— Прощай, мой старый добрый диплом! Плевать! Меня никогда особенно не привлекала профессия врача, — сказал Клиф Мартину. — Из меня, пожалуй, получится хороший маклер.
   Он вышел размеренным шагом, прошествовал к декану и заявил:
   — Вот что, декан Сильва, я зашел к вам мимоходом сообщить, что я решил бросить медицинский факультет. Мне предлагают хорошую работу в… гм… в Чикаго — да и вообще-то мне не нравится, как у вас поставлены занятия. Слишком много зубрежки и мало подлинно научного духа. Всего хорошего, док. Пока!
   — Вввввв… — проговорил декан Сильва.
   Клиф уехал в Зенит, и Мартин остался один. Большую комнату с окнами на улицу он сменил на каморку в том же пансионе, и в этой тесной берлоге, в унынии и одиночестве сидел и клял свою жизнь. Он глядел в оконце на незастроенный участок, где на покосившейся доске болталось полуободранное объявление о свинине с фасолью. Он видел глаза Леоры, слышал бодрящий вздор Клифа, и тишина становилась нестерпимой.

9

   Однажды в февральские ранние сумерки настойчивый рев рожка привлек Мартина к окну лаборатории. Мартин глянул вниз и увидел умопомрачительный автомобиль: длинный, с громадными фарами — и выкрашен в кремовую краску. Мартин не сразу сообразил, что шофер, молодой человек в свободном кофейного цвета спортивном пальто, лихорадочном клетчатом кепи и огненном кашне, не кто иной, как Клиф Клосон, и что Клиф вызывает его.
   Он поспешил сойти вниз, и Клиф закричал:
   — Ну, парень! Как тебе нравится суденышко? Можешь ты поставить диагноз этого костюма? Шотландский шевиот, лиловый в искру, а? Дядя Клиф подцепил работу на двадцать пять кругляков в неделю, плюс комиссионные — продает автомобили. Эх, парень, я же тут пропадал в вашем медицинском болоте. Я могу продать кому угодно что угодно. Через год буду зашибать восемьдесят долларов в неделю. Садись, старик, везу тебя в Гранд и ставлю роскошнейшую жратву, какой ты сроду не запихивал в свой тощий организм.
   Скорость, с которой Клиф вкатил в Зенит, — тридцать восемь миль в час, — считалась в 1908 году отчаянной. Мартин открыл нового Клифа. Шумливый, как всегда, он был более самоуверен, он горел проектами немедленного приобретения крупных денежных сумм. Волосы его, еще недавно вихрастые и жирные спереди, а сзади имевшие тенденцию топорщиться ершом, теперь лоснились от помады, и лицо было розовым, как после массажа. Он лихо затормозил у пресловутого Гранд-Отеля; перед тем как соскочить на тротуар, он сменил свои ярко-желтые автомобильные перчатки на серые с черной строчкой, которые тут же снял, торжественно проходя через вестибюль. Девушку у вешалки он назвал «дорогушей» и у входа в столовую обратился к метрдотелю со словами:
   — А-а, Гэс! Ну, парень, как дела, как сегодня наше самочувствие, как поживает наш мучо фамосо мажордомосо? Гэс, позвольте вам представить доктора Эроусмита. Каждый раз, когда док явится сюда, извольте живо его обслужить — как вы умеете, когда захотите, и подать ему все, чего он пожелает, и ежели у него не хватит наличных, записать на мой счет. А теперь, Гэс, мне потребуется уютный столик на двоих, с гаражом, с горячей и холодной водой, и не соблаговолишь ли ты, о Густавус, дать нам консультацию по части устриц, закусонов и прочих атрибутов Лукуллова пиршества?
   — Извольте, сэр, пожалуйста вот сюда, мистер Клосон, — расшаркивался метрдотель.
   — Здорово я его обработал за две недели! — шепнул Клиф Мартину. — То ли еще будет!
   Пока Клиф заказывал, у их столика остановился какой-то субъект. У пего был вид солидного коммивояжера, привыкшего в субботу вечером возвращаться в свой загородный дом. Он начал слегка лысеть, слегка полнеть. Очки без оправы посреди круглого гладкого лица придавали ему невинный вид. Он смотрел по сторонам, точно выискивая, с кем бы пообедать. Клиф вскочил, взял его за локоть и рявкнул:
   — Ага, и ты здесь, Бэбский, старина! С компанией или один? Присоединяйся к Ассоциации любителей спорта.
   — Хорошо, с удовольствием. Жена за городом, — ответил тот.
   — Жми руку доктору Эроусмиту. Март, познакомься с Джорджем Ф.Бэббитом, он хохгечтимый зенитский король недвижимого имущества. Мистер Бэббит только что ознаменовал тридцать четвертую годовщину своего рождения покупкой первого автомобильчика у искренне вам преданного и всегда готового к услугам и прочая.
   Ужин, по крайней мере для Клифа и Бэббита, был очень веселым, и когда Мартин составил им компанию по части коктейлей, пива и виски с содовой, он убедился, что Клиф — великодушнейший человек на свете, а мистер Джордж Ф.Бэббит — очаровательный собутыльник.
   Клиф разъяснил, что с уверенностью рассчитывает занять пост директора автомобильного завода — в чем ему, невидимому, должно было помочь его солидное медицинское образование, а мистер Бэббит признался:
   — Вы, друзья мои, гораздо моложе меня, лет на десять, и вы еще не знаете, что самое доподлинное наслаждение дает человеку общественная карьера, так сказать — служение идеалам. Между нами говоря: мое призвание — не сделки на недвижимое имущество, а ораторское искусство. Именно! Одно время я даже собирался изучить юриспруденцию и вступить на политическое поприще. Скажу вам по секрету (и попрошу не распространять), я за последнее время завязал неплохие связи — свел знакомство с идущими в гору молодыми политиками из Республиканской партии. Конечно, начинать надо скромно, но могу вам сообщить sotto voce[30], что к осени я рассчитываю стать олдерменом[31]. А от олдермена в сущности один шаг до мэра, от мэра — до губернатора штата, и если такая карьера покажется мне подходящей, почему бы лет через десять — двенадцать, в тысяча девятьсот восемнадцатом или двадцатом году мне не удостоиться чести представлять наш великий штат Уиннемак в Вашингтоне.
   Рядом с таким Наполеоном, как Клиф, и таким Гладстоном, как Джордж Ф.Бэббит, Мартин горько чувствовал полную свою бездарность, отсутствие у себя деловой хватки и, вернувшись в Могалис, не находил покоя. Раньше он редко думал о своей бедности, но теперь при сравнении с пышным благоденствием Клифа его собственная обтрепанная одежда и тесная комнатушка казались ему позорными.
 
 
   После длинного письма от Леоры, в котором она давала понять, что вряд ли сможет вернуться в Зенит, Мартин еще сильнее почувствовал одиночество. Не хотелось ни за что приниматься. В таком состоянии душевной лени он мерил шагами лабораторию во время занятий по начальной бактериологии, когда Готлиб послал его вниз принести для заражения шесть кроликов-самцов. Готлиб работал по восемнадцать часов в сутки над новыми опытами; он был издерган и взвинчен; приказания звучали у него, точно выговор. Когда Мартин сонно воротился с шестью самками вместо самцов, Готлиб на него закричал:
   — Вы последний из идиотов, какие только терлись в моей лаборатории!
   Слушатели, студенты-второкурсники, затаившие злобу на Мартина за то, что он и сам распекал их, захихикали, точно зверьки, и привели его в бешенство.
   — Я просто не разобрал ваших слов. И у меня в первый раз вышла ошибка. Я не потерплю, чтобы со мной так разговаривали.
   — Вы потерпите все, что бы я ни сказал! Грубиян! Можете взять шляпу и идти!
   — Вы хотите сказать, что я больше не ассистент?
   — Очень рад, что у вас хватило ума сообразить это, как ни скверно я говорю!
   Мартин бросился вон. Готлиб вдруг словно растерялся и сделал было шаг вдогонку за Мартином. Но студенты, хихикающие зверьки, стояли в полном восторге, надеясь на продолжение, и Готлиб, дернув плечами, единым взглядом поверг их в трепет, послал наименее неловкого из них за кроликами и стал продолжать занятия до странности спокойно.
   А Мартин, засев у Барни, глушил стакан за стаканом виски, после чего всю ночь прошатался один по улицам. С каждым глотком он убеждался, что имеет все шансы сделаться пьяницей, и при каждом глотке хвалился, что ему плевать. Будь Леора поближе, а не где-то в Уитсильвании, за тысячу двести миль, он кинулся бы к ней искать спасения. Наутро он еще нетвердо держался на ногах и уже глотнул виски, чтобы как-нибудь прожить это утро, когда вдруг получил записку от декана Сильвы, приглашающую его немедленно явиться для объяснений.
   Декан его отчитывал:
   — Эроусмит, о вас много было разговоров последнее время на факультетском совете. За исключением двух-трех курсов — на свой я не могу пожаловаться — вы стали крайне невнимательны на занятиях. Отметки у вас приличные, но вы могли бы успевать значительно лучше. А последнее время вы пьянствуете. Вас видели в местах, пользующихся дурной репутацией, и вы ведете дружбу с человеком, который позволил себе оскорбить меня, Основателя, наших гостей и университет. Многие преподаватели жалуются на ваш заносчивый тон — вы прямо в аудитории высмеиваете наши курсы! Доктор Готлиб всегда вас горячо отстаивал. Он утверждал, что у вас настоящая склонность к научной работе. Однако вчера вечером и он признал, что вы за последнее время стали ему дерзить. Так вот, если вы, молодой человек, не одумаетесь незамедлительно, я должен буду до окончания года запретить вам посещать лекции, а если и это не подействует, придется попросить вас вовсе уйти из университета. И я полагаю, хорошо было бы вам смирить вашу гордость — вы, молодой человек, дьявольски горды! — хорошо было бы вам для начала пойти к доктору Готлибу и, в знак раскаяния, извиниться…
   Ответил не Мартин, ответило виски:
   — Разрази меня гром, если я извинюсь! Готлиб может убираться к черту. Я ему отдал жизнь, а он наговаривает на меня…
   — Вы крайне несправедливы к доктору Готлибу… Он только…
   — Ну, конечно. Он только дал мне отставку. Не дождется он от меня извинений. Я так на него работал… А Клиф Клосон — ведь это на него вы намекали, что он-де позволил себе кого-то там оскорблять? Он попросту сыграл шутку, а вы решили снять с него голову. Я рад, что шутка ему удалась!
   Мартин ждал слова, которое положит конец его научной карьере.
   Маленький человечек, розовый, пухленький добрый человечек, пристально на него поглядел, пожевал губами и начал мягко:
   — Эроусмит, я мог бы, конечно, исключить вас сейчас же, но я верю, что в вас заложено хорошее начало. Я не хочу так легко отпустить вас. Разумеется, посещение лекций вам запрещено, — по крайней мере до тех пор, пока вы не образумитесь и не извинитесь передо мной и перед Готлибом. — Он говорил отеческим тоном, он почти заставил Мартина раскаяться; но в заключение добавил: — А что касается Клифа Клосона, его «шутка» с этим субъектом, с Бенони Каром… не понимаю, как я не проверил, верно, слишком был занят… его, как вы выражаетесь, «шутка» была поступком либо идиота, либо мерзавца, и пока это не станет для вас очевидным, вам, я считаю, рано к нам возвращаться.
   — Отлично, — сказал Мартин и вышел.
   Ему было очень жаль себя. Подлинной трагедией, чувствовал он, было то, что, хотя Готлиб предал его и пресек его карьеру, лишил его возможности овладеть наукой и жениться на Леоре, он по-прежнему боготворил этого человека.
   Он не попрощался в Могалисе ни с кем, кроме квартирной хозяйки. Собрал свои вещи — несложные сборы: запихнул книги, записи, обтрепанный костюм, убогое белье и свою единственную гордость, смокинг, в неподатливый дерматиновый чемодан. С пьяными слезами он вспомнил час, когда покупал этот смокинг.
   Деньги Мартина из скромного отцовского наследства поступали раз в два месяца чеками элк-милзского банка, сейчас у него оставалось только шесть долларов.
   В Зените он оставил свой чемодан на станции междугороднего трамвая и отправился разыскивать Клифа. Он его нашел упражняющимся в красноречии насчет красивого, жемчужно-серого моторного катафалка, которым живо интересовался налитый пивом владелец похоронного бюро. Мартин ждал, примостившись на стальной подножке лимузина. Его раздражали, но не очень (для этого он был слишком ко всему равнодушен) косые взгляды остальных продавцов и нескольких стенографисток.
   Клиф вскочил, прогудел:
   — Как делишки, друг? Пойдем, что ли, пропустим по маленькой!
   — Не откажусь.
   Мартин чувствовал, что Клиф не сводит с него глаз. Когда они вошли в бар Гранд-Отеля с его картинами, изображавшими прелестных, но рассеянных дам, с его зеркалами и толстым мраморным барьером вдоль стойки красного дерева, он выпалил:
   — Ну вот, я тоже получил свое. Папаша Сильва выставил меня за неспособность к наукам. Я поболтаюсь немного, а потом возьму какую-нибудь работу. Но, бог мой, как я устал, изнервничался. Скажи, ты можешь одолжить мне денег?
   — Что за вопрос! Все, что имею. Сколько тебе?
   — Мне надо, пожалуй, сто долларов. Может быть, проболтаюсь довольно долго.
   — Черт возьми, у меня столько не будет, но, может, я призайму в конторе. Вот что, садись за этот стол и жди, я вернусь.
   Как удалось Клифу раздобыть сто долларов, навеки осталось тайной, но через четверть часа он вернулся с требуемой суммой. Друзья отправились вместе обедать, и Мартин выпил много лишнего. Клиф привел его в свой пансион, который значительно менее свидетельствовал о «просперити», чем костюм Клифа, посадил его в холодную ванну, чтобы привести в себя, и уложил в постель. Утром он предложил найти ему работу, но Мартин отказался, а в двенадцать часов сел в поезд и укатил из Зенита в северном направлении.
   В Америке со времен первых пионеров всегда сохранялся особый тип беспечных отщепенцев — обтрепанные молодые люди, которые кочуют из штата в штат, из артели в артель, гонимые страстью к бродяжничеству. Их можно узнать по черной сатиновой рубашке и узелку в руке. Это не бродяги в обычном смысле слова. У каждого из них есть родной город, куда он возвращается, чтобы спокойно поработать год, месяц, неделю на заводе или на железной дороге, и потом так же спокойно исчезнуть вновь. Они набиваются ночью в вагоны для курящих; молча сидят на скамейках по замызганным вокзалам; они знают всю страну, но о ней не знают ничего, потому что в сотне городов они познакомились только с конторами по найму, с ночными чайными, с тайными шалманами, сомнительными меблированными комнатами. Мартин укрылся в этот мир скитальцев. Постоянно напиваясь, сознавая лишь наполовину, куда направляется и что ему нужно, в постыдном бегстве от Леоры и Клифа и быстрых рук Готлиба, он спешил из Зенита в Спарту, оттуда в Огайо, потом на север в Мичиган, потом на запад к Иллинойсу. В голове у него была мешанина. Впоследствии он никогда не мог припомнить толком, где перебывал. Только помнил отчетливо, что одно время работал продавцом газированной воды при аптеке в Миннемаганте. И потом как будто с неделю мыл посуду в зловонье дешевого ресторана. Ездил товарными поездами, на площадках багажных вагонов, ходил пешком. Среди своих товарищей-скитальцев он был известен под кличкой «Худыш» — самый неуживчивый и самый беспокойный во всей их братии.
   Через некоторое время в его сумасшедшем дрейфе стало намечаться известное устремление. Мартин неосознанно забирал на запад, и там, на западе, в долгих сумерках прерий, ждала Леора. На день-другой он бросал пить. Он просыпался, чувствуя себя не злосчастным бродягой по прозвищу «Худыш», а Мартином Эроусмитом; в мыслях у него становилось светлее, и он раздумывал: «Почему бы мне не воротиться? Это, пожалуй, было бы для меня не так уж плохо. Я слишком много работал. Нервы были натянуты до крайности. Меня прорвало. Хорошо бы, гм… Хотел бы я знать, что сталось с моими кроликами?.. Позволят ли мне когда-нибудь вернуться к опытам?»
   Но немыслимо было возвратиться в университет, не повидавшись с Леорой. Потребность видеть ее перешла в одержимость, от которой все прочее, что есть на свете, теряло смысл и цену. В каком-то смутном расчете он почти полностью сберег те сто долларов, которые взял у Клифа; он жил очень скверно, питаясь жирной похлебкой и отдающим содою хлебом, на то, что зарабатывал в дороге. И как-то вдруг, неведомо в какой день, в каком городе Висконсина, он пошел на вокзал, купил билет в Уитсильванию, Северная Дакота, и дал телеграмму Леоре: «Приезжаю 2:43, завтра среду Рыжик».
 
 
   Прогремев над широкой Миссисипи, он въехал в Миннесоту. В Сент-Поле была пересадка: поезд катил по вьюжной белой пустыне, исчерченной проволочными изгородями. Вырвавшись из маленьких полей Уиннемака и Огайо, избавившись от нервного напряжения ночной зубрежки и ночных попоек, Мартин испытывал чувство свободы. Он вспоминал время, когда натягивал провода в Монтане, и снова овладел им беззаботный покой тех дней. Алым прибоем набегал закат, а ночью, когда Мартин вышел из душного вагона и зашагал по платформе в Сок-Сентре, он пил ледяной воздух и глядел на бессчетные и одинокие зимние звезды. Веер северного сияния грозно и торжественно раскинулся по небу. Мартин вернулся в вагон, запасшись энергией этой мужественной страны. Он кивал головой и курлыкал в коротком душном сне. Развалившись на скамье, вел беседу с благодушными попутчиками, такими же, как и он, бродягами, пил горький кофе и ел громадными порциями гречневые лепешки в станционных буфетах; и так, с пересадками в безыменных городах, он прибыл, наконец, к приземистым домикам, к двум хлебным элеваторам, загону для скота, цистерне с нефтью и красному ящику вокзала со слякотной платформой, составлявшим окраину поселка Уитсильвании. На перроне, смешная в своей большущей енотовой шубе, стояла Леора. У Мартина был, должно быть, немного сумасшедший вид, когда он загляделся на нее с площадки вагона, когда весь затрясся на ветру. Она протянула к нему руки, детские, в красных рукавичках. Он подбежал к ней, кинул наземь свой неуклюжий чемодан, и, не глядя на разинувших рты, закутанных в меха фермеров, они забылись в поцелуе.
   Много лет спустя, в тропический полдень, Мартин вспоминал свежесть ее охлажденных ветром щек.
   Поезд ушел, затарахтев, прочь от маленькой станции. До сих пор он стоял темной стеной вдоль платформы, защищая их, но теперь свет от снежных полей хлынул на них, выставляя напоказ, и они опомнились.
   — Что… что случилось? — лепетала Леора. — Ни одного письма! Я так тревожилась.
   — Я бродяжничал. Декан выставил меня на время… за то, что я надерзил профессорам. Ты огорчена?
   — Конечно, нет, если ты сам того желал…
   — Я приехал жениться на тебе.
   — Не знаю, дорогой, удастся ли, но… Прекрасно. Будет славная драка с папашей. — Она рассмеялась. — Он бывает всегда так изумлен и обижен, когда случается что-нибудь, не входившее в его расчеты. Хорошо, что ты будешь подле меня в этой схватке, потому что ты ведь не обязан был знать, что мой отец считает нужным строить свои расчеты относительно всех и каждого во всех их делах… Ох, Рыжик, я так по тебе скучала! Мать вовсе не больна, ни чуточки даже, но меня отсюда не отпускают. Я думаю, пошли пересуды, и кто-нибудь намекнул отцу, что он, видно, близок к разорению, если его любезная дочка вынуждена уйти из дому и учиться на сестру, и он этого до сих пор не переварил — Эндру Джексон Тозеру нужно около года, чтобы что-нибудь переварить. Ох, Рыжик! Ты здесь!
   После грохота и лязга дороги поселок показался совсем безлюдным. Мартин мог бы обойти всю Уитсильванию в десять минут. Для Леоры, возможно, между строениями была какая-то разница. Она, по-видимому, отличала оптовый склад Нормана от склада Фрезира и Лэмба, но Мартину двухэтажные деревянные домики, бесцельно расползшиеся по Главной улице, казались неопределенными, лишенными лица.
   — А вот и наш дом, в конце следующего квартала, — сказала Леора, завернув с Мартином за угол у лавки «Фураж и Утварь», и Мартин чуть не остановился в испуганном замешательстве. Ему чудилась надвигающаяся буря: мистер Тозер обзывает его бездельником, задумавшим погубить Леору, миссис Тозер плачет.
   — Скажи, ты им… ты… ты говорила обо мне?
   — Да. Вроде того. Я сказала им, что ты — краса и гордость медицинского факультета, и когда кончишь и пройдешь стаж, то мы, возможно, поженимся, а потом, когда пришла твоя телеграмма, они пожелали знать, почему ты послал ее из Висконсина, и какого цвета был на тебе галстук, когда ты понес ее на почту, и я не могла растолковать им, что не знаю, и все! Они стали обсуждать это весьма обстоятельно. Это они умеют. Обсуждали в продолжение всего ужина. Торжественно. Ох, Рыжик, ругайся каждый раз за столом да покрепче!
   Он порядком струхнул. Ее родственники, прежде лишь забавные персонажи в повести, стали угнетающе реальными, когда вырос перед глазами просторный коричневый дом с крыльцом. Большое окно с зеркальными стеклами и крашеным наличником было недавно прорезано в стене, как символ процветания, и гараж был новый и внушительный.
   Мартин плелся за Леорой, ожидая взрыва. Миссис. Тозер открыла дверь и сокрушенно уставилась на Мартина — худая, увядшая женщина, не умеющая смеяться. Она поклонилась с таким видом, точно он был не столько нежеланным, сколько непонятным и подозрительным гостем.
   — Ты сама проводишь мистера Эроусмита в его комнату, Ори, или мне проводить? — прочирикала она.
   Дом был из тех, где красуется большой граммофон, но нет книг, и если были в нем какие-нибудь картины (как не быть — были, конечно!), Мартин их не запомнил. Кровать в его комнате была вся в колдобинах, но под целомудренным узорным покрывалом; цветастый кувшин и таз стояли на скатерти, по которой были вышиты красным ягнята, лягушки, водяные лилии и благочестивое изречение.
   Мартин постарался как можно дольше распаковывать вещи, вовсе не требовавшие распаковки, и нерешительно спустился вниз. В гостиной, где пахло печным накалом и пачулями, не было никого; потом, непонятно откуда, появилась миссис Тозер и захлопотала вокруг него, стараясь придумать какие-нибудь вежливые слова.
   — Как вы доехали? Удобно было в дороге?
   — О да! Мне было… В вагоне было битком.
   — Ах, битком?
   — Да, было очень много пассажиров.
   — Вот как? Я «полагаю… Да!.. Меня иногда поражает, куда они могут ехать, все эти люди, которые вечно разъезжают с места на место. А вы… очень было холодно в Городах — в Миннеаполисе и Сент-Поле?
   — Да, довольно холодно.
   — Ах, было холодно?
   Миссис Тозер была так тиха, так старательно вежлива. Он чувствовал себя грабителем, которого принимают за гостя, и мучительно гадал, куда исчезла Леора. Она вошла спокойная, неся кофе и громадный шведский крендель, соблазнительно украшенный изюмом и глазурью, втянула всех в почти свободный разговор о зимних морозах и о достоинствах фордов, когда в эту радость вклинился мистер Эндру Джексон Тозер, и разговор опять превратился в обмен любезностями.
   Мистер Тозер был такой же худой, незаметный, спаленный солнцем человек, как и его жена, и, как она, он поглядывал, умолкал и ерзал. Ему казалось странным все на свете, что не относилось к его элеватору и маслобойне, к его крошечному банку, к церкви Единого братства и к осторожному вождению «оверленда»[32]. Не удивительно, что он стал почти богат, ибо он отвергал все, что было неестественным и неудобным для Эндру Джексона Тозера.
   Он высказал желание узнать, пьет ли Мартин, какие у него средства к жизни и как он мог проделать такой дальний путь, покинув высокоцивилизованный Уиннемак (Тозеры были родом из Иллинойса, но они с детства жили в Дакоте и считали Висконсин самой отдаленной, самой опасной восточной окраиной своего мира). Они были так безукоризненно, так ползуче вежливы, что Мартину удавалось обходить неприятные темы, вроде исключения из университета. Он старался произвести впечатление серьезного молодого медика, который вот-вот начнет зарабатывать большие деньги, достаточные для содержания их Леоры. Но только он приготовился откинуться на спинку стула, как явился Леорин брат и выбил почву у него из-под ног.
   Берт Тозер, Альберт Р.Тозер, главный бухгалтер и вице-президент Уитсильванского банка, ревизор и вице-президент тозеровской хлебной компании, казначей и вице-президент маслобойни «Звезда», ни в какой мере не был наделен настороженной молчаливостью своих родителей. Берти был достаточно говорливый и вполне современный деловой человек. У него были большие клыки, и его пенсне снабжено было золотою цепочкой, которая кончалась щеголеватым крючком, заложенным за левое ухо. Он верил в рекламирование городов, в организацию автомобильных пробегов, в бойскаутов, бейсбол и виселицы для ИРМ[33] и крайне сожалел о том, что Уитсильвания (пока что) слишком мала, чтобы учредить в ней Деловой клуб или секцию ХАМЛа. Рука об руку с ним вплыла его невеста, мисс Ада Квист, дочь «Фуража и Утвари». Нос у нее был острый, но еще острее был ее голос и подозрительный взгляд, который она вперила в Мартина.
   — Эроусмит? — спросил Берт. — Гм… Ну как? Рады, что попали, наконец, сюда, в божью страну?
   — Да, тут чудесно…
   — Вся беда Восточных штатов в том, что у них там нет энергии и простора для роста. Посмотрели бы вы настоящую дакотскую жатву. Скажите, как вы оставили занятия в это время года?