающем идеи уме никогда не изменять его полной форме и торжественной музыкальности, я повернулся к моей новой знакомой для усугубления растущей близости, но прелестное и трогательное существо, разгадав мои намерения, уползало - бочком, бочком, и кидая окрест себя исполненные тревоги взгляды, - за край видимости.
   - Дарья! - выкрикнул я, поспешая за ней. - Вам нечего бояться. Я понимаю, при виде моих седин у вас возникает впечатление чего-то ненужного, кое-как доживающего век... А тут, поди ж ты, выполз искать свою крабиху! Но насчет седин следует рассудить по-справедливости: они ведь преждевременны! Я еще поживу, и, поверьте, у меня на уме нет ничего нечистого... я вовсе не настроен обременять чем-либо свою совесть. Обещаю вам, вопросы, которые последуют у меня один за другим, никоим образом не затронут чувствительные струны вашей души. Другое дело ваши маленькие тайны, все эти потрясающие причины вашего пребывания в лесу... Боюсь, вы поддались не только соблазну, но и обману. Я о многом догадываюсь! Мне ли не знать, что делается здесь! Но если вас завлекли сюда обещаниями грандиозных тайн и к тому же потребовали происходящее хранить в строжайшей тайне, то знаете... поверьте, все эти обещания и тайны все-таки надо делить пополам. Я не скажу, будто вас обманули так, что это уже следует признать за надувательство, о нет, тем более что и я в этом до некоторой степени участвую. Но чуточку все же обманули, то есть пустили пыль в глаза.
   Она остановилась, слушала меня, а затем, потупившись, спросила:
   - Почему вы так думаете?
   - Да потому что я знаю предысторию, историю и в некоторой мере даже то, чем она закончится.
   - А зачем вы все это мне рассказываете? - сменила вдруг Дарья тон на равнодушный и даже передернула хрупкими плечиками, показывая намерение презрением сразить и поумерить мою говорливую любознательность.
   Ее вопрос перевернул мои представления о ней и о причинах, по которым она находилась в лесу. Я почесал затылок.
   - Ну хорошо, - сказал я, - чтобы вы убедились, что у меня нет от вас секретов, расскажу, что произошло со мной. Вы же нашли меня там, на холме, в довольно странном состоянии, так ведь? И невольно задумались о причинах...
   - Ну, задумалась... действительно, - слегка уступила она.
   Мы спустились к озеру и неторопливо пошли берегом. Там никто не протоптал никаких тропинок, и почва не везде была основательной и прочной. Заботясь о спутнице, я выбирал самые безопасные пути.
   - Я жил себе спокойно у человека, имя которого вам вряд ли что-нибудь скажет, - говорил я, - но, пожалуйста, у Авенира Ивановича, моего дальнего родича. Жил в его деревеньке, когда поступило распоряжение о моем переселении. Вы уже, естественно, догадались, что я тоже участвую в игре... Игра - да, называю так. Пока, временно... Пока ситуация не прояснилась. Но не считайте меня легкомысленным человеком, я вполне серьезно воспринимаю... впрочем, об этом после. Итак, мне велено переселиться. Приближение к центру, понимаю; и приветствую этот акт, считаю его почетным для себя. Но каким образом пришел приказ? Записка с указанием нового местожительства, вдруг появившася на обеденном столе... Как? почему? где же работа курьера? Я не хочу сказать, что записка возникла как бы из воздуха, из ничего, хотя ни за что не ручаюсь... Я только о том, что хотел бы видеть лицо доставившего мне послание человека и, может быть, даже выслушать историю его жизни. Вот как и вашу... Ибо... Для чего я, плодовитый литератор, встречаюсь с людьми? Я встречаюсь с ними исключительно для познания их существа во всем его объеме и ни в коей мере не для выпячивания собственного. Моего существа нет в свете историй, которые рассказывают мне люди. В этом смысле я, как никто другой, далек от поисков истинного отечества, высшего Я, от всей этой эзотерической и несколько утомительной круговерти... И вдруг какая-то записка, которую не расспросишь, - я мгновенно ощутил ее сходство, ее замысловатое и неразборчивое родство с неисповедимым и ждущим разгадки исчезновением моей жены. Моя душевная рана была растревожена, неведомый писец окунул в нее перо и с улыбкой пошевелил им в ней, вообще в моем болезненном отношении к некоторым вопросам. Не я ли всю жизнь стремился к капитальности? Садясь за очередной роман, я всегда предполагаю и очень надеюсь, что уж он-то, не в пример предыдущим, будет твердым, как сталь, как дамасская сталь, как романы многих и многих моих собратьев по перу.
   А о какой капитальности можно говорить, когда моя жизнь внезапно погрузилась в туман, и все в ней зашаталось, и жена пропала, и златом искушают мой бедный мозг, и небрежно нацарапанной запиской перемещают меня с места на место, как старый шкаф. Встревоженный и в глубине души протестующий, я направился в деревню, в домишко, куда мне надлежало переселиться в ожидании дальнейших указаний. Деревня та была вообще глухая, достаточно сказать, что я оказался в ней единственным обитателем; но домик неплохо сохранился. Я надеялся если не застать в нем убывающего постояльца, то по крайней мере обнаружить весточку от него, которая мне многое объяснит. На столе, грубо занимавшем добрую половину избы, был приготовлен для меня крестьянский ужин, еще теплая пища. Не притронувшись к ней, я угрюмо и зло лег на аккуратно застеленную постель и уставился в потолок с остатками давней побелки. Хотя уже ясно было, что от моего предшественника здесь не осталось ни весточки, ни что-либо говорящих моему пытливому уму следов, воля к ожиданию разъяснительного разговора не покинула меня. Вполне возможно, что я знаю того, кто предшествовал мне в домике, потому как знаю почти всех их, перемещающихся здесь, но напрасно я искал признаки, по которым мог бы догадаться, установить, - предшественник или тот, кто побывал здесь после него, тщательно стер все следы.
   Итак, я ждал, погружась в ни во что и с отчаянием обреченного сражась с этим отвратительным наступлением пустоты. Что угодно, только не она! Даже смерть... Мне казалось, что смерть полнее и значительнее того неведения, в которое я проваливался со своими потугами на определенность и капитальность.
   Дарья! Давайте разберемся. Мне ничто не угрожало, обо мне помнили и заботились, меня опекали, пролагая мне пути записками, здоровой пищей и приготовленной постелью. Почему же я впал в отчаяние? Потому что в моей душе не было покоя? А почему его не было? Потому что исчезла моя жена? Разобраться невозможно. Поставьте себя на мое место. Есть все основания предполагать, что моя сбежавшая жена находится где-то здесь, в лесу, в очерченном волей учителя пространстве, очень похожем на круг, и, по велениям той же воли перемещаясь из домика в домик, я неуклонно приближаюсь к благополучной развязке, в которой смогу заключить найденную и кстати смахнувшую с себя чары жену в объятия. Так что же меня тревожит и бесит? Собственная неспособность вполне довериться чужой воле? Или страх, что в системе, созданной этой волей, не все настолько учтено, предусмотрено и взаимосвязано, чтобы можно было полностью исключить возможность неувязки, катастрофы и противоположного благодушным чаяниям, совсем не благополучного конца?
   Не описать, как я томился на той деревенской металлической кровати, как мучился, пока не был вознагражден за верность ожиданиям появлением на потолке тускловатых и как бы отчасти мерцающих слов, гласивших: "Я здесь страдал и ухожу, ожидая еще худшего". Вот, я читал послание моего предшественника, ту весточку, которой и ждал от него, и содержание ее было не таково, чтобы вселить в мое сердце большую радость. Значит, он страдал, и это было в недавнем прошлом, а сейчас страдаю я, и это настоящее. И не то чтобы времена путались в моей голове, а просто вдруг устроилась полная ясность понимания, что мои страдания едва ли не совершенно схожи со страданиями этого неизвестного, а в каком-то смысле и известного мне человека. Даже если его вовсе не мучило такое досадное явление, как бегство жены. Но при том, что я внезапно столько узнал о моем предшественнике и даже обнаружил наше с ним тайное сродство, я не был уверен, что действительно видел надпись, поскольку она тут же исчезла с потолка. А знаете, что происходит со словами, которые исчезают столь же неожиданно, как появились? Как опытный литератор, смею вас уверить, что в какой-то момент невольно перестаешь полагаться на них, начинаешь сомневаться, видел ли ты их вообще. Такой момент для меня наступпил. От слов осталось только впечатление чего-то смутного, легко ускользающего... Я решил проверить это впечатление, с новой силой вгляделся в надпись, и вот тут-то я увидел то, что прошло мимо моего внимания при первом чтении. Понимаете, там после глагола, подразумевающего действие мужского организма, в скобках значилась буква "а", т. е. в недавнем прошлом страдание здесь коснулось, может быть, мужчины, но, может быть, и женщины. Если я верно понял, мне предлагалась возможность выбора в этом вопросе. А если принять во внимание, как я страдал в настоящем, для меня уже не могло быть секретом, что мучения неизвестного, или неизвестной, чью горестную историю мне поведал потолок, продолжаются. И кто же это был? Я перестал бы быть самим собой, когда б постарался затереть и задвинуть в дальний угол сознания догадку, мысль, ощущение, что это была моя жена. Тут я встал, подошел к окну, с треском распахнул его и заревел, как зверь. Наконец-то я мог позволить себе это! Вся моя прошлая жизнь ничего не стоила перед этим мгновением.
   Мне ответил из близкого леса тоненький, нежный голосок, только я сразу сообразил, что это маленький хитрец аука, раскусил я его замысел, вздумал он, брюхатая нежить, меня поморочить, умаять и убаюкать, но мне ли, горюющему, мне ли, с моей опаленной душой, принимать от него сон и всякие сомнительные блаженства? Я со злостью плюнул наружу, захлопнул окно и хотел было снова улечься на кровать, но когда повернулся лицом к комнате, ну, внутрь избы, то оказалось, что никакой избы, никакой комнаты нет. Прямо как в сказке! Удивительное дело. В общем, исчезло жилище и напирала отовсюду лишь тьма, а в ней как будто удлинялся Бог весть куда проход. Но проход не был, а только чувствовался, и все же он чувствовался достаточно сильно, чтобы я поверил в его существование. Он не звал и не завлекал, просто я знал, что если сдвинусь с места, приближусь к тому, что недавно считалось моим жилищем, хотя бы и временным, то этот проход там окажется и я смогу уйти по нему, естественно, без понимания, куда направляюсь. Это и могло быть тем самым лабиринтом, о котором с мрачной задушевностью повествовал Мартин Крюков. Но мне представилось, что лабиринт в его изображении явно посягал на некую научность, тогда как аука, все еще потихоньку голосивший где-то поодаль, и пропавшая изба, которая перед тем, может быть, миг-другой даже стояла на курьих ножках, все это вряд ли имело касательство к науке, и потому ситуация не вдохновляла на выступление в поход. Да и куда идти? С другой стороны, нехорошо и досадно было то, что я не мог повернуться опять к окну, которое оставалось, не рассеялось в обуявшей меня ночи, судя по тому, что оставался аука, по-прежнему ищущий со мной общения. Я был повернут в темноту и вынужден был стоять перед ней с застопорившейся, окаменевшей на шее головой.
   И весь я окостенел, превратился в столб. Так крутила мной, угнетала меня бесперспективность.. как вдруг в темноте, которая была не совсем темнотой, а словно бы сновидением как таковым, т. е. явлением, в котором всегда можно разглядеть больше, чем там есть в действительности, - вдруг в этом провале перед моими глазами, как бы с некоторой бредовостью испещренном не то трещинками, не то морщинками на чем-то живом, возникло и закружилось нечто светлое, переменчивое, как облачко дыма. Сыграв на месте небольшой танец, нечто изящной переливчатостью, внутренним опережающим перепрыгиванием разных частей друг через дружку легко и неспешно устремилось в то, что уже без сомнения принималось мной за лабиринт. Какое-то время я терпеливо шел за мягким пятном впереди, не чувствуя знака и приказа, но в глубине души сознавая, что лучше идти и не задаваться лишними вопросами. Продолжалось мое шествие вообще-то долго, и если я действительно попал в лабиринт, он очень скоро потерял в моих глазах то значение, которое ему придавал и мог бы придать и в моем случае Мартин Крюков или какой-нибудь другой ученый человек. Для меня провозглашенная верховскими эзотериками инициация обернулась всего лишь ровным и беспрепятственным прохождением сквозь темноту, а вовсе не запутанным блужданием и встречами с удивительным, что нуждалось бы в гипотезах и объяснениях. Было ли это действо снабжено строгой законспирированностью высшего смысла или не выходило за пределы грубой шутки, оно, уже по одной своей затянутости, отбивающей охоту к размышлениям и хотя бы домыслам, могло кончиться лишь ничем.