В поселке Уитсильвания, в Северной Дакоте, молодой врач с возмущением изливался перед женой:
   — Чтобы он… именно он… Никогда бы я не поверил! Макс Готлиб изменил и пошел к этим мошенникам!
   — Ну и что же! — сказала его жена. — Если он связался с деловым миром, значит имел на то причины. Я тебе уже сказала раз: для него я ушла бы от…
   — Что ж! — вздохнул муж. — Не будем осуждать. Я очень многому научился у Готлиба, и я ему благодарен… Ах, Леора, так ужасно, что именно он оступился!
   А Макс Готлиб с тремя своими детьми и бледной, еле двигающейся женой прибыл на станцию Питтсбург, волоча обшарпанную корзину, эмигрантский тюк и купленный на Бонд-стрит[39] чемодан. Из поезда он глядел на горделивые утесы, на дымный блеск реки, и сердце его молодело. Вот где пламенная предприимчивость — не плоская земля и плоские умы Уиннемака. У входа на вокзал каждое замызганное такси как будто сияло ему навстречу, и он пошел вперед победителем.
 
 
   В большом доме, принадлежавшем Досон Ханзикеру и Кo, Готлиб нашел такие лаборатории, о каких он и не мечтал, помогали ему не студенты, а специалист, сам преподававший бактериологию, и три проворных лаборанта, один из которых прошел немецкую школу. Готлиба с шумными приветствиями приняли в личном кабинете Ханзикера, удивительно похожем на кафедральный собор в миниатюре. Лысый череп Ханзикера принадлежал дельцу, глаза же, защищенные черепаховыми очками, были полны чувства. Он встал из-за письменного стола a-la XVII век, предложил Готлибу гаванскую сигару и сказал, что ждал его с трепетным нетерпением.
   В огромной столовой для персонала Готлибу представили чуть не сотню дельных молодых химиков и биологов, которые встретили его почтительно. Они ему понравились. Пусть они говорили слишком много о деньгах — почем должна продаваться новая хинная настойка и скоро ли им повысят жалованье, — зато они были свободны от напускной важности университетских преподавателей. В свои студенческие годы юный Макс умел весело смеяться, и теперь в бурных спорах к нему возвратился смех.
   Жена его как будто поправлялась; дочь Мириам нашла превосходного учителя музыки; сын Роберт поступил с осени в колледж; жили они в просторном, хоть и ветхом доме; отрадно было освободиться от нудной, из году в год повторяемой неизбежной рутины преподавания; никогда в жизни Готлибу так хорошо не работалось. Он не ведал ни о чем, что творилось за стенами его лаборатории, только изредка ходил в театр или на концерт.
   Прошло шесть месяцев, пока он осознал, что его молодых помощников задевает то, что сам он считал шутливыми выпадами против их меркантилизма. Им надоело его вечное рвение к математической стройности, и многие из них видели в нем скучного педанта и звали его между собой старым евреем. Его это огорчало, потому что он любил пошутить со своими сотрудниками. Он начал задавать вопросы и обследовать ханзикеровское здание. До сих пор он, кроме своей лаборатории, видел только столовую, два-три коридора да кабинет Досона Ханзикера.
   При всей его рассеянности и непрактичности из Готлиба мог бы выйти отличный Шерлок Холмс, — когда бы хоть один человек, годный в Шерлок Холмсы, согласился стать сыщиком. Его мысль огнем прожигала путь от видимого к действительному. Он теперь обнаружил, что «Досон Ханзикер и Кo» — то самое, чем он их считал в прежние дни. Они действительно давали великолепные антитоксины и вполне доброкачественные препараты, но производили также и новое «средство от рака», изготовленное из орхидеи, рекомендованное всякими высокими лицами и обладающее такой же целебной силой, что тина или мусор. Всевозможным широко рекламируемым «кабинетам красоты» они продавали миллионы флаконов крема для лица, который с полной гарантией превращает любого канадского проводника-индейца в лилейно-нежного ангела. Флакон этого сокровища обходился фирме в шесть центов, а покупателю в доллар, и с ним никогда не связывалось имя Досона Ханзикера.
   К этому времени Готлиб, после двадцатилетних исканий, достиг успеха в своей основной работе. Он получил антитоксин в пробирке, открывая этим возможность иммунизировать человека против ряда болезней без скучного добывания сыворотки путем иммунизации животных. Это означало революцию, революцию в иммунологии… если он не ошибся.
   Он выдал свою тайну за обедом, на который Ханзикер залучил одного генерала, ректора одного колледжа и одного пионера-авиатора. Обед был дорогой, с превосходным рейнвейном — впервые за долгие годы Готлиб отведал приличного немецкого вина. С нежностью поворачивал он стройный зеленый бокал; он очнулся от своего полусна и стал возбужденным, веселым, требовательным. Его слушали с восторгом, и в течение часа он был Великим Ученым. Щедрее всех на хвалу был Ханзикер. Готлиб дивился, как втянули этого доброго лысого человека в аферу с чудотворными кремами.
   На следующий день Ханзикер вызвал его к себе в кабинет. Вызов в кабинет Ханзикер обставлял очень лестно (если только вызывалась не просто какая-нибудь стенографистка). Он посылал вылощенного секретаря в визитке, который передавал привет от мистера Ханзикера гораздо менее вылощенному доктору Готлибу и с деликатностью едва распустившейся фиалки давал понять, что, если это удобно, если это нисколько не помешает опытам доктора Готлиба, мистер Ханзикер почтет за честь видеть его у себя в кабинете в четверть четвертого.
   Когда Готлиб вошел не спеша, Ханзикер дал знак секретарю исчезнуть и пододвинул к столу высокое испанское кресло.
   — Я полночи не мог уснуть, думая о вашем открытии, доктор Готлиб. Я переговорил с техническим директором и с заведующим торговым сектором, и мы решили, что надо ковать, пока горячо. Мы выберем патент на ваш метод синтезирования антител и немедленно выпустим их на рынок в большом количестве, с широким, понимаете, оповещением — не для рекламы, конечно, нет — строгого тона оповещение этического характера. Начнем с антидифтерийной сыворотки. Кстати, когда вы получите ваш очередной чек, вы увидите, что мы повысили вам оклад до семи тысяч в год, — Ханзикер сидел теперь большим мурлыкающим котом, а Готлиб был мертвенно-тих. — Нужно ли говорить, дорогой мой друг, что, если спрос оправдает наши ожидания, вы получите весьма солидный доход на процентных отчислениях!
   Ханзикер откинулся на спинку кресла, точно говоря: «Такого великолепия вы и не ждали, голубчик?»
   Готлиб нервно заговорил:
   — Я не могу одобрить патентование серологических процессов. Они должны быть открыты всем лабораториям. И я решительный враг преждевременного пуска в производство или хотя бы оглашения. Я думаю, что не ошибся, но я должен проверить себя в смысле техники — может быть, внести поправки, прийти к уверенности. Тогда, я полагаю, не будет никаких препятствий к рыночному производству, но в оч-чень малых количествах и в честной конкуренции с другими, без патента — это ведь не торговля елочными украшениями!
   — Дорогой мой друг, я вам вполне сочувствую. Лично я ничего бы так не желал, как отдать всю свою жизнь на осуществление одного бесценного научного открытия, не рассчитывая ни на какой барыш. Но мы взяли на себя обязательство перед пайщиками акционерного общества Досон Ханзикер и Кo зарабатывать для них деньги. Вы понимаете, наши пайщики — а сколько среди них бедных вдов и сирот! — вложили в наше дело все свое скромное достояние, и мы должны оправдать их доверие. У меня нет никакой власти. Я только их Смиренный Слуга. А с другой стороны, мне кажется, мы хорошо обошлись с вами, доктор Готлиб, предоставили вам полную свободу. Мы и впредь будем стараться, чтобы вам было у нас хорошо! Да что там, друг мой, вы будете богаты; вы станете одним из нас! Я не хочу предъявлять требований, но долг велит мне настаивать на этом пункте, и я жду, что вы возможно скорее приступите к изготовлению…
   Готлибу было шестьдесят два года. Уиннемакское поражение подточило его мужество… И у него не было с Ханзикером контракта.
   Он неуверенно возражал, но когда приполз назад в свою лабораторию, ему показалось невозможным оставить это святилище и выйти навстречу беспощадному крикливому миру, и столь же невозможным казалось мириться с опошленным и недейственным суррогатом своего антитоксина. С этого часа он повел тактику, которую в своей былой гордости сам назвал бы непостижимой: принялся хитрить, оттягивать рекламу и фабрикацию своего антитоксина до «выяснения некоторых пунктов», между тем как с недели на неделю Ханзикер наседал все грознее. Готлиб тем временем готовился к катастрофе. Он перевел семью в квартиру поменьше и отказался от всякой роскоши, даже бросил курить.
   Наводя экономию, он сократил выдачи сыну.
   Роберт был коренастый, смуглый, буйного нрава мальчик, дерзкий там, где, казалось бы, не было основания к дерзости. По нем вздыхали малокровные, молочно-белые девицы, он же смотрел на них с высокомерием. В то время как его отец то с гордостью, то с мягкой иронией говорил о своей еврейской крови, мальчик уверял товарищей по колледжу в своем чисто германском и будто бы даже аристократическом происхождении. Его благосклонно — или почти что благосклонно — приняли в компанию молодежи, разъезжавшей на автомобилях, игравшей в покер, устраивавшей пикники, и ему не хватало карманных денег. У Готлиба пропало со стола двадцать долларов. Высмеивая условные понятия о чести, Макс Готлиб обладал честью и гордостью нелюдимого старого дворянина-помещика. К постоянному унижению от необходимости обманывать Ханзикера прибавилось новое горе. Он спросил в упор:
   — Роберт, ты взял деньги у меня со стола?
   Не каждый юноша мог бы глядеть прямо в это орлиное горбоносое лицо, в гневные, налитые кровью запавшие глаза. Роберт забормотал что-то невнятное, потом прокричал:
   — Да, взял! И мне понадобится еще! Мне нужны костюмы и разные мелочи. Вы сами виноваты. Вы меня отдали в школу, где у всех учеников денег столько, что девать некуда, и хотите, чтоб я одевался, как нищий.
   — Воровать…
   — Вздор! Подумаешь — воровать! Ты всегда смеялся над проповедниками, которые кричат о грехе, о правде и о честности и до того истрепали эти слова, что они утратили всякий смысл и… Плевать мне на них! Дос Ханзикер, сын старика Ханзикера, говорил мне со слов отца, что ты мог бы стать миллионером, а ты держишь нас в таких тисках, да еще когда мама больна… Позволь мне тебе сказать, что в Могалисе мама чуть не каждую неделю давала мне потихоньку два-три доллара, и… Мне это осточертело! Если ты намерен рядить меня в отрепья, я брошу колледж!
   Готлиб бесновался, но в его ярости не было силы. Добрых две недели он не знал, как поступит его сын, как поступит он сам.
   Потом так тихо, что, только вернувшись с кладбища, они осознали ее смерть, скончалась его жена, а еще через неделю старшая дочь его сбежала с повесой, который жил картежной игрой.
   Готлиб сидел в одиночестве. Снова и снова перечитывал он Книгу Иова.
   — Воистину господь поразил меня и дом мой, — шептал он.
   Когда Роберт вошел, бормоча, что исправится, старик, не слыша, поднял на него незрячие глаза. Однако, когда повторял он притчи своих отцов, ему не приходило в голову уверовать в них или склониться в страхе перед их Богом Гнева — или обрести покой, отдав свое открытие на поругание Ханзикеру.
   Немного погодя он встал и молча пошел в свою лабораторию. Его опыты производились так же тщательно, как и всегда, и его помощники не видели никакой перемены — только он больше не завтракал в ханзикеровском буфете. Он ходил за несколько кварталов в плохонький ресторан, чтобы сберечь тридцать центов в день.
 
 
   Из мрака, в котором тонули окружавшие его люди, выступила Мириам.
   Ей исполнилось восемнадцать. Младшая из его детей, приземистая, нисколько не красивая; хорош был в ней только нежный рот. Она всегда гордилась отцом, понимая таинственную, взыскующую власть его науки, но до сих пор смотрела на него с трепетом, когда он тяжело шагал по комнате и почти все время молчал. Она отказалась от уроков музыки, рассчитала служанку, достала поваренную книгу и стала сама готовить отцу жирные, пряные блюда, какие он любил. Она горько сожалела, что в свое время не выучилась по-немецки, потому что он теперь все чаще переходил на язык своего детства.
   Он глядел на нее долгим взглядом и сказал, наконец:
   — So! Одна осталась со мною. Сможешь ли ты сносить бедность, если я уеду… учить детей химии в средней школе?
   — Да, конечно. Я, пожалуй, могла бы играть на рояле в кино.
   Если б не преданность дочери, вряд ли он на это решился бы, но когда Досон Ханзикер снова торжественно вошел в его лабораторию и объявил: «Ну, вот что! Довольно тянуть канитель. Мы решили выпустить ваше средство на рынок», — Готлиб ответил: «Нет. Если вы согласны ждать, когда я сделаю все, что нужно — может быть год, а возможно и три, — тогда вы его получите. Не раньше, чем я буду вполне уверен. Нет».
   Ханзикер ушел обиженный, и Готлиб стал ждать приговора.
   И тут ему принесли карточку доктора А.де-Уитт Табза, директора Мак-Герковского биологического института в Нью-Йорке.
   Готлиб слыхал о Табзе. Он никогда не бывал в институте Мак-Герка, но считал его, после институтов Рокфеллера и Мак-Кормика, самым здоровым и свободным в Америке учреждением для чисто научной исследовательской работы; и захоти он представить себе райскую лабораторию, где ученый-праведник может провести вечность в блаженных и совершенно непрактических исследованиях, он бы создал ее в своем воображении по подобию мак-герковских лабораторий. Его порадовало, что директор института пришел его навестить.
   Доктор А.де-Уитт Табз был отчаянно кудлат — все, что открыто взору, у него заросло, кроме носа, висков да ладоней, — он был короток и буйно кудлат, как скотч-терьер. Но эта кудлатость не была комична; нет, она свидетельствовала о достоинстве; и глаза его глядели важно, шаг был степенно-семенящий, голос — торжественная флейта.
   — Доктор Готлиб, очень рад, очень рад! Я слышал ваши доклады в Академии Наук, но, к большому для меня ущербу, мне до сих пор не удавалось познакомиться с вами лично.
   Готлиб старался не выдать своего смущенья.
   Табз поглядел на лаборантов, как заговорщик в исторической пьесе, и намекнул:
   — Нельзя ли нам поговорить…
   Готлиб повел его в свой кабинет, откуда открывался широкий вид на сутолоку запасных путей, стрелок, коричневых товарных вагонов, и Табз заговорил:
   — До нас дошло, по любопытной случайности, что вы стоите на пороге вашего самого значительного открытия. Когда вы оставили педагогическую работу, мы были все удивлены вашим решением вступить на коммерческое поприще. Мы сожалели, что вы не предпочли пойти к нам.
   — Вы бы меня приняли? Я мог бы вовсе не идти сюда?
   — Разумеется! Вы, как нам передавали, не придаете значения коммерческой стороне вещей, и это натолкнуло нас на мысль: нельзя ли вас убедить перейти к Мак-Герку? И вот я сел в первый же поезд и приехал сюда. Вы бы нас чрезвычайно обрадовали, если бы перешли в наш институт и взяли на себя руководство Отделом Бактериологии и Иммунологии. Мистер Мак-Герк и я, мы стремимся лишь к одному: способствовать развитию науки. Вам, конечно, будет предоставлена полная свобода в том, какие вести исследования, и я полагаю, в смысле технического обслуживания и материалов, мы могли бы вам доставить все, что только можно получить на свете. В отношении жалованья (разрешите мне говорить по-деловому и, может быть, слишком прямо, так как мой поезд отходит через час) — вряд ли мы можем предложить вам такой крупный оклад, какой в состоянии платить вам Ханзикер и компания, но мы пошли бы на десять тысяч долларов в год…
   — Ох, боже мой, что говорить о деньгах! Я буду у фас ф Нью-Йорке через неделю. Видите ли, — добавил Готлиб, — у меня с ними нет контракта!

14

   Весь день они катили в разбитом шарабане по широким волнам прерии. Странствию не было преград, не встречалось по пути ни холма или озера, ни города в щетине фабричных труб, и ветер овевал их струящимся солнцем.
   Мартин сказал Леоре:
   — Точно всю зенитскую пыль и всю больничную корпию вымывает из легких. Дакота. Страна настоящего человека. Пограничный край. Великие возможности. Америка!
   Из заросших травой овражков взлетали молоденькие куропатки. Следя, как мечутся они в пшенице, Мартин ощущал свою усыпленную солнцем душу частью великой равнины и почти освободился от того раздражения, с которым выехал из Уитсильвании.
   — Если вы поедете кататься, не забудьте, что ужин ровно в шесть, — сказала миссис Тозер и подсластила свои слова улыбкой.
   На Главной улице мистер Тозер сделал им ручкой и прокричал.
   — Возвращайтесь к шести. Ужин ровно в шесть.
   Берт Тозер выбежал из банка, как школьный учитель, выскакивающий из единственного класса своей школы, и закудахтал:
   — Мой вам совет, любезные мои, не премините вернуться в шесть часов к ужину, не то старика хватит удар. Он ждет вас к ужину ровно в шесть, а когда он говорит «ровно в шесть», то это значит ровно в шесть, а не в пять минут седьмого!
   — Как ни странно, — заметила Леора, — но я за двадцать два года своей жизни в Уитсильвании запомнила целых три случая, когда ужин был не ранее, как в семь минут седьмого. Надо с этим развязаться. Рыжик… Меня берет сомнение, так ли мы умно поступили, поселившись с ними вместе ради экономии?
   Еще не выбравшись за черту города, они прокатили мимо Ады Квист, будущей миссис Берт Тозер, и в сонном воздухе просвистел ее голос:
   — Советую вернуться к шести.
   Мартин принял героическое решение.
   — Мы, черт возьми, вернемся тогда, когда накатаемся, черт возьми, вдосталь! — сказал он Леоре, но над ними обоими тяготел ужас перед хором этих нудных голосов; в каждом порыве ветра звучал приказ: «Вернитесь ровно в шесть!» И они так подхлестывали лошадь, что прибыли без одиннадцати в шесть, когда мистер Тозер возвращался из маслобойни — на добрых тридцать секунд позже обычного.
   — Рад вас видеть дома, — сказал он. — А теперь живо ведите лошадь в стойло. Ужин в шесть — ровно!
   Мартин уже настолько это переварил, что голос его звучал по-семейному, когда он сказал за ужином:
   — Славно мы покатались. Я, верно, здесь приживусь. Ну так, полтора дня я гонял лодыря, пора приняться за дело. В первую голову я должен подыскать помещение для своего кабинета. Где тут что сдается, папаша Тозер?
   Миссис Тозер отозвалась умильно:
   — Ох, у меня чудная идея, Мартин. Почему бы вам не устроить свой кабинет в сарае? Очень для всех удобно: вы не будете опаздывать к обеду и сможете присматривать за домом, когда служанка окажется в отлучке, а мы с Ори уйдем в гости или в рукодельный кружок.
   — В сарае!
   — А чем плохо? В старом помещении для сбруи. Над одной половиной есть потолок, стены можно обить толем или даже фанерой.
   — Мамаша Тозер, как вы полагаете, ради какого черта я сюда приехал? Что я тут должен делать? Я не конюх, чтоб стеречь вам стойла, и не мальчишка, который ищет местечка, куда бы ему припрятать птичьи яйца! Я имею в виду открыть врачебный кабинет!
   Берт разрядил атмосферу:
   — Ух-ты! Но вы же пока не настоящий врач. Вы еще только примериваетесь.
   — Я даже очень хороший врач, черт подери! Извините, мамаша Тозер, за черное слово, но… Да что там! В больнице на ночных дежурствах я держал в своих руках сотни жизней! Я намерен…
   — Послушайте, Март, — сказал Берт. — Раз мы ставим монету… Я не хочу скаредничать, но в конце концов доллар есть доллар… Раз деньги наши, мы же и решаем, как их лучше тратить.
   Мистер Тозер поднял задумчиво взор и беспомощно проговорил:
   — Верно. Нет смысла рисковать. Проклятые фермеры дерут семь шкур за свою пшеницу и за сливки, а потом говорят, что у них нет денег, и не платят процентов по закладным. Честное слово, становится невыгодно давать ипотечные ссуды. Нечего важничать. Ясное дело, посмотреть человеку горло или прописать ушные капли вы можете с таким же успехом в маленьком, простом кабинете, как и в каком-нибудь дурацком пышном зале, разукрашенном, как питейный дом, какой-нибудь там «Венецианский Мавр». Мать позаботится устроить вам в сарае уютный уголок и…
   Леора перебила:
   — Слушай, папа. Я предлагаю, чтобы ты нам одолжил тысячу долларов сразу, и мы будем тратить их, как знаем.
   Впечатление получилось непередаваемое.
   — Мы вам дадим шесть процентов — нет, шести не дадим, — пять! Хватит и пяти.
   — Ипотечные ссуды приносят шесть, семь и восемь! — с дрожью в голосе возразил Берт.
   — Хватит и пяти! И никого не касается, как мы их тратим: на устройство ли кабинета, или на что другое — наше дело.
   Мистер Тозер начал:
   — Какой-то сумасбродный способ…
   Берт подхватил:
   — Ори, ты с ума сошла! Нам, видно, придется ссужать вас деньгами, но вы, черт возьми, будете обращаться к нам за ними время от времени и будете, черт возьми, принимать наши советы…
   Леора встала:
   — Или вы сделаете, как я сказала, — в точности, как я сказала, или мы с Мартом садимся в первый же поезд и едем обратно в Зенит. Я не шучу! Там для него открыто сколько угодно вакансий с большим окладом — будем жить вполне независимо!
   Разговор шел и шел — и все топтался на месте. Один раз уже Леора двинулась к лестнице, чтоб идти укладывать вещи; было и так, что Мартин и Леора стояли, размахивая салфетками, зажатыми в кулаке, и вся композиция поразительно напоминала группу Лаокоона.
   Леора победила.
   Спор сменился самыми мирными хлопотами.
   — Вы принесли свой чемодан с вокзала? — спросил мистер Тозер.
   — Нет смысла оставлять его там и платить два цента в день за хранение! — кипятился Берт.
   — О чемодане я позаботился еще с утра, — сказал Мартин.
   — Да, да, Мартину его доставили сегодня утром, — подтвердила миссис Тозер.
   — Вам его доставили? Вы не принесли его сами? — страдал мистер Тозер.
   — Нет. Я подрядил парнишку с лесного склада, и он мне его приволок, — сказал Мартин.
   — Милосердие небесное, точно вы не могли привезти его сами на тачке и сберечь двадцать пять центов! — возмущался Берт.
   — Но доктор должен блюсти свое достоинство, — сказала Леора.
   — Достоинство! Вздор! Куда достойней на глазах у людей катить тачку, чем курить все время паршивые папиросы!
   — Ну, ладно… А где вы его поставили? — спросил мистер Тозер.
   — У нас в комнате, — отвечал Мартин.
   — Как ты думаешь, куда нам его лучше поставить, когда его распакуют? Чердак и так забит до отказа, — обратился мистер Тозер к миссис Тозер.
   — О, я думаю, Мартин найдет ему там местечко.
   — А почему не поставить чемодан в сарай?
   — Ах, нет — такой приличный, новый чемодан!
   — Но чем плох сарай? — сказал Берт. — Там чисто и сухо. Просто стыдно оставлять втуне такое хорошее помещение… Коль вы уже решили, что Мартин не может взять его под свой драгоценный кабинет!..
   — Берти, — сказала невинно Леора, — я знаю, что мы сделаем. Тебе, видно, очень полюбился этот сарай. Переведи в него свой несчастный банк, а помещение банка Мартин возьмет под кабинет.
   — Банк — совсем другое дело…
   — Бросьте, что вы тут друг перед дружкой куражитесь? — вмешался мистер Тозер. — Вы когда-нибудь слышали, чтобы мы с вашей матерью так ссорились и бранились? Когда вы думаете, Мартин, распаковывать свой чемодан?
   Мистер Тозер мог думать о сараях и мог думать о чемоданах, но не с его умом было разрешить два столь сложных вопроса одновременно.
   — Могу распаковать сегодня же, если это так важно.
   — Нет, я не говорю, ничего особенно важного тут нет, но когда уже примешься за дело…
   — Не понимаю, что тут важного, сейчас ли он распакует…
   — Если он решил подыскивать помещение и не переезжать сразу же в сарай, не может он без конца держать вещи в чемодане и…
   — О, господи, да я распакую сегодня же…
   — И я думаю, мы как-нибудь устроим чемодан на чердаке…
   — Говорю тебе, чердак забит до отказа…
   — Мы заглянем туда после ужина…
   — Опять! Да говорю ж тебе, когда я пробовал запихнуть туда лодку…
   Может быть, Мартин и не заскрипел зубами, но он слышал свой зубовный скрежет. Привольный мужественный край был за сотни миль и много лет как забыт.
 
 
   Чтобы снять помещение под врачебный кабинет, потребовалось две недели дипломатических переговоров и тонкой полемики, оживлявшей изо дня в день все три семейные трапезы. (Это не значит, что кабинет был у Тозеров единственной темой. Они детально разбирали каждую минуту прожитого Мартином дня; обсуждали его пищеварение, письма, прогулки и сапоги, нуждавшиеся в починке; спрашивали, снес ли он их, наконец, тому фермеру, который «ладит капканы, чинит обувь», и во что обойдется ему починка, строили предположения о религиозных и политических убеждениях сапожника и о его семейной жизни.)
   Мистер Тозер с самого начала имел в виду превосходное помещение. Норбломы жили над своим магазином, и мистер Тозер знал, что Норбломы думают переезжать. Когда в Уитсильвании что-нибудь случалось или должно было случиться, Тозер обязательно об этом знал и мог дать разъяснения. Жене Норблома надоело домовничать, она хотела поселиться в пансионе миссис Бисон (в комнате окнами на улицу во втором этаже, справа по коридору — знаете? — оштукатуренная комната, с красивой маленькой печкой, которую миссис Бисон купила у Отто Крэга за семь долларов и тридцать пять центов… нет, за семь с четвертью).